Премьера

Устьянцев Виктор Александрович

Глава седьмая

 

 

1

Они приехали за четырнадцать минут до начала репетиции, и появление их вместе сначала обсуждалось вахтершей и гардеробщицей.

— Тоша-то вроде как сама не своя, — заметила гардеробщица, работавшая в театре вот уже четвертый десяток лет и научившаяся безошибочно определять, кто и в какой сегодня форме.

— И то! — подтвердила вахтерша, работавшая в театре еще на десяток лет дольше.

— А энтот-то кто?

— Да автор какой-то. Вчерась заявился. Не знал, что все, окромя меня, по вторникам тут выходные.

— Неужто на такого невидного польстилась?

— Так ведь в мужике-то бывает именно то хорошо, что не всем и видно! — хихикнув, резюмировала вахтерша.

— Ох, Фенька, старая ты уж, а все такая же озорница! — упрекнула гардеробщица, не столько осуждая, сколько удивляясь, а может, и завидуя ее озорству.

Но вахтерша тон ее не поддержала, а заметила весьма философски:

— Мы тут с тобой только сверху видим, а жисть, она и с изнанки существует. Может, автор-то этот с обеих сторон хорош. Такой необтесанный, а необтесанные-то они лучше. Ну да не тебе это сказывать, ты тут не менее меня насмотрелась всякого.

— Оно так. А этот и правда стеснительный. Ее завел, а сам в общий гардероб раздеваться побежал. Неужто я его тут не повесила бы!

— Ну и слава богу, что не нахал. А то ведь иногда прямо нахрапом лезут. Особенно девки. Не захочешь сгрубить, а грубишь. Слышала, мне опять выговор объявили?

— И премию дали…

— Вроде бы извинились этой десяткой. А лучше бы без десятки извинились: так, мол, и так, мы были неправые. А мне эта десятка теперь руки жгет.

— А ты ее потрать.

— Да уж потратила. За свет вот заплатила, за газ, а на остатки пива жигулевского две бутылки купила. Не себе, зятю на похмелку. Уж и рад был! От радости-то даже в театр Лизку водил, я им контрамарки выпросила. Даже подстригся.

— Ну?

— А ты не нукай, не запрягла еще! — рассердилась вдруг Феня. — Еще сглазишь…

Беседу их прервал молодой актер Олег Пальчиков, пулей влетевший в гардероб. На ходу сбросив пальто и шапку, он, поплевав на ладонь, примял перед зеркалом непокорный чуб.

— Опять опаздываешь? — осуждающе спросила Феня.

— У меня выход только через… — он глянул на массивные металлические наручные часы, похожие на будильник, и заторопился: — Через двадцать две минуты!

— Вот такие они все нынче, — вздохнула Феня, прислушиваясь к затихающему грохоту сапог убегающего актера. — Я уж не говорю о репетициях, они и на спектакль-то сломя голову летят, на сцену выбегают запыхавшиеся. А раньше как было? Все приходили не позже чем за час, а ведущие — и за два. Настраивались. Бывало, ходют и ходют, ничего не слышат, тут уж к ним не подступись, даже к телефону звать не велели. Вон Федор Севастьянович и ноне так… Знаешь, что он мне один раз сказывал? Говорит: «Феня, ты мне тут запасную одежку подержи». — «Зачем?» — спрашиваю. А он и разъясняет: «Я когда-нибудь сухим с репетиций уходил?» Стала я, значит, припоминать, а не припомню, чтобы он сухим выходил. А он опять же толкует: «Легкие у меня, Фенька, того…» И сухое бельишко мне сует…

— А энтот, автор-то, постепеннее, — возвращая разговор в изначальное русло, похвалила гардеробщица.

— Вот и я говорю, — подтвердила Феня. — Дай-то бог, а то ведь Тоша-то сирота круглая, хотя и взамужем была!..

А в репетиционной негодовала Эмилия Давыдовна:

— Мальчики, вы совсем потеряли совесть, и я должна одна за вас волноваться. Но я же не железная, у меня тоже есть сердце, и оно может разорваться на мелкие кусочки.

— Сомневаюсь, — сказал близстоящий к Эмилии Давыдовне «мальчик» Федор Севастьянович Глушков.

— Нет, вы посмотрите на него! — Эмилия Давыдовна вонзила палец в кольчугу Глушкова. — Он еще шутит!

— Убери палец, проткнешь, она же бутафорская, — напомнил Глушков.

— Вот только этого мне и не хватало! — воскликнула Эмилия Давыдовна, отдергивая палец. Но Глушков перехватил его в воздухе и утянул за него Эмилию Давыдовну в портал:

— А ну-ка, старая кочерга, скажи, что это сегодня с Тошей?

— И ты заметил?..

Гримерша Нина стояла сзади, как палач, готовый тотчас занести над головой топор.

— Антонина Владимировна, у вас сегодня чужое лицо.

— А ты сделай мое. Обычное. Помнишь его?

— Я-то помню. — Гримерша открыла баночку с кремом. — А вы разве его потеряли?

Антонина Владимировна посмотрела в зеркало и увидела, что гримерша по-настоящему встревожена.

— Слушай, Нина, а я и вправду не похожа на себя?

— Вправду.

— Так ведь это же хорошо!

— Чего уж тут хорошего?

— А ты не смейся. Я ведь первый раз на себя непохожа. Или еще когда-нибудь было?

— Такого никогда не было! — убежденно сказала гримерша.

— Вот именно! — Антонина Владимировна обернулась, обняла Нину за талию, уткнулась лицом ей в живот и тихо сказала: — А знаешь, Нин, я, кажется, того…

— Неужто влюбились? — не то испугалась, не то порадовалась Нина.

— Ага!

— Счастливая! А знаете что: я вас сегодня не буду гримировать. Вот такая и выходите.

Заворонский, увидев, что кто-то сидит в заднем ряду партера, спросил:

— Кто там?

Присутствие посторонних во время репетиции раздражало не только актеров, а и режиссеров.

— Половников. Вы сами ему разрешили, — напомнила Эмилия Давыдовна.

— Да, конечно. Но я его вот уже две недели не могу отловить, а он мне нужен. Позовите!

— Вот прервемся, тогда и позову! — сердито сказала Эмилия Давыдовна. — Вы бы лучше не в зал, а на сцену смотрели. Вы когда-нибудь видели Тошу такой?

Заворонский присмотрелся, прислушался и удивленно спросил:

— А что с ней?

— Не знаю.

— Как жаль, что это репетиция, а не спектакль. Она просто великолепна!

— Я тоже так считаю.

— Удивительно!

— Ничего удивительного не вижу.

— Тогда вы просто слепая!..

— Это еще неизвестно, кто из нас слепой, — сказала Эмилия Давыдовна, гордо удаляясь за кулисы.

 

2

А все началось утром. Проснувшись, Антонина Владимировна сначала не поняла, где она, и с удивлением оглядела комнату. Взгляд ее как-то непроизвольно задержался на висевшей на противоположной стене картине, и Антонина Владимировна сразу все вспомнила. Эта картина еще вчера привлекла ее внимание, но она не успела ее рассмотреть, да не особенно и старалась, зная, что при электрическом освещении, причем довольно слабом, поскольку верхний свет не был включен, светился только торшер, картина проигрывает.

Но сейчас Антонина Владимировна рассмотрела ее обстоятельно. Она никогда не считала себя тонким знатоком живописи, хотя регулярно посещала и Третьяковку, и почти все выставки не только в Пушкинском музее и Манеже, а и на Кропоткинской, и на Кузнецком мосту, и в зале на улице Горького. Но и в меру своего, скорее всего дилетантского, понимания живописи она оценила, что картина эта написана не просто уверенной рукой мастера, а кем-то из художников весьма незаурядных, старой школы, может быть, кем-то из передвижников.

Это был ночной пейзаж, нет, даже не ночной, а где-то на вечерней зорьке, когда солнце уже давно ушло за горизонт, но свет его, может быть, в последний раз отраженно мелькнул по самому краю облака, когда день уже умер, а ночь еще не совсем наступила и на небосклоне бледно проклюнулась лишь первая, самая яркая звезда, не успев отразиться в маленькой речушке с камышовыми берегами. Может быть, навстречу этой первой звезде и устремилась пара (не две, а именно пара) больших птиц, скорее всего селезень и утка. Но это не вспугнутая кем-то пара, в ее полете нет ничего встревоженного, наоборот, полет птиц какой-то умиротворенный, как и все в этой картине. В ней нет ни малейшего диссонанса, все спокойно и все настолько гармонично, что вот, кажется, выдерни из нее всего одну камышинку, и сразу все нарушится.

И даже рама, в которую было заключено полотно, удивительно гармонировала с изображением, она была не широкой и помпезной (массивные бронзовые рамы с завитушками почему-то всегда раздражали Антонину Владимировну, потому что отвлекали от самой картины, а порой и просто заслоняли ее), но и не узкой, а соразмерной, и по цвету как бы продолжала световую тональность картины и расширяла перспективу. Выполнена она была из мореного дуба, выполнена, а не просто сколочена, с очень тонкой, но строгой резьбой.

Судя по всему, это был подлинник. Но чей? Обычно авторы где-нибудь в уголке ставят подпись или инициалы, но здесь ничего не было, может быть, автор специально не сделал этого, чтобы ничем не разрушать поразительной цельности и гармонии пейзажа. Ибо любой посторонний штрих, как и выдернутая камышинка, сразу все нарушал бы.

«Вот и у нас в каждой роли все должно быть так же гармонично и совершенно, чтобы ни одной камышинки нельзя было выдернуть», — подумала вдруг Антонина Владимировна. С последней ролью у нее что-то не получалось, чего-то не хватало в ней, а чего именно, она никак не могла понять. Она даже не могла уловить того момента, с которого роль начинала постепенно размываться. Ей и раньше приходилось испытывать неудовлетворение ролью, но раньше она неизменно находила ту кочку, о которую спотыкалась, и так же неизменно находила способ перешагнуть или обойти ее. А в последней роли у нее что-то не ладилось, и скорее всего именно потому, что она не видела саму кочку.

И вот сейчас ее вдруг осенило: нет никакой кочки, и надо не искать в роли что-то еще, а убирать в ней все лишнее, доводить ее до соответствия, до той гармонии, когда нельзя выдернуть ни одной камышинки. И в роли нужен не дополнительный посев, а основательная прополка. Убрать все лишнее, вот так, как художник снял с картины даже свои инициалы.

«Надо будет все-таки спросить, кто же автор этой картины и где Александр Васильевич ее приобрел», — решила Антонина Владимировна. Вспомнив о Половникове, о том, как они вчера поспорили, она улыбнулась: уж больно он вчера был забавен. «Пожалуй, он вспыльчив. Вот и за картами петушился, и потом, когда я сказала о незавершенности образа Валентины Петровны, так нервно бегал по кабинету, а у меня пополз чулок… Кстати, как же это я в таком виде пойду на репетицию?» — встревожилась Антонина Владимировна, вскочила с постели, быстро оделась и выглянула из комнаты.

Серафима Поликарповна была в кухне, там у нее что-то жарилось на плите, а она сидела перед маленьким, прислоненным к электрической кофемолке зеркальцем и снимала бигуди. Увидев Антонину Владимировну, смутилась и, поспешно схватив зеркальце, зачем-то спрятала его за спину.

— Проснулись?

— Да. Доброе утро! Я вчера так быстро заснула, что, кажется, даже не дослушала вас. Извините!

— Ну что вы, что вы! У вас же такая работа, я понимаю, вы очень устаете. Это я виновата, совсем вас заговорила, обрадовалась, что есть с кем поговорить. — И грустно пояснила: — Я ведь все одна да одна, Сашеньке стараюсь не мешать… Как вам спалось?

— Очень хорошо, спасибо, — искренне поблагодарила Антонина Владимировна. — Я уже не помню, когда так крепко спала. Но знаете, у меня катастрофа: пополз чулок, а мне с утра на репетицию, домой не успею заехать. У вас не найдется иголки и нитки, чтобы поднять петлю?

— Какая же я женщина, если у меня даже иголки не найдется? — всполошилась Серафима Поликарповна, поднимаясь и все еще пряча зеркальце за спиной. — Сейчас принесу.

Она с несвойственной ей прытью сбегала в свою комнату и принесла иголку, катушку со светло-коричневой ниткой — именно такой, какая была нужна, и деревянный грибок для штопки.

Антонина Владимировна вернулась в гостиную и принялась за дело. Вскоре туда заглянула Серафима Поликарповна и, посмотрев на ее работу, заметила:

— Э, милочка, да вы совсем не умеете это делать, — не осуждающе, но все-таки огорченно воскликнула Серафима Поликарповна.

— Не умею, — упавшим голосом призналась Антонина Владимировна. — Я видела, как у нас девчонки поднимают эти петли, но сама не пробовала. Я, знаете ли, покупаю сразу три пары и, если один спустился, просто меняю.

— Три пары? — неподдельно удивилась Серафима Поликарповна. — А впрочем, это очень даже практично и совсем не расточительно. И как я сама раньше до этого не додумалась? Странно! Однако вот что, Тонечка, можно я именно так буду вас теперь называть?

— Разумеется!

— Так вот, я в этом деле имею уже кое-какую практику, поэтому им и займусь. А вы… ой, господи, там же гренки подгорели! — Серафима Поликарповна бросилась в кухню. Антонина Владимировна устремилась за нею, и обеих встретил жуткий запах сгоревшего масла и хлеба. Серафима Поликарповна, выключив газ, сдернула с погасшей горелки сковородку с ручкой, обожглась о нее, но донесла до стола, подув на обожженные пальцы, другой рукой схватила кухонное полотенце, обернула им ручку сковородки и вытряхнула содержимое ее в пластмассовое помойное ведерко. Потом распахнула окно настежь.

— Склероз! — воскликнула Серафима Поликарповна обреченно.

— Это я виновата, — тоже огорченно сказала Антонина Владимировна.

— Нет, я! — возразила Серафима Поликарповна так горячо, что Антонина Владимировна невольно рассмеялась.

— А что тут смешного? — вдруг обиженно спросила Серафима Поликарповна, подозрительно поглядев на Антонину Владимировну.

— Просто мы с вами напоминаем Бобчинского и Добчинского. Помните, у Гоголя?

— Помню, — совсем уж подавленно сказала Серафима Поликарповна, хотя ничего не помнила.

— Они были настолько вежливы, что никто не хотел входить первым, уступая место другому, — пояснила Антонина Владимировна, догадавшись, что Серафима Поликарповна не помнит.

— А, вот теперь вспомнила! — Серафима Поликарповна, наверное действительно вспомнив эту мизансцену, расхохоталась.

Антонина Владимировна, убедившись, что они в самом деле заклинили дверь взаимоуступчивостью, тоже рассмеялась громко.

— Т-с-с! — вдруг испуганно приложила палец к губам Серафима Поликарповна. — Сашеньку разбудим.

— А я и не сплю! — раздался за стеной голос Александра Васильевича, и он вошел в кухню во вчерашнем виде, лишь чуть более взлохмаченный. — «Над кем смеетесь, господа присяжные заседатели? Над собой смеетесь?» — процитировал он и, деловито осмотрев стол, сгреб с тарелки горсть гренок и впихнул их в рот, звучно всасывая каждую. При этом Антонина Владимировна успела заметить, что сверху у него двух зубов не хватает, отсутствие их как-то завершало впечатление его неухоженности, именно в этот момент она почувствовала сначала мгновенную, какую-то инстинктивную жалость к нему, а потом уж пригляделась внимательнее:

— Вы не спали?

— Я? А, нет… Да, не спал. Пойдемте-ка! — он взял ее за руку и буквально втащил в свой кабинет.

В кабинете синими слоями, напоминающими перистые облака, плавал табачный дым, при этом настолько густой, что Антонина Владимировна не сразу даже припомнила эту комнату и растерянно остановилась, но Александр Васильевич решительно взял ее за руку и властно потянул к большому столу. Усадив на стул, почему-то сердито сказал:

— Читайте! — Опять сунул руки в карманы, прошелся по кабинету и, нависнув над Антониной Владимировной, повторил:

— Читайте! — Ткнув в лежащий перед ней лист исписанной бисерным почерком бумаги с исправлениями и жирными вымарками, он выскочил за дверь.

Антонина Владимировна, проводив его изумленным взглядом, стала читать, с трудом отделяя вычеркнутое от невычеркнутого, и не сразу поняла, что это стихи. А это были стихи:

Когда мы пешком возвращались с Плющихи (Ты так захотела, пожалуй, сама), Померкли в снегу все фонарные блики: На город неслышно спускалась Зима. Она одевала гирляндами кружев Трамваи, карнизы домов, провода… А я в этой сказке был вовсе не нужен, И буду ли нужен когда?

Стихи Антонине Владимировне сначала просто понравились. Потом она сообразила, что они имеют именно к ней самое непосредственное отношение, и удивилась. Потом, перечитав их еще раз, встревожилась: «Неужели это у него серьезно?»

И тут вдруг подумала, что до вчерашнего дня, собственно, почти не замечала Половникова, то есть видела его, конечно, но никак не выделяла из многих других мужчин, лишь иногда за что-нибудь стеснялась больше, чем перед своими партнерами, которых в принципе-то и за мужчин не принимала, но тем не менее держала на расстоянии, зная их весьма агрессивный характер.

«Собственно, писатели — те же актеры, только актер играет в одной пьесе одну роль, а писатель — все сразу, — недоверчиво подумала она и тут же усомнилась: — Но ведь, наверное, может случаться и такое, когда он не играет или играет только себя?»

И растерялась:

«Если у него, допустим, это серьезно, то я-то как?»

А почему она должна поверить, что у него серьезно? Стихи? Но стихи пишут не всегда искренне. Ведь и актеру иногда приходится играть роль, которая ему вовсе не свойственна или не очень нравится. Актер в своей сценической жизни играет столько разных ролей, что порой забывает: а сам-то он кто и какой?

«Но допустим, все это искренне. А я? Что же во мне-то? Может, и нет ничего…» Она вспомнила, как впервые увидела Половникова в приемной Заворонского, тогда он не произвел на нее никакого впечатления, лишь обратил на себя внимание тем, что с интересом прислушивался к их разговору с Федором Севастьяновичем Глушковым. Потом несколько раз видела его в пустом зрительном зале во время репетиций, встречала в коридоре дирекции. Пожалуй, впервые она как-то выделила его среди других, когда он вошел в большую актерскую гримерную, где она тогда что-то шила. После этого они стали здороваться, но ни разу не заговаривали. И только вчера на Плющихе…

«Вопрос в стихах явно адресован мне, наверное, он ждет, что я сейчас же отвечу на него, но что ответить?»

Антонина Владимировна долго прислушивалась к себе, еще раз перечитала стихи, они ей понравились еще больше, чем в первый раз, хотя, может быть, не так уж и взволновали, впечатление от них было настолько рассудочным, что ей самой стало как-то страшно: «Видимо, я и в самом деле холодна как рыба, — грустно подытожила она. — Может быть, Геннадий был в этом абсолютно прав и ушел от меня не случайно…»

Вероятно, печальный вывод сей наложил на ее лицо какие-то дополнительные штрихи, и, когда она вышла из кабинета Александра Васильевича, Серафима Поликарповна неподдельно встревожилась:

— Что с вами, Тонечка? На вас же лица нет! Сашенька обидел? Вот уж я ему… — Серафима Поликарповна метнулась в кухню, Антонина Владимировна, не поймав ее на лету, поспешила за ней и вслед за Серафимой Поликарповной остановилась в изумлении.

Александр Васильевич, облачившись в фартук, поджаривал сразу на двух сковородках гренки, выражение лица у него было озабоченным, сосредоточенным именно на гренках, и он по-студенчески, но без всякого слуха, тенором напевал:

— Ах, гренки! Ах, гренки! Никто такими вкусными, никто такими грустными, никто такими милыми, а может быть, унылыми не-е ел вас! — басом завершил он и бросил в рот очередную порцию гренок, опять обнажив два темных провала вместо отсутствующих зубов.

— Ага! Попался! — воскликнула Антонина Владимировна и, удачно проскользнув между Серафимой Поликарповной и косяком двери, схватила Половникова за руку: — Воришка! Гаргантюа и Пантагрюэль! Кот и повар! Кто еще? — Она, вспоминая, замерла лишь на мгновение, но его оказалось вполне достаточно, чтобы Половников вдруг завопил:

— Шпионы! Диверсанты! Мата Хари! Кто еще? — У него тоже произошла заминка, которой не замедлила воспользоваться Серафима Поликарповна:

— Дети! За стол! — И еще строже добавила: — Но сначала помойте руки!..

И Антонина Владимировна вдруг почувствовала себя ребенком, вот таким же строгим голосом поднимала с постели мать, а вставать так не хотелось! Наверное, все постели под утро становятся более уютными, чем с вечера, если вставать надо рано, не нежась…

А она любила понежиться, потому что, по привычке просыпаясь рано, в половине седьмого, не всегда засыпала потом, хотя могла спать еще часа полтора, а то и все два. И первое время после ухода Геннадия она даже как-то наслаждалась тем, что ей необязательно вставать и готовить ему завтрак, которого он никогда не съедал, но неизменно требовал. Пожалуй, это был даже не ритуал и не столько привычка, сколько потребность в самоутверждении. Она потакала и этому его капризу, но утвердиться не помогла, и он ушел, предчувствуя, что иначе она взорвется и выгонит его. Он был не так уж глуп, пожалуй, по-своему и умен и ушел сам, избавив ее от ненужных уже объяснений. Но в самый последний момент, еще надеясь на что-то, предложил:

— А может, одумаемся?

Ей решительно не в чем было раскаиваться перед ним, и она холодно спросила:

— А собственно, о чем ты?

Он как-то сразу понял, что не прав, и ушел тихо.

Вот это ее больше всего и угнетало! Если бы он произнес хоть одно слово упрека, ей было бы намного легче. Но он не произнес и оставил ее с ощущением собственной вины. Никакой вины она за собой не знала, а вот без вины виноватой себя чувствовала. Почему?

Скорее всего потому, что никогда его не любила, но и вышла за него не из жалости — жалость к нему она испытала лишь после того, как за ним захлопнулась дверь. Нет, она пробовала соединить свое одиночество с его одиночеством. И вот ничего из этого не вышло! А может, она все-таки виновата, хотя бы в том, что попыталась соединить их одиночества? Но тогда в такой же степени виноват и Геннадий: ведь он же чувствовал, что любви нет, оба они просто ищут выход.

Половников опять нависал над ней, теперь уже не грозно, а как-то растерянно. И Антонина Владимировна вполне понимала его растерянность: он ждал ее суда, вернее, приговора не стихам его, а ему самому, веря, что в его стихах она почувствует не просто его искренность, а полнейшую раскрытость для вынесения приговора.

Но она не решилась произнести этот приговор, не потому что он мог оказаться несправедливым, а потому лишь, что она не имела права его вынести. И не хотела делать этого вот сейчас, когда его ждали. И это был не каприз ее, а чувство справедливости, ибо сама она еще не имела ни мнения, ни тем более ощущения справедливости или несправедливости, а потому и растерялась…

Выручила ее опять же Серафима Поликарповна.

— Дети! — повторила она требовательно. — А ну, марш мыть руки. И с мылом!

Они переглянулись и понимающе улыбнулись.

Наверное, вот в этот момент все и началось.

Опять получилась та же сцена, они никак не могли пройти в дверь одновременно, уступая друг другу, и теперь уж это развеселило Серафиму Поликарповну.

— А ну-ка, не шалите! — строго сказала она и решительно взяла за плечо Александра Васильевича, отстраняя его от двери: — Саня! Ну, будь мужчиной!

Он, опамятовавшись, отступил так поспешно, что Антонина Владимировна теперь уж без всякого стеснения расхохоталась:

— О рыцарь благородный… — и, поднырнув ему под руку, выскользнула в коридор, ткнула пальцем в клавишу выключателя и закрылась в ванной на задвижку. Переводя дыхание, она постояла у двери, услышала, как он дернул ее и отошел, и только после этого обернулась к вмазанному в голубую плитку зеркалу над умывальником и пристально всмотрелась в свое отражение.

И увидела в нем что-то такое, что заставило ее вздрогнуть и насторожиться. Вероятно, сработал инстинкт самозащиты, ибо это «что-то» было не чем иным, как выражением незащищенности и растерянности, столь не свойственным ее лицу. Она попыталась вспомнить, сколько раз старалась тоже перед зеркалом выработать такое выражение для соответствующей роли, и только теперь убедилась, что ни разу ей это по-настоящему не удавалось.

А вот сейчас оно пришло помимо ее воли, и ей долго не удавалось стереть с зеркала это выражение. Но она была актрисой, умела управлять собой и постаралась успокоить себя; умылась холодной водой, тщательно причесалась на свой привычный прямой пробор и вышла, настроившись деловито. Но все ее с таким трудом добытое настроение вдруг рухнуло, едва она увидела возле двери переминавшегося с ноги на ногу, растерянного, абсолютно беспомощного Половникова. Застигнутый на «месте преступления», он, опасливо глянув на кухонную дверь, за которой мелькала Серафима Поликарповна, еще более растерянно пролепетал:

— Извините… я как-то, пожалуй, некстати… Но мне вовсе не безразлично… Вы прочитали?

Антонина Владимировна поняла, что спрашивает он о стихах, но и не о них только. Во всяком случае, не о впечатлении…

Именно в этот момент Антонина Владимировна подумала о нем как о мужчине, и он ей только теперь и окончательно понравился.

— Какой же вы все-таки смешной! — ласково сказала она. — К тому же еще и небритый!

Он провел ладонью по щеке и ринулся в ванную, на ходу пообещав:

— Я сейчас!

Антонина Владимировна вошла в кухню и удивилась еще более: Серафима Поликарповна, очевидно не только слышавшая, но и видевшая все это, сияла! Не дав Антонине Владимировне опомниться, она полушепотом сообщила:

— А знаете, пока вы умывались, он топтался под дверью. Это на него так непохоже, что я радуюсь! — И вдруг, обняв Антонину Владимировну, заплакала.

Грибанова растерялась и, погладив ее плечо, постаралась утешить:

— Не надо, ну о чем вы?

А Серафима Поликарповна перехватила ее руку и вдруг, целуя ладонь, сквозь слезы пробормотала:

— Спасибо! Спасибо, Тонечка! Вы же его восстановили! И меня тоже!

Антонина Владимировна, еще не поняв, удивилась:

— А при чем тут я?

— Ах, если бы вы знали, каким он был эти последние четыре года! И вот опять — почти прежний… Да вы садитесь за стол. Вам кофе черный или с молоком? Сашенька предпочитает с молоком и с гренками.

— Ну и я… Ой! — воскликнула Антонина Владимировна, взглянув на часы. — Боюсь, что я уже опаздываю на репетицию.

— Не волнуйтесь, я заказала такси на десять утра. Это не поздно?

— Нет, в самый раз, тут ехать не более получаса.

— Вот и хорошо, садитесь. Сашенька, ты скоро? — крикнула она в дверь ванной.

— Рядовой Половников к приему пищи готов! — доложил он, входя в кухню.

Тут позвонил шофер такси, и Серафима Поликарповна рассказала ему, как разыскать их дом.

— Минут через десять будет здесь, — сообщила она. — Да вы не спешите, время есть. Вам еще чашечку?

— Нет, спасибо! — Антонина Владимировна поднялась из-за стола.

— Я тоже еду, — сообщил Половников.

Провожая их, Серафима Поликарповна сказала:

— А вы, Тонечка, приходите к нам еще. Не, ждите, когда он догадается пригласить, приходите просто так, ко мне.

— Спасибо, непременно.

— И звоните, вот тут я вам телефон написала, — Серафима Поликарповна протянула бумажку.

Потом Антонина Владимировна увидела ее в окне, она приветливо махала ей рукой.

Водитель оказался разговорчивым, узнав, куда они едут, спросил:

— Вы что, работаете в этом театре?

— А вы разве не узнали меня? — начал дурачить его Половников.

Водитель притормозил, обернулся, поглядел на них и уверенно сказал:

— Вас нет, а вот жены вашей лицо знакомое. Я его определенно где-то видел.

— Вероятно, это лишь потому, что женщин вы рассматриваете более внимательно…

Антонина Владимировна дальше их разговор не стала слушать. Она вдруг ощутила, что ей приятна и вот эта их болтовня, и то, что Половников провожает ее, что водитель принял ее за жену. «Все-таки я баба и ничто бабье мне не чуждо. Я, пожалуй, как-то даже стыжусь, что я не замужем, как, наверное, стыдятся и все незамужние женщины в этом возрасте. И мне было бы хорошо, если бы он так провожал меня каждый день. И встречал…»

Она искоса глянула на Половникова и еще раз убедилась, что он ей не просто нравится, а и близок чем-то. Может быть, даже очень…

 

3

Половников уже седьмой или восьмой раз присутствовал на репетиции. Ему было хорошо вот так сидеть одному в пустом темном зале и наблюдать за актерами, не особенно вникая в содержание пьесы, а следя лишь за тем, кто, как и что делает. Он особенно внимательно вслушивался в замечания режиссеров, но не всегда до конца понимал их, потому что те говорили на каком-то своем языке. Это всегда вызывало у Половникова недоумение, неудовлетворенность и даже досаду.

А сегодня ему впервые показалось, что он понимает решительно все, даже реплики режиссера. Но вскоре обнаружил, что сегодня он, собственно, почти никого и не слушает, а следит только за Антониной Владимировной. А она была хороша, режиссер ей ни одного замечания не адресовал и вообще сегодня мало вмешивался; репетиция шла почти без остановок, прерывались иногда лишь для того, чтобы поправить что-то в той или иной мизансцене: кого-то подвинуть ближе к партнеру, кого-то, наоборот, отдалить, передвинуть стул или переставить в другой угол торшер.

Антонина Владимировна понравилась Половникову с первого их знакомства, понравилась, ну, что ли, обыкновенно, как нравились многие красивые или просто симпатичные женщины, без намерений и надежд. Еще тогда, в приемной Заворонского, когда они с Глушковым проходились по тексту, Половников обратил внимание на то, как скромно и со вкусом она одета, как естественно держится и, видимо, не глупа. Во всяком случае, она тонко почувствовала всю неуклюжесть той самой фразы, на которой они споткнулись.

Потом он несколько раз видел ее в спектаклях и убедился, что актриса она хорошая, глубокая. Но почему-то ни при первой читке пьесы, ни при второй ее не было, кажется, она уезжала куда-то на киносъемки. Встречаясь иногда в коридоре или в комнате литчасти, они раскланивались, однако как-то ни разу не заговаривали.

Но однажды Заворонский завел его на женскую половину, там в одной из самых больших артистических гримерных сидело несколько женщин, и среди них оказалась и Антонина Владимировна. Все они что-то пороли и шили, как оказалось, что-то меняли в костюмах, потому что накануне какой-то дотошный историк обнаружил в этих костюмах явное несоответствие моде изображаемой в пьесе эпохи, а сегодня вечером должен опять идти этот спектакль.

Заворонский вдруг куда-то исчез, а Половников растерянно топтался посреди комнаты, пока та же Антонина Владимировна не предложила:

— А вы садитесь, Степан Александрович скоро вернется, он пошел в костюмерную.

Половников опустился на ближайший свободный стул и стал с любопытством осматривать комнату. Она была довольно просторной и светлой, два широких окна занимали почти всю стену, в проеме между ними стояло широкое кресло, а в углу примостилась раковина умывальника. Всю противоположную стену занимал ряд гримировальных столиков с баночками, флакончиками, пуховками и прочими аксессуарами. Вдоль третьей стены протянулась вешалка, на плечиках висело несколько платьев и кофточек.

Женщины, не замечая, с каким интересом Половников рассматривает гримерную, продолжали ранее начатый разговор.

— Сын-то у вас окончил университет? — спросила одна актриса другую.

— Да, и уже работает. В библиотеке иностранной литературы. Он ведь филфак с языком окончил.

— И сколько ему платят?

— Девяносто рублей в месяц.

— Это после пяти-то лет учебы?

— Пяти с половиной!

— Господи, а я думала, меньше нас никто не получает! А если женится? На что же они жить-то будут?

— На мамину зарплату, — с усмешкой пояснила третья, как потом выяснилось, заведующая костюмерным цехом.

— Да, нынче детей мало поставить на ноги, их бы хоть до пятидесяти лет прокормить.

— А то и до пенсии…

— Александр Васильевич, — наконец обратилась к нему Грибанова, — вам не скучно с нами?

— Нет, что вы! А я не мешаю?

— Разговор у нас, как видите, сугубо житейский. Домашний.

Все они и вправду выглядели как-то по-домашнему за этим шитьем, и Грибановой это очень даже шло, делало ее более мягкой, пожалуй, уютной, и что-то уже тогда шевельнулось в душе Половникова, он даже представил ее вот такой в своем доме, но тут в его воображении появилась рядом Серафима Поликарповна, а вслед — уже реально — перед ним предстал Заворонский и увел его.

И когда Владимирцев рассказал, как Антонина Владимировна уступила им комнату, в памяти Половникова она встала опять вот такой домашней, уютной. А когда он увидел Грибанову там, на Плющихе, в нем снова возникло то же чувство, что и тогда, и уже не покидало его. Он еще не мог понять, что это за чувство: то ли доверие, то ли симпатия, то ли еще более глубокое, но он не решился определить его, а может испугался…

После репетиций Эмилия Давыдовна сказала, что его ожидает Заворонский.

— Что же это вы, батенька, не показываетесь? — сразу начал наступление Степан Александрович.

— Так ведь не с чем пока.

— Медленно подвигается пьеса?

— Совсем не подвигается. Мне кажется, даже наоборот: двигается в обратную сторону. Вычеркиваю больше, чем пишу, — признался Половников.

— Это хорошо.

— Чего же тут хорошего? — удивился Александр Васильевич.

— А и верно — чего? Вы же нас, батенька, без ножа, режете! Мы ведь рассчитывали сезон ею открыть! Если, конечно, примем, — Заворонский поправился так поспешно, что Половников невольно рассмеялся.

— А что тут смешного?

— Ну хотя бы то, что я взялся явно не за свое дело.

— То есть?

— Да не умею я этих пьес писать! И с каждым днем убеждаюсь в этом все больше и больше!

— А вы «этих» не пишите. Вы напишите свою, — вдруг посерьезнев, сказал Заворонский. — Однако — недолго! У нас, батенька, тоже план!

— Финансовый? Так я же не только аванса, а и договора у вас не прошу. Я же с самого начала предупредил вас, что скорее всего из этой затеи ничего не получится…

— Послушайте, Александр Васильевич! — теперь уже совсем резко, пожалуй, даже обиженно остановил его Заворонский. — У нас действительно есть финансовый план. Но есть и творческие. Ведь я уже составил график репетиций, а вы пока и не мычите и не телитесь!

— А вдруг я не отелюсь?

— Отелитесь! И никуда теперь не денетесь! Я это не просто чувствую, а знаю! — воскликнул Заворонский и выскочил за дверь, оставив Половникова посреди своего кабинета растерянным.

«А что он знает? — подумал сразу Половников и почувствовал, что краснеет. — Может, про Антонину Владимировну? Но он же ничего не может знать!»

И, вспомнив, что репетиция уже давно закончилась, он бросился вниз, схватил свое пальто и шляпу и, одеваясь на ходу, миновал длинный низкий подвальный коридор, ведущий в артистическую вешалку.

Пробегая сейчас этим коридором, Александр Василювич инстинктивно нагнулся и, наверное, поэтому миновал дверь, ведущую в актерский буфет, ткнулся в какую-то, но она была заперта, а тут позади него открылась другая, сквозь нее пробежал Владимирцев, Александр Васильевич собрался было окликнуть его, но, пока собирался, тот оказался уже далеко, эхо его шагов гулко перекатывалось по трюму.

Александр Васильевич нырнул в дверь, через которую только что проник в этот гулкий коридор Виктор Владимирцев, и обрадовался, увидев сатуратор с газированной водой. За сатуратором должна быть комната месткома, где обычно играют в домино рабочие сцены, потом — доска объявлений, а за ней — буфет и актерский гардероб.

Все оказалось на своих местах, даже очередь в буфете, и Сема Подбельский, стоявший в этой очереди вторым или третьим, подморгнул ему: мол, становись впереди меня. Антонины Владимировны ни за столиками, ни в очереди не было, и Александр Васильевич бросился в расположенную рядом вешалку. Он знал уже, что тут у каждого свой крючок, утром успел заметить, что Антонина Владимировна повесила одежду на своем, а сейчас он был пуст и самодовольно загибал свой никелированный нос кверху. «Может, от этого и возникло выражение: «Оставить с носом»? Надо проверить», — на бегу подумал Половников и бросился к двери, чуть не наткнувшись по пути на вахтершу Фенечку.

— Вот оглашенный! — успела она не только возмутиться, но и шлепнуть его веником.

— Прозевал! — сказала гардеробщица, выждав, пока эхо бухнувшей за ним двери хотя бы наполовину уляжется. — Однако ты не шибко махай своим веником! Все-таки он пока посторонний. А Тоша-то тоже хороша! Могла и подождать, для виду хоть перед зеркалом повертелась бы! Оне, когда ждут, все перед зеркалом вертются!

— И то! — согласилась Фенечка. — А он-то, видела? Не в себе. Дай господи, чтобы у их получилось! Тоша-то ведь вон уже сколько лет ни на кого даже не глядит.

— А на кого ей тут глядеть-то? Все они женатые-переженатые, поди, и сами не знают, кто с кем сегодня живет.

— Ладно, ты ври, да не завирайся! Ты их всех-то под одну гребенку не чеши. Вот про ту же Тошу ты дурное чего-нибудь скажешь?

— Упаси бог!

— То-то и оно! А про Женьку? Да вот даже про Любашу, хотя она и совсем холостая?

— Дак ведь я к слову…

— А слово-то, оно — не воробей, выскочит — и не поймаешь. Вот и поприкуси язык-то.

— Ладно, чем ворчать-то, чаю лучше поставь, а то нас совсем выстудили.

— И то! — согласилась Фенечка и, воткнув веник в угол (чтобы гостей отваживать — такая была у нее примета!), удалилась в подсобку, в которой и полагалось храниться этому венику, но где они, вопреки запретам пожарников, держали электрический чайник. Впрочем, пожарники об этом чайнике знали, хотя и не видели его ни разу, но и не только по запаху ощущали его, а и нередко пользовались чаем, происхождение которого старухи объясняли исключительной близостью актерского буфета, где чай действительно не переводился, но всегда был холодным и пахнул веником, что особенно должно было убедить пожарников в том, что буфетный чай готовится в кладовке и надо бы пошарить в ней.

Пока Фенечка, закрывшись на задвижку, занималась чайником, почти все уже оделись и ушли, и, когда появился Заворонский, на вешалке оставалось лишь два или три подбитых ветром пальтишка, да и те были вчерашних студийцев, которые на первых порах из театра убегают не так шустро.

— Вы случайно Половникова не видели? — спросил Степан Александрович, озираясь.

— А кто это такой? — невинно спросила гардеробщица, опасливо косясь на дверь подсобки, за которой гремела посудой Фенечка, и в то же время гордясь своим актерством.

— Наш новый автор. Такой, знаете ли, неуклюжий, сутулится немного, — пояснил Заворонский.

«Ага, стало быть, фамилия его действительно Половников, — отметила про себя гардеробщица. — А я Феньке доказывала, что у писателей таких простых фамилий не может быть. Однако Степан Александрович может его завернуть, а он Тошу побег догонять». И гардеробщица, не желая и врать начальству, все же дипломатично уклонилась от прямого ответа:

— Да ведь у нас раздеваются только свои, номерные. Авторы-то, оне больше через дирекцию проходят, а то и через общий гардероб.

— Да, конечно, — согласился Заворонский и, направляясь в трюм, огорченно добавил: — Опять он от меня улизнул.

«А он ничего не знает», — подумала гардеробщица, глядя вслед Заворонскому и раскаиваясь, что вроде бы все-таки обманула его. И может быть, впервые подумала о том, что актерство — это все-таки обман, подлаживание…