Дома, куда я зашел переодеться перед тем как ехать на работу, обнаружился Стрихнин. Он возбужденно бегал по квартире, собирая в большую сумку свои раскиданные по разным углам бебехи.

— Где тебя носит? — вяло поинтересовался я.

— А тебя? — напористо парировал он. — Прихожу утром — его уже нет, ухожу вечером — его еще нет!

Понаблюдав немного за активной деятельностью своего жильца, я спросил: — Никак отваливаешь?

— Готовлюсь, — подчеркнул он. — Дело к свадьбе.

— Неужто отдает деньги? — не поверил я. Стрихнин кивнул со сдержанной гордостью:

— Куда ж ему деваться. За все уплочено!

Когда я повесил куртку на вешалку, он тут же наметанным глазом углядел торчащий из кармана бумажник Петрика и прокомментировал:

— Новый лопатничек. С приобретеньицем!

Лучше б он мне про это не напоминал! Мурашки поползли вдоль позвоночника, словно над головой вновь пролетел обезумевший экскаваторный ковш. Меня передернуло, и я безрадостно сообщил:

— Это не мой.

— А где взял? — удивился он.

— Э... как тебе сказать... украл, — ответил я, с признанием этих слов все глубже осознавая, как низко пал.

Но Стрихнин, услышав мое признание, почему-то, наоборот, воодушевился:

— Украл и украл, с кем не бывает! И нечего тут стесняться, трудно только начать, а там само пойдет!

С этими его словами мне разом окончательно открылась вся бездна, на дне которой я оказался. Чуть не заплакав, я пробормотал:

— Ну... это, возможно, не называется украл... Хозяин уже был мертвый, когда я... взял...

— Да это не кража, всего лишь мародерство, — пренебрежительно махнул рукой Стрихнин. И вдруг, сообразив наконец, что к чему, нахмурился озабоченно: — Мертвый? А кто замочил?

Я, как мог, изложил. Он выслушал, после чего, поджав скептически губы, поделился:

— У нас в зоне чалился один хачик. Сам метр с кепкой на коньках, а влез на баскетболистку из юношеской сборной. Так он тоже на суде все хотел втюхать кивалам, что изнасиловал ее в пределах необходимой обороны...

Я попросил разъяснений, что имеется в виду, и услышал:

— А то и имеется, что есть золотое правило: никогда не ходи стучать сам на себя. Все равно не оценят.

Стрихнин закончил паковаться и умчался куда-то, багаж свой, однако, оставив на месте. Перед этим он торжественно сообщил, что решительный день — завтра, и попросил к этому времени непременно купить побольше шампанского. На мой вопрос, за чей счет, был дан ответ: если Стрихнин придет с деньгами, то за его, Стрихнина, счет, а если без денег, то тоже за его, но — в долг. Тогда я сварливо поинтересовался, не может ли так повернуться, что не будет ни Стрихнина, ни денег. Он ответил со своей обычной ухмылочкой, что все может быть, но в таком случае, поскольку на поминках шампанское не пьют, его придется обменять на водку.

На этом полном оптимизма аккорде мы расстались, и я решил, что пора наконец мне изучить доставшийся такой чудовищной ценой трофей. И с первых же шагов убедился, что, может быть, впервые за много дней мне привалила удача. Едва начав перебирать вытрушенные из бумажника на кухонный стол листки, я обнаружил под знакомым уже нервическим почерком прекрасной Дианы какие-то мелкие закорючки, больше похожие на клинопись, чем на привычные буквы. Повертев их так и сяк, я неожиданно понял, что это и впрямь не буквы. Это цифры, причем, похоже, писавший их то ли был левшой, то ли специально маскировался от случайных любопытных взглядов. Освоившись с манерой записи, я быстро стал разбирать: 283, 65, 174, 312. Что бы это значило? Просто порядковые номера? Или какой-то шифр?

Как часто бывает, разгадка лежала на самой поверхности. В виде листка со знакомым мне уже распоряжением красавицы Барби: «Человек из газеты, он меня не съест. В гараж. Завтра в 8.30». Внизу корячились, толкая друг друга острыми локотками, цифры 217, Я был в гостях у Дианы... постойте, постойте... в среду. А что у нас было в среду? В среду у нас было двадцать первое июля. Вот как просто-то! 21.7. Значит, 283 должно означать двадцать восьмое марта. 65 — шестое мая. 174 — семнадцатое апреля. 312 — тридцать первое февраля... Чушь какая-то! Разумеется, третье декабря. Петрик, вероятно, для памяти, а может, из каких-то других своих вурдалачьих соображений помечал дату каждого хозяйского распоряжения. Отлично, посмотрим, какая нам от этого может быть польза.

Я просидел над разбором листочков из блокнота больше часа, не разгибая спины. И был вознагражден. Разумеется, в массе своей записки представляли собой простейшие бытовые указания, куда и к которому часу подъехать, сколько ждать, иногда просьбы что-то купить, кого-то встретить и тому подобное. Но в этой куче потерявшей всякий смысл и значение бумажной шелухи попадались и жемчужные зерна.

Сначала была странная, на первый взгляд неоконченная запись: «Он выходит, смотри на окно. Если свет погас». Но дата, проставленная внизу педантом Петриком, объясняла все: те же 217, 21.7, двадцать первое июля. Это был мой смертный приговор.

И уже в самом конце, как приз за терпение и труд, я выудил бумажку со следующими словами: «Он сегодня у своей жидовки. Допоздна. Лучше не будет». Под ними рукой Петрика было накорябано 231. Двадцать третье января. Мне даже не было необходимости сверяться с записями в блокноте. На этот раз благодаря все тому же педантизму убийцы (убийственному, так сказать, педантизму) передо мной лежал смертный приговор нефтяному королю Александру Фураеву.

Ну что ж, есть время собирать камни и есть время торговать своей коллекцией. Я снял трубку и набрал номер. Но на службе Фураева-старшего не оказалось. Кто-то, вероятно помощник, избыточно доброжелательным тоном сообщил мне, что депутат захворал, в ближайшие дни на работе его искать не стоит. Это меня не устраивало. Я порылся в блокноте, нашел домашний телефон, и уже через полминуты мне ответил знакомый внятный баритон с генеральской выправкой.

— Нам с вами нужно встретиться. Срочно, — произнес я, стараясь придать своему голосу как можно больше убедительности. — Мне сказали, что вы нездоровы, но дело очень важное.

— А нельзя ли по телефону? — пророкотал он недовольно. — У меня обострение радикулита, я по большей части в горизонтальном положении.

— Как знаете, — ответил я. — Можно и по телефону. У меня на этот раз действительно есть новые сведения об убийстве вашего сына.

Совершенно неожиданно для меня он хмыкнул иронически и произнес с некоторым, как мне почудилось, облегчением:

— А-а, если вы про эту историю с Кириллом... Диана мне ее тоже на днях рассказала. Только что-то не очень верится. Да и не докажешь теперь ничего, не проверишь.

— Нет, — ответил я. — Моя история без Кирилла. И у меня есть кое-какие доказательства, на которые неплохо бы вам взглянуть глазами.

— Записывайте адрес, — ни о чем больше не расспрашивая, решительно сказал Фураев.

И по тому, каким чугунно-глухим сделался враз его голос, я понял, насколько это для него важно. Понял — и устыдился. Мне сейчас предстояло сообщить этому пожилому, не так давно потерявшему сына человеку чудовищную вещь, которая непременно разобьет ему и сердце, и остатки семьи. Но я знал, ради чего занимаюсь этим малоприятным делом. Цена вопроса для моей газеты достаточно высока, чтобы все сантименты оставить у ее подножия. К тому же я утешался тем соображением, что лучше уж пусть он узнает об этом от меня, чем от какого-нибудь бездушного милиционера. К концу пути я почти уговорил себя, что совершаю едва ли не благородный поступок.

Михаил Анисимович проживал в знаменитом Доме на набережной. Каждый раз, оказываясь в этом здании, я мысленно содрогаюсь, примеряю на себя участь его нынешних жильцов и прихожу к неизменному выводу, что никогда не смог бы поселиться здесь. По-моему, это все равно что жить на кладбище — столько здесь должно бродить неприкаянных душ невинно убиенных, их убийц и убийц этих убийц. Но, наверное, я действительно чересчур сентиментален, потому что многие поколения не только начальников, но и деятелей культуры с наукой, нимало не смущаясь дурной славой дома, всегда рвались заполучить здесь апартамент.

Вот и Михаил Анисимович, сам открывший мне дверь, был меньше всего похож на призрак. На его картонных щеках гуляло даже некое подобие румянца: то ли сказался вынужденный отдых от рабочих забот, то ли так взволновал мой визит. Он был в стеганой домашней тужурке, мягких домашних брюках и тапочках, с поясницей, обвязанной большим шерстяным платком. Мы с ним прошли в кабинет — комнату размером с площадку для бадминтона, с видом на Кремль, открывающимся из трех широких окон, и я понял, что, может быть, Париж стоит мессы: подумаешь, какие-то призраки!

— Читал, читал на днях вашу статью, — сказал Фураев, усаживая меня в глубокое кожаное кресло у окна и сам усаживаясь в такое же напротив. — Вы молодец. И газета ваша молодец. Я, знаете ли, лет сорок каждое утро начинаю с нее. Как говорится, не стареют душой ветераны! Может, подогреть чаю?

От чая я отказался, и тогда старик — а сейчас особенно было видно, что он старик, выбеленный, высушенный и легкий на вид, как деревянный обломок на морском берегу — поднял на меня свои ясные глаза и спросил, почему в статье он ничего не нашел про своего сына. Уклонившись от прямого ответа, я на всякий случай уточнил, готов ли он к очень неприятным известиям. Михаил Анисимович, горько усмехнувшись, ответил, что после Сашиной смерти уже не ждет ничего, более неприятного. И задал вопрос:

— Его, конечно, убили бандиты? Мафия?

Я отрицательно покачал головой. И стал рассказывать.

Вопреки ожиданиям дед стойко перенес удар. Во всяком случае, обошлось без валидола. Только в какой-то момент он прикрыл веки и не открывал их до тех пор, пока я не закончил. После этого он еще немного посидел молча с закрытыми глазами, а потом спросил:

— Эти бумажки с вами?

— Пока только копии.

Я действительно по дороге сюда заскочил на почту и сделал ксерокс с наиболее содержательных записок. Разумеется, оригиналы тоже были со мной, но расставаться с ними я пока не собирался. И Фураев понял это вполне определенным образом.

— Надо полагать, это шантаж? — спросил он глухим и на этот раз совершенно бесцветным голосом.

Я почувствовал, как краска стыда заливает мое лицо, но отступать было некуда.

— Не надо так полагать! Все гораздо проще. Я мог бы пойти в прокуратуру...

Ни черта я не мог туда пойти. Во всяком случае, мне бы этого не хотелось. Я спинным мозгом чувствовал, что совет, данный мне Стрихнином, основывается на богатейшем опыте многих поколений наших сограждан, когда-либо вступавших в отношения с отечественным правосудием. Так что идти сдаваться с искренними, но не слишком на вид правдоподобными россказнями я отнюдь не собирался, однако сказал:

— Я мог бы пойти в прокуратуру, но, боюсь, толку от этого окажется мало: непосредственный убийца мертв, а привлечь вашу невестку на основании этих блокнотных листочков будет нелегко.

— Прекратите лгать, — сказал он, и на этот раз в его густом баритоне я услышал хорошо закаленное железо. — Вы же не побежали в прокуратуру, когда набрали фактов для вашей статьи. Вы репортер и вполне можете состряпать из этого отличный скандал. Говорите прямо, чего вам надо.

Я готов был провалиться со стыда, мысленно проклиная Таракана, Дранова и вообще всю эту мерзкую историю. Но вслух произнес:

— Скандал состряпать не проблема. Да честно говоря, ни один профессионал не отказался бы от такого материала: тут тебе и нефть, и большие деньги, и все это, извините, в семье депутата Думы. Но я отказаться готов. Потому что однажды вы сказали, что дорого заплатили бы за то, чтобы узнать, что на самом деле случилось с вашим сыном...

— И вы решили узнать, как дорого я готов заплатить? — едко перебил он меня.

Может, бросить все это к чертовой матери, повернуться и уйти? Я тяжко вздохнул и потащил свой нелегкий крест дальше.

— Нет, Михаил Анисимович, все не так просто. Есть вещи поважнее очередной жареной заметки, и сегодня сложилось таким образом, что мы можем оказать вам услугу. В надежде, что и вы поможете нам.

На этот раз он просто молча кивнул, глядя на меня выжидательно. Я набрал побольше воздуха в грудь и выдохнул:

— Нас интересует человек по фамилии Аркатов.

Ничто не шелохнулось на лице Фураева. Фамилия бывшего командира молодежного туризма отскочила от него как от стенки. Все так же сурово и жестко он спросил:

— Кто такой?

Сердце мое подпрыгнуло и упало. Неужели все было напрасно? В отчаянии я принялся сбивчиво объяснять суть дела и вдруг увидел, что черты лица моего собеседника разглаживаются.

— Аркатов! — воскликнул он. — Теперь припоминаю. Я его даже не видел никогда, меня кто-то попросил, ну, я и снял тогда трубочку. А вот Володю Квача знаю отлично, еще с комсомольских времен. Хороший парень, крепкий организатор.

У меня вертелось на языке рассказать Михаилу Анисимовичу, что хороший парень Квач не только жулик и взяточник, но еще, похоже, крепко организовал убийство одного из своих подчиненных. Однако я вовремя вспомнил, что пришел сюда не за тем, чтобы открыть Фураеву глаза на всех поголовно его родственников и знакомых, а за тем, чтобы избавить свою газету от многомиллионных убытков. И сказал:

— Собственно, надо только, чтобы они забрали из суда свой иск.

— Это все? — спросил Михаил Анисимович недоверчиво.

— Все, — честно ответил я.

— Ну что ж, есть на него кое-какие выходы... И после этого вы отдадите мне бумажки? — уточнил он, а я еще раз поразился этим удивительно ясным пронзительным глазам, глядящим с помертвелого бумажного лица, и ответил:

— Как только — так сразу.