Правительственный вестник
2 сентября 1911.
В киевском городском театре, во втором антракте оперы «Царь Салтан», Председатель Совета Министров стоял у рампы, повернувшись лицом к публике, и беседовал с подходившими к нему лицами. Вдруг из рядов поднялся и быстро направился к П. А. Столыпину неизвестный во фраке, лет 28, и, приблизившись на расстояние двух шагов, выхватил браунинг. Раздались два коротких сухих выстрела. Статс-секретарь П. А. Столыпин схватился рукой за правую сторону груди, затем опустился в кресло. Левая рука окровавлена. Силы покидают раненого, лицо бледнеет. Окружающие подхватывают его и несут на руках к выходу. Бледное лицо Столыпина сохраняет спокойствие. Несутся негодующие крики по адресу стрелявшего. Публика в страшном напряжении нервов настойчиво требует исполнения гимна, занимает места, ждет. Взвивается занавес. Государь Император приближается к барьеру ложи. На сцене вся труппа исполняет гимн. Артисты, хор опускаются на колени. Многие протягивают сложенные, как на молитву, руки. К небу несется мольба «Боже, Царя храни». Театр в течение нескольких минут дрожал, пока Государь не покинул ложи. Под наблюдением врача раненый в полном сознании перенесен в карету скорой помощи, перевезен в лечебницу Маковского на Мало-Владимирской улице. Пуля попала ниже правого соска, засела в позвоночнике. К раненому вызваны лейб-медик Боткин, профессора — Оболонский, Волкович, Афанасьев и другие врачи. От операции решено пока воздержаться. Столыпина посетили министры, лица Государевой Свиты, начальствующие. После выстрелов неизвестный, согнувшись, бросился бежать в боковой проход, но был схвачен офицером и другими лицами. При нем найдены документы на имя помощника присяжного поверенного Богрова. Вторая пуля, ранившая Столыпина в руку, рикошетом ранила в оркестре концертмейстера Берглера в ногу.
"Новое время".
6 сентября 1911.
Киев. В 10 часов 12 мин. Петр Аркадьевич тихо скончался. В истории России начинается новая глава.
Биография
[2]
Петр Аркадьевич Столыпин родился в 1862 г., детство провел в имении Средниково под Москвой. По окончании курса в с. — петербургском университете в 1884 г. он начал свою служебную деятельность в министерстве внутренних дел, через два года причислился к департаменту земледелия и государственных имуществ, в котором последовательно занимал различные должности и особенно интересовался сельскохозяйственным делом и землеустройством. Затем перешел на службу в министерство внутренних дел ковенским уездным предводителем дворянства и председателем ковенского съезда мировых посредников и в 1899 году был назначен ковенским губернским предводителем дворянства. В 1902 г. покойному было поручено исправление должности гродненского прокурора, через год он был назначен саратовским губернатором. Начало революционной смуты ему пришлось провести в должности губернатора в Саратове и принять решительные меры против революционной пропаганды и особенно по прекращению беспорядков в Балашовском уезде. Когда в 1906 году совет министров во главе с графом С. Ю. Витте вышел в отставку и новый совет министров было поручено сформировать И. Л. Горемыкину, покойному был предложен пост министра внутренних дел. С этого времени — 26 апреля 1906 г. — П. А. являлся до дня своей кончины деятельным руководителем министерства. После роспуска первой думы покойному всемилостивейше повелено быть 8 июля 1906 г. председателем совета министров с оставлением в должности министра внутренних дел. С этого момента началась талантливая государственная деятельность Столыпина, направленная на умиротворение России путем стойкой борьбы со своеволием и беззаконием и путем разработки и проведения в жизнь новых законов. Став во главе совета министров, П. А. сумел вдохнуть в деятельность совета единодушие, возвратить государственной власти поколебленный престиж и укрепить его. Революционные партии террористов не могли примириться с назначением убежденного националиста и сторонника сильной государственной власти ка пост премьер-министра и 12 августа 1906 г. произвели покушение на его жизнь взрывом министерской дачи на Аптекарском острове. Было убито 27, ранено 32 лица (в их числе тяжко пострадала дочь и ранен малолетний сын Столыпина), но А. П. остался невредимым. Провидение сохранило его жизнь, и покойный с прежней энергией и увлечением отдался всецело государственной деятельности. Горячий приверженец порядка и законности, он шел прямым путем к скорейшему осуществлению нового уклада государственного строя согласно высочайшим предначертаниям. Просвещенный политик, экономист и юрист, крупный административный талант, он почти отказался от личной жизни и свою удивительную работоспособность, не знакомую с утомлением, вложил в дело государственного успокоения и строительства. Только летом, да и то на самое непродолжительное время, он дозволял себе отдых, уезжая преимущественно в свое имение, но и там не переставал давать направление правительственному механизму государства. Наибольшее время П. А. посвящал руководительству и председательству в совете министров, созывавшемся обычно не менее двух раз в неделю, и в разного рода совещаниях по текущим делам и вопросам законодательства. Заседания эти часто затягивались до утра. Утренние доклады и вечерние приемы чередовались у него с личным внимательным просмотром текущих дел, просмотром русских и иностранных газет и тщательным изучением новейших книг, посвященных особенно вопросам государственного права. Неоднократно он, как председатель Совета Министров, выступал в Государственной думе и государственном совете защитников правительственных проектов. Он всегда являлся блестящим оратором, говорил вдохновенно, сжато и дельно, развивая мастерски и ярко руководящие положения законопроекта или давая ответы и объяснения по различного рода запросам о действиях правительства. В 1909 г. покойный присутствовал при свидании Государя Императора с германским императором в финляндских шхерах. В разное время он совершил несколько поездок по России, знакомился с результатами землеустроительных работ и с работами по хуторскому и отрубному разверстанию. Немало он приложил также стараний к улучшению водоснабжения в Петербурге и прекращению холерной эпидемии. Государственные заслуги покойного были отмечены в короткое время целым рядом царских наград. Помимо нескольких высочайших рескриптов с выражением признательности, А. П. был пожалован в 1906 г. в гофмейстеры, 1 января 1907 г. назначен членом государственного совета, в 1908 г. — статс-секретарем.
Как человек Столыпин отличался прямодушием, искренностью и самоотверженной преданностью государю и России. Он был чужд гордости и кичливости благодаря исключительно редким свойствам своей уравновешенной натуры. Он всегда относился с уважением к чужим мнениям и внимательно к своим подчиненным и их нуждам. Враг всяких неясностей, подозрений и гипотез, он чуждался интриганства и интриганов и мелкого политиканства. По своим политическим взглядам П. А. не зависел от каких-либо партийных давлений и притязаний. Твердость, настойчивость, находчивость и высокий патриотизм были присущи его честной, открытой натуре. А. П. особенно не терпел лжи, воровства, взяточничества и корысти и преследовал их беспощадно; в этом отношении он был горячий сторонник сенаторских ревизий.
Покойный был женат на дочери почетного опекуна О. Б. Нейдгарт, имел пять дочерей и сына.
Таковы достоверные и правильно освещенные газетные библиографические сведения о почившем, позволяющие нам обозреть общие черты его характера и жизненной деятельности сначала в провинции, а затем во главе правительственной власти. Обращаясь к частностям, мы прежде всего должны отметить те необычайные условия, среди которых так быстро и рельефно выступила на фоне русской жизни фигура недавнего саратовского губернатора, тогда еще мало знакомого бюрократическому, светскому и общественному Петербургу.
У всех в памяти буйный состав первой Государственной думы с ее «товарищескими выступлениями», знаменитым выборгским воззванием и полным нежеланием перейти от хлестких и революционных речей к тому практическому делу, ради которого было призвано народное представительство и которого так страстно ожидала от него застоявшаяся в нужных ей поступательных реформах Россия. С первого же дня заседания нашего молодого парламента можно было достаточно убедиться, что он не пригоден к той роли, которая ему была предназначена, и через несколько месяцев непрерывных столкновений с представителями власти его вынуждены были распустить. Следующий состав Государственной думы пытался занять ту же позицию, что и дума первого призыва, и стране угрожала опасность, что вся деятельность депутатов сведется к систематической оппозиции правительству, исключительной критике и резким выступлениям, при каковой политике действий совершенно парализовалась бы программа, которая достаточно определенно была высказана в высочайшем манифесте по случаю роспуска первой думы.
На этот призыв к миру и деятельной работе депутаты второго призыва ответили с первого же заседания выступлениями по примеру своих недавних предшественников. Когда П. А. Столыпин, облеченный к тому времени властью председателя совета министров, прочел свою декларацию в заседании 6 марта 1907 г., ему посыпались возражения и сделана была попытка подорвать авторитет правительства. Вот на эти-то попытки и ответил Столыпин своею знаменитою, отныне историческою, речью, которая сразу очертила его боевую, наступательную на революцию позицию и создала из него тот оплот силы, власти и законности, которые до того отсутствовали и которые возвращали правительству его авторитет в населении. Этою речью он сразу поднялся над всею думою и явил собою того истинного «богатыря мысли и дела», о котором упомянуто в манифесте.
Столыпин сказал следующее:
«Господа, я не предполагал выступать вторично пред Государственной думою, но тот оборот, который приняли прения, заставляет меня просить вашего внимания. Я хотел бы установить, что правительство во всех своих действиях, во всех своих заявлениях Государственной думе будет держаться исключительно строгой законности. Правительству желательно было бы изыскать ту почву, на которой возможна совместная работа, найти тот язык, который был бы одинаково нам понятен. Я отдаю себе отчет, что таким языком не может быть язык ненависти и злобы. Я им пользоваться не буду.
Возвращаюсь к законности. Я должен заявить, что о каждом нарушении ее, о каждом случае, не соответствующем ей, правительство обязано будет громко заявить: это его долг перед думой и страной. В настоящее время я утверждаю, что Государственной думе волею монарха не дано право выражения правительству неодобрения, порицания или недоверия. Это не значит, что правительство бежит от ответственности. Безумием было бы предполагать, что люди, которым вручена была власть во время великого исторического перелома, во время неустройства всех законодательных государственных устоев, чтобы люди, сознающие всю тяжесть возложенной на них задачи, не сознавали тяжести взятой на себя ответственности. Но надо помнить, что в то время, когда в нескольких верстах от столицы, от царской резиденции, волновался Кронштадт, когда измена ворвалась в Свеаборг, когда пылал Прибалтийский край, когда революционная волна разлилась в Польше и на Кавказе, когда остановилась вся деятельность в южном промышленном районе, когда распространились крестьянские беспорядки, когда начал царить ужас и террор, правительство должно было или отойти и дать дорогу революции, забыть, что власть есть хранительница государственности и целости русского народа, или действовать и отстоять то, что было ей вверено. Но, господа, принимая второе решение, правительство роковым образом навлекало на себя и обвинение. Ударяя по революции, правительство, несомненно, не могло не задеть частных интересов. В то время правительство задалось целью — сохранить те заветы, те устои, начала которых были положены в основу реформ императора Николая II. Борясь исключительными средствами и в исключительное время, правительство ввело и привело страну во вторую думу. Я должен заявить и желал бы, чтобы мое заявление было слышно далеко за стенами этого собрания, что тут, волею монарха, нет ни судей, ни обвиняемых, что эти скамьи (показывает на места министров) не скамьи подсудимых — это место правительства.
За наши действия в эту историческую минуту, действия, которые должны вести не ко взаимной борьбе, а к благу нашей родины, мы точно так же, как и все, дадим ответ перед историей. Я убежден, что та часть Государственной думы, которая желает работать, которая желает вести народ к просвещению, желает разрешить земельные нужды крестьян, сумеет провести тут свои взгляды, хотя бы они были противоположны взглядам правительства. Я скажу даже более, я скажу, что правительство будет приветствовать всякое открытое разоблачение какого-либо неустройства, каких-либо злоупотреблений.
В тех странах, где еще не выработано определенных правовых норм, центр тяжести власти лежит не в установлениях, а в людях. Людям, господа, свойственно и ошибаться, и увлекаться, и злоупотреблять властью. Пусть эти злоупотребления будут разоблачаемы, пусть они будут судимы и осуждаемы. Но иначе должно правительство относиться к нападкам, ведущим к созданию настроения, в атмосфере которого должно готовиться открытое выступление; эти нападки рассчитаны на то, чтобы вызвать у правительства, у власти паралич и воли, и мысли. Все они сводятся к двум словам, обращенным к власти: «руки вверх». На эти два слова, господа, правительство с полным спокойствием, с сознанием своей правоты может ответить только двумя словами: «не запугаете».
Эта историческая речь создала сразу имя Столыпину, и фраза «не запугаете» была тем сигналом, которым было объявлено населению, что наступил конец параличного состояния государственной власти, что она возвращается к своей ответственной обязанности и готова без страха и трепета встретить натиск внутренних врагов. Гипноз страха, малодушия и слабости отныне как бы покинул стоявших у кормила русского государственного корабля, и явился лишь вопрос, каков будет курс этого корабля и поскольку кормчий будет в силах и в состоянии твердо держаться намеченного курса. Как и можно было ожидать, вторая Государственная дума, поставившая себе, по словам некоторых ее представителей, главною задачей «осаду власти», не могла и по существу этой задачи, и по методам ее выполнения удовлетворить требования премьер-министра: работа законодательная в ней не подвигалась, и она утопала в словоизвержениях известного пошиба, доставшихся ей по наследию от ее предшественницы. Оказалась она в некоторых своих частях родственною и с революционными элементами населения. Роспуск ее совершился, а дабы и третья дума не оказалась в законодательном противодействии правительству, по инициативе Петра Аркадьевича выборный закон был изменен в смысле дачи большего значения элементам сословным и национальным, благодаря чему депутаты являлись как бы более ответственными перед пославшими их и дабы последним был облегчен правильный способ избирательства более сознательных элементов в думу. Этим законом Столыпин создал третью думу, с которой, хотя и не без некоторых трений порою, ему и удалось провести законные циклы сессий.
Если Столыпин сразу после своей исторической речи 6 марта 1907 года завоевал симпатии думского большинства, то с течением времени эта симпатия — и общественная, и отчасти личная — стала как будто несколько бледнеть и слабеть. Это ослабление достигло значительных размеров к началу текущего года, и против него образовались своего рода неприязненные блоки, где в трогательном единодушии, достойном лучшей доли, сошлись элементы крайней правой и крайней левой и даже с участием здесь еще вчерашних умеренных политических друзей. Такого рода блоки образовались как в стенах Таврического дворца, так и дворца Мариинского, в государственном совете, этой нашей верхней палате. Если оппозиция премьер-министру в кругах Государственной думы и не могла вызвать особого удивления, то оппозиция верхней палаты достойна внимания, и тем более что исходила она из такого центра, откуда ее менее всего можно было ожидать. Оппозиция П. А. слева обосновывалась теми соображениями, что он слишком будто консервативен и национален, оппозиция справа находила его слишком либеральным, конституционным и уступчивым. Вот и извольте тут разобраться! В походе против Столыпина немалую роль сыграли, между прочим, граф С. Ю. Витте и П. Н. Дурново.
В первый раз кампания правых против Столыпина должна была проявиться на преобразовании русской миссии при японском правительстве в посольство. Правые хотели подчеркнуть на этом акте покушение «революционного Столыпина» на прерогативы монарха, который должен был провести это помимо думы. Затем решено было оставить этот повод и ожидать более удобного случая. Случай нашелся в штатах морского министерства. Когда эти штаты, пройдя через думу и государственный совет, не удостоились высшего утверждения, Столыпин подал в отставку. Третье столкновение Столыпина с этой кампанией было в вопросе о введении земства в западных губерниях. Оппозиция в стенах Мариинского дворца была поддерживаема союзом русского народа и дворянской организацией, ставшими в неприязненное отношение к Петру Аркадьевичу за его нежелание признавать руководящее значение этих общественных групп и стремление вводить эти группы в рамки законности, согласно началам, положенным б основу реформированного строя.
Мы не станем восстановлять здесь всей хроники недавних событий, и если отмечаем ее здесь в общих чертах, то чтобы показать, поскольку трудно было положение Петра Аркадьевича в его борьбе на два фронта и в особенности по отношению справа, где каждый раз пускались в оборот такие опасные соображения, как желание якобы главы совета умалить прерогативы верховной власти. Быть может, в силу именно такой опасности покойный сановник и вынуждаем был пускать в ход экстраординарные меры, без наличья которых невозможно было отстаивать государственные мероприятия, неотложные в своем проведении.
Если оппозиция справа связывала в значительной мере ему руки в борьбе за создание и упрочение в России нового строя, то немало палок в его рабочие колеса было вставлено и слева, причем агитация его мероприятий велась всегда чрезвычайно последовательно, безостановочно и довольно даже искусно. Но если с этой оппозицией были в его распоряжении как-никак средства борьбы, легко почерпаемые из особенностей его психики, индивидуальности и дарования, то труднее дело было там, где борьба не всегда зависела от него лично. Мы разумеем в данном случае не область думской и светской борьбы, а область революционную, которая не могла простить Столыпину его мужества, с которым он гордо поднял брошенную правительству революционную перчатку. Для революции он был особенно опасен, опасен и своим мужеством, и той позицией, которую он занял в качестве представителя мирной русской прогрессивной эволюции, в нормах, преподанных ему высочайшими манифестами. Он не лукавил с последними, не старался их использовать по своему личному политическому усмотрению, а действовал как министр-реформатор, поставленный на свой пост царем-реформатором. Такого рода политика действий неминуемо должна была привести к недалекому замирению России, приведению ее в политическую норму, а отсюда к ее культурному росту, благополучию и мощи, что никогда не входило и не входит в революционные программы, так как этим самым их аннулирует, с одной стороны, и с другой — не соответствует интересам инородческим и иноземным, играющим в тех программах всегда, хотя и скрытую, видную роль. Революция, не желавшая сложить свое оружие перед Столыпиным и чувствуя в нем силу победителя, направила свою решительную деятельность против него лично, и вот последовал известный взрыв его дачи на Аптекарском острове, где оказались в числе многих жертв взрыва пострадавшими его дочь и сын. В общей сложности убитыми оказались 27 человек и 32 человека ранеными. Силою взрыва от брошенной бомбы разворочены были прихожая, дежурная комната и следующая за нею приемная, а также разрушен подъезд, снесен балкон второго этажа, опрокинуты выходящие в сад деревянные стены первого и второго этажей. Сила страшного взрыва была такова, что частями разрушенных стен и выброшенных из дома предметов меблировки, а также мелкими осколками стекла, раздробленными почти в крупу, была обсыпана вся набережная перед дачей. Трупы убитых, вырытые работавшими пожарными и солдатами, оказались большею частью с оборванными частями тела, без голов, рук и ног.
Событие на Аптекарском острове не привело к результатам, намеченным революционерами и косвенно ожидаемым левыми группами. Столыпин остался невредим, проявил во все течение событий того дня удивительное благородное мужество и самообладание и, конечно, сохранил свою историческую служебную роль России. На этот раз у врагов Столыпина дело не вышло, сорвалось, как срывались и все прочие на него натиски вплоть до катастрофы 1 сентября текущего года. Таким образом, мы видим нашего председателя совета министров на всем протяжении его кипучей деятельности в пользу обновления и умиротворения России в состоянии постоянного боевого напряжения и борющимся и направо и налево как силою своего удивительного ораторского таланта, так порою искусною мирною политикою, а в другие поры — политикою решительных резких действий. При всех коллизиях он сравнительно удачно выходит из трудных положений, но это требует от него громадного напряжения сил и непрерывного делового круговращения, благодаря чему он и ставит все общество, все законодательные и исполнительные учреждения, всю Россию в такое же вращение, как-то поспевая самолично входить всюду своим импульсом, своею инициативою и контролем. При этом общие основные положения его политики действий остаются неизменными. Беседуя с одним представителем иностранной прессы, он так формулировал эту политику, насколько она отражается на современном положении России:
«Все заботы правительства направлены к проведению в жизнь прогрессивных реформ. Неустанное развитие городов идет об руку с экономическим подъемом сельской и деревенской жизни. Правительство содействует проникновению в сознание широких народных масс той великой истины, что единственно в труде народ может обрести спасение.
В центре забот правительства стоит преуспеяние института мелкой земельной собственности. Настоящий прогресс земледелия может совершаться только в условиях личной земельной собственности, развивающей в собственнике сознание как права, так и обязанностей. Наши усилия в этом направлении не пропадают даром. В России все трудятся, и если в Петербурге есть люди, немного занимающиеся политикою и критикующие земельную политику правительства, то в общем преобладает настроение бодрого оптимизма и веры в будущее. Земледелец, обладающий земельной собственностью, защитник порядка и опора общественного строя.
Легко сказать: «дайте стране все свободы». И я говорю: надо дать свободы, но при этом добавлю, что предварительно нужно создать граждан и сделать народ достойным свободы, которые Государь соизволил дать. Поэтому исполнение моей программы рассчитано на много лет. Я горячо верю в блестящую будущность России. Впрочем, Россия и теперь велика, богата и сильна…»
Коснувшись в одной из своих думских речей нашей внутренней политики в ее карательных частях, он говорил: «Для благоразумного большинства наши внутренние задачи должны быть и ясны, и просты. К сожалению, достигать их, идти к ним приходится между бомбой и браунингом. Вся наша полицейская система, весь труд и сила, затрачиваемые на борьбу с разъедающей язвой революции, — конечно, не цель, а средство, средство дать возможность жить, трудиться, дать возможность законодательствовать, да, господа, законодательствовать, потому что были попытки и в законодательное учреждение бросать бомбы! А там, где аргумент — бомба, там, конечно, естественный ответ — беспощадность кары! И улучшить, смягчить нашу жизнь возможно не уничтожением кары, не облегчением возможности делать зло, а громадной внутренней работой. Ведь изнеможенное, изболевшееся народное дело требует укрепления: необходимо перестраивать жизнь и необходимо начать это с низов. И тогда, конечно, сами собою отпадут и исключительные положения, и исключительные кары. Не думайте, господа, что достаточно медленно выздоравливающую Россию подкрасить румянами всевозможных вольностей, и она станет здоровой. Путь к исцелению России указан с высоты престола, — и на вас лежит громадный труд выполнить эту задачу. Мы, правительство, мы строим только леса, которые облегчают вам строительство. Противники наши указывают на эти леса, как на возведенное нами безобразное здание, и яростно бросаются рубить их основание. И леса эти неминуемо рухнут и, может быть, задавят и нас под своими развалинами, но пусть, пусть это случится тогда, когда из-за их обломков будет уже видно, по крайней мере в главных очертаниях, здание обновленной, свободной — в лучшем смысле этого слова, свободной от нищеты, от невежества, от бесправия, — преданной, как один человек, своему государю России, и время это, господа, наступает, и оно наступит, несмотря ни на какие разоблачения, так как на нашей стороне не только сила, но на нашей стороне и правда».
Нельзя не сознаться, что работа при таких условиях была не из легких, и можно только удивляться его всепоглощающей энергии, которая позволила ему в короткий пятилетний срок его премьерства достигнуть таких значительных относительно результатов, принимая при этом в расчет нашу общую способность за все скоро и энергично браться и так же скоро остывать и переходить в расслабленное состояние бездеятельности и знаменитого «авось». Столыпин ни этой бездеятельности, ни этого «авось» не терпел и, горя сам в работе и кипя законопроектами, побуждал все окружающее, не исключая и наших законосовещательных учреждений, работать не покладая рук и быть постоянно начеку нужд России.
«Кипя, волнуясь и спеша», Петр Аркадьевич, однако, ясно сознавал, что он — лицо, пожертвованное благу реформированной России. Уходя из дому, он, по его словам, никогда не был уверен, что вернется цел и невредим, и всегда чувствовал себя под дамокловым мечом опасности. Вопрос сводился только к тому: когда и где пробьет его последний час. День 12 августа 1907 г. прошел для него лично благополучно, но четыре года спустя враги его справили свое торжество над ним.
Арестант «Косого капонира»
Киевское охранное отделение долго и тщательно готовилось к приезду царя и сопровождавших его сановников в связи с проводившимися тогда военными маневрами и открытием памятника Александру II. Было организовано специальное «регистрационное бюро», на которое были возложены учет и «обезопасение» всех «политически неблагонадежных» лиц, проживавших в Киеве и его окрестностях. Сам начальник охранного отделения H.H. Кулябко занимался фильтрацией «неблагонадежных» и лично вручал всем, кто получил право присутствовать на торжествах, билеты в помещение бывшего купеческого собрания (ныне — Киевская государственная филармония) и оперного театра, где проходили торжества. В самих помещениях при входе действовали специальные контролеры, доверенные охранного отделения, которые тщательно проверяли не только билеты, но и личность каждого, кто их предъявлял, независимо от его происхождения, государственного или общественного положения. На улицах, примыкавших к этим зданиям, действовали усиленные патрули из жандармов и охранников.
Но все эти предосторожности не смогли преградить Богрову вход в помещение Киевского оперного театра, ибо проник он туда… с помощью самого начальника киевской охранки — H. Н. Кулябко.
Очевидцами происшествия оказались министр двора барон фон Фредерикс, крупный волынский помещик граф Иосиф Потоцкий, подполковник Шереметьев, камер-юнкер Гревс и некоторые другие. Совокупность показаний этих лиц об обстоятельствах покушения и дает истинную картину события.
1 сентября вечером в помещении оперного театра шла «Сказка о царе Салтане». Во время второго антракта в зрительном зале возле барьера, ограждающего оркестр от зрительного зала, стояли спиной к музыкантам и беседовали между собой Фредерикс и Столыпин. К ним подошел Иосиф Потоцкий, который, извинившись перед Столыпиным, заговорил с Фредериксом, став между ними лицом к зрительному залу. Вдруг из шестого ряда поднялся молодой высокий хрупкий человек во фраке. Ровным и спокойным шагом он приблизился к стоявшей у барьера тройке. Оказавшись на расстоянии не более двух шагов от нее, молодой человек вложил правую руку в карман брюк, вынул браунинг и совершенно спокойно дважды выстрелил в Столыпина. Раненный в руку и живот, Столыпин как-то странно повернулся на ногах вокруг собственной оси и упал в ближайшее театральное кресло.
Одной из пуль, пущенных в Столыпина, был легко ранен находившийся в помещении оркестра концертмейстер Киевской оперы А. А. Берглер. Он был доставлен в Тарасовскую лечебницу. Отсюда он, почему-то считавший себя основным «виновником торжества», ежедневно донимал следователя «покорнейшими» просьбами возвратить ему «пулу» (в подлинниках это слово, означающее пулю, резко отчеркнуто карандашом), которой, как писал он, «стреляли в меня в городском театре». По имеющимся сведениям, ложное и смешное положение, в котором оказался Берглер вследствие того, что он упорно рассматривал себя в качестве основного объекта и жертвы террористического покушения, повлекло за собой впоследствии его увольнение из театра.
Разрядив браунинг, убийца спокойно повернулся лицом к зрительному залу, бросил оружие на пол и, выждав казавшуюся весьма длинной паузу всеобщего оцепенения, направился к выходу, но по пути был схвачен и без сопротивления сдался задержавшим его лицам.
Задержанного стали избивать. Его повалили на пол, а затем поволокли к выходу. Его так били, что, если бы не решимость камер-юнкера М. С. Рощаковского, прибывшего в Киев для обеспечения безопасности царя и сопровождавших его лиц, спасти задержанного от «самосуда» и сдать его живым властям, покушавшийся нашел бы смерть на месте происшествия. По свидетельству Рощаковского, Богров был поднят им с пола и на вытянутых кверху руках полумертвый вынесен из зрительного зала в кабинет дирекции театра. Здесь немедленно приступили к личному обыску и допросу задержанного.
Задержанный назвал себя Дмитрием Григорьевичем Богровым. При обыске у него были обнаружены билеты в дом купеческого собрания и Киевский оперный театр, визитные карточки на имя помощника присяжного поверенного Д. Г. Богрова, три ордена на выступление в судах в качестве защитника и записка следующего содержания: «Николай Яковлевич очень взволнован. Он в течение нескольких часов наблюдает из окна через бинокль и видит наблюдение. Уверен, что за ним поставлено наблюдение. Скверно. Слишком откровенно. Я не провален еще». Утром следующего дня, то есть 2 сентября, Богров был помещен в одну из камер «Косого капонира» в Киевской крепости, одно название которого навевало ужас на людей.
«Косой капонир» был известен как перевалочный пункт для смертников, то есть лиц, приговоренных к смертной казни. Обычно накануне казни этих обреченных перебрасывали из места их заключения сюда, а ночью увозили на «Лысую гору» — так назывался один из самых угрюмых, пользовавшихся мрачной известностью фортов Киевской крепости, где совершалась казнь.
При вторичном, более тщательном обыске у Богрова были обнаружены дополнительно юмористический журнал «Будильник», две металлические запонки, кусок веревки длиной в 63 см и гвоздь. О назначении веревки и гвоздя можно лишь догадываться: в показаниях об этом не сказано ни слова. Надо полагать, что они были где-то подобраны Богровым уже после первого обыска и спрятаны с тем, чтобы использовать их при случае в целях самоубийства. Но эти предметы были у него изъяты.
Спустя два часа после того, как Богров стрелял в Столыпина, к месту происшествия явился следователь по важнейшим делам Киевского окружного суда В. И. Фененко, на которого было возложено ведение предварительного следствия по делу «О преступном сообществе, поставившем себе целью насильственное изменение в России установленного законами (основными) образа правления, одним из участников которого Д. Г. Богровым было совершено убийство статс-секретаря П. А. Столыпина». Когда следователь явился в помещение Киевской оперы, Богров по вопросам, предварительно разработанным подполковником особого корпуса жандармов Ивановым, собственноручно и под его наблюдением писал первое показание, в котором сообщил подробные биографические данные о себе и признался, что на протяжении двух с половиной лет, начиная с 1906 г., сотрудничал в киевском охранном отделении под руководством подполковника H. Н. Кулябко, одновременно участвуя в революционном подполье, в рядах киевской группы анархистов.
В основном это собственноручно составленное Богровым показание, имеющее важное значение для правильного понимания подлинных мотивов убийства, правильно отражено в постановлении В. И. Фененко от 2 сентября 1911 г. о возбуждении уголовного дела против Богрова. В этом постановлении записано: «Иванову, в присутствии прокурорского надзора, Богров заявил, что содеянное им было совершено без всяких соучастников. Однако признал, что раньше он имел сношения с анархистскими организациями и разделял их убеждения и ныне считает себя невольно революционером, негодующим на действия правительства и, в частности, министра внутренних дел и решившимся единолично на совершение описанного террористического акта».
Богрову было предъявлено обвинение по статье 102 Уголовного уложения и статьям 9-й и 1454-й Уложения о наказаниях. Над ним нависла угроза смертной казни через повешение. Неотвратимость этого наказания не вызывала ни малейшего сомнения у арестованного. Он принадлежал к киевской адвокатуре, и значение приведенных статей ему было предельно ясно.
После усиленных допросов на протяжении б часов следователь вручил Богрову следующее постановление: «1911 г. сентября 2-го дня, 4 часа утра. Я… Фененко, допросил сего числа пом. присяжного поверенного Д. Г. Богрова в кач. обвиняемого по 102 ст. Уголовного уложения и ст. 9 и 1454 Уложения о наказаниях и, имея в виду, что Богров вполне изобличается в приписываемых ему преступлениях собственным сознанием, так и показаниями свидетелей и что тяжесть содеянного им преступления и грозящего ему наказания обязывает избрать в отношении его высшую меру пресечения способов уклонения от следствия и суда, постановили на основании 420, 421 и 6-го пункта 416 ст. Устава уголовного судопроизводства пресечения обвиняемому Богрову Дмитрию Григорьевичу способов уклонения от следствия и суда по настоящему делу — заключить его под стражу, избрав местом содержания с согласия военного начальства «Косой капонир» Киевской крепости, куда и препроводить копию настоящего постановления с личностью Богрова…»
С внешним равнодушием прочитал Богров этот документ. О «Косом капонире» он был достаточно наслышан. Давно он готовил себя в его «жильцы», но то, что его переводили туда до суда, с начала предварительного следствия, было неожиданностью, притом остро неприятною.
В «Косом капонире» Богров пробыл с 3 сентября до рассвета 12 сентября. За это время он много пережил и передумал.
Шемякин суд
Дело Богрова расследовалось обстоятельно. Предварительное следствие было поручено следователю Киевского окружного суда; в допросах активно участвовали прокурор Н. В. Брандорф и товарищ прокурора Е. И. Лошкарев; в ходе предварительного следствия соблюдались все процессуальные нормы того времени. Но едва только следствие было закончено, как посыпался град нарушений, из которых основное — это рассмотрение дела не Киевским окружным судом, куда оно было направлено, а Киевским военно-окружным судом.
Изъятие дела из общей подсудности и предание Богрова военному суду убеждают в том, что все судебное производство сопровождалось грубым произволом, напоминающим больше полицейскую расправу, чем акт правосудия. Изменение подсудности, несомненно, преследовало цель негласно и быстро расправиться с Богровым. Об этом, в частности, свидетельствуют высокие темпы расследования и судебного рассмотрения дела, обычно недоступные неповоротливому, бюрократическому царскому судебно-следственному аппарату.
Предварительное следствие было начато и проведено в течение шести дней (с 1 по 6 сентября). 6 сентября дело уже находилось в распоряжении прокурора Киевского окружного суда. 7 сентября оно перешло в ведение прокурора Киевского военно-окружного суда. Спустя два дня (срок, установленный для военно-полевых судов), а именно 9 сентября, оно уже было рассмотрено военным судом, приговорившим Богрова к смертной казни через повешение, судопроизводство напоминало больше Шемякин суд, нежели нормальное отправление правосудия.
Не потому ли до настоящего времени нигде не удалось обнаружить материалы судебного производства, которых, по-видимому, никогда и не было?
«Своя логика»
Материалы предварительного следствия рисуют таким образом обстоятельства и побудительные мотивы убийства Столыпина.
Богров Дмитрий Григорьевич, сын киевского присяжного поверенного и крупного домовладельца, в 1905 г., по окончании 1-й киевской гимназии, поступил на юридический факультет Киевского университета. По политическим мотивам университет к началу учебного года не был открыт, и Богров в сентябре уехал в Германию, где поступил в Мюнхенский университет. Проучившись здесь один год, он в декабре 1906 г. вернулся в родной город и вскоре примкнул к подпольному анархистскому движению.
В собственноручных показаниях, данных жандармскому подполковнику Иванову 1 сентября, Богров писал: «С анархистами я познакомился в 1906 г. в Киеве в университете через студента Батиева под кличкой «Ираклий». В состав группы входили: И. Гроссман, Леонид Таратута, Петр (Лятковский М.), Кирилл Городецкий и несколько рабочих-булочников. Состав группы многократно менялся. В течение 1908 г. туда вошел целый ряд новых лиц: Сандомирский Герман, «Филипп», Дубинский, Тыщ. Преступных дел я за все время принадлежности к анархистам — не совершал. Примкнул я к анархистам и искал с ними связей сначала из-за желания подробнее ознакомиться с их учением, а затем, но очень короткое время, был заражен царившим там боевым духом».
Вскоре, однако, Богров, по его словам, разочаровался в деятельности упомянутых лиц и, придя к заключению, что «все они преследуют главным образом разбойничьи цели», решил сообщить о них охранному отделению. В июле 1907 г. его принял начальник киевского охранного отделения подполковник отдельного корпуса жандармов H. Н. Кулябко, который, выслушав Богрова, предложил ему постоянное сотрудничество с оплатой «услуг» в 100–150 рублей в месяц. Богров согласился. Два с половиной года (до конца 1909 г.) длилась его связь с киевским охранным отделением. В феврале 1910 г. Богров окончил университет. За короткий срок он сдал государственные экзамены, получил диплом и был принят в киевское адвокатское сословие. В качестве помощника присяжного поверенного он был прикреплен к известному в то время киевскому присяжному поверенному С. Г. Крупнову. В личном плане это, несомненно, было крупным успехом Богрова. Не каждому смертному сразу же по окончании университета удавалось попасть в такое привилегированное сословие, каким была адвокатура. Казалось бы, молодому помощнику присяжного поверенного по известной, ходкой тогда поговорке — «жить-поживать да добра наживать». Здесь, в Киеве, у него были все условия, благоприятствовавшие быстрому адвокатскому «восхождению»: отец, известный и опытный присяжный поверенный, имел достаточно связей для оказания помощи сыну по пути его профессионального продвижения. Богров был обеспечен не только бесплатной двухкомнатной квартирой в доме родителей, но и содержанием: он ежемесячно получал от отца 50 рублей на карманные расходы. При таких условиях естественно было бы ожидать, что он увлечется обретенной профессией и старательно станет повторять биографию отца.
Но жизнь Богрова пошла другим путем. В июне 1910 г. он вдруг оставил Киев и переехал на постоянное жительство в Петербург, где его ожидало профессиональное прозябание в качестве юрисконсульта небольшой и малоизвестной фирмы, а изредка и случайно — исполнение отдельных поручений знакомых ему местных адвокатов: Кальмановича, Рашкевича и Дубосаренка. Такая жертва означала, видимо, в глазах Богрова обновление всей его жизни, его разрыв с охранным отделением. Переезд в Петербург произошел в 1910 г., ознаменовавшем начало нового и уверенного подъема революционного движения в России. Постоянно и внимательно наблюдая за развитием общественной жизни, в частности за политическими демонстрациями и митингами, видя разлившиеся широкой волной стачки рабочих, Богров не мог не осознать, что все это признаки неотвратимо надвигавшейся гибели царизма. На этом фоне ощущение гадливости своего предательского «двойничества» становилось нетерпимым. Прямой отказ от дальнейшего сотрудничества с охранкой прозвучал бы опасным и роковым для него вызовом. И он решил переменить место жительства, пожертвовать личными удобствами и служебными выгодами. Зато, думал он, на новом месте можно будет строить новую, ни от кого не зависящую жизнь.
По мере того как зрело это решение, у Богрова возрождалось сознание, сопутствовавшее периоду его студенческой жизни, в котором доминировала ненависть к царизму и всему, что с ним связано.
Выступая в 1924 г. в советской печати с воспоминаниями о Богрове, бывший член руководства парижской группы анархистов «Буревестник» Гроссман-Рощин писал: «Богров, я в этом убежден, презирал до конца хозяев политической сцены, хотя бы потому, что великолепно знал им цену. Может быть, Богрову захотелось, уходя, «хлопнуть дверьми», да так, чтобы нарушить покой пьяно-кровожадной, дико гогочущей реакционной банды, — не знаю».
На допросе 2 сентября Богров показал: «На вопрос, почему у меня после службы в киевском охранном отделении явилось вновь стремление служить революционным целям, — я отвечать не желаю. По прибытии в Петербург я снова стал революционером, но ни к какой организации я не примкнул. На вопрос о том, почему я через такой короткий промежуток из сотрудника охранного отделения снова сделался революционером, — я отказываюсь отвечать. Может быть, по-вашему, это не логично, но у меня своя логика…»
Поведение Богрова на предварительном следствии нельзя не признать мужественным. Его показания свидетельствуют о том, что он решительно отстаивал свои взгляды, смело и безбоязненно вступал в конфликты со следователем, за которым стояли весьма заинтересованные в его показаниях охранка и всесильная следственная власть, которых эти показания «не устраивали». Версия, что в недрах охранки зрел направленный в сердце царизма террористический план анархистского подполья, что руководитель киевского охранного отделения H. Н. Кулябко был злостно обманут и вследствие своей «политической слепоты» стал вольным или невольным соучастником убийства Столыпина, доводила жандармское управление и прокурорский надзор до неистовства.
Богрова, однако, это не смущало. У него было лишь одно желание: любой ценой добиться признания, что убийство Столыпина он совершил сам, без чьего-либо соучастия. Похоже было на то, что он добивался права умереть на виселице с тем, чтобы оставить в народе память о себе как о революционере, который по молодости и неопытности запутался в тенетах охранки, но который во искупление своей тяжкой вины перед народом и революцией сознательно пожертвовал собственной жизнью.
Поведение и политические настроения Богрова в петербургский период его жизни действительно были особенно путаными и противоречивыми. Но ему одному была, видимо, ясна внутренняя логика отдельных, внешне противоречивых проявлений его бытия, если он смог заявить следователю: «Может быть, по-вашему, это нелогично, но у меня своя логика». Но в чем состояла эта «своя логика», в протоколе, который вел следователь, указаний не имеется. Быть может, это объяснение сознательно не было записано, так как оно отнюдь не могло доставить охранке и стоявшему за ним жандармскому управлению удовольствия, так как состояло, по всем данным, в том, что он, Богров, вернувшись к своим старым анархистским взглядам, уже более не считал себя связанным с охранкой, давно с ней связи не поддерживал и во избежание возможного рецидива перебрался из Киева в Петербург. Но такое объяснение было самым неприемлемым для тех, кто отныне распоряжался его жизнью. Царизму при данной ситуации было желательно видеть в Богрове не политического врага, в его выстрелах не выражение ненависти к самодержавию, а обыкновенный эксцесс своекорыстного, трусливого филера.
Так или иначе, но в 1910 г. все помыслы Богрова были направлены на эмансипацию себя от охранного отделения и искупление своей тяжкой вины любой ценой.
Роковая «легенда»
Но мечтам Богрова не удалось сбыться. Неожиданно в Петербурге он был вызван к начальнику местного охранного отделения барону фон Коттену. Богров понял, что все надежды его и расчеты рухнули и что ему вовек не вырваться из когтей охранки. И он принял дерзкое решение: пойти на это и дальнейшие свидания, но уже в иных целях. Вот что по этому поводу показал Богров: «Вскоре по приезде в Петербург, в июле 1910 г., я решил сообщить петербургскому охранному отделению вымышленные сведения для того, чтобы в революционных целях вступить в тесные отношения с этим учреждением и детально ознакомиться с его деятельностью».
Из дальнейших показаний Богрова известно, что вымышленные сведения представляли собою «легенду» о некоем Николае Яковлевиче, личности, никогда в природе не существовавшей, который якобы прибыл из-за рубежа в Петербург с целью убить кого-то из высоких царских сановников. Ввиду особого интереса, который проявил фон Коттен к этому сообщению, Богрову пришлось четыре месяца импровизировать на эту тему, нагромождать одну небылицу на другую, чтобы удовлетворить требованиям острого и правдоподобного детектива. Нелегко, видимо, было Богрову вступить на путь грубой дезинформации и обмана охранки, зная, что продолжать этот обман до бесконечности невозможно и что наконец наступит момент, когда потребуют предъявления живого «Николая Яковлевича». Тогда — крах всей жизни, виселица.
В ноябре 1910 г. Богров заболел и по совету врачей уехал лечиться на юг Франции. Здесь он не встречался ни с кем из зарубежных анархистов и весь свой досуг, надо полагать, посвящал разработке всевозможных планов развития сюжетных линий выдуманной им «легенды», мысленно привыкая к балансированию на грани жизни и смерти. Показание Богрова от 2 сентября обращает на себя внимание не только своим содержанием, но и тем, как оно записано. В нем указывается, что Богров «решил сообщить фон Коттену вымышленные сведения». Когда же и в связи с чем возникло это решение? Было ли оно инициативным или являлось вынужденным, ответным? Если считать его инициативным, то все поведение Богрова становится явно несообразным, направленным на бесславное самоубийство, без видимой пользы и осязаемого смысла. В самом деле, как можно связать в единую логическую цепь такие факты, как добровольное оставление родного города, тем более ценой краха собственной карьеры, разрыв связей с киевской охранкой, с тем чтобы, переехав в Петербург, добровольно, по собственной инициативе и без видимой цели явиться к начальнику петербургской охранки и сообщить вымышленные сведения о готовившемся террористическом акте над Столыпиным или министром просвещения Коссо? Разве Богров, имевший до этого опыт работы в киевской охранке, не мог не учесть, что сообщенные им сведения при первой проверке скандально распадутся, как карточный домик? И еще одно неразрешимое недоумение. В протоколе допроса записано: эти вымышленные сведения Богрову понадобились, чтобы «в революционных целях вступить в тесные отношения» с петербургской охранкой и «детально ознакомиться с ее деятельностью».
Зачем понадобилось Богрову изучать деятельность охранного отделения, притом в труднодоступном, петербургском варианте, когда эту «науку» он мог постичь в «обжитом», легкодоступном и не менее интересном «для революционных целей» киевском варианте? Нет, в приведенных сжатых и тщательно отработанных записях следователя кроется важный и глубокий смысл, который лишь замаскирован фразеологией опытного следственного протоколиста. Окончательно поняв, что принесенная им жертва добровольного остракизма не оправдала себя, что до конца своих дней ему придется влачить существование филера и что вовек ему уже не добиться общественного признания, Богров принял самсоново решение: «погибнуть вместе с филистимлянами».
Так появилась фантасмагория о «Николае Яковлевиче», которую он на протяжении четырех месяцев пребывания в Петербурге «творчески» и изобретательно развивал перед руководителем охранки, плененным россказнями Богрова о могущественном его влиянии в мире террористов. Этим способом Богров надеялся глубоко и прочно проникнуть в дебри именно петербургской охранки, обеспечивавшей безопасность всех министров и других важных сановных лиц, чтобы верно наметить точку и способ нанесения удара. С этого момента над Столыпиным нависла реальная смертельная опасность.
Изучение следственных материалов приводит к выводу, что следователь Фененко пренебрегал истиной, когда дело касалось того, как Богров одурачил «легендой» жандармских начальников, над которыми нависла угроза судебной расправы над Кулябко и административной — над фон Коттеном. Только этим, надо полагать, объясняется следующая запись в показаниях Богрова: «Задумав сообщить петербургским жандармским властям вымышленные сведения, я написал Кулябко письмо, в котором сообщил, что у меня есть важные сведения, запрашивал, его, куда мне сообщить.
На это письмо я получил телеграфный ответ с указанием, что мне нужно обратиться к петербургскому начальнику охранного отделения фон Коттену». Но этого не подтвердил Кулябко. Допрошенный по этому вопросу 5 сентября, он показал: «Когда Богров окончил университет и переехал в С.-Петербург, он стал там работать в С.-Петербургском охранном отделении. Насколько я помню, я, кажется, телеграфировал о Богрове начальнику Санкт-Петербургского охранного отделения фон Коттену, и, кажется, при личном свидании с фон Коттеном, я дал ему хороший отзыв о Богрове, как о сотруднике».
Сопоставление этих двух показаний, данных одному и тому же следователю по одному и тому же вопросу разными лицами, в свете элементарной логики обнаруживает истинность показаний Кулябко, несмотря на спасительное «кажется» и надуманную целенаправленность показаний Богрова в записи Фененко.
Каждому ясно, что Кулябко как начальник охранного отделения, после того как ему стало известно, что его агент переехал на постоянное жительство в Петербург, обязан был по долгу своей службы известить об этом начальника петербургского охранного отделения для обеспечения надлежащего использования этого агента на новом месте. Так, несомненно, поступил и Кулябко, какие бы оговорки, вроде «кажется», он ни делал. Об этом он и рассказал 5 сентября. Разумеется, Кулябко обязан был дать характеристику своему агенту. Из его показания видно, что и это он сделал.
Отсюда следует, что Богров явился к фон Коттену не по собственному желанию, а по вызову. Отсюда и вытекает вся логичность последующего поведения Богрова, на чем, как было показано выше, он и настаивал на следствии.
Кроме того, нельзя представить Богрова столь наивным, чтобы допустить, что он при желании продолжать работу в петербургской охранке не договорился бы об этом во всех деталях с Кулябко лично перед своим отъездом из Киева, а счел бы удобным по такому секретному обстоятельству вести открытую переписку, могущую повлечь за собой его расшифровку, чего он, несомненно, всегда опасался.
Таким образом, можно без колебаний утверждать, что вызов фон Коттена Богров воспринял не только как необратимый крах всех его личных надежд и чаяний, но и как новое тяжкое покушение на его окрепшие политические и нравственные позиции. Он решил отомстить, хотя бы ценою собственной жизни. Для этого он должен был заручиться доверием фон Коттена. Такое доверие могло открыть ему ход в логово зверя.
Продолжение и конец «легенды»
Из Франции Богров в марте 1911 г. вернулся в Россию, но не в Петербург, а в Киев, где до конца своей жизни уже более не поддерживал связи ни с местным анархистским подпольем, ни с охранным отделением. Лишь 26 или 27 августа, за три-четыре дня до террористического акта, он по телефону попросил Кулябко о свидании, на которое тот охотно согласился. Но свидание более уже не пошло на пользу секретной полиции. Встреча прямо привела, как это будет показано ниже, к убийству Столыпина.
Как случилось, однако, что именно Столыпин был намечен Богровым в качестве объекта покушения? Как подготавливалось оно?
Вначале некоторое отступление.
Следователь и его хозяева пытались вынудить у Богрова признание, что первоначально в качестве объекта убийства им был намечен царь Николай II, но что впоследствии от этого плана пришлось отказаться из опасения вызвать убийством массовый погром. Примерно такой протокол был составлен якобы на основании показаний Богрова. Его подписали, как «понятые», следователь В. И. Фененко, прокурор Киевского окружного суда Н. В. Брандорф и некий Чаплинский. Но арестованный категорически отказался поставить свою подпись. В таком виде протокол и был приобщен к делу. Тайный смысл его состоял в том, что «власти» в Киеве задумали к утру 2 сентября организовать еврейский погром. Его организаторов смущало только то обстоятельство, что погром должен был произойти в городе, где находился император. Это было «неудобно» и могло за рубежом еще более дискредитировать царственную особу и методы правления.
О поведении местных властей в этом вопросе повествует упомянутый выше бывший министр финансов царского правительства, ставший после убийства Столыпина председателем совета министров, В. Н. Коковцев в своем показании в сентябре 1917 года Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства: «Столыпин был смертельно ранен в 11-м часу вечера. Перевозка его в больницу, помещение его в постель, затем осмотр раны — все это заняло очень много времени. Я находился при нем безотлучно и мог выйти из лечебницы Маковского только в три часа ночи. Когда я собирался оттуда выходить, какой-то полицейский чин мне сказал, что ген. — губернатор меня ждет у себя и спрашивает, могу ли я принять, хотя бы ночью, в моем помещении. Взяв извозчика, поехал прямо к Трепову и застал у него помощника командующего войсками барона Зальца. Трепов мне сказал, что, по всем сведениям, которые у него имеются, назревает еврейский погром на утро, что у него в распоряжении полиции очень мало, что жандармские силы совершенно ничтожны, а город без войск, что войска вызваны на маневры. Маневры должны были происходить начиная с вечера следующего дня, со второго сентября. Доклад мой монарху должен был происходить, кажется, в половине второго или в два часа дня 2 сентября. Зальца немедленно уехал, сказав при этом, что никаких войск дать не может, что в его распоряжении войск не имеется, что Трепов должен распорядиться, как ему угодно. Мы остались вдвоем, стали обсуждать положение. Он вновь удостоверил, что погром неизбежен, что у него есть 40–50 человек городовых и больше ничего нет и не ожидается. Невзирая на то, что барон Зальца только что уехал, я поехал к нему на квартиру и потребовал, чтобы с маневров были вызваны к утру в Киев два казачьих полка. Барон Зальца отказал мне, сказав, что это зависит от командующего войсками генерала Иванова, а Иванова уже не оказалось в Киеве. Он выехал на место маневров, и не знали, в какую сторону. Ввиду большой с моей стороны назойливости, потому что я не мог ехать в Николаевский дворец будить монарха и получить от монарха разрешение, я договорился с бароном Зальца в том смысле, что беру на себя ответственность вызова двух полков… Полки прибыли в начале восьмого часа утра, и погрома в Киеве не было… Мне на докладе пришлось этого вопроса коснуться, принять на себя ответственность, что я распорядился и, быть может, превысил власть, но что я должен был это сделать, что недопустимая вещь, чтобы погром произошел в том городе, где находился император и его семья».
Стенограмма показаний Коковцева наглядно показывает, как с ведома генерал-губернатора Трепова готовился погром, предотвращенный Коковцовым лишь по тем соображениям, «что недопустимая вещь, чтобы погром произошел в том городе, где находился император и его семья». Трепов, надо думать, знал об усилиях Брандорфа, Чаплинского и Фененко добиться признания от «преступника», что первоначальным объектом убийства был сам царь, но что только опасение вызвать погром заставило его перенести террористический акт на Столыпина.
Между тем план покушения имел свою сложную историю. Еще в 1908 г. в анархистских кругах распространились слухи, что Богров — провокатор, что он связан с киевской охранкой. Эти слухи, однако, были лишены конкретности. В анархистских кругах предпринимались попытки разоблачить Богрова. Но для этого нужны были веские, бесспорные доказательства. А их не было. Да и раздобыть такие доказательства было трудно. В пределах, которые допускали условия подполья или тюрьмы, эпизодически проводилось расследование этих слухов. Но, с одной стороны, Богрову «везло»: то и дело «заваливались» провокаторы, менее зашифрованные охранкой, чем Богров, и подпольщики обычно их считали виновниками провалов. Такими провалами нередко пользовалась и сама секретная полиция для спасения агентов — подлинных виновников провалов. С другой стороны, сам Богров ревностно пресекал порочившие его слухи. Вместе с двоюродным братом, который участвовал в анархистском подполье под кличкой «Фома», он требовал «партийного суда» и представления доказательств. И все «партийные суды» неизменно заканчивались его оправданием.
В 1908 г. Богров состоял кассиром подпольной группы. В это время борисоглебская организация максималистов обвиняла его в растрате партийных средств. Но обвинение не повлекло за собой неприятных последствий, так как большинство обвинителей сами оказались виновными в разного рода неблаговидных поступках. Одним из расследователей дела был Петр Лятковский, хорошо знавший Богрова по университету, где оба учились на юридическом факультете, и совместному участию в подпольной работе. Лятковский был привлечен в сентябре 1911 г. к следствию по делу убийства Столыпина на основании, как он полагал, доноса Богрова. Делясь в 1926 г. в советской печати воспоминаниями о прошлом, он поведал о нескольких известных ему «судах» над Богровым. В сентябре 1907 г., когда Лятковский содержался в киевской Лукьяновской тюрьме, он впервые услышал от одного из заключенных — анархиста по кличке «Бельгиец», что Богров — агент охранки. Это заявление было основано на том, что при аресте «Бельгийца» по делу о неудавшемся побеге из Лукьяновской тюрьмы Н. Тыша и некоего «Филиппа» (М. Черного) был арестован и Богров, посвященный в этот план. Но спустя два-три дня последний был освобожден. Узнав об этом обвинении, Богров потребовал партийного расследования. Обвинение было отклонено, и пошатнувшееся доверие к Богрову восстановлено.
Второй случай. Упомянутый выше Н. Тыш, прибывший из-за границы по заданию парижской группы анархистов, был вскоре арестован. При первом допросе он понял, что охранке известны все явки группы в пограничной полосе. Сопоставив этот факт с тем, что явки были известны лишь ему и Богрову, он сообщил о своих подозрениях заключенным, среди которых был и Лятковский. Последний посоветовал Н. Тышу не принимать никаких решений до получения дополнительных доказательств с воли и известить о своих подозрениях участников подполья. Вскоре, по словам Лятковского, в тюрьму поступили «запросы» Богрова и «Фомы» с просьбой сообщить им улики. Тогда по инициативе Лятковского в камере собралось 10–12 заключенных-анархистов. Обвинителем выступал Н. Тыш, и была принята «туманная» резолюция, которая, как стало известно позднее Лятковскому, нисколько не удовлетворила Богрова и «Фому», и те начали искать другие пути для реабилитации.
Третий случай. От заключенного Петра Свирского Лятковский узнал, что тот «охотился» за Богровым как за провокатором, но что Богров «ловко ускользнул от смерти». В тот же день, однако, Свирский (его кличка «Белоусов») был арестован. Этот случай совпал по времени с «ликвидацией» в Киеве провокатора «Мартимер», и причина ареста «Белоусова» была отнесена за его счет. О причастности к делу Богрова никто больше не говорил.
Высказывания Лятковского являются ценным свидетельством современника не только о подозрениях относительно Богрова, которые существовали тогда в среде анархистского подполья, но и о том, как реагировал на эти слухи и подозрения сам Богров. Бесспорно, они очень волновали его. Он готовился к адвокатскому поприщу, и угроза разоблачения сулила ему полнейший крах всех его личных жизненных целей. Независимо от этого нельзя себе представить, чтобы Богров, которому было тогда всего 21–22 года, не задумывался над тем, куда его завела связь с охранкой и куда она его в дальнейшем неизбежно могла завести.
19 февраля 1911 г., после двухгодичного заключения, Петр Лятковский был освобожден из Лукьяновской тюрьмы. От товарищей по камере он имел поручение сообщить в тюрьму Тышу обо всем, что сумеет он выяснить на воле о провокаторской деятельности Богрова. Узнав из газет об освобождении Лятковского, Богров и «Фома» решили добиться свидания с ним. Лятковский знал адрес Богрова, но заходить к нему не захотел. Случайно «Фома» встретил Лятковского на улице перед отъездом последнего на родину — на Кавказ. От имени обоих — своего и Богрова — «Фома» настойчиво просил его зайти к Богрову. Лятковский согласился, надеясь, что личные непосредственные наблюдения помогут ему, возможно, лучше разобраться в «деле» Богрова.
В первых числах марта Лятковский зашел к Богрову домой и нашел его сильно изменившимся, поседевшим. С этого у них и начался разговор. Богров рассказал, что в последнее время его почему-то подозревают в провокаторстве, что за ним следят. Был даже случай, когда на жизнь его готовилось покушение, но только благодаря счастливой случайности он избежал смерти. Лятковский вспомнил при этом сообщение Свирского («Белоусова») и спросил Богрова, куда скрылся его преследователь и почему тот не привел свое намерение в исполнение. Но Богров ответил, что он ничего по этому поводу не знает. Смотрите, как бы заключая свой рассказ, добавил он, как я поседел. Я сознательно ушел от политической работы. Я не могу заняться и общественными делами. Я помощник присяжного поверенного, но выступать не могу: мое имя опозорено. А что вы сделали бы на моем месте?
— Реабилитируйте себя, — ответил Лятковский.
— Что же думают по этому поводу остальные? — спросил Богров, обнаружив этим основную цель беседы с Лятковским.
— Я не имею полномочий говорить от их имени, но, вероятно, они со мною согласились бы, — подумав несколько, ответил Лятковский:
— Итак, — быстро поднявшись со стула, взволнованным голосом сказал Богров, — вы все требуете от меня реабилитации. Значит, для вас нет сомнения в моей провокационной работе? — Богров разразился принужденным смехом. — Так вот пойти и сейчас же, на перекрестке убить первого попавшегося городового? Это ли будет реабилитацией?
Лятковский ничего не ответил. Наступило тягостное молчание.
Богров в глубоком раздумье несколько раз прошелся по комнате, а затем, снова сев на стул, взволнованно продолжал:
— Скажите мне, какой мотив мог бы побудить меня служить в охранке? Что говорят по этому поводу товарищи? Деньги? В них я не нуждаюсь. Известность? Но никто из генералов революции по моей вине не пострадал. Женщины? — Богров выразительно пожал плечами и умолк.
Лятковский подошел к книжным полкам. Заметив на одной из них журнал «Былое», он стал просматривать его. Богров предложил Лятковскому взять книгу с собой.
— Я очень люблю «Былое». Оно тем ценно для меня, — сказал Богров, — что по нему я знакомлюсь с действительными революционерами и учусь той поразительной конспирации, которой они себя окружали.
И после длительной паузы, в течение которой Лятковский внимательно перелистывал «Былое», Богров снова вернулся к волнующей его теме.
— Вы говорите: «реабилитировать себя», — сказал он, словно беседуя с самим собой. — Хорошо. Согласен. Но только если убью Николая, видимо, будут считать, что я себя реабилитировал.
— Да кто же из революционеров не мечтает убить Николая? — отозвался Лятковский.
— Нет, — как бы продолжая свои мысли вслух, перебил его Богров. — Николай — ерунда, Николай — игрушка в руках Столыпина. Благодаря его политике задушена революция и кровь лучших сынов народа льется, как вода.
Завязалась беседа, полная интереса и для Лятковского. Он объявил мысль Богрова наивной, не учитывавшей всех трудностей, с которыми был бы сопряжен такой акт.
По мнению Лятковского, такое «дело» было бы не под силу одному человеку, для этого следовало бы создать организацию боевиков.
— И я, — заявил Лятковский, — лично готов участвовать в создании такой группы и подыскать для нее стойких и решительных людей…
Богров перебил его, не дав высказать мысль до конца:
— Нет, ваша идея не годится. Нельзя исключить в данном мероприятии случайного провала, и тогда провал будет истолкован как новое доказательство моей провокаторской деятельности. Нет, так не годится. Я сам, без чьей-либо помощи, добьюсь своей реабилитации, восстановления своего доброго имени. Как добраться до Столыпина, я еще не знаю, но думаю, что сумею это сделать осенью, когда в Киеве начнутся маневры, на которых будет Николай и, конечно, Столыпин.
Вы и все товарищи еще услышите обо мне, — решительно повторил он на прощание.
Последняя фраза была произнесена не ради эффекта. Мысль о том, что он должен прекратить сотрудничество с охранкой и загладить причиненный им вред, вошла в сознание Богрова уже давно и крепко, еще в петербургский период его жизни. Он непрерывно думал о том, как добиться реабилитации.
Однако беседа с Лятковским имела для него существенное значение. В процессе этой беседы Богров окончательно убедился в том, что без жертвенного, искупительного подвига ему не смыть с себя клейма ренегата. В этой беседе была впервые нащупана идея подвига, и тут же она облеклась в плоть и кровь — убить Столыпина!
В августе 1911 года, подгоняемый приближением событий — приездом в Киев после маневров царя и его приближенных, — Богров завершил разработку своего плана до мельчайших деталей. 26 и 27 августа он направился на квартиру к H. Н. Кулябко, с которым уже не поддерживал связи свыше полутора лет, предварительно уведомив его по телефону, что имеет сообщить ему кое-что важное. Кулябко немедленно принял его дома в присутствии полковника Спиридовича и вице-директора департамента полиции камер-юнкера Веригина, занимавшихся организацией безопасности царя и сопровождавших его лиц в Киеве.
Богров сообщил присутствующим, что в Киев из Кременчуга собирается приехать известный петербургскому охранному отделению террорист «Николай Яковлевич» в сопровождении некоей «Нины Александровны» для совершения убийства во время «августовских торжеств» одного из видных царских министров. В связи с этой миссией последние обратились к Богрову с просьбой дать им возможность прибыть в Киев не по железной дороге или пароходом, а па моторной лодке, дабы избегнуть полицейского наблюдения, а по приезде в Киев — прожить некоторое время у него на квартире.
Кулябко с друзьями, разумеется, очень заинтересовались сообщением. Вместе они разработали агентурно-оперативный план поведения Богрова в данной ситуации, порекомендовав ему пойти навстречу просьбам «Николая Яковлевича», дабы его и его спутницу держать в поле наблюдения охранки и при помощи Богрова полнее раскрыть их террористические планы, их сообщников и, «ликвидировав» террористов, предупредить события.
Последующие сообщения Богрова о появлении в Киеве «Николая Яковлевича» стали в охранных кругах сенсацией дня, высоко взметнувшей престиж киевской охранки и ее руководства. «Все агентурные сведения, касающиеся подготовки «Николаем Яковлевичем» и его группой покушения на Столыпина и Кассо, — показал Кулябко 5 сентября 1911 г., — я своевременно передал Спиридовичу, Веригину и генералу Курлову, заместителю министра внутренних дел, и на основании моих докладов генералом Курловым были сделаны предупреждения Столыпину и Кассо и доведено до сведения дворцового коменданта Делюлина. Кроме того, лично мною было доложено генерал-губернатору Трепову.
Начиная с 26 августа Богров ежедневно информировал Кулябко об очередных шагах пресловутого «Николая Яковлевича».
В архивном деле сохранилась одна из таких письменных информаций, предъявленная Кулябко следователю Фененко и прокурору Киевского окружного суда Брандорфу. Составленная рукой Богрова (его кличка «Аленский») информация дает наглядное представление о том, как тот вел жизнь Столыпина к роковой развязке. «У Аленского, — писал Богров, — в квартире ночует сегодня приехавший из Кременчуга «Николай Яковлевич», про которого сообщал. У него в багаже — два браунинга. Говорит, что приехал не один, а с девицей — Ниной Александровной, которая поселилась на неизвестной квартире, но будет завтра у Аленского между 12 и 1 час. дня. Впечатление такое, что готовится покушение на Столыпина и Кассо. Высказывается против покушения на государя из опасения еврейского погрома в Киеве. Думаю, что у девицы Нины Александровны имеется бомба. Вместе с тем «Николай Яковлевич» заявил, что благополучный исход их дела несомненен, намекая на таинственных высокопоставленных покровителей. Аленский обещал во всем полное содействие. Жду инструкций». Текст приведенной записки показывает, как далеко зашел Богров в изобретенной им игре в «Николая Яковлевича» за пятнадцатимесячный срок мифического существования последнего.
Получив записку, Кулябко ночью немедленно вызвал Богрова к себе на квартиру. Заспанный, в одном белье, он принял Богрова и обсудил с ним дальнейший план предотвращения террористического акта. Завтра — 1 сентября, день торжественного спектакля в опере. В театре соберется вся знать империи: царь, его свита, вся дворцовая и сановно-министерская элита. От Кулябко зависит спасение Столыпина и Кассо, безопасность царя и приглашенных лиц. Основная работа уже сделана. Население города и его окрестностей «профильтровано»: неблагонадежные — обезопасены; организован строжайший контроль за всеми, кто будет приходить в театр по специальным, им, Кулябко, лично розданным билетам; контроль поручен проверенным лицам, на дальних и близких подходах к театру будут действовать надежные наряды из жандармов, полицейских и филеров. Все еще раз было продумано, проверено, чтобы не оставить ни единой щели вне жандармского контроля.
Богрову было предложено не выпускать своих «гостей» ни на секунду из поля зрения и держать их на запоре в своей квартире. Здесь «Николай Яковлевич» и «Нина Александровна» должны были ждать сигнала Богрова «к действию». Тут же Кулябко распорядился усилить наблюдение за квартирой Богрова с тем, чтобы арестовать приезжих террористов при первой же их попытке выйти на улицу.
Важнейшим узлом намеченного комплекса охранных мероприятий было решение Кулябко дать билет Богрову в оперу на торжественный спектакль (накануне Богров также был на торжественном вечере в купеческом собрании, и также по билету, выданному ему Кулябко), чтобы этим еще больше укрепить доверие террористов к Богрову, с одной стороны, и постоянно иметь последнего под рукой и обеспечить своевременную информацию начальства о поведении и настроении террористов — с другой. Той же ночью у Богрова, согласно его показанию, окончательно созрел план убийства Столыпина в помещении театра во время торжественного спектакля.
Наступило утро 1 сентября. Накануне ночью Богров вернулся домой поздно, как всегда. Весь день он вел себя самым привычным образом, не обнаруживая ни беспокойства, ни тревоги, ни волнений. В 8 часов вечера на углу Пушкинской улицы и Бибиковского бульвара (ныне бульвар имени Шевченко) Богрову был вручен театральный билет в оперу служащим охранного отделения «Самсоном Ивановичем». За три часа до этого Богров позвонил Кулябко по телефону по поводу билета в театр и тут же сообщил ему, что «Николай Яковлевич» заметил наблюдение и беспокоится.
Идея этого сообщения полностью раскрывается в записке, предназначенной для Кулябко и отобранной у Богрова при личном обыске. Она осталась у Богрова потому, что ее содержание он уже успел передать Кулябко по телефону. Повторим его: «Николай Яковлевич очень взволнован. Он в течение нескольких часов наблюдает из окна через бинокль и видит наблюдение. Уверен, что за ним поставлено наблюдение. Скверно. Слишком откровенно. Я не провален еще». Положение было таково, что каждую минуту могло последовать распоряжение арестовать «Николая Яковлевича» и его «спутницу», запертых, по твердому убеждению Кулябко, в квартире Богрова. А дверь квартиры зорко охранялась филерами. И Богров подготавливал шефа к провалу. Ведь террористов в квартире не окажется, так как их в природе не существовало. Следовательно, надо убедить Кулябко снять наблюдение, забрать филеров, и тогда объяснение неудачи готово: «Николай Яковлевич» и его «спутница», воспользовавшись потерей бдительности, ускользнули неизвестно куда. На всякий случай Богров принял меры к оттяжке момента провала. Раньше должна наступить смерть Столыпина.
Телефонное сообщение Богрова взволновало Кулябко. Он немедленно поделился новостью с полковником Спиридовичем, камер-юнкером Веригиным и через них передал срочную информацию товарищу министра внутренних дел генералу Курлову. Последний, проявивший интерес ко всему, что было связано с «Николаем Яковлевичем», в свою очередь, информировал дворцового коменданта Делюлина, Столыпина и Кассо. Интересен следующий эпизод. 1 сентября министр финансов столыпинского правительства В. Н. Коковцев по просьбе Столыпина должен был заехать к нему, чтобы вместе отправиться в театр. По дороге Столыпин сказал Коковцеву: «Я не хочу, чтобы это разглашалось, но есть глупые сведения, что какое-то готовится покушение. Поэтому лучше быть вместе». На это Коковцев ответил: «Довольно нелюбезно с вашей стороны, что вы хотите непременно вместе». «Извините, — сказал Столыпин, — я в эту историю не верю».
Вечером 1 сентября на спектакле в помещении Киевской оперы генерал Курлов через Кулябко находился в постоянном контакте с Богровым. Встревоженный необходимостью снять наблюдение, Кулябко, по настоянию Курлова, послал Богрова из театра домой для проверки «самочувствия» «Николая Яковлевича» и его «спутницы». Богров вышел из здания театра и перешел на противоположную сторону. Погуляв здесь ровно столько времени, сколько необходимо было на рейс туда и обратно, он вернулся в театр. На контроле его задержали, так как на его билете уже была отметка контроля. Пришлось потратить немало усилий, чтобы вызвать Кулябко и подтвердить свое право на вход. Наконец его пропустили.
Начался спектакль. Затем последовал антракт. Прошло второе отделение, и снова антракт. Каждый раз во время антрактов генерал Курлов требовал донесений о «Николае Яковлевиче» и его «спутнице». Волновался и Кулябко. Во время второго антракта, посоветовавшись с Курловым, Кулябко предложил Богрову пожертвовать остатком вечера, вернуться домой и там ждать прихода жандармов. Покорно выслушал это приказание Богров: раз нужно… Кулябко вернулся в фойе театра, чтобы доложить Курлову об отданном Богрову распоряжении, а последний направился через зрительный зал к гардеробу.
С удовлетворением слушал Курлов сообщение Кулябко. Вдруг раздались два выстрела. После нескольких мгновений оцепенения послышался яростный рев публики. Курлов, Кулябко и другие поспешили в зал, но было уже поздно. Столыпин полусидел в кресле первого ряда, а по полу толпа волокла убийцу.
Продавец талисманов
Подполковник отдельного корпуса жандармов Иванов в период описываемых событий служил помощником начальника киевского губернского жандармского управления и был другом начальника киевского охранного отделения подполковника того же корпуса жандармов Кулябко, арестованного вместе с Богровым по делу об убийстве Столыпина и по подозрению в соучастии с ним. Иванов был кровно заинтересован в показаниях Богрова, и не только потому, что ими решалась судьба Кулябко. Дело Богрова вызвало опасные грозовые тучи над всем полицейско-жандармским ведомством.
Для царского окружения казалось непостижимым то обстоятельство, что киевская охранка, будучи частью организации государственной безопасности, фактически превратилась в очаг опасной антигосударственной деятельности. Предстояла тщательная, скрупулезная и пристрастная ревизия киевских жандармских учреждений. Эта ревизия по царскому повелению была возложена на сенатора М. И. Трусевича, который, в частности, должен был разобраться и во взаимоотношениях Кулябко с Богровым.
В Киеве, таким образом, ожидался ревизор — сенатор М. И. Трусевич. При этих условиях Иванов, разумеется, стремился использовать свое влияние, вернее — доступ к Богрову, чтобы до приезда Трусевича добиться от него показаний, способных реабилитировать в глазах царского правительства и третьеиюньской думы киевские жандармские и охранные власти и спасти от виселицы Кулябко.
Иванов оказался 1 сентября на месте происшествия и поэтому приступил к допросу Богрова сразу же, не дожидаясь появления следователя по важнейшим делам Киевского окружного суда Фененко, которому официально было поручено ведение следствия. Затем он добился возможности допросить Богрова в отсутствии Фененко 4 сентября в «Косом капонире» по вопросу о взаимоотношениях Богрова с Кулябко и его сотрудничестве с охранным отделением. Результаты допроса не порадовали его: Богров утверждал, что он работал в киевской охранке два с половиной года, то есть до начала 1910 г. (впоследствии это подтвердилось и справкой сенатора Трусевича). Кроме того, в показаниях Богрова руководители охранного отделения выглядели ограниченными, наивными людьми, которых легко можно было провести и мистифицировать.
Казалось бы, все. У Иванова не могло быть никаких шансов на получение от Богрова дополнительных признаний в желательном ему духе. Но Иванову повезло.
* * *
В один из июньских дней 1925 г. в Киеве, на Бессарабском рынке, был задержан пьяный субъект, открыто предлагавший купить у него «на счастье» куски от веревки повешенного. Последующим расследованием было установлено, что задержанный — не кто иной, как бывший главный палач киевской Лукьяновской тюрьмы и мрачной памяти «Косого капонира» Юшков. Он на допросе долго отпирался, но под давлением доказательств был вынужден признать себя виновным в исполнении смертных приговоров через повешение 19 сентября 1906 г. и 22 сентября 1916 г. над приговоренными к смертной казни Киевским окружным судом за участие «в беспорядках». Следствие уже подходило к концу, когда была получена от Юшкова записка с просьбой вызвать его на допрос для сообщения новых интересных данных. Просьба была удовлетворена, и на допросе Юшков сообщил, что, кроме четырех казней, в которых его обвиняли, он участвовал и в казни лица, убившего царского министра Столыпина, но что фамилию казненного запамятовал.
— Богров? — вырвалось у следователя.
— Точно, Богров, — обрадованно подтвердил Юшков. — Вы напомнили его фамилию. Но его правильно повесили, — поспешно проговорил Юшков. — Он был предатель рабочих и крестьян, провокатор… Я сам из-за него здорово пострадал — ох, и была же история…
Внимательно слушал следователь рассказ палача об обстановке казни и последних минутах повешенного. Правильно разгадал следователь и попытку Юшкова представить свое участие в казни Богрова как некую заслугу перед революционным движением и Советской властью.
— А как же, — торжественно и вопрошающе воскликнул Юшков, — кто-то должен был этого предателя повесить. А вы разве против?
Охотно и обстоятельно рассказал Юшков «историю своих страданий» из-за Богрова.
— В то время, — сообщил он, — я был страшно непутевый. Много пил.
Водку ему безотказно давали в Плосском полицейском участке в Киеве, где он мог жить «на всем готовом, сколько ему захочется». При желании он возвращался на частную квартиру, где проживала его старушка мать, относившаяся к нему со смешанным чувством острого страха и материнской любви. Юшков частенько люто избивал ее, особенно за ропот на недобрую славу, которая ходила о нем в народе.
— Когда убили Столыпина, — продолжал Юшков, — я был на воле и жил с матерью. Как-то позвал меня пристав и сказал, что через три-четыре дня надо будет «поработать». В такие дни я мог все время жить при околотке, там было специальное помещение для меня, вроде камеры. И там, по моему желанию, меня безотказно кормили и поили. Как-то утром приходит ко мне мать. «Что случилось?» — спрашиваю. А она падает мне в ноги, плачет, умоляет. «Не надо, — говорит, — сынок, больше этим заниматься… Стыдно на людях показаться. Уезжай из Киева, и чем скорее, тем лучше, — деньги на дорогу и жизнь добрые люди дадут». Я хотел было сразу ее побить и выбросить, уж больно мне надоела этими разговорами, но подумал: что это за добрые люди, которые так жалеют мою мать и суют ей деньги? Я велел ей тут же рассказать, кто ее подослал ко мне.
И вот что она рассказала.
Утром к ней пришли молодые люди, сказали — студенты, которые знают, что я живу при участке, и стали ее стыдить, что ее сын — палач, вешатель, и велели ей посоветовать мне бросить это дело, и тогда, если я желаю, общество мне даст деньги, чтобы уехать из Киева куда-нибудь. Но уехать надо немедленно — так они передали, — чтобы я не смел исполнить приговор над убийцей Столыпина. Студенты предупредили мать, что если не выполню их требования, то по всему нашему району будут расклеены листовки, приглашающие жителей прийти на «Лысую гору» и смотреть (была указана дата казни), как я вешаю людей. Я стал кричать на мать и предупредил ее, что если она хоть раз еще встретится со студентами, то я убью ее. Вдруг меня такая досада взяла, я сильно ударил мать, стоявшую передо мною на коленях, кулаком по голове. Она опрокинулась навзничь и перестала дышать. Я забежал в канцелярию участка и сообщил, что убил свою мать. Все сразу побежали в мою каморку, где в беспамятстве на полу лежала моя мать. Скоро появилась карета скорой помощи, в которой ее, так и не пришедшую в себя, отвезли в больницу.
Оставшись один, я здорово напился и завалился спать Выспавшись к концу дня, я вспомнил о матери и тотчас же направился в больницу проведать ее. Но служители не пустили меня. Я стал, понятно, скандалить, шуметь. Ко мне подошли незнакомые молодые люди, которые будто сочувственно спросили меня: в чем дело, почему я кричу, кто меня обидел? Я их послал ко всем чертям, отказался с ними разговаривать и снова направился к дверям больницы. Но молодые люди набросились на меня, скрутили руки и усадили в ждавшую их пролетку, чтобы отвезти в полицию. Когда я стал кричать от боли и возмущения, они сунули мне в рот кляп. Помню, что по дороге я просил дать напиться. Они ухитрились влить мне в глотку из бутылки водку. Больше я ничего не запомнил.
Очнулся Юшков через два дня в одном из кабаков на окраине Петербурга. Возле него никого не было.
От кабатчика он узнал, что сюда он пришел накануне в обществе шумной студенческой компании, которая почти сутки праздновала его, Юшкова, именины. Юшков потребовал вызова полиции. Пока явился ее представитель, кто-то услужливо снова его напоил.
— Что там дальше произошло, — продолжал Юшков, — не помню, крепко напоили. Пришел в себя только на вокзале в Киеве. Кругом конвоиры, которые прямо с вокзала повезли меня в канцелярию генерал-губернатора. Когда меня завели в его большой кабинет, сам Трепов вышел из-за стола ко мне навстречу и строго спросил, как я попал в Петербург. Я ему рассказал, что группа студентов насильно меня увезла туда. Трепов рассвирепел и потребовал, чтобы я ему рассказал, как началось мое знакомство со студентами. Я стал повторять свой рассказ, но вдруг страшный удар нагайкой ожег меня. Откуда она взялась у него в руках, понятия не имею. Удары сыпались градом, и я свалился на ковер. И тогда генерал начал избивать меня лакированными сапогами. Как он меня бил! Так меня еще сроду никто не бил, — почти с гордостью закончил Юшков свое повествование.
Из дальнейшего рассказа Юшкова выяснилось, что его, наконец, подняли и отвезли в Плосский участок, где передали в руки пристава, который, в свою очередь, избил Юшкова уже «по-дружески». Потом его накормили, напоили и уложили спать. Разбудили его ночью и, нарядив в палаческую униформу — плисовые шаровары, щегольские сапоги, красную рубаху и того же цвета колпак, — повезли на «Лысую гору» — место казни.
…С исчезновением палача Юшкова в жизни Богрова наступила пауза, которую Иванов решил использовать для последней атаки на арестованного. 10 сентября он явился в «Косой капонир» к измученному длительным ожиданием казни Богрову, который не знал истинной причины ее оттяжки. Иванов надеялся надломить дух Богрова, внушив ему иллюзии о возможности «чуда» в его положении, если он в конце концов решится дать «правдивые и искренние» показания, желательные жандармскому ведомству. По расчету Иванова, Богров, поверив в иллюзорные намеки, обретет силу не только для дачи благоприятных для охранки показаний, но и для собственноручного их изложения, что само по себе послужит доказательством их добровольности, а потому и достоверности.
Иванов заверил Богрова в том, что ожидаемые показания будут носить сугубо конфиденциальный характер, так как они, мол, нужны лишь полицейскому департаменту для ограждения его, Богрова, от «обидных и незаслуженных» обвинений и спасения Кулябко.
Иванов между тем отметил, что Богров за последние дни сильно сдал. Не ускользнуло от его оценки и то новое, беспомощное и приниженное, что гнездилось во взгляде Богрова. Он понял: Богров ждет «чуда» и Иванова считает его провозвестником.
Он приветствовал Богрова и спросил, как ему спалось. Богров вежливо поблагодарил и мгновенно вернулся в привычный ему мир отрешенности и пренебрежения к смерти.
— Что случилось, почему до сих пор за мною не приходили? — твердо спросил он.
Иванов присел на прикованный к полу табурет, жестом приглашая Богрова сесть на нары.
— Разве вам не ясно, что в вашем деле кое-что происходит? Приговор по вашему делу, как вы знаете, подлежит конфирмации со стороны генерал-губернатора, а в этой стадии приговор может быть и изменен, разумеется, при наличии оснований. Вот я и приехал к вам — вы ведь знаете, что я отношусь к вам неплохо, — помочь создать вам эти основания. Теперь они полностью зависят от вас.
И Иванов дружелюбно, наставнически посоветовал Богрову собственноручно написать подробные показания, которым «можно было бы поверить». В этих показаниях, по мнению Иванова, должно быть подчеркнуто и в деталях убедительно обосновано, что Богров все время честно служил охранному отделению и в настоящее время предан ему и что эта честность никогда не вызывала сомнений ни у Кулябко, ни у других руководителей секретной полиции в Киеве. Что касается убийства Столыпина, то, по совету Иванова, Богрову следовало убедительно показать, что он пошел на это действие не по собственной воле, а по принуждению, под угрозой смерти со стороны анархистского подполья, узнавшего о его, Богрова, связях с охранкой.
(Подлинники протоколов допросов Богрова от 4–10 сентября 1911 г. были найдены в архиве департамента полиции Б. Струмило и опубликованы им в 1924 г. в журнале «Красная летопись». Копии этих протоколов Иванов направил следователю Фененко в день приезда в Киев сенатора Трусевича, у которого все дело вместе с указанными копиями протоколов находилось с 16 по 24 сентября 1911 года.)
— Вы должны указать, кто персонально вас толкнул на убийство Столыпина, — доверительно продолжал Иванов. — Когда вы говорите, что эта мысль возникла лично у вас и что ради нее вы готовы умереть на виселице, вам никто не верит. Ваше показание от 4 сентября 1911 г., которое вы дали лично мне, никого не удовлетворяет. Кого вы скрываете, за кого вы готовы сложить голову, за Лятковского и «Степу»?
Иванов выложил на стол несколько фотографий, на обороте которых были написаны фамилии, имена и отчества изображенных на них лиц, их партийная принадлежность и партийные клички. Среди этих фотографий Иванов нашел и выделил две: Петра Лятковского и «Степы». На обороте фотографии «Степы» крупным почерком Иванова было написано: «Каторжник Вячеслав Куприянович Виноградов, кличка — «Степа», член анархистской группы «Черное знамя».
Подбадриваемый молчанием и покорностью Богрова, Иванов продолжал наступать.
— Вам пет смысла сейчас упираться. Времени у вас осталось не так много. Возьмите бумагу, ручку и пишите.
Богров как бы очнулся от тяжелого обморока. Глухо стал он возражать против навязываемой ему роли Лятковского и «Степы». Последнего он видел всего несколько минут в 1908 г., когда он, Богров, будучи кассиром группы, вручил ему восемь рублей для переезда в Черкассы. Больше он его никогда не видел. Но Богров уже оказался надломленным спасительным смыслом, который он уловил в словах Иванова, и всем своим сердцем и расслабленной волей ринулся в западню к вожделенной приманке. После некоторых дополнительных разъяснений Иванова Богров машинально ухватился за ручку, придвинул к себе бумагу и чернила и стал писать.
Только при таких (или примерно таких) обстоятельствах и могло появиться показание Богрова от 10 сентября, зачеркнувшее в сознании современников жертвенность его поступка, отвагу и мужественность его поведения на следствии и в суде и превратившее его имя в синоним идейной опустошенности, ренегатства и оплачиваемого предательства.
Торжество жандарма
Показание Богрова от 10 сентября написано им собственноручно и начинается с опознания Петра Лятковского по предъявленной фотографии и описания их встречи, состоявшейся в начале марта 1911 г. на квартире Богрова.
Но по существу, взявшись за перо, чтобы выдать лиц, подстрекавших его к убийству Столыпина, а себя изобразить жертвой подстрекателей, Богров скрывает, однако, от Иванова то обстоятельство, что единственным таким подстрекателем был Лятковский, старательно отводя от него всякие подозрения, изображая их беседу как миролюбивую и дружелюбную. Затем в хронологическом порядке в показании приводится ряд эпизодов, каждый из которых и тем более вместе взятые обнаруживают стремление доказать, что убийство Столыпина является не актом политического возмездия, а результатом попытки самореабилитации со стороны провокатора перед лицом нависшей над ним смертельной опасности быть истребленным кучкой лиц, чьи интересы он предавал.
А вот и самые «откровения» в протокольном оформлении их автора, Богрова, при «благосклонном» участии Иванова: «16 августа ко мне на квартиру явился известный мне еще в 1907–1908 г. «Степа», который был в Киеве в 1908 г. летом. Он бежал с каторги, куда он был сослан по приговору екатеринославского суда за убийство офицера… В Киеве он был по пути за границу, причем со мною встретился только для того, чтобы ему помочь деньгами. Я дал ему 8 рублей и адрес в Черкассы, куда он и отправился. При его появлении 16 августа «Степа» был хорошо одет, и я его не узнал. Открыл ему дверь я сам… «Степа» заявил мне, что моя провокация безусловно и окончательно установлена, что сомнения, которые были раньше из-за того, что многое приписывалось убитому в Женеве в 1908 г. провокатору Найдорфу (кличка «Бегемот», настоящая фамилия которого Левин из гор. Минска), теперь рассеялись и что решено о всех собранных фактах довести до сведения общества, разослав объявления об этом во все те места, где я бываю, как, например, суд, комитет присяжных поверенных и т. п. Вместе с тем, конечно, мне в ближайшем будущем угрожает смерть от кого-то из членов организации. Объявления об этом будут разосланы в самом ближайшем будущем. Когда я стал оспаривать достоверность парижских сведений и компетентность партийного суда, «Степа» заявил мне, что реабилитировать себя я могу только одним способом, а именно путем совершения какого-либо террористического акта, причем намекал мне, что наиболее желательным актом является убийство начальника охранного отделения Кулябко, но что во время «торжества» в августе я имею богатый выбор. На этом мы разошлись, причем последний срок им был мне дан 5 сентября. После этого разговора я, потеряв совершенно голову из опасения, что вся моя деятельность в охранном отделении будет раскрыта, решил совершить покушение на Кулябко. Но будучи встречен Кулябко очень радушно, я не привел своего плана в исполнение, а вместо этого я в течение получаса излагал ему и приглашенным им Спиридовичу и Веригину вымышленные сведения. Уйдя от Кулябко, я опять в течение 3-х дней ничего не предпринимал. Потом, основываясь на его предложении (при первом свидании) дать мне билеты в Купеческое и театр, я попросил у него билет в Купеческое. Тем я вновь не решился совершить покушение и после Купеческого ночью поехал в охранное отделение с твердой решимостью убить Кулябко. Для того чтобы его увидеть, я в письменном сообщении еще больше подчеркивал грозящую опасность. Кулябко вызвал меня к себе на квартиру, встретил меня совершенно раздетым, и, хотя при такой обстановке я имел все шансы скрыться, у меня не хватило духа на совершение преступления, и я вновь ушел. Тогда же ночью я укрепился в мысли произвести террористический акт в театре. Буду ли я стрелять в Столыпина, я не знал, но окончательно остановился на Столыпине уже в театре, ибо, с одной стороны, он был одним из немногих лиц, которых я раньше знал, отчасти же потому, что на нем было сосредоточено общее внимание публики».
Подполковник Иванов закончил допрос. В его папке лежало показание-талисман, которому суждено было оградить тайную полицию и лично Кулябко от нависшей над ним опасности в связи с ожидавшимся приездом сенатора Трусевича. Теперь Богров собственной рукой зачеркнул свою же версию, которую он упорно отстаивал па предварительном следствии. Вместо нее была выдвинута другая, спасительная во всех отношениях. По новой версии, мотивом убийства являлась не личная воля Богрова и не политическая его месть, а чужая, подстрекательская воля, притом угрожавшая убийце уничтожением.
Иванов был доволен и тем, как разрешился вопрос о личности подстрекателя. Чтобы не вовлекать в дело новых лиц, на что Богров никогда не согласился бы, был изобретен «Степа», лицо некогда реальное, а на день допроса существовавшее лишь на архивной фотографии, на обороте которой почерком Иванова было крупно выведено: «Вячеслав Куприянович Виноградов, подпольная кличка — «Степа», участник зарубежной анархистской группы «Черное знамя». Рассчитывая на специфический вкус Трусевича как бывшего директора полицейского департамента, Иванов для вящей убедительности приобщил к материалам о «Степе» справку Киевского адресного бюро о непроживании последнего в Киеве и его старой судимости.
Вполне удовлетворило Иванова и показание о Кулябко, который на этот раз рисовался верным царским слугой, обреченным анархистским подпольем на смерть от руки Богрова. Эта рука, однако, не поднималась па Кулябко как на честного и хорошего человека…
Пробуждение
В ночь на 12 сентября Богров спал, когда за ним приехали тюремщики. Тихонько они стали открывать дверь. Когда тюремщики вошли в камеру, Богров проснулся и вскочил на ноги. Он почувствовал, что это конец. Мгновенно внутренний холод охватил его сердце, и его затрясло. Чтобы скрыть свое состояние, он попросил дать ему его шляпу. Шляпы ему не дали, а ловко и неожиданно скрутили руки назад и стали связывать их веревкой. Богров не сопротивлялся. Движениями рук и тела он помогал тюремщикам крепче скрутить его руки. Все делалось молча, напряженно, торопливо. Ему вдруг захотелось услышать хоть обыкновенный человеческий голос, но кругом все молчало. Тогда ему захотелось услышать свой собственный голос, проверить, не сон ли все это, и он четко проговорил:
— Самая счастливая минута в моей жизни только и была, когда услышал, что Столыпин умер.
Но разговор не был поддержан.
Богрова вывели из камеры во двор, где его поджидала группа людей. От группы отделился вице-губернатор. Он подошел к Богрову, деловито осмотрел его скрученные за спину руки, попробовал, крепко ли они связаны, и тут же приказал закрутить их потуже, чтобы по дороге не развязались. Конвою он дал инструкцию: «Стрелять, если попытается бежать или если кто-либо по дороге попытается его освободить». «Так вот и увезли, — рассказывал впоследствии Лятковскому часовой-очевидец, — больше его и не видели. Наша караульная команда осталась. Когда его увезли, то команда до новой смены все как-то не по себе чувствовала себя».
Кавалькада конников и извозчиков, сопровождавшая Богрова в последний путь, приближалась к «Лысой горе». Здесь все уже было подготовлено к казни. В одном из глухих углов двора форта стояла виселица с опущенной веревочной петлей, тускло освещаемая светом одинокого фонаря, стоявшего на табурете. По двору шныряли какие-то людские силуэты. Томясь от безделья, но почему-то не ощущая важности предстоящего ритуала и собственной главной роли в нем, прохаживался палач Юшков, облаченный в свою устрашающе-живописную униформу. Его фигура придавала обстановке зловещую и мрачную торжественность.
Сопровождавшие Богрова коляски остановились на улице, у ворот. Во двор въехала лишь в сопровождении конвоя карета, в которой, связанный и еле живой, сидел приговоренный. Карета остановилась недалеко от виселицы. По чьему-то приказанию зажглись факелы, породившие чудовищные, прыгающие тени виселицы и людей. Смертника во фраке и без головного убора вывели из кареты и под руки подвели к табурету, стоявшему возле виселицы. Отсутствующим взглядом он озирался вокруг, дальним сознанием постигая, что он центральная фигура действия. Богрова окружил конвой, к которому подошли вице-губернатор, полицмейстер, товарищ прокурора Киевского окружного суда Лашкарев, тюремные служители и другие официальные лица, присутствовавшие для того, чтобы после казни засвидетельствовать смерть приговоренного. Лашкарев при свете факела зачитал постановляющую часть приговора, которую Богров уже однажды выслушал. После оглашения приговора последовал приказ вице-губернатора палачу: «Действуй!»
Стоявший возле виселицы Юшков придвинул к себе табурет, снял с него мешок и ловко накинул его на голову Богрова. Схватив последнего своими мощными руками, он поднял его и поставил на табурет. Придерживая Богрова, Юшков посмотрел сначала вверх, а затем на основание виселицы. Здесь, возле столба, обвитого веревкой, он увидел стоящего Лашкарева, прижимавшего, согласно инструкции, пальцами правой руки к столбу конец веревки. Все в порядке. Можно начинать. Привычным движением Юшков набросил петлю на плечи Богрова, руками нащупал шею, на которую натянул петлю, и почти мгновенно, неожиданным ударом ноги выбил из-под Богрова табурет. Все было настолько просто, что не верилось, что на глазах живых людей происходит мистерия умерщвления им подобного… Казненный дернулся всем телом и на какое-то мгновение повис в воздухе. Но вдруг молниеносно по виселице зазмеилась веревка, и повешенный упал на землю. Присутствующие ахнули. Все поняли, что случилось страшное и неожиданное: неужели слепой случай освободит от смерти убийцу Столыпина? (Согласно христианской традиции, подобный случай объяснялся вмешательством божественной силы, и было грешно повторять ритуал казни.)
Но уже раздался свирепый окрик вице-губернатора, сопровождавшийся ударом кулака в спину палача: «Повесить!» Еще не совсем отрезвевший Юшков бросился подымать с земли безжизненное, казалось, тело Богрова. Но оно почему-то очень потяжелело. Юшков зацепился за что-то и вместе со своим грузом упал на землю, распластавшись рядом с Богровым, наполовину укрытым мешком. Палач поднялся и повторил попытку поднять Богрова с земли. Она удалась без особых усилий. Богров снова на табурете. Движением ног и всего тела он отстранил державшие его руки палача, явно показывая, что может и желает стоять без помощи посторонних. Но озлобленный Юшков еще сильнее сжал хрупкое тело Богрова, пододвигая его к табурету. В это время в напряженной ночной тишине раздался слабый голос казнимого. Но слов его никто не разобрал.
— Он еще жив! — испуганно и угрожающе вскрикнул вице-губернатор. — Скорее!
Юшков торопливо стал вторично налаживать петлю на шее Богрова. Из-под мешка послышалось надорванное, скрипучее и бессильное: «Сволочи».
Остервенелый Юшков выбил из-под ног Богрова табурет, который, несколько раз перевернувшись, отлетел далеко в сторону. Тело Богрова вновь повисло в воздухе. Раза два оно судорожно подпрыгнуло, а затем обмякло…