Премьера

Устьянцев Виктор Александрович

Глава одиннадцатая

 

 

1

На этот раз пьеса Заворонскому понравилась, он даже удивился, как глубоко и тонко почувствовал Половников специфику сцены, прописал характеры, четко определил основную тему, отбросил все лишнее, уплотнил, сделал более мускулистым диалог. Конечно, не все у него пока хорошо, остался еще легкий налет декларативности, но режиссеру теперь совсем нетрудно смахнуть его, как пыль со стола. Главное — пьеса не только обрела художественность, а и масштабность, значительность и актуальность, подняла пласт, доселе еще не исследованный драматургией. Спектакль должен прозвучать остро, современно и ново.

И тут очень многое будет зависеть от постановки, особенно сейчас, когда проблемы театра привлекли всеобщее внимание, вокруг них много споров о том, какой нужен сегодня театр — «режиссерский», «актерский» или «авторский». Степан Александрович не разделял ни одну из точек зрения, ибо давно уже уяснил, что самое уязвимое место театра, его ахиллесова пята находится в точке пересечения актерских и режиссерских проблем, а вернее — в точке их соприкосновения. И все споры о том, нужен ли «режиссерский» театр, как это ни парадоксально, вольно или невольно, но возвышали роль и значение режиссера в сценическом творчестве. Именно режиссера, ибо роль актера давно была ясна сама по себе.

Заворонскому казалось, что все споры о театре начинаются не с того конца, ибо дело тут даже не в самом режиссере, а в том, какие художественные задачи он ставит и какую художественную идею провозглашает и утверждает. МХАТ возник как слияние двух очень разных режиссеров, утверждающих одну идею, совершенно новую, позволившую не просто сформировать, а и сплотить труппу именно на глубоком понимании новых художественных задач театра. И не случайно после смерти этих двух очень разных, но одинаково великих режиссеров, утвердивших новый метод в искусстве, театр начал сдавать позиции, ибо на смену основателям не пришли режиссеры, ставящие если уж не равнозначные, то хотя бы крупные цели.

Театр, который сейчас возглавлял Степан Александрович, родился тоже не на пустом месте, и у него были замечательные традиции. Но дело ведь не в том, чтобы бережно сохранять эти традиции, гораздо важнее их продолжать, иначе они превратятся в тот «хорошо сохранившийся труп», о котором говорил Вахтангов. И критерием оценки деятельности театра не может быть одна традиционность, важно еще и уяснить, открывает ли новая постановка перспективу роста театра, его движение вперед и выше, или всего лишь обозначает шаг на месте. Или еще хуже — обозначает ту малозаметную, но крайне разрушительную потерю качества, которая ведет к скатыванию на непригодный для данного театра, но «модный» репертуар, непривычную и неприемлемую для него стилистику.

Постановка пьесы Половникова может оказаться принципиальной для театра, в ней есть именно тот драматургический материал, который театр искал последние годы. И Степан Александрович понимал, что спектакль должен ставить он сам, ибо он задумал эту пьесу и уговорил Половникова, несмотря на его сопротивление, все-таки написать ее, вместе с ним вынашивал ее во всех подробностях, мысленно, подспудно уже давно работал над ее постановкой. Ну и — что скромничать! — был намного опытнее очередных режиссеров и как художественный руководитель лучше понимал задачи и проблемы своего театра, хотя бы уже потому, что больше ими занимался.

Но время, сроки!

Спектакль надо подготовить к началу нового сезона, хорошо бы его премьерой и открыть сезон. Это значит, что где-то к концу мая он уже должен быть готов, ибо потом начнутся летние гастроли и отпуска. Значит, уже сейчас надо начинать читки, беседы и репетиции с актерами, работать с художниками, музыкантами, за какие-то два-три месяца сделать хотя бы «рисунок углем».

А тут сессия Моссовета, заседания бюро райкома партии и парткома театра, профсоюзная конференция, совещания в общесоюзном и республиканском Министерствах культуры — от этого никуда не уйдешь. К тому же, не будучи уверен, что Половников даст пьесу хотя бы в этот срок, он уже начал репетиции «На дне» Горького.

«Может, взять сорежиссера из очередных?» — мелькнула на первый взгляд спасительная мысль, но он тут же отверг ее. Из опыта своего и многих других театров он знал, что совместная режиссура как раз и приводит к размыванию лица спектакля, ибо даже при обоюдном единомыслии режиссеров теряется их творческая индивидуальность. А чаще всего совместная постановка возникает не как результат единомыслия, а как ставшее уже привычным в последнее время деление режиссеров на мастеров и подмастерьев, на педагогов и постановщиков. При таком делении один работает с актерами, а другой фактически ставит спектакль на сцене. И педагог иногда выдвигает перед актерами задачи, не осуществимые в данном сценическом пространстве, а постановщик не хочет менять выношенную им мизансцену.

У семи нянек, как известно, дитя без глазу, актер зачастую не знает, кого ему слушать, и поэтому чаще всего не слушает ни того, ни другого, а принимает свое тоже выношенное решение, и все идет, как в басне Крылова о лебеде, раке и щуке. А воз остается и «ныне там», причем никто уже и не помнит, где он стоял в начале этой чехарды.

Глушков, узнавший, что Заворонский намерен ставить пьесу сам, одобрил:

— И правильно. Спектакль может стать для театра этапным. Но потребует от тебя, Степа, огромной работы, потому ты не очень спеши.

— А если к новому сезону?

— Да ты что? Загубишь благодатный материал — и только. А такой материал не часто плывет в руки.

Все-таки на художественном совете Заворонский поставил вопрос о подготовке спектакля к новому сезону. Его тут же поддержал директор театра Марк Давыдович Голосовский, человек от искусства весьма далекий, но хозяйственник и организатор великолепный, видимо уже прикинувший, какие финансовые блага сулит премьера в начале сезона.

Однако члены худсовета опрокинули не только его расчеты, а и надежду Степана Александровича на то, что можно успеть к открытию сезона. Особенно рьяно и доказательно возражал Глушков, и большинство с ним согласилось. К работе над спектаклем решили приступать немедленно, однако конкретного срока не указали, решили, что выпускаться спектакль будет по готовности.

Это особенно взбесило Голосовского.

— Товарищи, так же нельзя! У нас же плановое хозяйство, а не стихия. Как же без сроков? — горячился он. — Анархия какая-то получается, так у нас все распустятся, перестанут работать.

Все засмеялись, зная, что директор театра считал всех актеров, художников и музыкантов бездельниками и тунеядцами; одно время он даже потребовал, чтобы творческие работники ежемесячно представляли индивидуальные планы работы, и для каждого были точно определены нормативы. Над этими планами потом долго потешались, ибо нашлось немало остряков, которые обязались или выучить за месяц пятьсот строк текста, или замазать тысячу шестьсот квадратных метров холста, не менее чем в шесть цветов, или проиграть до двухсот пятидесяти нотных «единиц», включая верхние «до» и нижние «си».

— Ну хотя бы ориентировочный срок все же надо определить! — настаивал Голосовский.

Ориентировочный срок установили к середине следующего сезона. Ободренный этой уступкой художественного совета, Марк Давыдович повел атаку дальше с целью отвоевать сданные им остальные редуты.

— Я понимаю, до начала сезона времени маловато, и Степан Александрович, и ведущие актеры очень заняты в текущем репертуаре. Ну а если отдать этот спектакль молодежи? Вот и молодой режиссер Подбельский в простое.

— Не потянет.

— Не та пьеса, чтобы ею рисковать, — начали возражать члены худсовета.

Но тут встал Глушков и к удовлетворению Голосовского начал «сбивать температуру».

— Молодежь — это само собой. Да там и роли-то почти все молодежные. Мне, например, в этом спектакле делать нечего. Я и не претендую… — Глушков сделал мхатовскую паузу и великодушно предложил: — А Подбельскому можно дать ставить другую пьесу.

Когда расходились, Глушков сказал Заворонскому:

— Помяни мое слово: Семка Подбельский подаст заявление об уходе.

— Жаль! В принципе он парень способный, со временем из него выйдет толк.

— Не волнуйся, он никуда не уйдет, — успокоил Федор Севастьянович. — Так, только пошебуршит малость и возьмет заявление обратно. Зато потом будет на всех перекрестках кричать, что его уговорили.

Так оно и получилось. Подбельский взял заявление обратно, но при этом выглядел смертельно обиженным, чем и огорчил Степана Александровича.

— Да что ты так расстраиваешься? Это же цветочки, все ягодки впереди, — опять утешал Глушков. — Вот начнется распределение ролей, тогда уж, Степушка, держись! Там тебе не один Семка шпектакль выдаст!

 

2

За многие годы работы в театре Степан Александрович Заворонский достаточно хорошо изучил актеров и убедился, что это люди особого, специфического психического склада, свойственного только этой профессии. Вероятно, сама атмосфера театра, актерский быт, понимание жизни, близкое к сценическому пониманию художественных произведений, отображающих эту жизнь, и определяли специфику их склада.

— Это же дети, — сказал однажды Заворонскому известный кинорежиссер. И, подумав, грустно добавил: — Правда, это плохие дети.

Сам Степан Александрович тоже знал, что актеры — дети. И с людьми других творческих профессий их больше всего объединяет, пожалуй, устойчивое заблуждение насчет собственных возможностей и достоинств и нетерпимое отношение к успехам своих собратьев. В остальном у них все выражается резче и ярче, они гораздо уязвимее, чувствительнее к любым проявлениям внимания к ним. У них более обостренное самолюбие, они более недоверчивы и подозрительны, более импульсивны, вера в себя у них порой легко сменяется паническим безверием. И чем сильнее, талантливее актер, тем непосредственнее и трепетнее его радости, яростнее его недовольство. И тем острее он принимает режиссерские, а особенно административные требования.

Поэтому распределение ролей — всегда очень болезненная операция, после которой долго не утихают страсти, недовольных каждый раз оказывается больше, чем удовлетворенных. Никто не хочет считаться с тем, что художественному руководству и администрации помимо чисто творческих соображений приходится учитывать массу привходящих обстоятельств. Распределение ролей — акт не механический, не раздача ролей, а создание ансамбля, в котором звучание всех актерских инструментов должно быть согласованным в единой партитуре спектакля. Сама по себе эта задача не из легких, и решение ее отягчается рядом новых, возникших в последнее время проблем.

Одна из них — все более поглощающие актеров кино и телевидение. У известных, да и не очень известных, но успешно снявшихся в одной-двух ролях актеров нет отбоя от предложений кино- и телестудий, иногда у них одна роль наступает на пятки другой, на съемки они подчас едут за тридевять земель, порой прямо с вокзала или аэропорта бегут гримироваться для текущего спектакля, когда до начала представления остается всего несколько минут.

Но страшна даже не сверхзанятость актеров, более страшна их амортизация. Кино и телевидение безжалостно эксплуатируют актера на амплуа, отчего он постепенно теряет диапазон, дисквалифицируется, начинает безучастно, почти автоматически выполнять работу, нести трудовую повинность, а не жить в искусстве.

Амортизация тем и страшна, что деформирует творца в поденщика. И сколько уж раз бывало, что Заворонский буквально навязывал актеру одну из лучших ролей, чтобы уберечь его именно от деформации, а тот был крайне недоволен, ибо роль привязывала его к театру, лишая возможности выехать на очередную съемку в кино- или телероли, которую не надо ни готовить, ни играть, а лишь в очередной раз кое-что извлечь из арсенала давно наработанных штучек.

Степан Александрович ожидал, что наибольшее сопротивление и недовольство вызовет назначение на главную роль в пьесе Половникова молодого актера Виктора Владимирцева, и приготовился к острой борьбе за него, особенно рассчитывая на поддержку Федора Севастьяновича Глушкова. Но, к немалому удивлению обоих, Владимирцев прошел легко: видимо, вся подготовительная работа, особенно исполнение им ролей генерала Печенегова и странника Луки, принесла свои плоды, актеры приняли его.

Баталии развернулись совсем не там, где ожидалось: вокруг роли Валентины Петровны, которую художественный совет отдал Антонине Грибановой. Обнаружилось сразу три претендентки на эту роль.

Особенно агрессивно наступала Генриэтта Самочадина, актриса весьма посредственная, с набором давно, еще в студии, наработанных штампов, абсолютно не пригодная на психологические роли, но красивая, броская, за счет чего, собственно, она и держалась в труппе.

— Это моя роль! — истерично кричала она. — Я ее вижу, чувствую!

— Но ведь вам дали другую роль в этой пьесе.

— Да. Но — бытовую. А мне надоело играть мещанок и дурочек.

— Кесарю кесарево, — тихо, про себя, заметила Эмилия Давыдовна, но Самочадина услышала.

— А ты бы, старая ведьма, помалкивала! Что ты в этом понимаешь?

Эмилия Давыдовна заплакала и ушла. На несколько минут воцарилось неловкое молчание. Его прервал Глушков:

— Ты бы, Грета, пошла извинилась.

— Вот еще! — презрительно фыркнула Самочадина. — Много чести ей будет.

Глушков горестно покачал головой, встал и вышел, наверное, пошел успокаивать Эмилию Давыдовну.

— Грибанова только что заменила Фирсову в «Барабанщице», — напомнила Самочадина и усмехнулась: — О ней вон в газетах пишут. И опять ей дают главную роль.

— Я ее не просила, — сказала Грибанова. — Так решило руководство. Если художественный совет утвердит на эту роль вас, я ничуть не обижусь.

— О чем вы говорите? — вскочив с места, воскликнул Олег Пальчиков. — Ну кто же ее утвердит? Только время теряем. Поехали дальше.

Но Самочадина теперь накинулась на Пальчикова, перепалка между ними взвинтила остальных, и дальнейшее распределение ролей прошло в нервозной обстановке, поэтому и недовольных оказалось больше, чем следовало ожидать.

Едва Степан Александрович зашел в свой кабинет, вслед за ним туда ворвалась разъяренная, как тигрица, Генриэтта Самочадина.

— Я не переживу этого! — воскликнула она и, схватившись за сердце, начала обессиленно опускаться на диван. Дыхание ее стало прерывистым, из глаз ручьями потекли слезы.

Степан Александрович нажал кнопку звонка и сказал вошедшей секретарше-машинистке:

— Анастасия Николаевна, займитесь, — и принялся разбирать лежавшие на столе бумаги.

Анастасия Николаевна, проработавшая в театре около сорока лет и привыкшая ко всему, холодно глянула на Самочадину, не спеша подошла к стоявшему в углу круглому столику на тонких выгнутых ножках с колесиками, налила из графина воды и молча протянула актрисе. Та схватила стакан, поднесла ко рту, зубы ее нервно застучали о стекло. «А может, не притворяется?» — встревожился было Заворонский и вопросительно глянул на Анастасию Николаевну, но во взгляде ее, кроме холодной насмешливости, ничего не прочел.

Сделав три-четыре глотка, Самочадина уронила стакан, но Анастасия Николаевна не дала ему упасть, поймала на лету и строго предупредила:

— Не дури!

— Ой, мне так плохо! Вызовите врача! — выкрикнула было Самочадина, откинула голову на спинку дивана и закатила глаза. Однако, глянув мимоходом на Анастасию Николаевну, уже тише попросила: — «Скорую».

— Обойдешься, — сказала Анастасия Николаевна и опять неторопливо направилась в угол к круглому столику. Заворонский заметил, что Самочадина, чуть приподняв правое веко, наблюдает за ней.

— А сценка-то из дешевеньких, — сказал он Анастасии Николаевне. — Вы свободны. Однако дверь не закрывайте, вдруг понадобитесь.

Это была необходимая мера предосторожности. Года полтора назад Самочадина в аналогичной ситуации шантажировала Марка Давыдовича. Выбежав из его кабинета всклокоченной, сообщила, что он приставал к ней, после чего по театру пошли слухи, разбирательством занималось даже партийное бюро. Марк Давыдович больше всего боялся, как бы эти слухи не дошли до его семьи, и упустил из виду министерство. Оттуда явилась комиссия, ее пришлось долго убеждать, ибо соблазниться-то директору было чем.

И сейчас, глядя на раскинувшуюся на диване актрису, Заворонский невольно любовался ею.

«За такие зубы какая-нибудь западная фирма, выпускающая зубную пасту, могла бы озолотить Самочадину на одной рекламе», — подумал Степан Александрович, продолжая разглядывать актрису.

Тонкие крылья ее ноздрей чуть вздрагивают; едва приметные ямочки на слегка впалых щеках придают лицу мягкое, радушное выражение. Жаль, что глаза сейчас закрыты, они у нее огромные, серые и глубокие, с поволокой. И ресницы явно не приклеенные, а свои собственные — длинные и пушистые. «Вот же наградил бог такой потрясающей красотой, а таланта не дал и капельки. Только за счет внешних данных и держится в театре. И почему мы тогда, после истории с Марком Давыдовичем, ее не выгнали? Повод был удобный, и в министерстве не стали бы возражать».

Самочадина вдруг открыла глаза, посмотрела на Степана Александровича с едва скрываемой злостью, встала, подошла к двери и захлопнула ее. Опустившись в вольтеровское кресло, закинула ногу на ногу («Ах, черт возьми, до чего же хороши ее ножки!»), достала из сумочки сигарету, щелкнула зажигалкой, глубоко затянулась и, выпуская дым, сказала:

— Я знаю, все это интриги! Меня просто хотят выжить из театра.

— Бросьте, никто вас не выживает, — Заворонский поморщился, предчувствуя, что сейчас на него, как обычно, обрушится ворох сплетен.

И не ошибся. Самочадина поочередно перемывала косточки не только своим соперницам по роли, а и всем, кто когда-либо обошел ее вниманием, пощадив, пожалуй, лишь Глушкова и самого Заворонского.

— Что же вы меня-то щадите? — усмехнулся Степан Александрович. — Давайте уж и обо мне.

— Вы человек объективный, но слепой, не видите, что творится в труппе.

— Ну и что в ней творится?

— Так ведь я вам только что говорила! — притворно удивилась актриса.

— Чушь все это!

— А роман Грибановой с автором?

— Да вам-то какое дело до этого? Они оба свободные, как и вы, холостые люди, это их личное дело, кого любить, а кого нет. Вот вас же никто не заставляет кого-то любить, а кого-то нет.

— Вы думаете, она любит этого увальня? Как бы не так! Она же окручивала этого недотепу для того, чтобы получить главную роль в его пьесе.

— Послушайте, как вам не стыдно! — прервал ее Степан Александрович. — Вы же всех грязью облили. Это же не кто-то, а вы разводите интриги, склоки, распускаете сплетни. Зачем вы это делаете?

— Во имя торжества справедливости! — с пафосом произнесла Самочадина.

— Какого торжества? Какой справедливости? — Заворонский встал и, обойдя стол, остановился перед Самочадиной. — Вы просто любыми правдами и неправдами хотите получить роль, которую вам никогда не сыграть. Нет у вас для этого данных, понимаете — нет!

— Ах, вот как! — вскочила Самочадина и гневно сверкнула взглядом («Как прекрасны ее глаза даже в гневе!»), громко щелкнула замком сумочки. — Ноги моей больше не будет здесь! Я-то, дурочка, со всей душой к вам, думала, поймете, а вы… — Она почти естественно всхлипнула и направилась к двери шатающейся походкой. По мере приближения к двери шаги ее замедлялись, наверное, она рассчитывала, что Степан Александрович окликнет ее, вернет, начнет утешать и в конце концов уступит. Но он молчал, и Самочадина, дойдя до двери, чуть приоткрыла ее, оглянулась, в глазах ее опять вспыхнула злость. — Я уйду из театра!

Степан Александрович молча пожал плечами: мол, это ваше личное дело.

— И вы пожалеете об этом! — угрожающе сказала Самочадина и так хлопнула дверью, что в люстре еще долго звенели хрустальные подвески.

 

3

Конечно, Самочадина больше не напоминала о своем намерении уйти из театра, более того, на репетициях была кроткой и безропотной, но уже поползли из-за кулис самые невероятные слухи об интимных отношениях Грибановой и Половникова. И как ни оберегали Антонину Владимировну от этих слухов, они все-таки дошли до нее.

«Какая мерзость!» — брезгливо подумала она и хотела просто отмахнуться от этих нелепых слухов, не придавать им значения, начисто забыть о них. Но совсем забыть их не удавалось, они преследовали ее, и, хотя Антонина Владимировна знала, что все это неправда, ее не покидало такое ощущение, как будто она вышла на улицу раздетой, ей почему-то было стыдно, хотя она великолепно понимала, что стыдиться ей нечего. Недаром, видно, говорится, что грязь если и не пристанет, то хотя бы замарает.

Антонина Владимировна догадывалась, кто мог распустить эти слухи, но не собиралась ни опровергать их, ни выяснять отношения с Генриэттой Самочадиной, надеясь, что скоро все уляжется само собой, вряд ли кто всерьез поверил этим сплетням. Однако в душе оставалось ощущение несправедливости, она чувствовала себя обиженной и беззащитной перед столь наглой ложью. Еще обиднее было за Александра Васильевича, он-то тут и вовсе ни при чем и даже, наверное, не подозревает, что такое вообще может быть. И какую же надо носить в душе подлость, чтобы попытаться скомпрометировать его именно сейчас, когда он находится в таком состоянии!

О его состоянии Антонина Владимировна почти ничего не знала более двух недель, правда, однажды она ездила в больницу, но там еще не сняли карантин. В справочной говорили, что все идет нормально, сам Александр Васильевич в коротеньких записочках Серафиме Поликарповне и Антонине Владимировне сообщал, что чувствует себя великолепно, и просил не волноваться. Они расспросили всех знакомых, когда-либо имевших переломы ног или рук, и хотя не перестали волноваться, но обе несколько успокоились.

Но вот карантин сняли, Серафима Поликарповна побывала в больнице и, поговорив с лечащим врачом, узнала, что пневмония еще не прошла, есть остаточные явления, тем не менее Сашеньке собираются делать операцию, больше откладывать нельзя, иначе можно потерять ногу. И напрасно врач уверял, что операция предстоит несложная и не представляет никакой опасности. Серафима Поликарповна узнала от больных, что за время карантина в отделении умерло трое, причем двое из них — от послеоперационного отека легких. Прямо из больницы она бросилась в писательскую поликлинику, но хирурга там не застала, он на несколько дней уехал в Малеевку в Дом творчества что-то там проверить или просто отдохнуть. Тогда Серафима Поликарповна помчалась в театр.

Неведомо, каким образом она миновала многочисленные кордоны и пробралась за кулисы, но оказалась там именно в тот момент, когда Антонина Владимировна произносила длинный монолог. Услышав ее голос, Серафима Поликарповна рванулась было на сцену, но ее вовремя перехватила Эмилия Давыдовна и с помощью дежурного пожарника втолкнула в ближайшую артистическую гримерную. Оставив пожарника сторожить у двери, Эмилия Давыдовна снова убежала за кулисы доводить до конца действие. К счастью, скоро наступил антракт, и Эмилия Давыдовна привела в гримерную Антонину Владимировну.

Из сбивчивого и бестолкового, вперемешку со слезами, рассказа Серафимы Поликарповны Антонина Владимировна успела лишь уяснить, что Половникову грозит смертельная опасность, тут же бросилась к Заворонскому и попросила кем-нибудь заменить ее в последнем акте.

— Кем же я вас заменю? Да и когда? — Степан Александрович привычно постучал ногтем по стеклу своих электронных часов. — Через шесть минут ваш выход. Идите, идите, голубушка, а мы тут пока что-нибудь предпримем с… — он вопросительно глянул на Серафиму Поликарповну.

— Это мать Половникова, Серафима Поликарповна, — наконец-то догадалась представить Грибанова.

— Очень приятно! — Заворонский поклонился, Серафима Поликарповна протянула ему руку, он поцеловал ее, обаятельно улыбнулся и тут же строго напомнил Грибановой: — А вам, милая, пора на сцену. У вас же в этом акте только одна картина, всего семь или восемь реплик…

Антонина Владимировна не помнила, как провела эту картину, что делала и что говорила на сцене, она действовала как во сне, встревоженно поглядывая на партнеров. Но видимо, сказалась актерская закалка, да и партнеры, понявшие, в каком она состоянии, делали все, чтобы не дать ей отвлечься от действия, и она довела роль до конца.

Эмилия Давыдовна, стоявшая в кулисе и с тревогой наблюдавшая за нею, показала большой палец и вытолкнула ее в коридор. Наспех переодевшись, не снимая грима, Антонина Владимировна побежала в кабинет Заворонского. Самого Степана Александровича там уже не было, он ушел в ложу к какому-то очередному высокопоставленному представителю, Анастасия Николаевна поила Серафиму Поликарповну валерьянкой.

— Что же нам делать? — растерянно спросила Антонина Владимировна.

— Надо ехать в Институт травматологии, найти самого опытного профессора, а еще лучше — академика, и уговорить, чтобы он сам лично сделал Сашеньке операцию, — тотчас изложила Серафима Поликарповна программу действий, видимо заранее и обстоятельно ею продуманную.

— Господи, до чего же наивные люди! — вздохнула Анастасия Николаевна и, поставив пузырек в аптечный шкафчик, пояснила: — Во-первых, сейчас уже одиннадцатый час ночи, и в институте ни профессоров, ни тем более академиков вы не найдете. Во-вторых, если даже и найдете и уговорите делать операцию, сейчас они ее делать не станут. Им надо получить объективную информацию от лечащего врача, а того тоже нет в больнице. В-третьих, насколько я поняла, ничего катастрофического не происходит и можно подождать до утра.

— Как до утра? — решительно возразила Серафима Поликарповна. — Это невозможно.

— Это и возможно и разумно, — спокойно пояснила Анастасия Николаевна. — Поэтому, Тошенька, берите-ка машину Степана Александровича и отвезите Серафиму Поликарповну домой, а завтра с утра отправляйтесь в Институт травматологии. Дневного спектакля у вас нет, а на вечернем, если за день не управитесь, вас заменят, я договорюсь, только позвоните до двенадцати.

Серафима Поликарповна, несколько успокоенная каплями и деловитостью Анастасии Николаевны, согласилась было с нею, но, едва вышли на улицу, запротестовала:

— Но ведь надо же что-то делать! Я не могу вот так бездействовать, когда Сашеньке плохо.

Антонина Владимировна согласилась с нею, она была уверена, что не заснет в эту ночь, ей тоже хотелось действовать, что-то предпринимать. Но что?

— Надо ехать в Малеевку. Там наш хирург из писательской поликлиники, он поможет, у него такие связи в медицинских кругах…

Серафима Поликарповна однажды была в Малеевке, помнила, что добираться туда надо электричкой до станции Дорохово, а потом автобусом, но не помнила, с какого вокзала надо ехать — не то с Киевского, не то с Белорусского. Впрочем, сейчас это не имело значения, потому что, насколько она помнила, из Дорохова в Малеевку автобус ходил только утром и вечером, а сейчас уже ночь и придется ехать на такси.

Они остановили первую попавшуюся машину с зеленым огоньком, но водитель не знал дорогу в Малеевку.

— Это между Рузой и Дороховом, — попыталась объяснить Серафима Поликарповна.

— А по какому шоссе ехать?

— Не знаю. Но можно…

— Вот и узнайте сначала, а потом останавливайте! — водитель захлопнул дверцу, и машина рванулась дальше, оставив вонючее облачко дыма.

Второй водитель дорогу знал, но, глянув на часы, указал на укрепленную на лобовом стекле табличку:

— Время у меня уже кончается, а туда менее чем за три часа не слетаешь.

Судя по табличке, работа у него действительно заканчивалась через полчаса.

Третий водитель тоже знал дорогу и времени у него оставалось много, но он заартачился:

— Сейчас ночь, по дороге никого не подхватишь, а мне оттуда порожняком сто километров тащиться нет никакого резону, себе же в убыток.

— Если вы нас подождете, мы с вами же и вернемся.

— А сколько ждать?

— Не знаю. Может, полчаса, а может, и час, — Серафима Поликарповна пожала плечами.

— Там, где час, там, считай, и два наберется. Нет, не пойдет, я за это время в Москве больше нащелкаю. — Водитель хотел закрыть дверцу, но Антонина Владимировна придержала ее:

— А если мы вам и обратный путь оплатим?

— Это другой разговор. Если за оба конца, то мы со всем нашим удовольствием. Садитесь!

Миновав Кутузовский проспект и Кунцево на дозволенной скорости, водитель прибавил газ, и машина помчалась быстрее. Похрустывала под колесами дорога, тонко посвистывал в стеклах ветер, желтые лучи фар точно на барабан наматывали туго натянутую ровную ленту дороги, на поворотах выхватывали из темноты стволы деревьев, частокол палисадников, темные стены деревянных домов, иногда скользили по крышам, казавшимся мокрыми. Мысли Антонины Владимировны тоже мелькали, проскакивали одна за другой, не задерживаясь.

Мелькнула мысль о том, кто же завтра заменит ее в спектакле, но тут же исчезла, даже не вызвав беспокойства: на Анастасию Николаевну вполне можно положиться. Потом почему-то подумалось, что Олег Пальчиков напрасно сманил Виктора Владимирцева в воскресную телевизионную передачу. Вслед за этим невольно всплыла мысль о том, что появление в театре Серафимы Поликарповны может дать новый толчок сплетням, но Антонина Владимировна сама отогнала и эту мысль.

А потом уже без всякой связи вспомнила, как прошлым летом они с сестрой и деверем вот так же ночью ехали в Суздаль, по дороге машина сломалась, они ночевали в лесу, на вынутых из машины подушках сидений, продрогли, и сестра поссорилась с мужем.

«А вот мы с Геннадием даже не ссорились ни разу, остывали медленно, как вода в реке, и корочку нараставшего в наших отношениях льда я при желании могла бы легко взломать и растопить, но не растопила. Почему? Наверное, не хватало тепла, оно ушло, потому что огонь давно уже угас. Да и был ли огонь-то? Так, что-то тлело и постепенно угасло, остался только горьковатый запах дыма, как от мокрой головешки…»

Занятая своими мыслями, Грибанова как-то совсем забыла о Серафиме Поликарповне и не сразу заметила, что та плачет, уткнувшись лицом в меховой воротник пальто.

— Не надо, — попросила Антонина Владимировна, дотронувшись до ее руки.

— Да, да, не буду, — виновато согласилась Серафима Поликарповна и, выдернув из рукава носовой платок, начала поспешно утирать слезы.

В Малеевку они приехали уже во втором часу ночи, двери Дома творчества были закрыты, они долго стучали, пока не обнаружили на косяке кнопку звонка. На звонок вышла заспанная старушка, сделав ладонь козырьком, долго приглядывалась к ним через стекло, потом замотала голову пуховым платком и отперла дверь. Потом долго и подробно расспрашивала, зачем они приехали, однако, узнав, прониклась сочувствием и засуетилась:

— Ах ты батюшки, я и не знаю, где хирург-то поселился, он только вчерась приехал. Счас погляжу, где-то тут списки были, — и начала рыться в ящиках стола.

— Я вижу, песня эта долгая, — сказал таксист. — Так я, пожалуй, поеду?

— Да, конечно, мы же договорились. — Антонина Владимировна, несмотря на протесты Серафимы Поликарповны, расплатилась с ним, и он, потоптавшись, смущенно сказал:

— Уж извините, но у меня время — деньги. План. Всего вам доброго.

— До свидания. Спасибо.

Вахтерша наконец нашла список, нацепила на нос старые очки в стальной оправе и начала водить пальцем по списку. Палец был темный от навечно въевшейся в поры земли: наверное, летом она работает и в колхозе, и в своем огороде.

— Ага, вот. Слава-те, осподи, тут поселился. А то они еще в катежах живут, а до катежов-то по улице добираться, а ноги у меня совсем не дюжат.

Шаркая отекшими ногами, вахтерша ушла в глубь темного коридора, и раньше, чем вернулась она, появился высокий, худой человек в махровом халате.

— Что случилось? — спросил он и, только теперь узнав Серафиму Поликарповну, поздоровался.

Серафима Поликарповна стала объяснять, но опять бестолково и сбивчиво, вперемешку со слезами, и врач попросил Антонину Владимировну:

— Рассказывайте лучше вы, так будет быстрее и понятнее.

Антонина Владимировна постаралась коротко и внятно объяснить суть дела.

— Так, все ясно. Но я не пойму, почему такая паника. Я не вижу никаких оснований ни для паники, ни для такой спешки. И почему вам непременно нужно, чтобы операцию делал профессор или академик? Вы думаете, такую простую операцию он сделает лучше, чем больничный хирург? Ничего подобного! Как раз наоборот. Я вот кандидат наук, а практики у меня меньше. То есть была когда-то, на фронте я сделал тысячи операций, но сейчас любой больничный хирург лучше меня…

— Вы просто не хотите помочь, — сказала Серафима Поликарповна и заплакала.

Хирург пожал плечами, вздохнул и взялся за телефонную трубку. Сначала он позвонил в свою клинику и попросил дежурного врача связаться с Институтом травматологии и узнать, где сейчас профессор Златогоров. Выяснилось, что профессор дома, но дежурному номер его домашнего телефона не хотят сообщать. Тогда хирург позвонил еще троим или четверым и наконец узнал номер домашнего телефона профессора Златогорова. Долго извинялся перед ним, прежде чем в двух словах изложить суть дела. Потом опять долго извинялся и, положив трубку, возмущенно сказал:

— Что же вы мне голову морочите, среди ночи подняли на ноги чуть ли не всю Москву, а оказывается, какой-то Заворонский уже обо всем договорился с профессором Златогоровым. Кто такой Заворонский?

— Это главный режиссер нашего театра, — сообщила Антонина Владимировна.

— Значит, вы актриса? Если Серафиме Поликарповне простительна вся эта свистопляска, то как же вы-то? Ну ладно, Златогоров операцию сделает послезавтра. Впрочем, уже завтра. А пока пойдемте, я вас напою чаем, до утра вам все равно отсюда не на чем уехать.

До Москвы они добрались лишь к полудню и сразу поехали в больницу. Там выяснилось, что операцию Половникову сделали еще утром и без профессора Златогорова. Операция прошла успешно, больной уже находится в своей палате, и его можно даже сейчас навестить.

Александр Васильевич спал.

— После наркоза он теперь до вечера балдеть будет, — сообщил сосед по койке, державший на отлете привязанную к шее руку. — Но если хотите, можно его и разбудить, вреда от этого никакого не будет.

Но они не стали будить, присели возле кровати Александра Васильевича и молча вглядывались в его лицо. Оно было бледным, но спокойным и помолодевшим, наверное, оттого, что почти совсем разгладилось, исчезли морщины возле глаз и расправилась обычно собиравшаяся между бровей складка, похожая на букву «и». Дыхание было глубоким и ровным, рот чуть приоткрыт, на губах застыла едва заметная улыбка. Эта улыбка, видимо, окончательно успокоила и Серафиму Поликарповну.

— Теперь для него самое главное — витамины, — зашептала она. — А мы ничего и не захватили с собой. Тут неподалеку есть рынок, так я схожу.

— А может быть, я?

— Нет, вы не знаете, что он любит. Если проснется, скажите, что я скоро вернусь.

А он проснулся вскоре после того, как ушла Серафима Поликарповна. Просыпался долго и как-то по частям. Сначала вздрогнул всем телом, но тут же утих. Потом сжал губы и слегка скривил их, наверное от боли. Затем дрогнули ресницы, чуть приоткрылись веки, но опять опустились. Он глубоко вздохнул, почмокал пересохшими губами. Антонина Владимировна поняла, что он хочет пить, схватила стоявший на тумбочке фарфоровый чайник и осторожно поднесла ко рту. Александр Васильевич глотнул и тяжело поднял веки. Глаза его были еще мутноватыми, отрешенными, но вот взгляд стал приобретать все более осмысленное выражение, и, поспешно схватив губами рожок чайника, он начал жадно пить. Напившись, устало опустил веки, полежал расслабленно минуты полторы-две и вдруг встрепенулся и широко открыл глаза. Теперь взгляд был вполне осмысленным и выражал крайнее удивление.

— Вы? — шепотом спросил он и протянул руку.

Антонина Владимировна осторожно взяла ее в обе ладони и погладила.

— А я думал, это все еще сон. Знаете, я…

— Знаю, но вы молчите. Вам нельзя много разговаривать.

— Почему?

— Вам же сделали операцию.

— Да, да, я помню. Как везли, как перекладывали на операционный стол, как делали укол. А вот что было потом, не помню.

— Вам сделали операцию, и у вас все хорошо. Серафима Поликарповна тоже со мной, она пошла на рынок и скоро вернется. Пьесу вашу приняли, уже распределили роли, я буду играть Валентину Петровну.

— Это хорошо. Честно говоря, когда я писал, то имел в виду именно вас.

— Спасибо. Но вы все-таки помолчите, лучше я буду вам рассказывать.

И она стала рассказывать о том, как принимали пьесу, кто и что говорил, как прошли первые собеседования. Александр Васильевич сначала слушал внимательно, потом все более рассеянно и вскоре опять уснул.

Она смотрела на него и физически ощущала, как вся наполняется такой нежностью, какой еще никогда не испытывала. Она была хорошей актрисой, умела глубоко вживаться в образ, на сцене иногда доводила себя чуть ли не до обморочного состояния, но в жизни, по существу, не испытывала ни больших душевных потрясений, ни любви. И состояния, до которых она доводила себя в игре, начинали казаться естественными, она почти уверовала, что именно такой силы чувства овладевают людьми в жизни. И только сейчас впервые поняла, что они были лишь бледным отражением настоящих чувств, неизведанная сила которых наполняла ее сейчас. И вместе с нежностью в ней поднимались неиспытанная радость и ликование. Она поняла, что любит, и ей сейчас было почти безразлично, любят ли ее.

Почему-то раньше она думала, что любовь всегда обрушивается внезапно. Как это поется в песне: «Любовь нечаянно нагрянет, когда ее совсем не ждешь». Но Антонина Владимировна ждала любви, ждала всю жизнь и, может быть, уже начала терять надежду, что она когда-либо придет. У нее была уйма поклонников, многие из них настойчиво добивались ее расположения, с некоторыми из них сложились добрые, почти дружеские отношения, но Антонина Владимировна никого не подпускала близко к сердцу, держала на том расстоянии, которое, оставаясь достаточно близким, не обнадеживает и ни к чему не обязывает. Кого-то ее «недотрогость» обижала, и он разочарованно сходил с дистанции, и это было к лучшему. Зато остались лишь те, кто видел в ней не просто женщину, а прежде всего человека, тем дороже было их уважение.

Появление в театре Половникова никак не задело Антонину Владимировну, тем более что он не искал ее расположения. Мимолетные деловые встречи, случайные разговоры, отношения к нему других людей лишь подтверждали сложившееся у нее мнение о нем как о человеке умном и порядочном. Правда, уже тогда ее почему-то умиляли его неуклюжесть, какая-то почти детская застенчивость и открытость, за которыми угадывалась незащищенность. Она особенно отчетливо обнаружилась при обсуждении первого варианта пьесы, когда Александр Васильевич был растерянным, у него было такое виноватое выражение лица, как будто, написав эту пьесу, он совершил что-то непристойное.

А потом в большой артистической гримерной, когда они что-то шили, она поймала его пристальный взгляд и впервые подумала о нем как о мужчине. После, на репетициях, когда он сидел где-нибудь в дальнем углу пустого зрительного зала, она несколько раз ловила себя на том, что хочет ему понравиться, но не придала этому ровно никакого значения, объяснив свое состояние естественным желанием произвести на него впечатление просто как на зрителя, пусть даже единственного в зале.

Случайная встреча у Владимирцевых приоткрыла какие-то новые его черты. Его азарт и вполне искреннее сожаление о проигранных семидесяти девяти копейках были не просто забавными, они свидетельствовали не только об увлеченности, а и о непосредственности его натуры. Потом стихи, в искренность которых она поверила: они ей не просто польстили, но и заставили задуматься о собственном отношении к нему.

И конечно, эти ее чисто бабьи размышления по дороге в театр, когда он весело дурачил водителя такси. Антонина Владимировна почему-то и сейчас стыдилась своих тогдашних мыслей, правда, они не казались ей пошлыми или расчетливыми, но какими-то уж слишком приземленными. К тому же она поймала себя на том, что начала ревновать его к прошлому, к той женщине, о которой она тогда ничего, собственно, и не знала, а лишь узнала, что она была.

А почему, прочитав ту злополучную рецензию, она тотчас позвонила именно ему? Не Заворонскому, не Глушкову, не Олегу Пальчикову, которые отнеслись бы к ней не только участливо, а и с большим профессиональным пониманием причиненной ей обиды, а позвонила Половникову? Наверное, потому, что она уже тогда была почти уверена, что Александр Васильевич примет так близко к сердцу ее обиду, ощутит ее боль, как свою собственную. И то, что он тогда немедленно примчался к ней, еще раз убеждало в его искренности.

Да, она открывала его для себя постепенно, и любовь не обрушилась на нее внезапно, она как бы снизошла к ней. Случившаяся с Александром Васильевичем беда помогла понять это, обострив все исподволь копившиеся в ней чувства. И сейчас перед ней лежал человек, ставший настолько дорогим и близким, что ей не просто казалось, будто она знала его всю жизнь, у нее было ощущение, что она всю жизнь безраздельно принадлежала ему и только ему. И хотя у них еще не было физической близости, сейчас она ощущала его каждой клеткой своего тела, каждой порой, все в ней набухало от переполнявшей ее нежности, как набухает водой грозовая туча, казалось, вот-вот разразится ливень, и было томительно и сладко от этого предчувствия.

Она склонилась к нему, осторожно коснулась своими губами его губ, ощутила его теплое дыхание и заплакала.