Из ближайшего автомата я позвонил в контору. Таракан уже куда-то отвалил, но Нелли в ответ на мой вопрос сказала высоким дрожащим голосом со слезой:

— Артемушка в Склифосовского, в реанимации. Состояние критическое...

Я мысленно перевел дух: жив, слава Богу! И тут же совсем некстати подумалось, что, случись чего с любым из нас, именно эта стерва будет с траурной мордой собирать по редакции деньги на похороны. Вернувшись к машине, я увидел, что спустило заднее колесо. Прокляв все на свете, я вытащил из багажника запаску, но тут же оказалось, что заело домкрат. Через час изуверской борьбы с бездушной железякой на тридцатиградусной жаре я одержал наконец верх, но победа не принесла мне удовлетворения. Грязный, потный и злой я уселся за руль и обнаружил, что в баке нет почти ни капли бензина.

Как сказали бы астрологи — не то сочетание планет. Не зря они предупреждают, что есть дни, когда тебе с твоим гороскопом лучше всего посидеть на диване. Сегодня с самого утра бес вытащил меня из дому и теперь водит по этому треклятому городу, как по темному лесу: то яма, то коряга, то трясина болотная. Поэтому, когда уже в сумерках обнаружилось, что в довершение ко всему у меня исчез бумажник, я ничего, кроме дикого желания истерически захихикать, не испытал.

Отмаявшись в длинной очереди на заправку, я стоял столбом перед кассой и в десятый раз судорожно охлопывал карманы. Когда это могло случиться? В то время, как меня выносили из «Интертура»? При сражении за мои щетки? У злосчастного «Эдема»?

— Мужчина, будете платить или нет? — нечеловечески рявкнул мне в лицо динамик. В отчаянии я выгреб из джинсов последнюю бумажную мелочь, которой едва хватило на пять литров, и через минуту стремительно покинул место своего очередного позора.

В бумажнике были все мои деньги до ближайшей зарплаты, паспорт, визитные карточки, свои и чужие, еще какие-то нужные и не очень нужные бумажки, но по-настоящему дорогим был для меня он сам. Старый дедовский бумажник из телячьей кожи, потертый, но еще крепкий, с медными заклепками на углах, со множеством отделений на черной атласной подкладке...

Домой, домой, думал я, давя на педаль газа. Добраться до дома, залпом допить оставшийся после Матюшиной опохмелки коньяк, съесть какой-нибудь бутерброд, упасть на диван и зарыться в одеяло. Мой дом — моя крепость, моя спальня — мой бастион, мой диван... Мой диван — это моя Багратионова флешь, последний рубеж обороны.

Наш двор в свете фар тоже смахивал на поле боя. Вдоль и поперек он был изрыт траншеями полного профиля, земля в обрывках проволочных заграждений, а на бруствере канализационного окопа замер подбитый еще прошлой осенью ржавый бульдозер. Кто с кем сражается, неизвестно, но позиционная война тянется уже четвертый год и конца ей не видно.

Подъезд соблюдал светомаскировку. Стальная дверь лифта, хоть и была рассчитана на прямое попадание фугаса, от беды не уберегла: он опять не работал. Держась за перила и считая пролеты, я добрался до своей площадки, в кромешной тьме ощупью нашел замочную скважину, отпер дверь и замер с ключом в руке.

В квартире кто-то был. По всему дому горел свет: в прихожей, в кухне, даже в туалете. Я сделал три осторожных шага и остановился на пороге комнаты. Подложив под голову мою подушку, задрав ноги на спинку моего стула, на моем священном диване удобно развалился с книжкой из моей библиотеки утренний строитель БАМа, мальчик Пинтуриккьо со справкой об освобождении.

К этому позднему часу у меня уже не осталось энергии для сильных чувств, поэтому я только устало прислонился к косяку и спросил:

— Ты как сюда попал?

Не меняя позы, он одарил меня очаровательной улыбкой и любезно сообщил:

— С вашего позволения, через дверь.

То, что замок в моей квартире открывается ногтем, мне было известно и раньше. Собрав последние силы, я грозно рявкнул:

— Ну положим, моего позволения ты не дождался! А как узнал, где я живу?

Поставив на пол пустую бутылку и небрежно отшвырнув книжку в угол дивана, он извлек из-за спины мой бумажник и, не говоря ни слова, протянул его мне.

Все с той же прелестной улыбкой.

Несколько секунд я, утратив дар речи, размышлял о последовательности действий: сначала взять у него из рук бумажник, а потом заехать ему в морду, или наоборот. Наверное, мои сомнения явственно проступили у меня на лице, потому что он быстренько отбросил свою улыбочку, вскочил на ноги и напыщенно закричал:

— Только без рукоприкладства, прошу вас! Если вы набрались жестокости выгнать человека из дома на ночь глядя, скажите словами. Пожалуйста, я уйду! Да, уйду, а вы ложитесь спать и спите спокойно...

Я даже с некоторым интересом смотрел, как у этого комедианта вполне натурально дрожит гордо задранный подбородок, и охота дать ему в морду оставляла меня. В конце концов, надо принять во внимание, что ко мне вернулся столь дорогой для меня дедовский бумажник, а весь ущерб ограничивается допитым коньяком.

— Между прочим, — перехватив мой взгляд, сообщил он с видом оскорбленной невинности, — не имею такой дурной привычки допивать последнее.

С этими словами он наклонился к не замеченной мною раньше новенькой спортивной сумке, раздернул «молнию» и принялся выкладывать на журнальный столик быстро растущую гору снеди. Тут были бокастые узбекские помидоры, хрупкие нежинские огурчики, целый букет из кинзы и регана, здоровенный шмат тамбовского окорока в хрустящей вощеной бумаге, круг румяного лаваша, а завершали все это благолепие две бутылки драгоценного грузинского «Енисели».

Ну и ну, только и смог я обалдело потрясти головой! При моей зарплате я не в состоянии был без достаточного повода позволить себе такое пиршество. Почувствовав, очевидно, некоторое потепление в моем настроении, гость, уже больше ни о чем не спрашивая, ринулся на кухню и вскоре вернулся оттуда с тарелками, стаканами и прочими приборами. Я вчуже отметил, что он, однако, неплохо ориентируется в моей квартире, но соображение это быстро вытеснилось запахами ветчины и коньяка. Все выяснения отношений я решил перенести на после ужина. Чокнулись, выпили по первой, и я поинтересовался:

— Как тебя звать-то, прелестное дитя?

Дитя крепкими белыми зубами впилось в кусок окорока и с полным ртом ответило:

— Стрихнин.

— Это что же, фамилия или кличка?

Проглотив кусок, он пожал плечами и сообщил:

— Мой дедушка с материнской стороны был иудейского вероисповедания. Фамилия ему была Стрехнин. Ну а простые русские люди ее переиначили в Стрихнин. Дескать, хоть и горький я на вкус, а все одно пользы от меня больше.

— Ну-ну, — сказал я, с интересом его разглядывая. — И какая же от тебя может быть польза?

— Иронизировать изволите, гражданин начальник, — осуждающе поджал он губы и плеснул в стакан коньяка. — Да если б я вам свою жизнь порассказал...

— А и не надо, — махнул я рукой. От выпивки и вкусной еды по всему телу бежали волны тепла, отпускало набившееся за день во все поры напряжение. — Сам все знаю, что ты расскажешь. Значит, отца своего ты не помнишь, а мать работала на фабрике и много пила. Так? Потом она умерла и тебя отдали в детский дом. Как вырос, уехал ты работать на Север. Или на Дальний Восток? Трудился в поте лица, а тут, как на грех, несчастная любовь, она с другим, драка на танцах в клубе. Мерзавец-судья, дурак-адвокат, пять лет усиленного режима... А вообще-то ты парень работящий, честный, только надо помочь тебе с пропиской в Москве, снять судимость и подыскать какую-никакую работенку. Вот тут и поможет тебе лох, который хоть и служит в газете, а даже за бумажником своим уследить не может.

Я замолчал выжидающе, а Стрихнин, повертев задумчиво перед глазами кусочек огурца на вилке, сказал:

— Н-да, здорово сочиняете. Только ни на Востоке, ни на Севере я никогда не был. Тутошние мы, московские, всех родственников могу перечислить аж до четвертого колена. И в лагерь меня окунули, между прочим, совершенно по делу. Потому что я не честный и не работящий. Я мазевый катала. И упорный вор. Просто меня здесь давненько не было, а так вот вышло, что мне покудова по старым адресам лучше не ходить.

Стрихнин дожевал, опрокинул стакан с коньяком, продышался и сказал:

— Первый день в городе, денег пока ни копья, вот и свалился тебе на голову. Извини, друг. Скажешь уйти — уйду.

Я тоже хлопнул стопку, закусил ветчинкой и ответил, прямо-таки физически ощущая, как «Енисели» делает меня с каждой минутой все добрее и благороднее:

— Если ты думаешь, что я зарыдаю и кинусь тебе на шею, то напрасно. Ложись в кухне, на кушетке. Про жизнь будем завтра разговаривать. Кстати, если у тебя не было денег, как тебе удалось скупить весь рынок? — я обвел руками стол.

— В бумажнике взял, — легко сообщил он.

Ветчина колом встала у меня в горле, глаза вылезли из орбит.

— В долг, в долг! — замахал руками, испугавшись моего лица, Стрихнин. — День-два, и все отдам!

Потом мы по очереди принимали душ, причем Стрихнин предварительно выпросил у меня для себя не только свежее полотенце, но и пару новых трусов. Затем ему потребовались бритвенный станок, одеколон, маникюрные ножницы и наконец зубная щетка, чтобы почистить зубы на ночь. Черт возьми, думал я, уже лежа под одеялом и слушая, как он там шурует потихоньку на кухне и в ванной, для бомжа этот паренек действительно чересчур цивилизован. Тут мне в голову пришла одна мысль, и я крикнул:

— Эй, Стрихнин! А если ты и впрямь такой крутой, зачем тебе понадобились мои дворники?

Он появился на пороге комнаты, чистый, благоухающий, в новеньких коттоновых трусах сирийского производства, и сообщил:

— Дворники твои мне были не нужны. Мне, если честно, и бумажник твой на хрен был не нужен. Вся штука в том, что я простой советский парень, родился и вырос при социализме, А главный принцип социализма знаешь, какой?

— Ну-ка, — подбодрил я его.

— Что не украдено — то пропало!

«Енисели» тихо убаюкивал мой натруженный мозг, сон плыл мне в лицо клочьями, как туман над полем, и в этих клочьях мелькал, пропадая и вновь возникая, тупой зад грязно-белой «шестерки» с номером 87-49. А может, 49-87? Или 47-89? Стоя в тумане посреди пустого поля, я уже не был уверен ни в чем. И с этой своей неуверенностью окончательно заснул.