Антон Александрович Уткин
Дорога в снегопад
Два обстоятельства — долгое отсутствие с родины и усиленные занятия наукой — несколько заслонили для доктора биологии Алексея Фроянова смысл событий, происходящих дома. Вопреки расхожему утверждению, что самые меткие наблюдения — заслуженная награда сторонних наблюдателей, Алексей не мог ими похвастаться, и какая-то новая реальность стала возникать в его сознании только тогда, когда он ступил на землю отечества. Такая возможность появилась у него в мае 2007 года. Отработав шесть лет в должности reader, или тем, кого в Соединенных Штатах называют ассоциированным профессором, по издавна заведенной в западной науке традиции он получил право на subbatical — свободный год с сохранением содержания, дающийся ученым либо для написания работы, либо просто для отдыха и расширения кругозора, — и он давно решил провести его в России. Раз в год на несколько дней ему удавалось прилетать в Москву, эти наезды имели вполне конкретный повод — день рождения матери, но, конечно, не давали возможности как следует оглядеться. В начале двухтысячных годов в обиход вошли интернет-дневники, связав незримыми нитями государства и континенты, и участие в Живом Журнале, хотя и довольно отрывочное, несколько скрашивало Алексею длительное пребывание в чужой стране.
Учеба его на биологическом факультете МГУ подошла к концу в 1998 году. Около того времени всемирно известный Ян Вильмут, клонировавший овечку Долли, организовал при Эдинбургском университете международный центр по изучению стволовых клеток, и Алексей, только что успешно защитивший диссертацию и опубликовавший в «Nature» статью, обратившую на себя внимание, получил приглашение принять участие в коллективе.
За советом Алексей отправился к своему научному руководителю профессору Простакову. «Что ж, — сказал тот, — поезжайте, иначе вы потеряете квалификацию. Поезжайте. А там, глядишь, и тут что-то наладится».
Недавно был избран новый президент страны, и многие, в том числе и профессор Простаков, возлагали на это свежее лицо надежды на перемены к лучшему. Встреча происходила в квартире профессора на улице Коперника; профессор смотрел в окно, поверх шеренги тополей, за которыми колонны школьников, как роты, двигались по направлению к зданию цирка. Алексею показалось, что известие, которое он принес, расстроило его наставника, но у него, Алексея, была своя правда, и он долго еще пытался понять истинную стоимость этой индульгенции.
В Эдинбурге он поселился в старом доме XVI века, где, по словам хозяйки, жили привидения. Дом, ровесник Марии Стюарт, серо-черный от копоти, от потеков дождевой воды, глухо вздыхал ненастными ночами, источал чужие, но довольно уютные запахи, и в общем, несмотря на привидения, оказался гостеприимен.
Когда Алексей впервые вошел в лабораторию и увидел клеточный сортер, амплификатор, микроинъектор, ледовую машину, заглянул в конвертируемый микроскоп, подержал в руках и перетрогал еще множество вещей, отсутствие которых в России превращало научную работу из творческого процесса в какую-то изнуряющую возню, а потом шагал к своему новому жилищу по незнакомым серым улицам, к чувству несколько растерянной удовлетворенности примешивалось легкое разочарование. То, что в Москве казалось мечтой, здесь было буднично и просто, и где, каким образом проходила граница между желанием всей жизни и его исполнением, дознаться оказалось совсем непросто.
Одно из окон его квартиры смотрело в провалы улиц, где серый залив ходил пенными бурунами, а в ясную погоду в мутноватом воздухе сдержанно мрел противоположный зеленый берег, как бы прикрытый легкой кисеей неистребимого тумана. Иногда Алексей отправлялся гулять на взморье, но чаще ездил в городок Рослин, отстоящий от шотландской столицы на десяток миль. С тех пор как автор «Кода да Винчи» поместил в местный чаппель Святой Грааль, тихое сонное местечко превратилось в туристическую Мекку. Церквушку тут же предусмотрительно взяли в реставрационные леса, огородили колючей проволокой и грозными запретительными надписями, чтобы хоть как-то защитить памятник от слишком доверчивых читателей Дэна Брауна. Здесь же, неподалеку от церкви, находилась и лаборатория, в которой путем клонирования Ян Вильмут получил первое сельскохозяйственное животное — упомянутую овечку. Увы, Долли уже оставила этот мир, однако было вполне очевидно, что слава ее и ее создателя переживут века.
Первое время — около года — он почти не думал о доме. Работа и новые ощущения полностью поглотили его, но мало-помалу в картину мыслимого мира стали вплетаться образы далеко отстоящих времен. Несколько раз в течение полугода ему снилась умершая бабушка и беззвучно говорила что-то. Смысл ее немых слов оставался неясен, но общее настроение сновидения было таково, что она словно бы предостерегала от чего-то, что было очевидно ей там, откуда она приходила в его сознание.
О смерти профессора Простакова Алексей узнал из Живого Журнала одного из своих сокурсников, причем уже задним числом. Вернувшись из лаборатории, он сел к окну, из которого было видно море, и, не зажигая света, смотрел, как вечер закрашивает противоположный берег залива Ферт-оф-Форт, словно кто-то грубо и широко водил по нему кистью, обмакивая ее в сумерки.
Когда стемнело, Алексей спустился вниз и половину ночи провел в пабе со своим единственным здесь другом — немногословным улыбчивым индусом-эмбриологом по прозвищу Химический Али. Звякало толстое стекло, за соседним столом барды бренчали на гитаре. На столешнице цвел букет пивных кружек. Белые душистые хлопья пены ползли вниз, как опадающие лепестки тропической флоры. Алексей рассказывал Химическому Али, кем был Простаков, что еще в 1971 году первым в мире он описал механизм зашиты хромосом ферментами группы теломераз, а вот теперь, в прошедшем ноябре, Нобелевскую премию за то же самое получили другие, что эпоха подлинной науки проходит, что она свелась к так называемым проектам, целью которых давно уже не является познание истины в том высшем смысле, который когда-то привнесли в науку Роберт Гук и Паскаль. Научно-техническая революция остановилась, наука деградировала, потеряла способность к глубоким и широким обобщениям, а поэтому результаты ее не способны ответить ни на один действительно важный вопрос современности, ученые по большей части превратились в каких-то чиновников, зависимых от больших денег, — вот, примерно, то, что высказал он той ночью Химическому Али. В опьянении ему казалось, что, приняв предложение Вильмута и приехав сюда, он совершил ошибку, и теперь же ему казалось еще возможным ее исправить. Химический Али, коричневая кожа которого в отрывочном барном освещении переливалась ультрафиолетом, спрятал сахарные зубы и вдумчиво, с участием внимал его откровениям.
Алексей уже ждал встречи с домом, возвращение его уже началось, и мысли его все чаще и на все большее время перелетали континент и надолго задерживались очарованием знакомых образов. С каким-то благоговением он вспоминал сейчас те несколько лет, когда регулярно приходилось собирать и сдавать пустые бутылки, чтобы хоть как-то прожить, ибо ни стипендия, ни крошечная зарплата матери такой возможности не давали. Нынешняя сытость, успокоенность вызывали в нем отвращение и презрение к самому себе. Все это, впрочем, плохо и отрывочно вязалось у него в голове, и невозмутимый Али своими комментариями легко разрушал эти связи, готовые, казалось, повести к озарению, ради которого стоило жить почти тридцать восемь лет.
Простившись, наконец, с Али, он постоял у входа в кафе «Черное зелье», под сенью которого домохозяйка Роулинг некогда начала своего «Гарри Поттера», бездумно поглазел на мемориальную доску, посвященную этому событию, и побрел вверх по узкой улице к своему дому с привидениями, щурясь на фонари, которые тут же выпускали в разбавленную тьму десятки острых, как иглы, лучей.
Вернувшись к себе, он надолго уселся за компьютер, написал о своем решении всем, кому мог, хотел написать и Кире, но, подумав, решил, что для нее его появление должно стать неожиданностью. Сборы его, даже с помехой трещавшей после вчерашнего головы, оказались недолги.
В последний раз Алексей поехал в загадочный Рослин. Над Шотландией сгущались сумерки. Вечерняя сырость поднималась из низин. Остов обглоданного ветром римского виадука четко рисовался на темнеющем небе. Из недр осыпающейся церкви то и дело, как сильфиды, выносились летучие мыши. Старые вязы призрачно шевелили молодой листвой, словно жили в каком-то ином измерении. Где-то в холмах ухал филин.
Алексей медленно обошел церковь, слушая, как кремнистая тропинка скрипит под подошвами ботинок. Было тихо, и снизу не приходило никаких звуков. Налетал ветерок, и под его порывами какой-то висящий металлический предмет, невидный в темноте, тихонько ударялся об опору реставрационных лесов. Близость таинственного храма, одиночество и еле различимая тишина родили в нем странные чувства. На мгновение ему показалось, что он неслучайно находится сейчас здесь, что стоит подойти ближе, и запоры падут, и благодатная чаша, куда две тысячи лет назад Иосиф Аримафейский собрал кровь Богочеловека, откроется ему. Это ощущение было настолько реально, что он испытал растерянность и в тревоге посмотрел на небо, словно в медленно клубящихся облаках ожидал увидеть очертания Персеваля, который по праву избавил бы его от такого непосильного бремени.
* * *
Майские праздники 2007 года для Киры Чернецовой выдались непростыми. Эту первую декаду третьего месяца весны Кира любила больше всех прочих праздников — больше Нового года и даже больше собственного дня рождения, который выпадал на одно из последних чисел марта. По недавно заведенной традиции сразу после этого знаменательного для нее дня Кира перебиралась в загородный дом, расположенный в поселке по Новорижскому шоссе, и летом по большей части жила здесь, наведываясь в Москву только дважды в неделю для занятий в Marina Club или для встреч с подругами. Пока Гоша, ее сын, был еще мал, в загородный дом переезжали с наступлением летних каникул, но вот уже два года как Гоша был предоставлен самому себе, и это имело следствием совершенно неожиданные события.
Две первые недели мая Кира провела на Крите, где проходила курс талассотерапии. Комбинация хитроумных процедур, главная из которых заключалась в самом тесном контакте с морскими водорослями, имела целью снять неблагоприятные для организма последствия долгой и муторной московской зимы.
Четырнадцать дней Кира принимала морские ванны, окруженная заботой персонала, голова ее была пуста, и пустота эта не пугала, а тоже в своем роде была целебна. По мере того как омолаживалось тело, душа также приходила как бы в состояние spa, обретая способность осязать мир как воспоминание. Более того, в один из вечеров за ужином в ресторане она неожиданно испытала знакомое, однако же давно забытое состояние. То было безотчетное предчувствие непременной радости — одно из тех волшебных ощущений, на которые так щедра юность. Удивленная, Кира потеряла чувство времени: забыв о бокале, она наблюдала за тем, как над морем меркнет день, стекая в расплавленную воронку солнца, но и павшая темнота, забрав небо синим бархатом, принесла не меньше очарования, и Кира наслаждалась ею вместо вина, оказавшегося ненужным. Очнувшись, она обнаружила, что терраса ресторана пуста и что она — единственная оставшаяся здесь посетительница, а молодой брюнет за стойкой, который не ленился оделять ее приветливыми взглядами, в десятый раз принимается перетирать и без того сверкающие бокалы.
Пораженная этим внезапно налетевшим счастьем, Кира долго еще вглядывалась в темное море, сходившееся с небом в безбрежном поцелуе. Тем более было это странно, что она чувствовала, что между нею и Митей, с которым она прожила шестнадцать лет, что-то разладилось, и в этом разладе как будто уже проглядывала необратимость. «Если скрывает, значит, дорожит», — так рассуждала Кира еще совсем недавно и ради семьи не позволяла своим подозрениям никакого выхода в окружающий мир. Своим женским чутьем она не раз уже отмечала, что Митя был ей неверен. Что она ощутила тогда, когда случилось это в первый раз? Брезгливость, растерянность, гнев? Точно определить это чувство, или смешение их, не представлялось ей первостепенной задачей. Не важно, она не придавала этому значения по той причине, что считала себя выше предрассудков и так называемого бабства в какой бы то ни было форме. В такие минуты перед мысленным ее взором вставала мать в твидовом костюме с указкой в твердой, умелой руке, и она чувствовала себя наследницей этой указки, этих грозных, но неизъяснимо притягательных очков, этого костюма, столь элегантно подчеркивающего формы, и понимала, что по-настоящему изменить ей невозможно. Что значило «по-настоящему», она тоже не смогла бы пояснить себе внятно, но дело обстояло именно так. И лицо ее посредством приличествующих размышлений трогала чуть презрительная, снисходительная, царственно надменная ухмылка победительницы, — улыбка Геры, супруг которой хоть и любвеобилен, но ложе которой все равно пребывает на недосягаемой высоте.
Но той удивительной ночью такая усмешка не касалась ее лица. Оно имело выражение какой-то детской наивности, — Кира смотрела на мир беспомощно и доверчиво одновременно, — и даже с ним пробудилась. День был солнечным, но ветреным, Кира вспоминала свой романтический ужин, как чарующую тайну, и совсем уже не думала о Мите, и когда позвонила мама, Кире только что закончили наносить шеллак, и руки ее находились в ультрафиолетовой лампе, и телефон у ее уха держала девушка, делавшая маникюр. Огромное окно, у которого она сидела, наполовину было налито морской синевой, а другую половину столь же абсолютно занимала бирюза неба, и то, что сообщила мама, показалось сначала какой-то несусветицей, неуместной в этих обстоятельствах, в этом пейзаже.
* * *
Митя, надо отдать ему должное, умел устроить жизнь таким образом, что удары от ухабов, на которых подскакивала российская телега с начала девяностых годов, доходили до его жены исключительно в виде почти потусторонних новостей. Однажды заведенные привычки, подаренные благополучием, понемногу превращались в традиции, и последние только крепли. Впрочем, это имело и обратную сторону — время для Киры словно остановилось, и она иногда с трудом могла сказать, когда именно в ее жизни произошло то или иное событие, но, во-первых, не густо было самих событий, а во-вторых, один год был похож на другой примерно так, как были похожи друг на друга дома в коттеджном поселке, где она провела несколько последних лет. Иногда, впрочем, она останавливала свой взгляд на обтекающей ее жизни, и какое-то подобие страха вползало тогда в ее герметичный, ламинированный мирок. Кира считала прожитые годы довольно честно, и в этой честности тоже проглядывала своего рода смелость, однако смелость эта была сродни залихватской бесстрашности хмельного существа. Что может случиться, если ее мир, в котором мысли доселе были только приятные, изменится до неузнаваемости, она, несмотря на всю свою напускную браваду и показное безразличие, старалась не думать и мела их такой метлой, после которой воистину не оставалось ни единой соринки.
На обратном пути в самолете те тревоги, которые на солнечной родине мифического чудовища показались пустяками и недоразумениями, овладели ее сознанием, и по мере того как лайнер пожирал расстояние, разрастались до своих подлинных размеров. Ее попутчиками оказались двое молодых людей, по-видимому, муж и жена, — странная пара, обратившая на себя ее внимание еще в отеле. Вместе с ними путешествовали ребенок и прихрамывющий пожилой мужчина, — очевидно, отец одного из супругов. В отеле пара занимала бунгало с бассейном — точно в таком жила и Кира, — а пожилой мужчина с ребенком довольствовались номером в общем корпусе, и это оставляло неприятный осадок. Вот и теперь молодые люди разместились в просторных кожаных креслах бизнес-класса, тогда как пожилой мужчина и ребенок летели экономическим. Во время перелета ребенок — непоседливый мальчик лет пяти — то и дело забегал к родителям за занавеску, что несколько нервировало вышколенных стюардесс, скрывавших свои чувства под вымученными, неподвижными улыбками.
Кира невольно отвлекалась на реплики, которыми обменивались ее соседи, но мысли ее с упрямством магнита возвращались к последним новостям, которые буквально свели на нет все ухищрения талассотерапии: в один из тех прекрасных дней, когда Кира пробовала на вкус критский отдых, сын объявил отцу, что не считает для себя возможным пользоваться его деньгами, да и вообще считает свое родство с ним досадным недоразумением природы, после чего переехал к бабушке — Кириной маме. К возмущению Киры, Митя принял новость с беспечным спокойствием, которого Кира совершенно не могла уложить у себя в голове. Переезду пятнадцатилетнего сына, в сущности, еще совсем ребенка, он никак не препятствовал и продолжал вести свою обычную деловую жизнь, словно ничего и не случилось, и даже не удосужился позвонить, чтобы рассказать об этом. Самым поразительным в муже казалось ей то, что у него не было относительно собственного сына ни малейших планов, и все, наверное, по той причине, что у него их не было и относительно себя самого. Митя, конечно, не знал, зачем он живет, однако лелеял мечту, и мечту вполне ему доступную и сбыточную: его скромным вожделением было обогнуть земной шар на яхте океанского класса. Спроси его, что он думает о своем собственном сыне, он пожал бы плечами и улыбнулся бы одной из тех своих улыбок, которая имела свойство обезоруживать.
Как стало известно впоследствии, странное стечение обстоятельств привело к демаршу Гоши: в марте на сайте «Компромат. ru» появилась статья, направленная против некоей высокопоставленной особы, и имя Мити фигурировало там в самом неприглядном контексте. Отношения с отцом у Гоши и без того были напряженными, но статья, с которой он познакомился по подсказке одного из своих друзей, и вовсе поставила на них крест.
Непонятно было, откуда Гоша набрался этих своих идей. С детства он был под присмотром; школа, куда отдали его учиться, была из самых лучших, под патронажем одной из первых дам государства. И Кира поэтому винила во всем случившемся Интернет: все эти «ВКонтакте», «Одноклассники» и прочие самодовольные стада, единицей которых, впрочем, она и сама с удовольствием состояла. И сейчас, поглядывая на хорошенького пятилетнего сына своих соседей, Кира с грустью думала: как-то совсем быстро пролетело время, и мальчик ее превратился в строгого юношу, а, казалось, еще совсем вчера был беспомощный, близкий и родной. С неуместным теперь умилением она вспоминала, как он коверкал слова и как это заставляло сердце сжиматься от нежности, а теперь это было упрямое, злобное существо, пышущее гневом и враждой.
В Москве картина происшедшего предстала еще более ясной и более грозной. Выяснилось, что Гоша не ограничил свой протест уходом из семьи. Он примкнул к анархистам, о существовании которых в современном мире Кира даже не подозревала и последнее упоминание о которых попадалось ей еще в студенческие годы при чтении какой-то книги о гражданской войне в Испании. Однако и это было еще не все. Совсем недавно та компания, с которой связался Гоша, провела акцию социального устрашения: 9 мая в самом центре Москвы среди бела дня при помощи украденного со стройки сварочного аппарата они заварили вход в вызывающе дорогой ресторан, наполненный посетителями. Охране удалось задержать двоих из этой группы горе-сварщиков, но Гоше от правосудия посчастливилось ускользнуть. На этот раз, когда над сыном сгустилась нешуточная угроза, Митя встряхнулся: через своих многочисленных и влиятельных знакомых он добился встречи с хозяином ресторана и во время ее изыскал способы заключить с пострадавшим мировое соглашение, убедив его не доводить дело до суда. Пока решалась эта неприятность, Кира провела несколько поистине чудовищных дней и ночей. Только это, хотя, как она чувствовала, и временно, примирило ее с мужем.
* * *
В шереметьевском аэропорту Алексея встречал хмурый Антон. Антон жил тремя этажами выше и относился к категории друзей детства, — категории, схожей с категорией кровных родственников. Все детство они с Антоном были неразлучны. Весной на ручьях талого снега строили плотины, выпиливали из фанеры целые армии безответных солдат, из полых лыжных палок мастерили духовые ружья, стрелявшие бумажными колпачками, устраивая настоящие сражения с такими же сопливыми бойцами из соседних домов, с отцом Антона в Крылатских холмах искали зуб динозавра, вместе посещали хоккейную секцию «Крылья Советов» на Сетуни.
Тот район столицы, где они с Антоном провели детские годы и где прожили большую часть жизни, мало кому известен, и, несмотря на то что в Москве на первый взгляд немало таких районов, именно этот вполне мог бы считаться одной из достопримечательностей. Возник он на западе лет сорок тому назад, сразу соединив в себе удобства города и тихую прелесть дачной местности. Долгое время станция метро была конечной, и всего один автобусный маршрут уходил за кольцевую дорогу в сонный поселок Рублево, отгороженный от нее чудесным сосновым бором. Остальные были ограничены кварталами, разбросанными между остатками больших и некогда сплошных лесных массивов. Пятиэтажные и двенадцатиэтажные дома были обнесены кленами, липами и тополями и обрамляли дивную березовую рощу с подлеском из плодоносящего орешника, так что некоторые дома буквально утопали в зелени. Суровой нитью, которая как бы пришивала этот зеленый клочок к остальному городу, было правительственное шоссе, тогда еще двухполосное, а за ним, на том месте, где сегодня вздымаются бетонные глыбы Крылатского, рядами стояли яблони бескрайних садов. Трактор, как неутомимая букашка, ходил туда-сюда по необъятным полям, из синевы которых, прямо как будто из самого зеленого овса, вырастало островерхое голубоватое здание университета. Во время больших праздников жители района собирались на холмах смотреть салют, и с холмов этих видели почти то же самое, что видел солнечным сентябрьским вечером семнадцать десятков лет до того Наполеон Бонапарт, только теперь сама Поклонная гора входила составной частью в развернувшийся перед ними пейзаж.
Случалось, на площадку у продовольственного магазина выходили лоси, и Алексей хорошо помнил, как под возбужденными взглядами небольшой толпы прохожих и зевак ветеринары, вызванные из цирка, делали им снотворную инъекцию, а растерявшиеся милиционеры, побросав фуражки в салон патрульного УАЗа, помогали грузить обмякшие туши в фургон наподобие хлебного.
Подобные маленькие происшествия, а именно запланированные салюты, незапланированное появление лосей и смешанные по своему целепологанию драки алкоголиков у винного отдела, наверное, были единственными, способными как-то нарушить плавное течение жизни этого уголка, подчинявшейся скорее не ритмам большого города, а естественным природным циклам. Лосей увозили за МКАД в их родные дебри, и на площадке у магазина воцарялось обычное спокойствие, как если б сонно текучая вода сомкнулась над плеснувшей рыбой. В час дня магазин закрывался на обеденный перерыв, прохожие совсем исчезали с улицы, и только в тени распускающихся лип любители спиртного пережидали полуденный зной, наслаждаясь портвейном, добытым в утренней очереди. Любой, попадавший сюда, не мог не поддаться ощущению мира и спокойной безмятежности, прочно царящих здесь в любое время года и во всякий час суток. Алексей думал о том, что за исключением поселка художников на Соколе, Лианозова и чего-то такого в Сокольниках и Лосинке, подобных мест в Москве практически нет и ценятся они по особому счету, но, главным образом, самими их обитателями, ибо широкие круги горожан пребывают относительно них в полной неизвестности.
* * *
Антон увидел свет в один год с Алексеем, но только весной, и был поэтому на полгода старше. Отец его был кинооператором, довольно известным в 70-е, и в этом смысле Антон пошел по его стопам. Творческий путь он начал вторым оператором на фильме «Антиподы», но когда в середине 90-х игровые картины снимать почти перестали, переключился на рекламу, а потом вошел во вкус документалистики, сделал несколько приличных работ, и за одну из них даже получил специальный приз кинофестиваля в Мадриде. К женщинам он относился с глубоким недоверием, хотя все его родные были именно женщины. Свой рано распавшийся брак он вспоминал с содроганием, но с бывшей женой, которая жила неподалеку, сохранил отношения довольно непосредственной дружественности. Время от времени какие-то девушки появлялись в его жизни, и он, по его собственному выражению, «заморачивался», но быстро остывал, «брался за ум» и отдыхал у себя на кухне, используя для этого самые непритязательные мужские способы.
Летом 78-го года родители Антона отдыхали в Прибалтике, в Пярну. Винт прогулочного баркаса, на котором они вышли в море, замотало в рыбацкие сети, баркас перевернулся; родители, хотя и отличные пловцы, тоже запутались в сетях и захлебнулись. После этого Антона забрала к себе тетка, но, достигнув совершеннолетия, он снова переехал в родительскую квартиру. Образ жизни, веденный им тут, всегда казался Алексею сомнительным. Трезвый или пьяный — Антон ругался всегда. Если находились слушатели, он свирепо матерился, проклиная Лужкова, гастарбайтеров, дорожные пробки, по старой памяти демократов и Ельцина, Бакатина, Шумейко, Шохина, Шушкевича, Станкевича, Собчака, Сосковца, Гаврилу Попова, — он помнил их всех поименно, — порядок распределения средств в Госкино, продажность чиновников этого хорошо знакомого ему ведомства и их сексуальную ориентацию, и сложно было тогда узнать в нем автора тонких метафизических картин, которыми он снискал себе известность и заработал имя в кинематографической среде. Впрочем, этим только и ограничивался его протест против мира, погрязшего во лжи. В карманах у него было то пусто, то густо, но он, по счастливому свойству характера, в уныние никогда не впадал. Себя он называл «типичным московским мещанином», «посадским человеком», и о дворянстве не мечтал ни в каком из его современных изводов. Какими могли бы стать Антон и его нынешний мир, если бы не вторглось в его детскую жизнь такое страшное несчастье, так и осталось одной из давно упущенных возможностей. Как бы то ни было, об этом они с Алексеем никогда не сказали ни полслова.
Каждый день Антону звонила дочка — девочка с таким живым выражением лица, что, казалось, в любой момент готова была рассмеяться, словно все ее существо составляло исключительно доброе лукавство, — а раз или два в неделю она, возвращаясь с урока в изостудии или музыкальной школе, располагавшихся у метро «Филевский парк», выходила на их станции, Антон встречал ее у выхода, они поднимались на третий этаж недавно выстроенного торгового центра, усаживались в детском кафе, она ела терамису и пересказывала отцу школьные новости. Однажды, уже впоследствии, Алексей стал свидетелем одной из таких встреч.
— Ну, что, — бормотал Антон рассеянно, — значит, мобильный телефон опять потерян?
— Он не потерян, — решительно протестовала она, переводя свои возмущенные зеленоватые глаза с отца на Алексея, — я просто забыла его в буфете в музыкальной школе. Я повесила объявление.
— Объявление? — тупо переспрашивал Антон.
— Ну да, объявление, — поясняла она, — что тот, кто нашел, пусть вернет по такому-то адресу.
У Алексея тогда на глаза навернулись слезы — так растрогала его эта незыблемая убежденность ребенка, что мир — прибежище добродетели.
— Ох, Настя, — не то грозно, не то сокрушенно выдыхал Антон.
— Ничего, — вздохнула она как мудрая старушка, — мы же перетерпим это сокрушение?
Алексей как-то упустил спросить, где она училась таким оборотам речи, но это давало надежду.
* * *
Пробок еще не было, и Антон летел в левом ряду, привычно включившись в ритм города, который Алексей уже успел забыть. Он смотрел из окна машины на несущиеся в разные стороны кварталы, раскрашенные рекламой, и город довольно внятно что-то говорил ему, но понять это тотчас, немедленно было ему мудрено. Так бывает, когда основательно забываешь родной язык и полное совмещение звука и изображения достигается не сразу.
Антон передавал другу новости столичной жизни, которые, в его редакции, сводились, главным образом, к автомобильным пробкам да к наступлению точечной застройки, образцы которой там и сям мелькали среди привычных очертаний первой линии домов. Один из них так поразил Алексея, что он даже круто повернул голову, чтобы получше разглядеть нагромождение эркеров, пилястров и балконов, созданных как будто неким нетрезвым внеземным разумом.
— Жесть, короче, — заключил Антон, проследив его взгляд. — У нас еще ничего, но тоже, блин… В общем, увидишь.
Алексею стало казаться, что кое-что он уже понимает, какие-то обрывки знакомых слов, которые залетали в приоткрытое окно автомобиля, уже начинают прилегать друг к другу и слагаться в подобия смыслов; ему захотелось продлить эти ощущения, и он сказал:
— Может быть, проедем через центр?
Антону было все равно: он был из той породы наездников, которые даже стояние в пробке не считают даром потерянным временем, если в этот момент они пребывают за рулем своего автомобиля. На пересечении Тверской и Тверского бульвара машины уже собирались в затор. В Пушкинском сквере, огороженные серым частоколом милиционеров, стояли несколько человек с флагами на длинных древках.
— Кто это? — Алексей снова вывернул шею.
— Да это «несогласные», наверное, — равнодушно сказал Антон. — Не знаю. Надо будет в Интернете глянуть.
Алексей, как ни старался, так и не смог прочитать ни одного лозунга, которые митингующие держали в руках, так как положение его тела в автомобиле не позволяло этого, а знаменная символика была ему неизвестна. Машины отталкивали солнце глянцевыми блестящими крышами, дорогие модели деликатно исходили газами, водители и пассажиры нервно ждали начала движения и с тем же выражением безразличия, которое Алексей отметил у Антона, скользили взглядами по горстке чем-то недовольных, с чем-то несогласных людей. Алексей еще раз повернул голову в их сторону и столкнулся взглядом с высоким полным милицейским капитаном. Тот смотрел на Алексея веселыми светлыми заговорщицкими глазами, как будто хотел сказать: «Ну не чудилы, а, братка? Чего хотят сами не знают. Что дома не сидится? А ты стой тут, дыши выхлопными».
В майской тени бульваров было многолюдно, бульвары были ухожены и пестрели тяжелыми бутонами тюльпанов, стоявших на длинных налитых стеблях, как морские пехотинцы на своих высоких крепких ногах. Все скамейки были заняты, на подстриженной траве покатых газонов сидели молодые люди с бутылками пива и лениво следили, как пожилой представительный мужчина не спеша шагал за породистой собакой; она отбегала от хозяина, делала круг и возвращалась, всем своим видом выражая восторг жизни и разделенной любви, и пожилой господин наклонялся к ней, брал ее морду в ладони и снисходительно, ласково трепал за вислые породистые щеки. Но образ жалкой кучки людей с флагами, которые еще оставались в поле зрения, не отпускал Алексея.
— Может, выйдем все-таки, — неуверенно предложил Алексей, — посмотрим, кто это такие?
— Да нет, Лexa, — скривился Антон, — я здесь машину не поставлю. Вон эвакуаторы стоят. Я же говорю, посмотрим в Интернете.
И не успели еще смолкнуть его слова, как нагретая солнцем змея дорогих автомобилей тронулась с места и тихонько поползла в тень бульвара.
* * *
Первые недели две по приезде Алексей провел дома и в общении с внешним миром, который на разные голоса требовал его немедленного и непременного участия, ограничивал себя телефоном. Мысли его были в Эдинбурге, и по нескольку раз в день, когда в квартире установили Интернет, он разговаривал со своим постдоком Джонатаном Рисли, который в его отсутствие взял на себя управление лабораторией. Однако реальность медленно, но все же властно разворачивала его к себе лицом.
Все эти дни Алексей чувствовал и вел себя примерно так, как человек, который долго болел и вот теперь, поднявшись с кровати после длительного лежания, делает первые неуверенные шаги, словно бы открывая мир заново. Самого беглого взгляда было достаточно, чтобы обнаружить — район претерпел сильные изменения. Как будто все оставалось на своих местах, но одряхлело и приобрело неопрятный вид. Хоккейная площадка, которую они когда-то с Антоном заливали, протянув шланг из подвала ближайшего дома, а летом использовали для футбола, оказалась уже без бортов и была уставлена серыми металлическими гаражами-ракушками; казалось, детей не было больше в окрестных домах.
Иногда он выходил в магазин, привыкая к подробностям хорошенько подзабытой жизни, и чувствовал себя вполне счастливым от участия в известных бытовых операциях с их известными особенностями, которые то и дело напоминали ему о его возвращении. На месте их старого продовольственного магазина, где в 90-е трудились какие-то крепостные продавщицы-молдаванки, теперь размещался супермаркет сети «Пятерочка». В березовой роще, отделявшей жилые дома от станции метро, появились безобразные кучи мусора, остатки пикников, бесцельно порезанные стволы деревьев, и Алексей, с некоторым недоумением оглядывая в магазине и его окрестностях сонмы незнакомых лиц, задавал себе вопрос, а где, собственно, помещаются здесь все эти таджики, узбеки и киргизы?
Каждый вечер они с Антоном с бесцельной блаженностью бродили по району, как это вошло у них в привычку с той еще осени много лет назад, когда Алексей вернулся из армии и впереди была пустая зима. Татьяна Владимировна, его мама, ни в чем ему не перечила, но, говоря по правде, он и не позволял себе ничего такого, что могло бы угрожать ее спокойствию и мировоззрению. Мама Алексея была тихая, безответная мама-пенсионерка, дни свои, главным образом, проводила в походах по близлежащим продовольственным магазинам. В пенсионном мире — в мелочном мире поликлиник, райсобесов и магазинов, — она была своей. Она знала, где обвешивают, на какой кассе обсчитывают, где поставили новую овощную палатку, всюду у нее были такие же всезнающие приятельницы, — и этим, в основном, исчерпывались разговоры, которые она вела с сыном, — а вечера скрашивала просмотром телевизионных передач. Получив в свое время диплом Института культуры, Татьяна Владимировна всю жизнь проработала в крупной библиотечной организации, но когда до пенсии ей оставался год с небольшим, общественные перемены упразднили организацию, и только милость коллег, устроивших ее на это время в Историческую библиотеку, позволила ей оформить пенсию. Алексей регулярно высылал ей деньги, но когда несколько лет назад ненадолго оказался в Москве, убедился, что его вспомоществования большей частью идут в копилку. Деньги он нашел в старом хлопчатобумажном чулке, а сам чулок — на кухне между другими такими же с луком.
Татьяна Владимировна навестила Алексея лишь однажды, летом 2002 года, но перелет до Лондона и переезд до Эдинбурга показались ей тогда утомительными, а процедура оформления визы еще и унизительной, и она предпочла, хотя и мало на это надеялась, чтобы сын чаще бывал дома.
И вот неожиданно он был здесь.
По вечерам вместе они смотрели телевизор, и Татьяна Владимировна, искушенная в сетке вещания, подробно представляла ему ее глянцевых героев. Впрочем, многих из них он припоминал и без комментариев: с той же неуемной страстностью, что и шесть лет назад, они неутомимо витийствовали, задорно спорили, обгладывали злобу дня, повергали в прах оппонентов, обличали врагов, насылали проклятия на заокеанских чудовищ, благородно негодовали, оплакивали Россию, ругались, мирились, ходили колесом, протягивали друг другу руки, — словом, все пребывали хотя и в новых должностях, однако ж на своих местах, разве что чуть-чуть постарели. Телевизор напоминал нескончаемую комедию дель арте, в которой роли раз и навсегда определены, где Пьеро будет всегда безутешен, Коломбина всегда весела, а зритель неизменно доволен, ибо ему показывали именно то, что он желал увидеть.
Однажды только пятничным вечером Антон вывез его в центр. Носил Антон свободные штаны с накладными карманами, полуспортивную обувь, широкие толстовки с капюшонами, и вообще, при взгляде на него создавалось очень верное впечатление, что этот человек от мира сего — не то программист, не то дизайнер, не то кинооператор, что и было недалеко от истины.
Когда автомобиль Антона выскочил на Можайское шоссе, безоблачно-ясный день уже догорел, засинели первые сумерки; и асфальт, и раскаленные крыши остывали тяжело, неохотно отдавая накопленный жар, и самый темнеющий воздух был еще душен и горяч. Поток машин двигался медленно, но упрямо, поневоле притормаживая только в сужении дороги у Триумфальной арки. Рекламы уже зажглись и свет их придавал еще большую достоверность чистым краскам вечера. И этот майский вечер, проведенный с Антоном по разным кафе, до которых тот был большой любитель, сказал Алексею о его родном городе больше, чем десятки часов телевизионных новостей и сотни рассказов в Живом Журнале. Его поразила какая-то эротичная избыточность всего, и плотское кружило голову со всей своей могучей силой, какая отведена ей над человеком. Но не было во всем этом спокойного достоинства, присущего известным ему западным городам, а сквозила нервозная торопливость, и от этого голова кружилась еще сильнее.
И он, наслаждаясь отдыхом, озирая посетителей, думал о Кире, представлял, где она сейчас, что могла сейчас делать, как, наверное, комфортно она чувствует себя во всем этом пряном изобилии.
* * *
В клуб Кира вошла с гордо поднятой головой, готовая защитить свою честь и честь своей семьи каждой клеточкой своего тела. Marina Club, принадлежащий Гута-банку, существовал на базе старого спортивного общества ЦСКА ВМФ и располагался в парке Покровское-Стрешнево, и занятия здесь тоже были для Киры своего рода традицией, только гораздо более прочной, чем переезд в летний дом после дня рождения.
Вопреки клубному уставу, строго запрещающему разглашение сведений о клиентах, клиенты, стоит ли говорить, знали друг о друге многое, если не все. Первое время после появления компрометирующей Митю статьи Кира всерьез опасалась каких-то косых взглядов, может быть, даже злорадства, но ее соклубники, прекрасно обо всем осведомленные, в то же самое время были до такой степени заняты сами собой и своими собственными проблемами, что ни одного неприязненного взгляда Кира так и не заметила. Все так же приветливо улыбались и здоровались персонал и знакомые, и когда женщина по имени Аделаида, своего рода клубная знаменитость, начала упражнения на гиперэкстензии, сопровождая их своими обычными эротическими стонами, Кира по-прежнему как ни в чем не бывало обменивалась понимающими взглядами и с аудитором, о котором она знала, что тот иногда пьет запоем и для прекращения этого состояния прибегает к помощи профессионального нарколога, и с главным редактором известного экономического журнала, который почему-то маниакально скрывал место своего нестоличного рождения, и с главным бухгалтером крупной сети супермаркетов, о котором — поистине редчайший случай — сказать было просто нечего.
Кира прокрутила карточку, получила полотенце и поднялась к беговой дорожке, где ее уже поджидала инструктор Лена Сайкина. Прямо напротив дорожки висел телевизор, и когда Кира разминалась, передавали сюжет о готовящемся объединении церквей. Что-то, сменяя друг друга на экране, говорили патриарх Алексий и зарубежный митрополит Лавр, но что именно они говорили, Кира как-то пропускала мимо ушей. Пробежав положенные шесть километров, она не спеша поднялась на верхнюю площадку с тренажерами.
С того места, где находился первый тренажер ее сегодняшней круговой тренировки, Кире была видна верхушка скалодрома. Высота его была пятнадцать с половиной метров, и то, что творилось внизу у подножий и на середине маршрута, от глаз посетителей тренажерного зала было скрыто, зато отлично был виден огромный плакат, на котором мускулистый парень в бандане отважно полз по скале, а его движение сопровождали ободряющие надписи: «Забудь свой страх! Почувствуй свободу!»
Глядя на плакат, Кира думала о том, что едва ли когда-нибудь в жизни попадет в настоящие горы и поползет по отвесной стене напару с парнем в бандане, но призыв почувствовать свободу придавал ей сил и движения ее бедер не теряли ни напора, ни ритма. Думала она и о Мите, и о Гоше, и мысли о них тоже придавали ей физкультурной злости. Преодолевая силу пружин, Кира продолжала упрямо сводить и разводить ноги, удерживая в поле зрения доступный взору участок скалодрома, словно ждала чего-то.
Сначала из-за синей пластиковой перегородки показалась макушка, потом вверх протянулась рука и крепкие пальцы нащупали упор. Перецепляя страховки, скалолаз медленно, но верно двигался к цели, ограниченной потолком. Теперь он был виден Кире весь целиком, в синем трико, в цветастой бандане — точь-в-точь как тот, другой, с рекламного портрета. Внезапно скалолаз развернулся, буквально столкнувшись с Кирой глазами и, едва это случилось, на тросе скользнул вниз.
Приятно размышляя, какие искры порой высекают подобные столкновения и куда они иной раз заводят, Кира, бросив несколько тоскливый взгляд на опустевшую верхушку скалодрома, отправилась в раздевалку и здесь на своей левой голени вдруг обнаружила синюю прожилку длиною примерно в три сантиметра. И опять страх, посетивший ее в самолете, дал о себе знать. Это неприятное открытие отвлекло ее мысли и от Мити, и от скалолаза, и даже от Гоши, однако реальность почти тут же вновь расставила все по своим местам. Приняв душ и приведя себя в порядок, Кира ненадолго зашла в ресторан «Субмарина», располагавшийся здесь же в клубе, чтобы отдать Лене привезенный с Крита скраб и упаковку морской соли. И как раз в тот самый момент, когда они с Леной пили кофе и обсуждали особенности критского скраба, и пришло телефонное известие о том, что Гоша, как колобок, на этот раз ушел и от бабушки.
Наскоро простившись с Леной, Кира помчалась к матери на Барклая и по дороге даже дважды выезжала на встречную. Ворвавшись в квартиру, она убедилась, что отсутствует не только сам Гоша, но и многие вещи, необходимые для его путешествия. Мать ее Надежда Сергеевна, в облике которой действительно угадывалось что-то властное, сидела перед ней на стуле с совершенно беспомощным выражением лица.
— Ну не в милицию же было мне звонить, — растерянно сказала она.
— Да хотя бы и так, мама! — раздраженно ответила Кира, скользнув взглядом по фотографии деда в военной форме, висевшей над старым буфетом.
Методично она обзвонила всех мальчиков, с которыми водился Гоша, и от одного из них наконец узнала, что он уехал в Воронежскую область в какой-то лагерь экологического протеста. Ничего больше, кроме такой скудной информации, добиться ей не удалось.
Этот последний подвиг Гоши буквально отнял у нее последние силы. Если до этого с положением дел ее примиряло хотя бы то, что старая квартира, в которой жила Надежда Сергеевна и где нашел прибежище блудный сын, находилась по московским меркам совсем рядом с той, откуда он ушел, и она жила надеждой, как философски предполагал Митя, что дурацкая оппозиция скоро надоест Гоше, некоторые подробности жизни образумят его и он, набив шишек, вернется к родителям, то теперь разрыв приобретал какие-то по-истине катастрофические формы. Ведь еще две недели назад они спланировали летний отдых в Хорватии, где ее институтская подруга имела собственный дом, и Гоша не шутя собирался, и Кира уже даже выкупила билеты.
* * *
Только в середине июля Алексей дал наконец слово своему однокурснику Косте Ренникову провести выходные у него на даче. А до этого состоялся его первый настоящий выход в лето. За какой-то надобностью около полудня он вышел из дома и окунулся в душистую смесь цветущих трав и вошедшей в полную силу листвы деревьев, которую солнце помешивало на своем медленном пока еще огне. Он прошел рощей, пересек противотанковый ров, которому было уже под шестьдесят, и незаметно для себя оказался на той стороне района, которую называли Крылатскими холмами. Здесь на месте бывших деревень дремали последние многоэтажки, доцветала сирень и старые яблони рассыпали напоказ по своим узловатым веткам будущий урожай. На одном из холмов, который некогда горнолыжники надсыпали для своих нужд, загорали люди, носились собаки. Склоны поросли высокими травами, и тропинки терялись в них бежевыми нитями. В стороне Мневников висел над рекой автомобильный мост, две блестящие, точно ледяные, полосы Гребного канала уходили в сторону садового поселка «Речник», а за ними широко лежала речная пойма, уставленная купами крупных ракит. С вершины холма, на котором, словно маленькая крепость, криво стояла будка подъемника, мир был виден весь, как на картинах старых голландских художников. Вернее, то был не весь мир, а только его образ, доступный сферическому зрению наблюдателя. И наблюдатель, если, конечно, обладал этим даром, видел в одно и то же время множество вещей: как машины едут через мост, как по воде Гребного легко скользят двойки и четверки, как у церковной ограды остановилась богомолка и, мелко крестясь, кладет поклоны, как по террасам склона к роднику, белея канистрами, спускаются люди, как мчится велосипедист под уклон велотрассы, как птицы кружат над кронами гигантских тополей и как садятся на блещущие под солнцем золотые кресты куполов церкви Рождества Богородицы. Все здесь было окутано негой погожего летнего дня, как и десять, как и двадцать и тридцать лет назад, когда они с мамой выходили сюда на прогулку: он с сачком, она с раскладным стульчиком. И самое удивительное во всем этом было то, что все эти люди, птицы, насекомые совершали свои действия независимо друг от друга и даже ничего друг о друге не зная, но вместе их движения, которые отсюда, с высоты, казались плохо понятным копошением, и создавали тот образ обитаемого, живущего мира. Только сейчас на этом холме у него возникло чувство дома, он осознал, что вернулся, и вернулся надолго, на целый год, и что-то — слежавшаяся толща насыпной земли — подсказывало ему, что пребывание его здесь будет приятным.
Уже спала жара, но уходить не хотелось. Он постелил на траву куртку и замер на обрыве в положении врубелевского Демона, только без его слез. На западе за его спиной солнце встало, как на лыжню, на Рублевское шоссе, и покорно, но медленно пошло по нему к горизонту, протягивая по городу парчовый шлейф.
Лишь когда сумерки окончательно насытили сиреневый воздух, Алексей, с наслаждением вдыхая запах цветущих трав и проникшую в воздух прохладу, нехотя побрел к дому. Татьяна Владимировна еще не ложилась.
— Надо бы съездить к бабушке на кладбище, — сказала она, — и к тете Наташе. В конце концов, это даже неприлично. На Антона вон время у тебя находится.
— На Антона тоже скоро не останется, — загадочно ответил он.
Лег он рано, но не спал, а умиротворенно прислушивался к звукам затихающего района. Мимо дома по обводной дорожке, сбрасывая скорость, изредка прокатывались поздние машины. Ночь был тиха и безмятежна, все пьяницы спали, все мотоциклисты утомились, помойные баки, разворошенные сборщиками металлов еще прошлой ночью, тоже вкушали отдохновение. Широкие листья кленов прикрывали полуоткрытое окно своими лапами. И это была одна из лучших ночей, что он провел в Москве после своего приезда.
* * *
Дача Кости Ренникова, точнее, его жены Кати, находилась в десяти километрах от Волоколамска. Строго говоря, дача принадлежала ее отцу, и ему самому перешла от жены, Катиной мамы, которую болезнь унесла из этого мира много лет назад. Не раз бывал здесь Алексей у своего друга Кости, но теперь дачу было и не узнать: на месте старого дома под мятой листовой крышей стоял сруб из цилиндрованных бревен с затемненными стеклами, а вместо грядок и плодовых кустов от забора до забора стлался идеально ровный газон с травой преувеличенно яркого оттенка. Все эти новшества, устроенные как бы в тон времени, были оплачены Костей Ренниковым, но задуманы Катей, которая держала руку на пульсе моды и немного управляла как своим мужем, так и вдовым отцом. Вадим Михайлович, отец, вот уже лет тридцать преподавал на биологическом факультете МГУ, и во время оно Алексею приходилось сдавать ему два зачета, а сдать зачет Вадиму Михайловичу считалось высшим подвигом студенчества.
Когда Алексей вышел из электрички на станции Чисмена, день уже клонился ко второй половине. Облака то набегали на станцию, то уносились куда-то в просторы неба, но были они белые, словно взбитые, и никакой угрозы не предвещали. Костя Ренников встречал Алексея на машине. Дачный поселок накрепко сцепился с опушкой смешанного леса, а дальше шло необъятное выпуклое поле, давно непаханное и оттого богатое на все оттенки вольно разросшихся трав. И только на другом его окоеме, где пастельными цветами проступали перелески в дымке отгорающего жаркого летнего дня, некая белая глыба, словно восставая из самой земли, ослепительно отражала солнечные лучи свежепобеленными плоскостями.
— Это наша главная здесь теперь достопримечательность, — пояснил Костя, — Иосифо-Волоцкий монастырь!
— Неужели восстановили? — подивился Алексей, на что Костя загадочно улыбнулся.
Монастырь отстоял от дачного поселка всего-то километра на четыре и отлично был виден все то время, пока машина, переваливаясь в колеях, пересекала поле.
Вадим Михайлович встречал гостя у калитки. Это был рослый, крепкокостный человек, с немного вислыми уже плечами, и одного взгляда было достаточно на его старый спортивный костюм, чтобы признать в нем певца Терскола и Домбая эпохи их расцвета.
— Ты один или с женой? — зарокотал он, и стало ясно, что за завтраком упущено не было.
— Я ж не женат, Вадим Михайлович, — ответил Алексей, широко улыбаясь.
Катя, появившаяся следом, остановила на отце несколько недовольный взгляд и подмигнула Алексею.
— Надо, надо жениться, — рокотал Вадим Михайлович, заключая Алексея в довольно крепкие при его сношенной внешности объятия.
— Да зачем? — смеялся Алексей.
— Э, зачем да зачем? Ты оглянись вокруг! Хорошо? Хорошо дома-то? Во-от! Это вам не Шотландия. «Я не читал романов Оссиана, — продекламировал он, — не пробовал старинного вина. Зачем же мне мерещится поляна, Шотландии кровавая луна?» Так, что ли?.. Умели, умели сказать!
— Мы и сейчас умеем, — почему-то обиженно отозвался Костя, хотя никаким боком к миру изящной словесности не принадлежал.
* * *
Как ни саботировали Катя с Костей поход к монастырю, Вадим Михайлович, особенно после обеда с водкой, настоял и, как Паганель, укрывши голову носовым платком, вывел свою команду за ворота поселка и бодро зашагал через поле. Вскоре они вошли на дорожку, отгороженную от крепостной стены рядом тополей с корявыми стволами. Мягкий полусвет процеженного листвой солнца ложился им под ноги.
Главные ворота были распахнуты, но сам собор сейчас был закрыт, и можно было только попытаться разглядеть его внутренность через большие окна с крытой обводной галереи. Но всюду вокруг него ощущалась как бы проснувшаяся жизнь: молодые яблоньки весело белели на солнце покрытыми известкой основаниями стволов, тут и там высились горки песка, лежали столбики мостильной плитки, и в монастырском дворе попадались молодые монахи, сосредоточенные какой-то хозяйственной думой.
Экскурсанты не спеша прошлись по периметру и вышли за монастырскую стену. Им навстречу по дорожке вдоль пруда брел, бормоча что-то невнятное, голый по пояс и абсолютно пьяный мужик. Они проводили его долгими заинтересованными взглядами.
— Вот, пожалуйста, — сказал Вадим Михайлова. — Это какой-то архетип. Ни церковь, ни кабак…
— Видишь ли, Алеша, — с вызовом сказала Катя, — папа считает своим долгом всех наших гостей просветить своей теорией иосифлянской России.
— Да я не прочь, — улыбнулся Алексей.
— Мы с какого года здесь? — спросил Вадим Михайлович то ли Катю, то ли сам себя. — С шестьдесят девятого, так что своим глазам я верю. И до самого недавнего времени цвела здесь мерзость запустения. Но вот год назад все меняется, как по щучьему велению. Навезли среднеазиатских рабочих и в полгода, в полгода, — повторил Вадим Михайлович, чуть придержав Алексея за локоть, — подняли тут все из руин и тлена. Такой был муравейник, что вы!.. Во-от. И лавка церковная появилась. И купил я в той лавке книжку, попросту говоря, брошюру, про «иосифлян» и «нестяжателей», домой вернемся — покажу. А там написано, доходчиво так, в простых выражениях, что, оказывается, никакой принципиальной разницы между Иосифом и Нилом вовсе и не было, это нас так учили неправильно, а разницу эту придумала якобы либеральная историография в девятнадцатом веке. И вот когда я это прочел, тут-то мне и стало все ясно, и понял я, куда снова идет Россия, — со вздохом закончил он.
Им еще был виден пьяный; теперь он стоял под монастырской стеной и, покачиваясь, мочился прямо на нее, и было даже видно, как известка в этом месте становится серой.
— Помнится, в начале столетия, нынешнего, я имею в виду, власть искала национальную идею. — Вадим Михайлович отвернулся от мужика. — Найти не нашла, но зато взяла из прошлого то, что ей показалось. Но так ведь нельзя. Историческая истина истинна только один раз. А похожесть — это всего лишь похожесть. Если у нас с вами схожие черты лица, следует ли отсюда, что и взгляды наши тоже будут похожи? Ну вот. Похожесть не есть тождество, и каждое историческое время требует своего и только своего, единственного ответа на его вызовы. И то, что, может быть, было хорошо и нужно для пятнадцатого века, сейчас уже выглядит нелепо.
— Нелепо-то нелепо, а плоды приносит, — заметил Костя. — Достаточно телевизор посмотреть.
— Выброси свой телевизор, — сказал Вадим Михайлович. — Плоды там червивые.
— Можно подумать, — обратилась Катя к отцу, — что ты не биофизик, а обществовед.
— Политический обозреватель, — буркнул Костя, уточнив понятие.
— Это потому, дочка, — не без внутренней гордости заявил Вадим Михайлович, — что мы, физики, очень часто бываем еще и лириками. А вот наоборот встречается гораздо реже.
* * *
Вернувшись на дачу, Вадим Михайлович облачился в домашнее: латаные-перелатаные тренировочные штаны еще советского производства, неизвестно как дожившие до настоящего времени, в дырявую и довольно нечистую футболку, обвисавшую уже дряблый его торс. На голове у него красовалась белая панама, а поскольку дело шло к вечеру и воздух посвежел, то поясницу он обвязал шерстяным платком, оставшимся, вероятно, еще от супруги. «Это мой офицерский шарф», — шутливо пояснил он Алексею под ироничный взгляд дочери.
Костя без разговоров занялся устройством мангала. Вадим Михайлович и Алексей сели неподалеку в плетеные кресла у такого же столика и тешили себя чаем. Алексей рассказывал, как жилось ему в Шотландии, кое-что о своей работе, но Вадим Михайлович действительно был настроен политически и мысли его скакали с пятого на десятое.
— Как-то задешево нас всех купили, — покачал он своей благородной головой, — и в девяностые, и сейчас вот. Хотя на монастыри деньги вот находятся. Ну, справедливости ради, еще на диабет. А в общем, все очень грустно. Вся эта нефтедолларовая благодать. Что, позвольте спросить, народ наш обрел свободу? Народ создал гражданское общество? Оказалось-то, что мечта народа — это взятый в кредит плазменный телевизор, а остальное — все одно, что при монархистах, что при коммунистах.
Костя, по своей привычке, помалкивал, считая, что если его и купили, то отнюдь не за ту цену, которую тут обсуждают. Воцарилась пауза, некоторое время все молча наблюдали за спорыми движениями Костиных рук.
Сидя в удобном лонгшезе, Алексей вкушал воздух отчизны. Ему нравился наступивший вечер, нравился праведный, однако немножко забавный гнев Катиного отца, и, в общем, только сейчас он наконец понял, насколько утомительными оказались шесть лет, проведенные за границей. В таком расслабленном состоянии он был готов поддержать любую тему и каждое замечание Вадима Николаевича встречал с благожелательным добродушием.
— Для чего же тогда все это затеяли? — спросил Алексей. — Стоило ли разваливать страну из-за жвачки да женских сапог? Нашили бы джинсов, купили бы в каждую семью по плазменному телевизору, и дальше в коммунизм.
— Ну, затеяли, — усмехнулся Вадим Михайлович. — Это ж лучшие умы работали, чтоб развалить.
— Перехитрили, значит, нас? — с едва заметной иронией вмешался Костя.
Но Вадим Михайлович был вовсе не прост.
— Нас-то, брат, не спросили с тобой, — в тон Косте парировал он, — вот всех и облапошили.
— Нет, а все-таки, — заинтересованный Алексей постарался вернуть Вадима Михайловича в лоно его собственной мысли.
— А ты не понимаешь? — искренне изумился Вадим Михайлович. — Ну, изволь. — И он встал с кресла и зашагал перед оставшимся сидеть Алексеем.
— Сейчас вот чего только не говорят, не пишут! — начал он, как будто дирижер перед замершим оркестром взмахнул своей палочкой. — И, дескать, нефть у нас кончилась, вот, мол, Советский Союз и распался. Так я вам так скажу: чушь на постном масле. Что, при Сталине нефтью жили? Как страну-то подняли полуголодные? — Поставив эти вопросы, Вадим Михайлович снова уселся, поудобнее устроившись в своем плетеном кресле. — Вот спрошу вас: какими научными силами располагала Советская власть в начальный период существования? В тысяча девятьсот семнадцатом году в России было около двенадцати тысяч научных работников. Первые советские НИИ создавались буквально одиночками или совсем ничтожными по численности группами. К началу шестидесятых можно было говорить уже о сотнях тысяч собственно ученых. Но помимо них наука обладала уже и достаточно развитой материальной базой, в научных организациях работали еще и сотни тысяч инженеров, лаборантов, техников, рабочих опытных производств и институтских мастерских. — Вадим Михайлович загнул палец. — Наука к началу шестидесятых стала уже не просто надстроечным элементом, наука стала непосредственной производительной силой. А ученые и обслуживающий науку персонал рабочих и служащих превратились в довольно влиятельный общественный слой. Причем влияние этого слоя стало существенно выходить за его профессиональные рамки. Во-вторых, — Вадим Михайлович загнул второй палец, — у этого общественного слоя стала формироваться собственная этика и мораль, получавшая распространение прежде всего в родственных науке интеллигентских слоях. Бога-то отняли. Можно даже сказать, что через систему образования наука стала самым активным участником формирования мировоззрения всего советского народа. Не художественная, не творческая интеллигенция, а главная производительная сила страны — научно-техническая в шестидесятых дала новые смыслы. Вспомним самодеятельную песню — уникальное же явление. Идеологической цензуре оно не поддавалось, контролю тоже, и оно произвело в обществе настоящий гуманитарный переворот. Многочисленный общественный слой начал осмысливать свое «я» и «я» своей страны в сложнейших нравственных категориях. А ведь величайшее испытание, через которое прошел народ, — я имею в виду Великую Отечественную, конечно, — в сущности до шестидесятых годов не получило достойного нравственного осмысления. Советскому и партийному аппарату на это попросту не хватило ума, да, пожалуй, и честности. Подвиг советского народа превратился в русскую национальную святыню тогда, когда он обрел гуманитарную оценку, когда сделанное обрело космические смыслы. Помните же: «Нынче по небу солнце нормально идет, потому что мы рвемся на запад». Фактически перед советской политической элитой встал призрак исчезновения, падения с высоты весьма комфортного положения. Падения в никуда. То есть низведения до роли клерков. В индустриально развитой стране они не могли управлять ни научно-промышленной политикой, ни теперь уже и гуманитарными нормами общества. Да что говорить, когда сам образ жизни политической элиты страны стал предметом порицания: карьеризм и мещанство. Образованный слой, состоявший главным образом из научно-технической интеллигенции, искал для себя новые смыслы существования, отвергая ровно то, что было записано в Программе КПСС — удовлетворение все возрастающих материальных и духовных потребностей. «И нет тут ничего, ни золота, ни руд, а только-то всего, что гребень слишком крут. С утра подъем, с утра и до вершины бой. Отыщешь ты в горах победу над собой!» Или еще так: «А презренным Бог дает корыто сытости, а любимым Бог скитания дает». Так что Советский Союз стоял на пороге революционного обновления. Но при этом передовой по всем меркам общественный слой не осознавал самое себя как нечто специфичное, нуждающееся в обновленной идеологии, этике, в собственном политическом ядре, проще говоря, не осознавал необходимости превращения самое себя в политический субъект. Зато уж номенклатурное сословие опасность учуяло!
Вадим Михайлович неожиданно закашлялся и ненадолго прервался, чтобы освежить гортань несколькими глотками воды. Алексей с возрастающим интересом слушал его речь, даже Костя отложил шашлыки и тихонько сидел в стороне, и только Катя, хотя и не мешала отцу высказываться, то и дело бросала на него хмурые взгляды.
— Но ведь не только у нас такое происходило, — поставив стакан с водой на стол, продолжил Вадим Михайлович. — Нечто аналогичное должно было по столь же объективной причине происходить и в другой стране, находившейся на таком же или даже более высоком научно-техническом уровне. — Он согласно кивнул Алексею, заметив на его лице движение мысли. — Правильно, в США. Оно и происходило. Началось несколько раньше, имело несколько иные формы. Но тем не менее… К рубежу восьмидесятых в Америке совершенно четко увидели, что помимо традиционных офисных клерков, традиционного индустриального рабочего класса в стране существует новая массовая категория наемных работников, так называемых «золотых воротничков». В эту категорию входил младший научно-инженерный персонал и представители интеллектуальных рабочих профессий: слесаря по контрольно-измерительным приборам, наладчики, инструментальщики и так дальше. Этот практически класс резко отличался от традиционных «белых» и «синих воротничков» психологически. И, между прочим, в числе основных особенностей этого класса американские исследователи социальных процессов выделяли широкое видение мира и, соответственно, наличие собственного мнения по любым вопросам, независимость во мнении от работодателя, отсутствие боязни потерять рабочее место, осознание своей широчайшей мобильности в промышленности, политическую активность. Уоджера не читал? — спросил он у Алексея и, получив отрицательный ответ, продолжил: — Именно этот слой обеспечил США начала восьмидесятых скачок, который вывел Америку из стагнации и приостановил сдачу американской промышленностью собственного внутреннего рынка. Научный прогресс, таким образом, объективно двигался в направлении устранения условий «избранности» — в одной стране слуг народа, в другой — владельцев заводов, газет, пароходов. Народы Советского Союза и США поставили под угрозу существование аристократии в ее современных формах. Аристократия же не нашла другого способа спасения себя от неминуемого устранения с политической и экономической сцены, кроме поворота в сторону мракобесия. И тем самым поставила под угрозу само существование этих двух великих народов и как бы, я боюсь, не всего человечества. А почему так? Некрасивые и неталантливые да чтоб отдали что-то талантливым и красивым? Да ну! Да ну! Некрасивые и неталантливые, — уточнил Вадим Михайлович, — а еще и жадные до жизни, до денег жадные, не могли смириться с тем, что кто-то может делать нечто бескорыстно, за идею, просто так. Именно моральный облик тех, кто разрушал советскую науку, с легкостью менял свое научное будущее на перспективу стать президентом будущего собственного банка, — совершенно четко указывает на безошибочность моей оценки целей научной контрреволюции. Не во благо она происходила. Если бы во благо, то это делалось бы другими руками — чистыми. А прикрытие — вот оно, — Вадим Михайлович кивнул в сторону монастыря. — Веры мало там. Впрочем, не мне судить. А вот, что на поверхности, то вижу: мы будем богатеть за ваш счет, но ведь Россия у нас, да, не Берег Слоновой Кости, не Суринам какой-то, а вокруг супостаты, поэтому терпите ваши нищенские зарплаты и пенсии, как раньше крепостное право терпели. Власть-то от Бога, она знает, как родину сохранить, от заморских-то стервятников уберечь. Вот вам, пожалуйста, иосифлянство в новом изводе.
Вадим Михайлович ненадолго замолчал, поглядел на монастырь, прошелся по двору и заговорил снова, когда поравнялся со своими слушателями:
— Так что разрушение науки, разрушение наукоемких отраслей, разрушение самой Советской страны делалось низкими людьми с низменными, эгоистическими целями. И у этих людей в союзниках оказались и горбачевское Политбюро, и часть партийного и государственного аппарата, и небезызвестный «вашингтонский обком», за помощью к которому перед арестом побежал тот же Ходорковский. И вот тут, — Вадим Михайлович обратился к Косте, — спасибо вашим Центрам научно-технического творчества молодежи. — Последние слова он проговорил кривляясь.
— Почему это нашим? — обиделся Костя.
— Ну, прости, Костя, я заговорился. Помните, как Платонов сказал в «Чевенгуре»?
— А как он сказал? — спросил Алексей.
— А вот как: «Пора жить и над чем-нибудь задумываться: в степях много красноармейцев умерло от войны, они согласились умереть затем, чтобы будущие люди стали лучше их, а мы — будущие, а плохие — уже хотим жен, скучаем» и так дальше…
— Папа, — недовольно вмешалась Катя, — может, сменим тему? Невозможно это слушать постоянно.
— Ну, не в женах, конечно, дело, — продолжал Вадим Михайлович, не обратив внимания на замечание дочери.
— Я читал, что рождаемость пошла вверх, — неуверенно заметил Алексей.
Вадим Николаевич махнул рукой.
— Просто девочки, рожденные в середине восьмидесятых, вступили в репродуктивный возраст. Они сейчас и рожают. А дальше опять яма. Вымираем, что ж поделать, — вздохнул он и надолго уставил взгляд в сахарницу, где копошилась угодившая туда муха.
— Папа, — вспылила Катя, поворачивая лицо от салата, и, дунув из-под нижней губы, отбросила непослушную прядь волос, закрывшую ее чудесный голубоватый глаз, — спаси Россию! Стань отцом. Вон сколько женщин мается несчастных. А ты у нас еще… — она воздела разделочный нож, как скифский акинак, — ого-го!
— Нечего спасать, — вторично махнул рукой Вадим Михайлович и выразил своим лицом, обращенным к Алексею, комично-отчаянную безнадежность, — если, голубчик, собственные дети позволяют себе такое.
Алексей сдержанно улыбался, не желая сказать что-либо такое, что противопоставило бы его одной из сторон. Глядя на этого безмятежно одетого дачника, одетого, как наполеоновский солдат перед Березиной, ему как-то не верилось, что России еще угрожают какие-то беды; наоборот, хотелось верить, что все страшное, что могло случиться, уже и случилось, и сейчас, пусть и в иосифлянском виде, Россия пребывает в одном из блаженнейших этапов своего пути, к тому же и путь конкурирующих нестяжателей тоже как будто никуда не делся, так живописно олицетворенный самим хозяином. Было похоже, что тема, хотя, может быть, и временно, исчерпана, и Алексей решил воспользоваться сменой регистров.
— Кстати, — как бы между прочим произнес он, полуобернувшись к Кате, — как Кира?
Едва он открыл рот, чтобы сказать это, Катя уже потупила глаза, точно каким-то наитием угадала, какой будет вопрос и к кому он будет обращен. Дружба Киры и Кати Ренниковой взяла начало в те уже почти забытые годы, когда Костя, ее муж, учился на одном факультете с Алексеем. Потом Кира ушла из его жизни, а вот Катя умудрилась остаться, да так прочно, так надолго, что уже было даже совсем непонятно, кто кого с кем познакомил во время оно — Алексей Киру с ней или это она, будучи девушкой Кости, познакомила Алексея с Кирой.
— Не все у нее в порядке, — сказала она, посмотрев уже на Алексея прямым открытым взглядом.
— А что такое?
— С сыном у них проблемы.
— Ну это же естественно, — возразил жене Костя. — Когда им по пятнадцать лет, с ними со всеми проблемы.
— Да нет, — хохотнула Катя. — Он у них в анархисты ушел. Проклял неправедно нажитые капиталы своего папочки и ушел в анархисты.
— Да ну! — присвистнул Алексей.
— Сейчас поведаю вам, — между тем сказала Катя, — что они вытворяют. Вот последний случай довольно забавен. — Она отвела в сторону свои веселые глаза, как бы задумавшись, и палочка от барбекю на секунду застыла в ее руке. — Или нет, не случай — акция. Это у них акциями называется. Выбрали они ресторан что покруче, — принадлежит, кстати, одному известному телеведущему, — притащили сварку, металлические листы да и заварили вход.
— Зачем? — спросил Костя.
— Затем, что там лосятину подают и бобров. Ну и вообще — вызов такой капиталу.
Алексей расхохотался.
— С посетителями? — весело спросил он.
Катя только вздохнула и возвела глаза горе.
— Нда-а, — протянул ее муж и вопросительно посмотрел на Алексея, — ведь это круто.
Алексей слушал Катю и испытывал какой-то прилив сил и воодушевления. Семь лет назад он уезжал отсюда, как побежденный. Как солдат армии, проигравшей гражданскую войну, он медленно и тупо, почти без воли к сопротивлению брел в редкой колонне по липкой осенней грязи, он был раздавлен в самом начале жизни, а потом эмигрировал на переполненном корабле, а потом мирный труд и мирные нужды захватили его и он стал забывать, что он воевал на какой-то там войне, и вот это известие, — то, что произошло с Кириным Гошей, — внезапно дало ему понять, что война эта продолжается, что она никогда не кончалась да и не кончится никогда, просто одни поколения передают свои знамена следующим, и это известие о Гоше было знамением, что военное счастье изменчиво.
Все эти мысли и чувства мгновенно пронеслись в нем, но он не решился высказать их своим друзьям.
Однако он был застигнут боевым сигналом настолько врасплох, что и одному со всем этим ему тоже оставаться не хотелось.
Костя с Катей ушли спать в понимании Алексея неприлично рано, и это как-то неприятно поразило его. В беспомощности он глянул на Вадима Михайловича, но тот только развел руками и пригласил гостя в небольшую беседку, затянутую вьюном, перенеся туда чайные принадлежности. Вокруг лампы, стилизованной под керосинку, кружили бежевые мотыльки, стучали в колбу, оставляя на стекле нежную бархатистую пыльцу. Вадим Михайлович скорбел и сокрушался, поминал многолюдные перестроечные митинги, привольно растекавшиеся по московским площадям, недолгое опьянение свободой, и Алексею невольно пришла на память крохотная демонстрация, которую он видел из машины Антона, когда они стояли в пробке на пересечении Тверской с бульваром.
— И зачем все это было, — пыхтел Вадим Михайлович, — к чему? Взяли сдуру отказались от своей национальной самоидентичности. Ну, хорошо, отняли ее от нас злобные враги. Стали вроде как бороться за ее возвращение. Вернули, кажись. В зеркало глянули, а там такое мурло вывалилось. Куда там Гоголю!
Алексей помешал ложечкой в своем стакане. Стаканы здесь водились настоящие чайные, в железнодорожных подстаканниках.
— Я тут много сегодня наговорил, — сказал Вадим Михайлович, — ты уж прости старика. Но еще скажу. Если б не был атеистом, все происходящее назвал бы пришествием сам знаешь кого. И если человек действительно будет проклят и наказан Богом, так только за его отказ от разумного, бескорыстного труда, за отказ от дерзаний. Ведь то, что предложили нам сейчас — это животное потребление. И готов, не смейся, назвать ту единственную в мире силу, которая в принципе способна переломить ситуацию. Это сама наука. Но ей для этого надо породить из своей среды настоящих святых. Способных выдерживать насмешки и издевательства коллег, а может, даже и родных, потерю социального статуса, готовых, вероятно, жертвовать самой жизнью во имя истины. Способных не только формулы писать, но и зарабатывать на хлеб и на научное развитие, независимое от бюджетов и богатых спонсоров. Способных видеть перед собой не только узко-специальную научную задачку, а смотреть на мир философски, связывать между собой гуманитарное и естественно-научное знание, связывать совесть с высшей рациональностью математического и физического исследования. Связывать биологию человека с вопросами теософии. Не думаю, что этим людям удастся уйти от хотя бы внутренней, идущей из сердца, апелляции к самому Богу. И потому восстающая во имя себя самой, во имя истины и даже уже во имя существования человечества наука должна будет превратиться в новую редакцию Церкви. И не надо бояться об этом говорить. Это надо проповедовать. Я уже мало могу, а в твоих силах еще побороться. Ну, да это ладно, опять лирика. А вот что главное. — И Вадим Михайлович тихонько напел: «Видно, прожитое — прожито зря, но не в этом, видишь ли, соль, видишь, падают дожди октября, видишь, старый дом стоит средь лесов».
— Мне кажется, — закончив петь, сказал Вадим Михайлович, — люди этого поколения и вправду полагают, что в их настоящей жизни никогда не может ничего случиться из того, что они видят в своих фильмах и о чем читают, если, конечно, читают. Умереть им не суждено, войны бывают только понарошку, они не смогут влюбиться, любовь к ним просто не придет… Они разве что будут стремиться одеваться так, как одеваются их герои. Но так раздеваться… — Вадим Михайлович усмехнулся и покачал головой, — так раздеваться они уже не будут. Целое десятилетие их уверяли, что они хозяева мира и обстоятельств не существует… Знаешь, в той или иной степени каждое поколение побывало в плену у этой иллюзии, но то, что происходит на наших глазах, эти нынешние… Это, знаете ли…
Алексей слушал Вадима Михайловича и думал о Кире.
— А что там еще за кризис прочат нам какой-то глобальный? — спохватился Вадим Михайлович. — Что там у вас слышно?
— Да ходят слухи разные, читал я там кое-что, — неопределенно ответил Алексей, так как сказать чего-то конкретного у него не было.
— Кризис, — ответил сам себе Вадим Михайлович, тяжело поднимаясь со стула, — это когда картошка не родится…
Алексей проводил его от беседки до темного крыльца.
— Ну, ты знаешь где лечь, — сказал Вадим Михайлович и скрылся в недрах дома не ожидая ответа.
Алексей кивнул, пошагал по двору, вышел за ворота, прошел немного по светлеющим в темноте колеям проселочной дороги и остановился. Воздух наполнял запах чертополоха, пижмы, цикория, а вдалеке подсвеченный монастырь, как ярко иллюминированный броненосец, словно бы плыл в полях, попирая волны отцветающих трав.
* * *
С дачи от Кости Ренникова Алексей вернулся со смятенной душой. То, что уже не один год казалось ему потерянным, навсегда оконченным, вдруг снова оказалось рядом, и какое-то чувство подсказывало ему, что это не просто так. Потребность поговорить об этом с кем-нибудь никуда не пропала, и лучше всего, наверное, сделать это было с самой Кирой, и он бы так и поступил, если б знал наверное, что и она испытывает что-то похожее.
Квартира Алексея находилась в одной из двенадцатиэтажных башен, стоящих на самой кромке березовой рощи, и выходила окнами на гаражный кооператив, когда-то обыкновенную огороженную площадку асфальта, а сейчас разбитую на боксы под аккуратными шиферными кровлями. Из окна ему была видна часть рощи с тропинками в ней, и были видны люди, которые проходили по этим тропинкам. Ближе к полудню роща пустела и только мамы с колясками и книжками сидели, как грибы, под сенью раскидистого орешника.
Он лежал на диване спиной к приоткрытому окну, за которым шел первый весенний дождь, и думал о Кире. Что значит думать о каком-то человеке? Само по себе это уже состояние. Это не значит думать что-то конкретное, а как бы вбирать в себя этого человека, где он живет в виде бесформенного облака, или, напротив, самому жить в его облаке, которое окутывает тебя как пелена. Это значит жить в прошлом, в настоящем и в будущем одновременно, потому что таково свойство любого человеческого размышления.
Общение с ней посредством «Одноклассников» сделалось важной частью его нынешней неопределенной жизни. Алексей увлекся этой новой игрушкой еще в Эдинбурге, и, пожалуй, не без тайной надежды встретиться с ней там. Так и случилось. И сейчас, слушая спиной, как едва обросшая травой земля жадно принимает мерно изливающиеся на нее струи, он снова думал о том же самом.
Кое-что он знал о ее жизни: главным образом из фотографий, которые она на своей страничке меняла довольно часто. Но далеко не обо всем можно было узнать, разглядывая фотографии. О страшных неприятностях, которые в последнее время обрушились на ее семью, она умолчала, а общие подруги, обычно услужливые в таких вещах, на этот раз отчего-то пожелали сохранить чужие секреты.
Одно дело было рассматривать на страничке «Одноклассников», да еще в чужой стране, это такое далекое, не имеющее уже к нему никакого отношения существование, другое дело — оказаться с ней в одном городе, почти в одном районе. И в груди у него разрасталась сжимающая сердце надежда, и страх, что все окажется так, как вроде бы обещали «Одноклассники».
В Британии многое отвлекало от неподходящих мыслей: язык, обычаи, среда, британские ребята. Британские ребята — это совсем не то, что пишут и думают о них в той же России. Британские ребята — это опасный, жестокий сброд, всякую минуту готовый решать любой вопрос кулаками, и из них, а не из изящных джентльменов, процентов на восемьдесят состоит население Королевства.
В окрестностях его эдинбургского дома самой громкой славой пользовался старинный паб «Вереск». Несколько раз в свободные от работы дни он напивался там до бесчувствия темным элем, который, по преданию, пивали еще герои «Черной стрелы». Здесь же, в пабе «Вереск», он познакомился с Бетси. Бетси занималась живописью и работала в манере, отдаленно напоминавшей манеру Чурлениса, хотя, как уверяла она сама, о таком художнике впервые услышала от Алексея. Одна из ее работ — утопающее в цветах жилище гнома, — украшала апартамент Алексея в доме с привидениями. В пабе «Старожил» играл на гитаре родной брат Бетси — Брент. Брент с товарищами исполняли кельтские баллады собственного сочинения, от которых веяло прохладой морских просторов и в которых звенели порой медные звезды, указующие мореходам путь.
Он не любил Бетси и не думал, что она любит его. В этом печальном мире было принято жалеть друг друга, из приличий чуть-чуть усугубляя страсти. Он привык к Бетси, привык к ее телу, к ее манере жизни, то есть к тем особенностям, при помощи которых человеческое существо как-то в силах переносить абсурдность буден. Да она и появилась в его жизни как-то уж совсем буднично: одним прекрасным утром после очередной пьянки с британскими ребятами в старинном пабе «Вереск» он обнаружил в квартире присутствие Бэтси, которая, как в дешевой мелодраме, пыталась сварить кофе. Бэтси была настолько нелюбопытна, что и ее саму принимать должно было как некую не вполне одушевленную субстанцию. Изображения Москвы она, конечно, смотрела, но для ее западного сознания между частями мира не существовало большой разницы. Мама Алексея для нее была просто mother и она ни разу не поинтересовалась, каково сочетание звуков, образующее ее имя. Сам Алексей был для нее кем-то вроде парня из паба; он полагал, — да это так и обстояло, — что приехал сюда за тридевять земель, а ей казалось, что он зашел из соседнего квартала. Когда он сказал ей, что уезжает надолго, она не выразила ни эмоции, ни желания разделить с ним это путешествие.
И все же он вспоминал Бетси и ее манеру накрывать себя крест-накрест руками, кладя ладони себе на плечи, отчего она становилась похожа на нежную большую птицу, которой все время зябко. Бетси не была партнером — она именно отдавалась, немного грустно, немного царственно, немного снисходя, немного играя в меланхоличную фею, которая ради одной ей понятной высшей правды терпит над собой не то что бы надругательство, но некое смешное, неловкое, однако ж не лишенное приятности насилие.
Теперь же, думая о Кире, Алексею совершенно нечего было подумать о ней в категориях любовницы. Она для него была облаком, и он в нем жил. Некогда сама мысль о том, что она физически, плотски принадлежит другому мужчине, вызывала в нем отвращение. Причем это отвращение было самого чистого свойства, не допускающее никаких затаенных игр с мазохистской эстетикой, — этим сладким бичом отвергнутых самцов.
Но теперь он думал о Мите спокойно, без давнишней брезгливости.
* * *
Митя, чье имя вызывало смутные, архетипические представления о чем-то мягком, чеховском и от которого веяло чем-то русским, земским, интеллигентским, по натуре своей был довольно резкой всему этому противоположностью. Но, — что поделать — данное во время младенчества любящими родителями, имя это, точнее, не имя, а его вариация, навсегда закрепилась за ним среди близких, первыми из которых были родители и друзья, а потом стала жена Кира.
Несмотря на некоторую разницу в общественном положении, ибо Кира происходила из семьи инженера и простой учительницы, ставшей однажды заведующей учебной частью, а Митин отец был крупным юристом, известным теоретиком международного права, преподавателем МГИМО, за Кирой Митя ухаживал долго и красиво. Митя умел добиваться поставленных целей. Время, средства и терпение, которые приложил он для удовлетворения своего желания, окупились сторицей. Любовь Мити к Кире, — а именно этим словом, следуя традиции, Митя обозначал свое желание обладать этой женщиной, — пестрела мелкими, не отличавшимися какой-то особенной фантазией деталями, однако именно их настойчивое сложение и выстроили ту линию, которую принято называть генеральной. И мы здесь, вслед за Митей, оступимся, потупим очи и поскорбим в душе своей, ибо слово это и с нами сыграло множество забавных, злых, а порой и трагичных шуток.
В период Митиных ухаживаний Кира еще была студенткой Института иностранных языков имени увековеченного французского коммуниста, поневоле известного русской интеллигентной публике, а Митя уже блестяще закончил юридический факультет МГУ и с неменьшим успехом работал в одной из полугосударственных структур, на которые в начале 90-х развалился «Рособоронэкспорт». В своих белых кроссовках без шнурков шел 1992 год. За Алексеем не было ничего, кроме него самого, за Митей блистали все краски народившегося российского капитализма. При этом он был хорош собой, воспитан, умен, образован, но главное, он уже выглядел мужчиной. И Кира в свои двадцать три года была уже готова стать женой. К этому времени она уже прочитала все, что положено было знать в ее кругу, знала все, что, как считалось, должна была знать супруга солидного человека, и почти любой недостаток какого-либо знания могла легко восполнить благодаря знаниям уже имеющимся. Родители не поощряли разбрасывание временем и стояли за твердые, определенные отношения, на которые Алексей, по их мнению, способен не был. Алексея, впрочем, не формулируя это ни мыслями, ни тем более словами, Кира воспринимала как милого доброго друга, но все-таки еще мальчика; в Мите она увидела мужчину, почувствовала его, как самка чувствует самца, и уступила. Когда Алексей понял, что дело это неисправимо, он тихо отошел в сторону, чтобы не мешать ей делать то, что он, конечно же, не мог не считать ошибкой и даже предательством с ее стороны.
Кира же вкушала от этой ошибки полными чашами. Медовый месяц они провели на Луаре. Запомнились гобелены, подгоревшие десерты, неудобные подушки-валики, салатовый запах речной воды, безвольные ветви ив, которые меланхолично расчесывали зеленые струи знаменитой реки. Почти сразу же она родила Гошу, и заботы о ребенке наложились на расцветшее чувство. Однако рутина жизни исподволь гасила еще, может быть, не вполне утоленные страсти. Митина работа требовала постоянных встреч с деловыми партнерами, требовала просто семейной дружбы с людьми нужными, а с точки зрения Киры, совсем не нужными; словом, это было подобие светской жизни, до которой у нее совсем не было никакой охоты, хотя была она общительна и умела показать себя отличной хозяйкой. Большинство людей, среди которых приходилось по долгу службы вращаться Мите, казались ей невыразительными и некоторые даже пошлыми, и она удивлялась, как Митя, сталкиваясь с ними ежедневно, умудряется оставаться собой, то есть тем, кого она любила и кому она безоговорочно верила. Понемногу Кира стала отдаляться от мужниного круга, замыкаться в семейных делах, и все реже, все неохотней сопровождала Митю в его бесконечных вечерних странствиях.
* * *
Случались в жизни Мити некоторые женщины, но то были совершенно незапланированные, летучие связи, которые на утро оставляют желание унять головную боль и столь же необходимое желание тут же все забыть и как-нибудь очиститься. Но не так давно от описываемых здесь событий у него появилась постоянная любовница. Более того, он взял ее из полулегального борделя в Гагаринском переулке, где в советское время размещалось общежитие Трехгорной мануфактуры. Попал он туда случайно, после застолья с заместителем министра экономического развития, который считался там завсегдатаем, и вместо секса проговорил с той девушкой, которую выбрал, все положенное и оплаченное время. Он был пленен чистотой линий ее тела, упругостью ее кожи, какой-то легкостью суждения обо всем, но отнюдь не легковесной, а такой, которая не обещала больших забот и заражала собеседника таким же спокойным философским взглядом на вещи, которая, ничуть не умаляя их стоимости, каким-то чудесным образом снижала их значение. И Митя с удивлением обнаружил, что он, оказывается, эстет.
После нескольких визитов к Валерии Митя вступил в переговоры с хозяином заведения, выкупил ее за приличную сумму и снял небольшую, но уютную квартиру в Малом Тишинском переулке с видом на особняк какого-то маститого скульптора, двор которого был заставлен разного размера и различной степени отделки каменными изваяниями. Лера была по-настоящему благодарна и, коль скоро жизнь ее свершила такой крутой зигзаг, решила соответствовать и даже устроилась на курсы английского языка. Обстоятельства ее жизни тоже скоро перестали быть для него секретом: родилась она в Херсоне, училась в Одессе, некоторые перипетии привели ее в Москву.
Конечно, он сравнивал их с Кирой: Кира была идеальная жена, Кира была почти совершенство. И все-таки, глядя иногда в окно на мокнущие под дождем скульптуры, он ловил себя на мысли, что по-настоящему, или, как говорил замминистра экономического развития и как никогда не говорил сам Митя, — реально отдыхает именно здесь. С Валерией было ему легко, и в чем состояла эта легкость, ему сложно было объяснить себе. В сравнении с ней Кира казалась ему тяжеловатой, ее образ мыслей отдавал занудством, как и полагалось образу мыслей прилежной девочки-отличницы, и вообще, довольно честно говорил он сам себе, лучшие годы их миновали. И в последнее время, если близость между ними все-таки случалась, обоим им было непонятно, для чего это делается, а разговоров на эту тему не желала вести ни та, ни другая сторона. Они до такой степени были умны и настолько знали друг друга, что существовали как бы сами по себе во всех ипостасях своего супружеского взаимодействия, не теряя, однако, своей главной и легитимной связи даже в своих собственных глазах. И если бы не история с Гошей, которая так больно и поровну ранила их, прежнее существование их текло бы невозмутимо, как воды Ганга, не прекращающие движения от неимоверного количества нечистых стоков. О втором ребенке они никогда не думали всерьез, и это могло бы поправить дело, но теперь это было невозможно по целому комплексу самых разнообразных причин.
От природы Митя был здоров и силен, разве что немножко увалень. Несколько раз в неделю перед работой он ходил на фитнес и честно, не без удовольствия изнурял себя на хитрых приспособлениях бодибилдинга. Когда на телевизионном канале «Discovery» ему случалось наблюдать тренировки каких-нибудь заморских рейнджеров, его большое сильное тело отзывалось на те движения, которые он видел на экране. Тогда он с каким-то даже испугом чувствовал родство с этими туповатыми парнями, ощущал в себе сладостную готовность слушать корявые, но интонационно энергичные слова ставящего задачу старшего с той же серьезностью, с какой он слушал директивы президента компании на совете директоров, но все это было настолько смутно, что на самом деле имело возможность реализоваться лишь в самых крайних условиях, которые-то и вообразить было сложно.
Иногда он испытывал озорное желание выйти из своей шикарной машины, запросто подойти к человеку, вызвавшему почему-либо его неприязнь, и вместо долгих разговоров просто сказать: «Ну ты че, мудила?», после чего сунуть ему в лицо свой тяжелый кулак, и это, принимая в расчет знание им некоторых изящных, позелененных патиной времени римских юридических максим, заставляло его искренне, хотя и мимолетно недоумевать. Иногда он всерьез гадал, что бы из него вышло в этой жизни, если бы не отец-юрист и не право рождения.
* * *
Катя Ренникова трудилась в пиар-отделе крупного медиа-холдинга, молодого и агрессивного, избравшего местом своего жительства комплекс зданий старинного завода, примыкающего к метро «Курская». Прочные, на века построенные корпуса из кровавого дореволюционного кирпича, в гулких утробах которых некогда пели станки, переоборудывались со всем размахом гламурного капитализма, и молчаливые таджики в мешковатых синих комбинезонах, украшенных красными галунами, покорными вереницами таскали в модные внутренности голубые бутыли офисной воды, как будто это крепость готовилась к изнурительной осаде или опять строили пирамиду Хеопса.
В одном из кафе «Винзавода», находящегося в двух шагах от «пирамиды», Кира поджидала Катю, которая уже успела в подробностях живописать ей посещение их дачи Алексеем. И хотя предполагалось, что встреча, помимо обычных девичьих радостей, в большей степени нужна была Кире, Кате на этот раз тоже было чем поделиться и чем удивить. Она явилась легкая, летняя, вся какая-то светящаяся, как бы сошедшая с пестрого полотна города, но Кира, погруженная в свои печали, поначалу не обратила на это особенного внимания.
— Как ты думаешь, — казалось бы, ни с того ни с сего спросила ее Катя, — можно любить двух мужчин?
Говоря это, Катя имела все основания опасаться, что вызвала по крайней мере громы небесные, и была как-то, сама не зная, как именно, готова к их отражению, но то ли Кира была рассеянна в эту минуту, то ли в голосе Кати не услышала она личной заинтересованности, — как бы то ни было, отреагировала она на это с легкостью попсовой мелодии, и Катя поняла, что того разговора, ради которого она пришла, сегодня не получится.
У стола мелькнул официант — заменил пепельницу — молодой, субтильный, но не лишенный все же некой трудно уловимой привлекательности субъект. Кира проводила его долгим взглядом.
— Как он на тебя посмотрел, — удивленно сказала она Кате. — За такое увольнять надо.
Катя воззрилась на нее с неким торжеством, но почти тотчас обратила наконец внимание на некоторую возбужденность своей подруги и мужественно решила несколько повременить со своими собственными восторгами.
— Да что с тобой? — спросила она и тоже попыталась найти официанта взглядом, но успела заметить только мелькнувшую спину с какой-то трудночитаемой английской надписью на футболке.
Кира махнула рукой, давая понять, что она и сама уже не знает, кто она, где и зачем. Второй «Мохито» сделал свое дело, и когда официант снова возник перед их столиком, Кира, нехорошо прищурившись, решила про себя, что такому она не дала бы и сама. Не отдалась, а «не дала» — именно так она подумала и ужаснулась тому, как, откуда вышло из нее это нечистое слово. И сама эта мысль, и те слова, в которые она облеклась, на секунду привели ее в замешательство. «Да в кого я превращаюсь?» — подумала она с негодованием и завистливо смотрела, как Катя, достав косметичку, бодро подкрашивает губы.
Катя была невысокая гибкая шатенка с тем редким лицом, которое считается эталоном русской красоты. Поведения она была если не вызывающего, то во всяком случае существа, отлично знающего себе цену и при возможности не упускающего шанс еще ее набить. Подперев щеку кулачком, Кира наблюдала за Катиной жизнью, которая без особенных секретов разворачивалась перед ней: вот Катя делает последний молниеносный смотр своей внешности, мельком взглядывая на загоревшееся табло телефона, а вот следующий звонок застает ее врасплох. Она хватает трубку и выходит из-за стола. «Влюбилась она, что ли?» — с недоумением подумала Кира, но не стала останавливаться на этой догадке.
Пока Катя пестовала свои ванильные тайны, Кира с брезгливым недоумением оглядывала людей и, купаясь в плеске их голосов, обсыпаемая осколками их смеха, спрашивала себя, отчего они так веселы, беззаботны, беспечны? Неужели все вокруг так уж благополучно, так прочно? Впервые разодетая, бодрая толпа вызвала у нее такие чувства, и мысль о сбитом с толку, наивном, но честном сыне уколола особенно больно. И, пожалуй, впервые за шестнадцать лет подумала она об этом как-то подробно, с каким-то садистским удовольствием. А вдруг Гоша прав и все это закончится — вот прямо сейчас; случится ураган, пойдет все сметающий ливень, последний какой-нибудь день Помпеи? Что станут делать все эти люди? Куда побегут? Кто им поможет? Конечно, такие мысли не могли обходить ее стороной, однако никогда прежде они не задерживались у нее в голове сколько-нибудь надолго, как скоростные экспрессы игнорируют маленькие полустанки. Точнее, это ее жизнь представлялась ей всегда скоростным экспрессом, несущим ее в какое-то необыкновенно привлекательное будущее, а эти нехорошие мысли уместней было уподобить маленьким степным платформам. И вот теперь — неслыханно — сверкающий поезд причалил к убогому перрону и подозрительно медлил с отбытием в дальнейший путь. Но думать на эту тему дальше значило еще больше изводить себя.
— Он спрашивал о тебе, — первым делом сказала вернувшаяся за столик Катя. — И, по-моему, с известными целями. По-моему, все с ним ясно.
Кира напустила на себя равнодушия, в то время как в душе ликовала. В этот момент она призналась себе, что пришла сюда именно ради этих слов.
— Очень изменился, — продолжила Катя, поддерживая начатую игру. — То есть выглядит отлично, но какую они с папашкой моим хрень несут — это просто жесть. Да, кстати, — вдруг вспомнила она, — Стильный Ленок собирался тебе звонить. Грит, что-то важное.
Стильный Ленок была яркой блондинкой за тридцать и отвечала в упомянутом медиа-холдинге за освещение светской жизни. Впрочем, тем же самым она занималась и во всех других медиа-холдингах, картелях, синдикатах и просто печатных изданиях, куда забрасывала ее трудовая биография. Странное ее имя доставила ей болезненная щепетильность в вопросах моды, дизайна и даже полусветского новояза. Разговаривая с человеком, который, на ее взгляд, был одет или обут неправильно, она испытывала почти физическое страдание, и это отображалось на ее симпатичной, немного лисьей мордочке.
— Пусть звонит, — пожала плечами Кира. Последний раз Кира виделась с Ленком чуть ли не прошлым летом, когда обе они — Ленок согласно своей журналистской службе, а Кира — просто так, за компанию, угодили на Николину гору, на состязания по конному поло.
* * *
Простившись с Катей, Кира медленно ехала по Волоколамскому шоссе. Когда она осталась наедине с собой, беспокойство ее, казалось бы отступившее, снова было тут как тут. Поравнявшись с Покровским-Стрешневым, она призналась себе, что разговор с Катей обострил те неприятные ощущения, которые преследовали ее уже довольно долгое время. Конечно, они мало напоминали набат греха, а скорее зудение кровососущей мошкары, но и этого было достаточно, чтобы не ощущать душевного покоя. Она никогда не чувствовала себя виноватой перед Алексеем, точнее, когда-то чувствовала, но это было так давно, такой Длительный отрезок жизни лежал между этим солнечным июньским днем и тем, когда она сообщила ему, что выходит замуж, но вот сегодня встреча с Катей неожиданно для нее самой пробудила в ней что-то, отдаленно напоминающее раскаяние.
Когда Кира наткнулась на Алексея в «Одноклассниках», она испытала целый комплекс разнообразных и даже взаимоисключающих чувств. Все эти годы, то есть годы с того дня, когда она вышла замуж, до нее доходили слухи, что устроиться он не смог, что он попивает и т. д. Мало-помалу, поскольку крепла ее жизнь без него, он исчезал из ее жизни, и все нити в ее душе, которые связывали ее с этим человеком, как-то истончались, и все шло к тому, что они разорвутся окончательно. Но это была иллюзия: нити истончались как бы понарошку, а прочности своей не теряли, но она пока об этом не догадывалась. Когда же она увидела, что этот по рассказам павший, спившийся, опустившийся человек работает в одной из самых уважаемых лабораторий мира биологии, ей стало немножко не по себе. «Позвольте, но это же мое!» — словно бы хотела сказать она взглядом своих чудесных, светло-карих глаз, где коричневое переходило в зеленое нежными взаимопроникающими золотистыми пятнами, устремленными одновременно и в глубь себя, и на каких-то условных собеседников, и даже на экран компьютера, который доставил ей эту информацию. Кстати сказать, именно этот ее как бы рассеянный взгляд, эта его поволока, нежная неопределенность и составляла немалую часть ее женского обаяния.
Узнав Алексея сегодняшнего, она почувствовала себя как бы несправедливо обобранной жестокой жизнью. Она написала ему, ответа не было, написала вторично, и тогда он ответил. А когда из его ЖЖ она узнала, что скоро он надолго собирается в Москву, то решила для себя, что, пожалуй, встреча их неизбежна.
Облака, в первой половине дня барражировавшие в ясном голубом небе на почтительном друг от друга расстоянии, вдруг сошлись вместе, сгустились, и стало пасмурно и хмуро. Машины двигались короткими рывками. Дождь полил сильнее, и быстрее забегали дворники по лобовому стеклу. Телефон ее лежал в сумочке, и сигнал его не сразу прорвался в ее сознание. Еще не разглядев толком надпись на экране, она поняла, что звонит Денис Марушев, с которым пару лет назад сделала попытку устроить фронду отбившемуся от рук Мите и с которым все давно и накрепко было уже покончено.
* * *
Было лето и неожиданно был Кубок по конкуру на приз губернатора Московской области. В обществе Стильного Ленка — девушки тогда уже бескомпромиссной, неустанно работающей на свое доброе имя, — они собрались было к губернатору, но Ленок умудрилась приглашения потерять, и сделала это, конечно же, стильно — по ошибке выбросила в мусоропровод. Кира, поглядывая на туфли Salvatore Ferragamo, специально привезенные Митей из Милана, со стоическим терпением выслушала в трубке покаянные слезы Ленка и даже великодушно согласилась с тем, что Ленок — не только Стильный, но еще и Несчастный, но до такой степени нечем было заняться и так сильно хотелось прогулять наряд, что необходима была замена, и она не замедлила явиться.
В этот же день свои собственные аналогичные мероприятия (в пику ли губернатору, нет ли) проводили сразу две группы любителей конного спорта. Ленок реабилитировалась мгновенно, предложив на выбор международные соревнования по конкуру в конноспортивном комплексе «Отрада» и на Николиной горе, где Deutsche Bank сам с собой соревновался в поло. В приглашениях банкиров значилось: «Приносим извинения за позднее уведомление, но порой неожиданные решения дарят лучшие впечатления». И эти слова, стоявшие на приглашении и так всех рассмешившие, сбылись буквально во всех отношениях.
У поля гости обнаружили шатер и три скромных мангала. Случилось так, что накануне сломалась одна из косилок, и теперь, пока таджикские гастарбайтеры готовили поле к турниру, председатель правления «Deutsche Bank-Москва» Алексис Родзянко лично руководил ее ремонтом. Часа за два таджики выкосили всю траву, но убирать ее, похоже, не собирались. Гости стали уставать, и тогда Алексис, вооружившись микрофоном, предложил убрать траву самим. А когда стало известно, что на состязаниях у губернатора дамы почему-то были без шляпок, то на душе у Киры и особенно Ленка, красовавшейся в чудной шляпке от Chanel по эскизу Филиппа Трейси, стало совсем легко. В шатре угощали наспех приготовленной рыбой дорадо, и тут-то Денис, на которого Кира, впрочем, уже обратила внимание, когда он с другими мужчинами убирал траву, заметил, что угощение на этот раз куда приятней зимнего. Как дама воспитанная и светская, Кира похвалила рыбу дорадо и в свою очередь из вежливости поинтересовалась, какое именно место в жизни ее собеседника занимает конный спорт. Собеседник рассмеялся и пояснил, что в армии служил в кавалерийском полку и наскакался на всю оставшуюся жизнь.
Денис был не низок, не высок, не светел, не темен, то и дело шутил, и в самом деле был остроумным, и шутки его как-то попадáли, и иногда казалось, что из них только и состоят иные их разговоры. Одно время он занимал пост вице-губернатора какой-то очень дальневосточной области — то ли Сахалинской, то ли Камчатской, — Кира все никак не могла запомнить, — во время их знакомства работал начальником отдела очень крупного банка, жил здесь же, на Николиной Горе, но в гости звать на спешил. Кстати, выяснилось, что он является хозяином одной милой лошадки, полученной в подарок в свое то ли сахалинское, то ли камчатское вице-губернаторство из далекого кавказского региона, и ненавязчиво предложил проведать своего Лучика, а Кира в тот день была склонна принимать ненавязчивые предложения, благо конюшня, где содержался его питомец, находилась не так уж далеко от того места, где прозвучало его имя.
Довольные, что не имеют в этот чудный летний день к конному спорту больше никакого отношения, Кира с Денисом решили доехать до Подушкинского шоссе, а по дороге остановились купить яблок угощать Лучика, и Денис очень забавно рассказывал, как сначала Лучик очутился то ли в Петропавловске-Камчатском, то ли в Южно-Сахалинске, а потом уже вместе с хозяином перебрался в подмосковную Швейцарию, и чего стоило грамотно переправить такой подарок практически через всю страну. Что с ним делать, наскакавшийся Денис ума не мог приложить и просто содержал его рядом с собой, оплачивая работу конюхов и берейтера. Эта подробность так тронула Киру, что Денис в ее глазах заработал сразу не одно очко.
Лучик оказался четырехлетним красивым жеребцом кабардинской породы ровной темно-гнедой масти, с крепкой боевой грудью и горбоносой мордой, а задняя левая его нога была забрана небольшим белым чулком. Сквозь решетку денника Кира протягивала ему яблоки, и он принимал их с деликатностью горского аристократа.
Лучик, сам того не зная, вызвал у гостьи доверие к своему хозяину, и Кира почувствовала желание выпить из чаши этого дня все до последней капли. В укромной загородной гостинице, где состоялась близость, Кира все же, как это обычно случается в первый раз, почувствовала себя несколько разочарованной, однако уже впоследствии не один раз испытала неподдельную радость. С Денисом и вправду было весело, а следовательно, легко, что в такого рода отношениях составляет одну из главных прелестей, и некоторое время Кире казалось, что она, подобно виндсерфингисту, свободно скользит по поверхности ласкового моря, подернутой несильной волной и усыпанной дружелюбными солнечными бликами. В иные часы Москва принадлежала им безраздельно и сама казалась всего лишь удачной декорацией их романа. На Митю Кира стала поглядывать свысока, но в то же время было что-то от игры наблюдать его, такого всезнающего и самоуверенного, не видящим дальше собственного носа.
Но мало-помалу страсти стали укладываться в свой ящик Пандоры. Как-то раз осенью, поужинав, они не спеша шли по Рождественскому бульвару. Денис умел дарить цветы. То были не огромные безвкусные глыбы, составленные гордыми собой флористами, а настоящие цветы — бутон к бутону, и Денис не скрывал секрет своего таланта: чтобы букет имел право по-настоящему называться букетом, цветов в нем должно быть не очень мало, но и не очень много, и они непременно должны быть свежи, как утро апрельского дня. В тот раз она несла, уложив в перекрестье рук и грустно на них поглядывая, охапку превосходных розталея, цветы которых покоились на прочных стеблях и утопали в плотных, густого зеленого цвета глянцевых листьях. Бутоны, напоминающие формой изысканные бокалы, только-только начали распускаться, обещая сохранить и изящество внешних форм и поразить бесстыжей роскошью внутреннего содержания. Кира не могла прийти домой с таким букетом, букет был прекрасен — на этот раз ее веселый экс-вице-губернатор превзошел сам себя, — но и расставаться, выпускать из рук такую красоту тоже не было сил. И вот она несла их, будто прощаясь с ними, будто прощаясь с самим их дарителем, никологорские обстоятельства которого сильно ограничивали их отношения. Поравнявшись со скамьей, на которой сидела парочка — на беглый взгляд какие-то студенты, — Кира не удержалась и, мило улыбнувшись растерявшемуся мальчику, передала ему букет. «Подарите своей девушке, — попросила она и, переведя взгляд на девушку, пояснила: — Просто я не могу прийти домой с таким букетом». Кажется, они поняли. Понял и Денис, который тоже вдруг на некоторое время примолк и задумался.
В такси она плакала и почему-то думала о Лучике, и судьба его, вначале так тронувшая ее, теперь показалась совсем незавидной. Она стала представлять, как Лучик коротает бесконечные дни в унылом стойле, как мечтает о вольном просторе, о подруге, и мысли о бедном жеребце, который не нужен ни Денису, ни конюху, который ходит за ним, ни берейтеру, который его работает, а был-то по-настоящему нужен когда-то давно только своей маме-лошади, за которой бегал он нескладным жеребенком, только усугубили ее плаксивое настроение…
Кира, хотя и раздумывала, все-таки ответила на вызов Дениса, но по ее интонации он тут же сообразил, что предложение его, с которым он осмелился снова попытать счастья, будет отвергнуто, и, щадя себя, соблюдя несколько приличий, быстро попрощался.
Этот голос, так некстати возникший из прошлого, привел Кирины и без того смятенные чувства уже в полную чехарду, и некоторое время она испытывала и легкую досаду, и желание какого-то теплого, по-настоящему человеческого участия. Ей было жалко себя, она ощущала себя маленькой соринкой, заброшенной в этот поток мокрых автомобилей, из которого не было никакого исхода, и больше всего на свете в эти мгновения ей хотелось съехать на обочину, отпустить руль и положить голову на плечо кому-то сильному, кто сможет утишить ее печали. Не отрывая взгляд от дороги, большим пальцем левой руки она листала телефонную книжку, и на каждое ее движение аппарат отзывался бодрым писком. И вот получалось как-то так, что во всем огромном мире, наполненном друзьями, знакомыми, поклонниками и просто нужными и полезными людьми, только один человек — это ей подсказывал инстинкт — мог помочь ее горю. А в том, что ее постигло самое настоящее, беспросветное горе, она была так же свято уверена, как в том, что мужчина рожден служить женщине.
И того номера, который хотелось набрать, здесь не было, а был он дома у мамы в старинной, заведенной еще, наверное, в начале семидесятых записной книжке в обложке из синего дерматина, да еще, пожалуй, навсегда в ее собственной голове. Уже пошла седьмая неделя, что Алексей был в Москве, но до сих пор он так и не позвонил. И при мысли о том, что придется звонить ему самой, Кира испытывала легкое, изумлявшее ее волнение. И эта мысль, казавшаяся прямо-таки безумной, настолько захватила ее, что она никак не хотела ее отпускать, обдумывая ее снова и так и эдак, как будто это была некая чудодейственная таблетка от сумасшествия.
И вдруг неожиданный звонок Дениса предстал перед ней в новом значении, которое не сразу пришло ей в голову. «Они всегда все чувствуют, — подумала она. — Это же такой закон». И тут же, словно в подтверждение ее догадки, позвонил Митя, и разговаривал долго и участливо, и спрашивал, где она и что делает, и даже назвал ее котенком, чего не случалось уже весьма долгое время.
И то волшебное чувство обещания чего-то радостного, свежего, посетившее ее на Крите, снова как бы овеяло ее легким мановением.
* * *
Когда Алексей думал о Кире, вообще о том, что и как случилось с ними когда-то, он предполагал, что, возможно, ему предстоит еще ее увидеть, как, впрочем, допускал и обратное. Встречи с Кирой он и боялся, и желал ее. Когда она позвонила, они поговорили так, словно бы последний раз общались только накануне. Он ждал сердцебиения, каких-то значительных знаков, — ведь почти девять лет они не слыхали голосов Друг друга, а тут все получилось очень и очень просто, без трагикомических затей. В том месте и тогда, где и когда она предлагала встретиться, по ряду причин ему было неудобно, и она предложила заехать за ним, забрать его, а там положиться на настроение, и это тоже вышло просто и хорошо. Очень кстати Татьяна Владимировна именно в этот день надумала навестить свою подругу, а подруга жила аж в Выхино.
С утра он брился и вообще надо было как-то привести себя в порядок, но он будто оцепенел, просто сел на стул на кухне у телефона и стал ждать звонка. Потом ему пришло в голову, что она не знает кода на подъезде, — он набрал номер, который высветился у него, когда она звонила ему, и сообщил ей этот набор цифр.
— Я уже скоро, — довольно веселым голосом сообщила она, — уже свернула на Рублевку.
Когда он открывал ей дверь, то происходящее представлялось ему если и не собственно сном, то легкой седативной дремой.
— Я там машину оставила, — неуверенно сказала она, — у подъезда. Как бы не заперли.
— Не волнуйся за машину, — каким-то деревянным голосом успокоил он. — Сейчас пусто, все на работе.
— Ничего не изменилось, да? — то ли констатировала, то ли спросила она, оглядев внутренность квартиры.
Алексей предоставил ей самой ответить на этот вопрос.
— Аристократка в жилище бедняков, — не удержался и хмыкнул он. — Но Туржанский, как видишь, на месте.
— Если ты не прекратишь, — решительно сказала она, — я уйду.
— Ну, не буду, не буду больше, — искренне пообещал он и принялся готовить кофе.
Ему хотелось разглядывать ее жадно, беззастенчиво, но это не получалось, и образ ее рисовался урывками — взглядами искоса, короткими взглядами немного смущенного человека.
— А где бабушка? — спросила она, но тут же, видимо, догадалась.
— Умерла бабушка, — просто сказал Алексей и впервые за все это время прямо посмотрел ей в глаза. — В две тысячи втором году. В апреле.
— Я не буду кофе, спасибо, — отказалась Кира.
Он удивленно застыл с туркой в руке.
— Ты же так его любила.
— Давление поднимается от него, — призналась она.
— Что-то рано. — Он отставил турку.
— Погода хорошая, — заметила она. — Прокатимся, поговорим.
— Прокатимся, — согласился он. Он понял, что она желала бы избежать встречи с его матерью, да он и сам не хотел, чтобы они встретились.
Они выехали из двора, переехали Рублевское шоссе и поставили машину у церкви Рождества Богородицы. Это был серебристый кроссовер «Лексус R 300», подаренный Митей на десятилетие их свадьбы.
Крылатские холмы цвели разнотравьем, разноцветом, и серой лентой, уложенной двадцать восемь лет назад, причудливыми петлями облегала их олимпийская трасса велосипедистов. Кое-где на склонах под июльским солнцем лежали люди и читали книги. По трассе катили коляски медлительные мамаши, изредка мимо пролетал какой-нибудь затянутый в яркое трико велосипедист. И в целом этот укромный уголок, с любого места которого видна была почти любая часть Москвы, — серой, далекой, но все равно солнечной, — весь пребывал под властью пригородной неги.
— Хорошо у вас тут, — заметила Кира.
— Только работы нет, — пошутил Алексей, — а так, конечно, хорошо.
— А там? — спросила она. Ей очень хотелось из какого-то намека понять, есть у него там кто-то, но это пока не получалось, и она слегка досадовала.
— Да и там хорошо. Ну, так что ж стряслось?
Несколько шагов Кира прошла молча, глядя далеко вперед себя и как бы собираясь с мыслями.
— От нас ушел сын, — выдавила она. — Втемяшил себе в голову, что отец его чуть ли не грабитель, что все, что он заработал, приобрел нечестным путем.
— А это не так? — сорвалось у Алексея, и мысленно он выругал себя за эту неуместную несдержанность.
Кира остановила на нем долгий, задумчивый взгляд, словно решая, как отреагировать на это.
— Он его отец, — сказала она наконец.
Алексей смущенно подвигал губами, как бы запрещая себе дальнейшие комментарии.
— А потом эта акция. — Кира поежилась, передернула плечами. — Они со своими дружками взяли и заварили вход в один известный ресторан. А там внутри люди были, представляешь? Ну, им бы головы поотрывали просто. Хорошо, что Митя через одних знакомых сам вышел на хозяина и все уладил.
— А хозяин этот…
— Да нет, — перебила Кира, — адекватный мужик оказался, с юмором. Нормально отреагировал, попросил только ремонт оплатить. Мы после этого случая только один раз его видели, Гошу, в смысле. Он сказал, что уходит от нас, что отцовских денег ни копейки никогда не возьмет, что будет теперь зарабатывать сам. А как он может зарабатывать — он еще школьник. По телефону не отвечает, то ли он симку поменял, то ли… а, не знаю. Смотри, там за церковью белки в колесе!
Они вошли в церковную ограду, обошли храм и на площадке за ним действительно увидели большой вольер, внутри которого находилось большое, почти мельничное колесо, которое крутили сразу несколько белок. Иногда белкам надоедало это пустое движение, они предпочитали другие занятия, и тогда колесо на какое-то время останавливалось. У колеса толпилась детвора и терпеливо ждала, когда оно снова закрутится.
— Вы хоть знаете, где он?
— Знаем. Нашли. В Хоперском заповеднике.
— М-м, — отозвался он. — Хорошо, что не в Кавказском.
— Хорошо, — возразила она, — что мы нашли, а не они.
— Ну ты же сказала, — возразил Алексей, — что там улажено.
Кира как-то обреченно махнула рукой. Крупная рыжая белка с серыми подпалинами прыгнула в барабан, и колесо шустро побежало под восторженные возгласы детей.
— Ну что ж, — сказал он. — Гордиться надо таким сыном.
Она смотрела на него молча и во взгляде ее смешивались беспомощность и раздражение. И глядя ей в глаза, он внезапно ощутил в себе пробуждение давнего, еще школьного, но, казалось, давно избытого стремления: служить ее желаниям и по первому ее мановению бросаться исполнять ее задания, а еще лучше, предугадывать их.
— А что, — усмехнулся он, — может, мне с ним поговорить?
— Тебе? — изумилась Кира. — Тебе?
— Ну а почему нет?
Она ничего не сказала, только сделала руками какой-то странный жест, который нужно было читать так: «Ну да, ты. Больше некому», но произнесла совсем противоположное.
— Глупости какие-то, — фыркнула она. — Тебе поговорить с Гошей! Да он же даже не знает тебя. Станет он с тобой разговаривать!
— Станет, — излишне твердо, как показалось ему самому, заверил Алексей Киру.
— Правда… — замялась она, но в глазах ее зажглась надежда, и это забытое им выражение ее глаз, которое отражало какую-то глубинную ее сущность, в которую и был он влюблен и которая, несмотря ни на что, продолжала роднить их через столько лет, придала ему уверенности. — Это ж не по телефону поговорить. Это же придется туда ехать, искать его там где-то.
У Алексея было вдоволь свободного времени, чтобы исполнить свое обещание и совсем не было причин, чтобы его нарушить.
— Поищем, — сказал он. — Найдем. Ну а вот теперь ты подумай, подумай вместе со мной, что я могу ему сказать? Я же, в общем, думаю так же, как и он. Или ты считаешь, что я разделяю взгляды господ Авенов и иже с ними?
— Но это же мой сын, — возразила Кира. — Пусть он думает, как он хочет. Просто я очень волнуюсь, ты можешь это понять? Я не могу так жить и дальше не смогу. Если он считает, что мы виноваты, пусть простит нас. Но не проклинает.
— А он проклинает?
— Он Мите в лицо плюнул, такое было. — Она посмотрела на пачку сигарет, появившуюся в руке у Алексея. — Можно?
— Они крепкие, — предупредил он, протягивая ей пачку.
— Просто поговори с ним, — продолжала она, окутанная рваным облачком от задымившейся сигареты. — Просто по-го-во-ри. Скажи, что мир не так прост, как ему сейчас кажется. Нам тоже было пятнадцать лет, и мы тоже мечтали изменить мир… Тогда все так жили, в конце концов.
— Не все, — хмуро буркнул Алексей, и она бросила на него быстрый тоскливый взгляд.
— Алексей, — строго сказала она, — ты судишь людей. Это грех.
— Значит, я грешен, — легко согласился он.
Они вышли из ограды, но не вернулись на велотрассу, а стали спускаться вниз по глинистой немощеной дороге, которая когда-то еще на памяти Алексея служила главной улицей деревни Татарово. Сейчас места бывших дворов отмечали заросли давно отцветшей сирени и яблоневые деревья. Он рассказывал ей кое-что о своей работе, не удержался и похвалился, что, возможно, находится в шаге от серьезного открытия, которое способно повлечь самые непредсказуемые последствия в медицине. Они болтали о том и о сем, в их беседе наконец появилась непринужденность, и в Кире забрезжила какая-то уверенность, что скоро несчастьям ее придет конец и все опять станет привычно и хорошо. И ей казалась непостижимой мысль, что причиной тому человек, от которого она когда-то отказалась и который снова появился в ее жизни.
* * *
После этой первой за девять лет прогулки с Кирой Алексей попросту испугался оставаться наедине с самим собой. Вдруг ему стало ясно, что по какой-то причине, разгадать которую даже нечего было и помыслить, ему суждено добиваться этой женщины, и добиваться с условием, что результат не будет очевиден, что сумма исполненных уроков, положенная к ее ногам, не имеет в этой непонятной игре никакого значения, и что однажды, действительно, так уже случилось.
Антона он нашел на голубятне, которая, сколько помнил себя Алексей, стояла через улицу в небольшом сосновом лесочке, за которым начинался забор знаменитой на всю страну Центральной клинической больницы. Голубятня принадлежала некоему дяде Саше, и Антон водил с ним знакомство. Дядя Саша, а фамилию его, наверное, знали только в ЖЭКе, в каком-то смысле являлся символом района, причем бессменным. Кончины дяди Саши ждали каждый год еще с Московской Олимпиады, и каждый год ожидания летели прахом. Проходили лета, сменяли друг друга политические эпохи, умирали генеральные секретари и избирались демократические президенты, а дядя Саша поживал себе, и историческое время смыкалось над ним, точно кроны сосен, осенявших его голубятню. Как он в нем ориентировался, было непонятно. Спроси его, пожалуй, при каком строе он живет, такой вопрос поставил бы его в тупик, правда, затруднились бы на него ответить и сами создатели этого строя. Он просто жил, и жизнь его являла собой одну из тех апорий, которыми мир показывает людскому разуму тщету его усилий разгадать мирские тайны и промыслы.
Зато уж напитки, которыми последние шесть десятков лет радовал граждан отечественный пищепром, дядя Саша знал наперечет — от «Золотой осени» и портвейна «Агдам» до последних разработок в этой увлекательной сфере.
Голубятня представляла собой сооружение из металлических листов сложноподчиненной и трудноопределимой формы. Стены ее, выкрашенные непременной зеленой краской, украшали нанесенные посредством трафарета белые целующиеся голубки. Облик самого дяди Саши как нельзя лучше отвечал его занятиям. Это был крупный мужчина с кирпичнокрасным лицом, изборожденным морщинами, которых от года к году становилось все больше. Цвет его никогда не менялся, а сомнений относительно того, что именно придает дяди-Сашиному лицу подобный оттенок, и быть не могло, вот почему его-то и не считали за жильца. На руках его пестрели какие-то полустертые временем татуировки, свидетельствовавшие за то, что в молодые годы дядя Саша испытал бурю и натиск жизни.
Рядом с голубятней был устроен стол и вокруг него вкопаны лавки, на которых, главным образом, в подходящие времена года и проходила жизнь дяди Саши и его друзей. Этот стол иногда — раз в три года — разоряли милицейские наряды, но он тут же возрождался и снова служил как будто кораблем, на котором плыть по житейскому морю было всегда одинаково безопасно. С раннего утра к столу брели алкоголики, жившие в окрестных домах, и до обеда, когда выпитое влекло их к домашнему сну, меж сосен золотых работал своеобразный клуб под открытым небом. Время тут, в ласковой солнечной тени приветливых душистых деревьев, текло безмятежно. Дядя Саша потерял счет, сколько из его команды за годы владения им голубятней уже списались и окончательно сошли на берег, вернее, в него зарылись, но сам он, как и положено капитану, рассчитывал покинуть свой мостик последним. Однако и дружина его не переводилась, являя собой как бы воинскую часть, постоянно находящуюся в смертельном огне, несущую потери и также постоянно получающую подкрепления из запасных подразделений прочно налаженного тыла.
Сейчас Антон, наверное, был одним из немногих, кого дядя Саша идентифицировал и знал по имени, а не в лицо, как остальных. Их дружба началась давным-давно, еще в Антоновом детстве, когда Антон выполнял некоторые щекотливые поручения дяди Саши, неизбежные в конкурентной борьбе с другими голубятнями, которых тогда в окрестностях их станции метро насчитывалось штук шесть или семь.
Потягивая из горлышка пивной бутылки, Антон сидел за столом напротив дяди Саши, чья седая шевелюра вздымалась над пылающим лицом и сильно добавляла его образу патриарха. Увидев Алексея, он кивнул в его сторону и поинтересовался:
— Помнишь его, дядя Саш? — И дядя Саша тоже кивнул и едва заметным движением правой руки пригласил присаживаться.
— Чего это ты? — спросил Алексей, сообразив, что Антон уже порядочно набрался.
— Да так, — мрачно ответил Антон. — Скучно жить стало.
Из разговора стало ясно, что Антон уговаривает дядю Сашу сняться в фильме о голубятниках, сделать который было заветной его мечтой. Сниматься дядя Саша решил пока повременить, зато охотно рассказывал о хитрости, при помощи которой удается воспитать голубя-чемпиона.
— Допустим, образовалась пара. Часок им дают помиловаться, а потом разъединяют. Сажают-то по отдельности, но так, чтобы видели друг друга. Потом опять на несколько часов сводят и снова рассаживают. И так несколько раз — то сводят, то разводят. Ты понял? — твердил он. — А когда одного из такой пары берут на соревнования, то уж он быстрее ветра домой несется.
— То есть чемпионы — это тоскующие влюбленные, — заключил Антон и почему-то подмигнул Алексею. Было похоже, что он намекает на них с Кирой, но Алексей снес эту шутку, не переступившую порога скабрезности, благодушно.
Дядя Саша покинул лавочку и удалился к своим питомцам, и Алексей поведал Антону о предстоящей ему командировке на поиски заблудшей души анархиста Гоши.
— Да, ну ты, старик, с корабля прямо на бал, — только и развел руками Антон. — Ну-ну, дело хозяйское, — понимающе сказал он и, откупорив еще одну бутылку пива ловким движением зажигалки, прозорливо добавил: — Вижу, «Одноклассники» эти дело свое знают. Не одну уже семью развалили.
— Нам-то чего бояться, — ответил Алексей с напускной лихостью. — У нас семей нет.
— Вот именно, — беспечно сказал Антон. — Нас пусть боятся.
— Да разве сейчас есть анархисты? — недоверчиво спросил Алексей.
— Эх, Леха, Леха, — пожурил его Антон. — Отстали вы, барин, от жизни в своих заграницах, в Баден-Баденах этих. Сейчас черта лысого только нет, а остальные все налицо. Анархисты, националисты, нацболы, наши, ваши, антифа, идущие вместе, все что душе угодно. Даже, блядь, союз сельской молодежи на джипах по шестьдесят тысяч евро. Ну, и нас не забудь, потому что куда же без нас, — он меланхолично склонил голову, как артист, показывающий, что его номер закончен, — бредущих порознь? А тебе-то самому зачем это надо? — спросил Антон и тактично добавил: — Если не секрет.
Но лицо Алексея, овеянное нешуточной задумчивостью, как бы делало ответ излишним, и Антон только покивал головой, дивясь делам человеческим.
— Да, кстати, — спохватился он. — Есть тут у меня одна знакомая, она клаудвочер…
— Кто-кто? — переспросил Алексей.
— Ну, это организация у них так называется. Имиджевый проект группы компаний сотовой связи. В общем, они всякие лекции там проводят публичные, мероприятия разные, а я возьми да про тебя расскажи, так они очень заинтересовались, спрашивают, не согласился бы ты выступить у них на вечере, поведать миру о стволовых клетках?
Алексей пожал плечами.
— Не знаю даже. Мне, конечно, не сложно. А что, кроме меня некому поведать миру о стволовых клетках?
— Наверняка есть кому и кроме тебя, — сказал Антон, — но они знают только тебя. Потому что я им про тебя рассказал, — сокрушенно вздохнул он.
— А когда это надо?
— Да сам пока не знаю. Они позвонят. Но, думаю, не раньше сентября.
— А у тебя-то с ними что? — поинтересовался Алексей.
— Так, делища, — туманно ответил Антон и как-то странно поморщился.
— Имей только в виду, — предупредил Алексей, — что раньше начала сентября у меня и не получится.
Он предложил было Антону поехать в заповедник за компанию, но Антон собирался на съемки куда-то в Оренбургскую область. В кассе около метро Алексей купил себе билет до Поворино с наценкой — на вокзал тащиться не хотелось. Старый свой рюкзак он обнаружил на балконе и долго приводил его в порядок — сначала пропылесосил, а потом еще протирал мокрой тряпкой. Тряпка нашлась тут же — обрывок фиолетовой материи. Он не сразу сообразил, что это такое, но, обнаружив на ткани остатки белой краски, с удивлением понял. Глядя на транспарант, превратившийся в тряпку, он вспомнил тот грандиозный митинг в феврале 89-го, когда, казалось, вся Москва вышла на улицы. Во всяком случае, такое скопление людей ему приходилось видеть только в революционной кинохронике, и даже тучные майские демонстрации как-то меркли перед этой стихией. Садовое кольцо от «Парка культуры» до площади Восстания было заполнено людьми, и даже переулки были забиты, и эти ручьи впадали в живую, движущуюся, медлительную и мощную в этой медлительности реку, над которой реяли флаги и колыхались транспаранты. Этот, обрывком которого протирал он сейчас рюкзак, оказался там одним из самых больших. Материю принесла Кира, краску — они с Федей, студентом-филологом из соседнего дома, и всю ночь выводили белым по фиолетовому какое-то гордое, крылатое требование к Коммунистической партии Советского Союза: «Вся власть Советам!», или что-то подобное, он даже уже не мог точно его восстановить, помнил лишь приблизительный смысл. И вспоминался молодой вождь Народного фронта с таким открытым, немного грустным в своей скорбящей честности лицом, с такой славной «освободительной» фамилией, словно нарочно придуманной для этих ликующих событий, воскрешавшей в памяти интеллигентных демонстрантов всю цепочку борцов за свободу и заставлявшей даже усматривать в этом некий особый знак, — вспомнилось, как молодой вождь, завершив свою речь, крикнул с трибуны в избытке чувств: «Дорогие мои, у меня сегодня день рождения!», и как толпа отвечала восторженным гулом, и как все вокруг были счастливы, едины и праведны, и даже милиции из жиденького оцепления передавалось это праздничное настроение почти уже сбывшихся надежд.
А потом, через несколько лет, молодой вождь, будучи советником президента России по политическим вопросам, попался на взятке, а потом даже и это перестало иметь значение. Перед мысленным взором Алексея вставала эта громада счастливых, уверенных в себе людей. Было интересно, где сейчас все они обретаются, как поживают, кем работают, кому служат, каким идеалам веруют, но он решил подумать об этом в дороге.
* * *
Свои новости Стильный Ленок по телефону выкладывать не захотела и назначила встречу в «Жан-Жаке» на Суворовском. Она считала, что это стильно.
Ленок водила интимное знакомство с полковником ФСБ, и это, пожалуй, было единственным обстоятельством, способным бросить тень на ее стильное звание. То ли в свете было решено, что полковник ФСБ — это стильно, то ли было решено, что это вовсе не стильно, а просто круто, но Ленок себе здесь явно потакала и сделала единственное исключение из своих стильных правил, — как бы то ни было, полковник ее ничуть не походил на «настоящего полковника». Был он, конечно, настоящим, но только по служебному удостоверению да парадному мундиру, висевшему в шкафу у мамы в Люблино. В остальном это был спортивный сорокалетний красавец, предпочитавший служебному автомобилю свой собственный — «Субару-Форестер».
Недоумевая, что такое неотложное потребовалось от нее Стильному Ленку, Кира спустилась в накуренный «Жан-Жак». К ее великому удивлению, речь сразу же пошла о Мите.
Как уже говорилось, статья на сайте «Компромат. ru» была направлена не непосредственно против Мити, а против некоего Трегубского, личности довольно темной, возглавлявшей группу компаний «Конверс» и находившейся в тесной связи с одним из вице-мэров Московского правительства. К этому времени Митя больше не торговал оружием, а, имея неплохие связи в этом самом правительстве, занимался девелоперством, то есть скупал приватизированные участки столичной земли и, привлекая инвесторов, осваивал их. И его компания приходилась дочкой группе Трегубского.
И вот полковник Валера проговорился, что бизнес Трегубского решено «отжать», что вопрос решен высоко и никто Трегубскому не поможет.
Кроме того, что Ленок узнала от своего Валеры, она обратила внимание, что в издания холдинга под видом расследований и обзоров рынка постоянно ставят материалы, некомплиментарные для Трегубского, явно заказные, что по сути намекало на грядущий обычный передел. Ленок объясняла дело тем, что у Трегубского была газета, которая на последних выборах не поддержала действующего президента. Теперь, слушая Ленка, Кире стал ясен смысл той статьи на сайте «Компромат», так круто развернувшей ее семейную жизнь.
— Что же делать? — спросила она.
— Валить, — просто ответила Ленок. — Скажи ему, и так скажи, чтобы он понял, — она многозначительно помолчала своими голубыми глазами, — что времени у него мало, но все-таки еще есть. Все распихать на хрен и валить.
Кира молча смотрела в сторону. Столики в «Жан-Жаке» стояли тесно, на французский манер. Рядом двое мужчин средних лет, в одном из которых Кира узнала ведущего телепередачи про книги на канале «Культура», самозабвенно обсуждали какую-то новинку изящной словесности, и обрывки их разговора долетели до ее слуха, и когда она услышала фразу: «В современной литературе нет героя», то мельком подумала, какие пустяки занимают людские головы.
— А Митю я, кстати, видела вчера, — придав своему голосу как можно больше безразличия, сказала Ленок, — в «Галерее» Новикова. И не одного, — со значением добавила она, пристально наблюдая, какую реакцию вызовут ее слова в Кире.
— А, это девочка одна, — так же безразлично, как о чем-то само собой разумеющемся, ответила Кира, отведя наконец взгляд от любителей литературы, и Ленок, поняв, что цель поражена, удовлетворенно улыбнулась.
Митя никогда не посвящал жену в подробности своих дел, но Кира, хотя и не допытываясь, имела о них представление из невольно услышанных Митиных телефонных разговоров да и просто из тех обрывков совместной жизни, которые неизбежно лезут на глаза и в уши. С одной стороны, в деловых кругах царили процветание и благость, многие в первые золотые годы двухтысячных позволили себе расслабиться и один за другим стали терпеть крах из-за происков партнеров и сотрудников. С другой, после прострации девяностых при новом президенте пришли в себя и активизировались окологосударственные структуры, и скоро стало ясно, что им-то по части отъема бизнесов равных не существует. Структуры не обременяли ни себя, ни своих жертв какими-то особенно изощренными методами: наиболее типичной схемой, так сказать, главным трендом, стали придирки по оформлению приватизации, влекшие за собой налоговые и аудиторские проверки, в ходе которых непременно на свет божий извлекались какие-то нелицеприятные обстоятельства. Заводились дела, потом следовали звонки с предложением продать бизнес или его часть по символической цене. Кое-кто предвидел такое развитие событий и, поспешив избавиться от всего нажитого «непосильным трудом», убраться восвояси. Некоторые спохватывались поздно, некоторым не удавалось грамотно избавиться от собственности и они просто все бросали. А многие вообще не успевали сообразить, что происходит, и доведенные до конца уголовные Дела в глазах обывателей создавали иллюзию торжествующей законности.
Кира знала и понимала все это, но в то же время полностью полагалась на Митины связи и чутье. Скорее всего, если б Ленок ограничилась тем, что было сказано, и не произнесла последней фразы, Кира непременно передала бы Мите их разговор в тот же день. Но теперь, когда в очередной раз она почувствовала, что ее как бы хлестанули по лицу грязной мокрой тряпкой, она со злорадством представила себе, что станет делать Митя без помощи своего покровителя и на какие шиши будет водить девок по кабакам, как-то не сразу сообразив, что все это касается и ее. С другой стороны, мысли ее настолько были поглощены Гошей, что новости, доставленные Ленком, она решила обсудить с Митей чуть погодя.
* * *
Поезд был волгоградский, однако билет Алексею достался в «астраханский» вагон, и его попутчицы — мать и дочь-подросток — увлеченно рассказывали ему про Ахтубинск, город военных летчиков, где зимой свирепствует стужа, а летом царит тяжкий зной, а еще есть в июле две недели, когда плодится какая-то мошкара — мать и дочь не знали ее названия — и тогда замирает буквально все, отменяются даже полеты, и легкий титан боевых машин мужественно стоит под вертикальным солнцем. Посмаковав особенности ахтубинского житья-бытья, стали укладываться спать. Алексей запрыгнул на свою верхнюю полку, сон не шел в душном купе, и в голове его заворочалась каша самых разных мыслей. Изредка в окно стремительно врывался свет маленьких полустанков, переездов — то белый, то желтый, то голубой, а где-то под Мичуринском внизу под толщей металла запели рельсы. Рельсы пели довольно долго, и Алексей так и не пришел к окончательному мнению, был ли это обман слуха, или и в самом деле земля в этом месте заключила с тонкими струнами путей столь необычный музыкальный союз.
В Поворино поезд пришел самым ранним нежным утром, и путь до Новохоперска, отстоявшего от железной дороги, Алексей проделал на такси. Городок, в котором считалось что-то около семи тысяч обитателей, вольготно занимал возвышенность, которую столь же широко омывала чистая незаиленная река, кое-где огибая белые на солнце плесы. Отсюда шла кратчайшая дорога в заповедник, в дебрях которого, согласно разведданным, прятался лагерь анархистов.
Красный храм, знакомый по картинке из Интернета, действительно стоял там, где и было ему положено. Взвалив на плечо рюкзак, Алексей отправился осматривать достопримечательности. Две нищенки с лукавыми лицами сидели у церковной калитки в ворохе серого казенного тряпья.
— Как храм-то называется? — весело поинтересовался у них Алексей.
— А не знаем, сынок, не знаем, — так же весело ответили они и дружно протянули к нему по коричневой ручке ладонями вверх.
Алексей подал им по десять рублей и шагнул внутрь храма. Шли крестины. Каждый звук, будь то шарканье обуви или скрип двери, эхом расходился по сторонам. Сквозь продолговатое окно барабана в гулкий полумрак проникал конусообразный золотисто-голубой луч света и накрывал священника в голубом стихаре и нескольких тихо стоявших перед ним прихожан. Алексей решил не мешать, вышел во двор и пошел, огибая храм, туда, где за алтарем высились серые и черные мраморные старинные надгробья. «Азыкова, Аршеневские, Раевские…» — считывал он с щербатых плит и каменных крестов фамилии погребенных. Прямо напротив погоста была школа, на ней тоже была мемориальная доска — но это уже выпускнику, погибшему в 80-е в Афганистане. Чеченскими смертями городок был как будто обойден, то ли таились они в других местах.
От школы он прошел к перекрестку у гостиницы, устроенной в старинном купеческом особняке, и на угловом таком же старинном двухэтажном доме увидел надпись «Кафетерий». Внутри это была обыкновенная бакалейная лавка, за прилавком сидела девушка с темно-бордовыми волосами и читала газету «Жизнь»; над ее бордовой головой с потолка спиралями свисали полосы клейкой бумаги, облепленные черными точками мух.
— Можно кофе попить? — спросил Алексей, снял рюкзак и поставил его у единственного здесь пластмассового красного столика.
— Навести вам? — Девушка с готовностью отложила газету и включила электрический чайник.
В первое мгновение Алексей не очень сообразил, как это — навести, но потом из действий девушки стало ясно, что «навести» значило просто положить в пластиковый стаканчик коричневого, похожего на пудру порошка, залить кипятком и тщательно перемешать пластиковой же ложечкой.
— Семь пятьдесят, — объявила девушка какую-то неожиданную цену, и на его десятку выложила два рубля и коробок спичек.
Исходившее паром содержимое стаканчика трудно было назвать кофе, но приготовлено оно было столь любезно, основательно и от души, что эти обстоятельства как бы передались напитку, и Алексей твердо решил допить его до конца.
Захватив стаканчик, он вышел на улицу и стал на тротуаре. Соборную площадь укладывали брусчаткой, вся она была покрыта обнаженными спинами делавших это молодых рабочих, и глуховато стучали о камень деревянные молотки. В ветвях древнющих тополей наперебой звучали птичьи голоса, как будто их обладатели возбужденно обсуждали такое важное для маленького городка событие. Этим только и нарушалось здесь безмятежное спокойствие жаркого летнего дня, и еще от реки, скрытой дремучей уремой, долетали звонкие мальчишеские голоса.
Рядом с Алексеем стоял старенький «ПАЗ», пассажиры которого, главным образом пожилые женщины с сумками и мешками, кого-то ждали.
— Не в Варварино? — на всякий случай поинтересовался Алексей, заглянув в открытую дверь.
— В Варварино, — охотно отозвался приветливый молодой водитель, словно бы восхищаясь такому совпадению.
— Пассажира возьмете? — в тон ему спросил Алексей, которому тотчас передалось это настроение, составленное из спокойной безмятежности, незлой иронии и сдержанной лихости.
— Двенадцать рублей, — еще веселей и артистичней ответил водитель. — Садись, племянник.
Усевшись и взгромоздив рюкзак себе на колени, Алексей вдруг отметил странное обстоятельство: отправившись по Кириному делу, он как будто спасался от самой Киры. Но чем диковиннее становились пейзажи, тем крепче за сердце хватала тоска и становилось ясно, что все чувства, возникшие однажды, находят свое место в темноте людских душ и пребывают там как притаившиеся вирусы, как архивированные файлы.
* * *
До Варварино считалось восемнадцать километров, и за столь недолгий, в общем, путь от словоохотливых попутчиков Алексей узнал, что автобус этот принадлежит заповеднику и директор разрешает по выходным возить на рынок жителей этого самого Варварино, где, собственно, и пребывала штаб-квартира означенной природоохранной организации. Еще он узнал, что много домов в деревне скупили под дачи москвичи, и тут же в автобусе даже нашел себе пристанище на ночь.
— Да есть и гостиница у них, — задумчиво проговорила на его вопрос маленькая остроносая старушка в цветастом ситцевом платье и поправила на голове белый платок. — Можно и там… Да там не покормят тебя, ничего.
— Ну, как-нибудь, — улыбнулся Алексей. — Мне ж не век вековать.
— Э-эх, — вздохнула старушка, — что это — как-нибудь? Да еще неизвестно, открыта она, нет ли, а то и места, бывает, нет. К себе тебя заберу. Дети были, уехали на той неделе, только мы с дедом остались. Условий, правда, нет… — И как ни отказывался Алексей, уверяя, что гостиница ему вполне подойдет, баба Лида — так звали его новую знакомую — оказалась непреклонна.
— Вот гостиница-то, — показал Алексею пожилой мужчина, когда автобус проезжал мимо одноэтажного здания с большими высокими окнами, напоминающего корпус пионерского лагеря.
— А где тут у вас анархисты-то? — обратил свой вопрос Алексей ко всем сидящим в автобусе, но все только пожали плечами.
— А то не те ребята, что на Хопре стоять? — спросила баба Лида, но тут же сама себе и ответила: — Не, те с Борисоглебска ездют.
Автобус дотащился почти до околицы и здесь остановился в последний раз. Баба Лида, а за ней и Алексей зашагали к небольшому беленому домику, откуда навстречу им с улыбкой на красном добродушном лице двигался старик в резиновых чоботах.
— Лукич! — крикнул ему из кабины весельчак-водитель. — Встречай — племянник приехал.
Старик в чоботах внимательно вглядывался в Алексея, будто и впрямь ожидал признать в нем какого-нибудь родственника.
— Да то хлопчик с Москвы приехал, переночевать ему негде, — бросила на ходу баба Лида с такой интонацией, словно принимать на ночлег хлопчиков с Москвы было у них обычным делом.
— А я что? — изумился хозяин. — Ночуй. — И с той же неопределенной улыбкой, которая никак не хотела покидать его красного мясистого лица, сунул Алексею для приветствия тяжелую руку. — Лапины наша фамилия.
Не успел Алексей снять рюкзак, как Лида уже разогрела борщ и звала к столу.
— А я, сынок, к жуку сейчас пойду. Это ж беда так беда. Только его и собираешь.
Разговаривала она с ним так, как будто знала его всю жизнь: посетовав на колорадского хищника, рассказала еще про сына, живущего в Воронеже, про свои болезни и про хвори своего Васи. Встав из-за стола, Алексей решил дойти до штаб-квартиры заповедника — навести справки об анархистах.
— Сходи, погуляй, ага, — одобрила Лида. — Там магазин проходить будешь — если хлеб есть, возьми булку.
В сенцах он задел ногой какую-то палку, и она упала.
— Швабра падает — баба порадует, — добродушно пообещал ему вслед Вася.
* * *
В конторе заповедника Алексею подробно рассказали, в какой стороне искать анархистов, и, что немного его озадачило, говорили о них если не с уважением, то как-то приветливо. Выкрашенная в синий цвет дверь магазина была распахнута, и в дверном проеме легонько колебалась полоса выцветшего ситца. Алексей купил хлеба, конфет и побрел в сторону своего гостеприимного пристанища.
К его возвращению Лида снова разогрела борщ и нажарила яичницы с салом. Лукич Лапин, не вставая с табуретки, залез рукою в дебри серванта и вытащил початую бутылку водки.
— По-мущински, — подмигнул он Алексею хитрым белым слезящимся глазом.
Под яичницу они выпили по три рюмки. Алексей вышел за калитку, сел на лавочку и стал смотреть на пустую дорогу. Иногда мимо проезжали на велосипедах дети и с любопытством поворачивали к нему свои лица. Потом так же тягуче прокатился велосипед продавщицы из магазина и так же тягуче смотрела она на него, пока ехала мимо.
— Хлеб у вас вкусный, — заметил ей Алексей.
— Заходи, — крикнула она в ответ, — завтра еще привезут.
Маленький домик Лапиных стоял под высоченным, прямо-таки гигантским старым и прочным вязом, и самый этот огромный вяз был уже как целый мир. В непогоду его нижние ветви тревожили печную трубу, отчего на черном рубероиде крыши россыпью лежали бурые кирпичные крошки. Необъятная крона его служила пристанищем такому количеству птиц, что невозможно было составить понятие об их множестве даже по их голосам.
Спустя немного времени к Алексею подсел Вася со своей «Примой», которую привезла ему сегодня Лида целую сетку.
— Когда на автобусе ехал, забор такой видел? — спросил он.
— Длинный такой, бетонный? — уточнил Алексей. — Там еще щит стоит «Единой России».
— О, — подтвердил Вася Лапин. — С медведем. То у нас был плодо-консервный завод. Всю округу кормил — горя не знали. И работали там, и сами сдавали.
— Что сдавали-то?
— Кто что. Смородину в основном. Да и сливы, и яблоки, — махнул рукой Вася. — Все. По всему Союзу расходилось. — Он переложил в пальцах крошечный окурок и, прищурив глаза от близкого дыма, сделал последнюю затяжку. — А директор с депутатом тут с одним все приватизировали да по цене металла продали. А теперь он глава района. — Вася легонько подтолкнул Алексея локтем. — Ты понял?
— Понял, — уныло отозвался он, тоже сделав ударение на последнем слоге.
— И царь здесь, и бог, и президент. Только что заповедник тут у нас, сюда не лезет. А в Анастасиевке большо-ой колхоз был, теперь его хозяйство. Раньше хоть копейку какую платили, при советах-то, а теперь так работают: раз в два месяца по мешку комбикорма даст, и скажи спасибо. А куда деваться?
— Да уж, — произнес Алексей.
— То-то и оно. Так-то, сынку. Весною две лошади в районе пали, так тут же и съели их. В войну такого не было.
* * *
Ближе к вечеру, когда в пыль, поднимаемую мотоциклеткой да бредущими козами, стала примешиваться парча заката, Алексей отправился на поиски анархистов. Асфальтовое полотно уходило в сторону городка, откуда он приехал утром, а в заповедник, к реке, уводила мягкая песчаная дорога, на которую наползала душистая полынь с нежными пушистыми венчиками. В стороне по земляничному косогору поднимались сосны, зачесанные ветром к северо-востоку, дорога же влеклась между огромных осокорей, усаженных зелеными шарами омелы.
Дом Алексею искать не пришлось — двигаясь по дороге, он просто вышел на него. Это был то ли старый заброшенный кордон, то ли, потому что стоял на обрыве довольно высокого здесь берега, какой-то причал, какая-то станция плавучих средств, а вокруг между дикими грушами тут и там были разбиты туристические палатки, но какие-то такие, что при взгляде на них возникала мысль о не совсем обыкновенных туристах. На некоторых стенках красовались яркие надписи по-английски, но как их следовало понимать, даже у Алексея оставались сомнения. И действительно, на берегу не было видно никаких байдарок, а от воды, которой не было еще видно с того места, где он сейчас стоял, доносился плеск и тяжелое буханье ныряльщиков. Река здесь делала большую излучину, и от противоположного берега, заросшего ольхой и тополями, непроходимо оплетенными ежевикой, достигая почти ее середины, тянулись песчаные плесы.
Алексей поднялся на крыльцо дома, который он справедливо принял за штаб всего этого непонятного палаточного городища, и первое, на что натолкнулся его взгляд, была «Декларация прав живых существ», принятая, как сообщала преамбула, летом 2003 года в Анапе на Втором Всероссийском съезде защитников животных. Бумажка с текстом «Декларации» была прикреплена прямо на двери, на уровне глаз человека среднего роста, и ни конному, ни пешему, явившемуся на кордон, ее было не миновать. Алексей остановился и стал читать. «Мы провозглашаем этот документ, — прочитал он, — чтобы призвать человечество положить его идеи в основу правового регулирования отношений между людьми и нечеловеческими разумными существами. Мы считаем, что достаточным основанием, которое дает право на жизнь, является жажда жизни. Основанием, которое дает право на свободу, является стремление к свободе». Алексей задержал глаза на прочитанном и ему подумалось, что эти простые слова обладают некоей ясной, суровой, но Доброй силой, за которую не может быть стыдно ни умам, ни душам писавших это. «Мы провозглашаем, что каждый вид живой природы обладает самостоятельной ценностью, вне зависимости от своей полезности для разумных существ. Вся природа, в том числе и не живая, обладает совершенной красотой и должна быть сохранена».
Алексей взялся за ручку и потянул на себя, дверь поддалась, и он вошел. Интерьер избушки был незатейлив: двухуровневые нары и стол, на котором в беспорядке стояли эмалированные кружки, трехлитровая банка, наполовину заполненная засахарившимся медом, и косо лежала книга Кропоткина «Взаимная помощь», прикрытая листами с каким-то текстом, распечатанным из Интернета. Покопавшись в них, он определил, что это была книга Мюррея Букчина «Remaiking Society». Несколько лет назад он уже листал сборник статей этого автора, кстати, изданный в Эдинбурге, но не купил. И вот теперь, в нерешительности от того, надо ли спокойно дожидаться последователей Кропоткина в их штабе или же самому выходить на встречу с ними, он втянулся в «Реконструкцию общества». Оторвавшись наконец от чтения, Алексей увидел, что солнечный прямоугольник, лежавший на полу как брусок сливочного масла, уже изменил свое положение. Умонастроения книги увлекли Алексея, а между тем все-таки надо было искать Гошу.
Радуясь, что читатели Мюррея не захватили его врасплох, как медведям удалось это с Машей, Алексей спустился с крыльца и пошел вдоль палаток к берегу, откуда слышались плеск воды и звуки голосов купающихся людей. «Основанием, которое дает право на счастье, является стремление к счастью…» — сами собой повторялись у него в голове чеканные формулировки декларации. «Основанием, которое дает право на защиту от страданий, является способность страдать…»
Остановившись на самом обрыве, Алексей увидел, что человек семь подростков развлекались тем, что ныряли в воду с глинистого уступа. Понаблюдав немного за этой забавой, Алексей сложил ладони рупором и крикнул вниз:
— Георгий Староплясов есть тут?
На его зов из воды угрожающе вылезла вся ватага. Все они были загорелые, как будто на одно лицо, только что без дядьки Черномора.
— Вы кто такой? — спросил один из них, и Алексей сразу понял, что это и есть Гоша — так он был похож на Киру. — Что вам надо?
— Я послан из центра, — пошутил Алексей, — шифровку вам привез.
Но ватага на шутку отреагировала вяло.
— Маменька прислала? — просто спросил Гоша, выбираясь на травянистый обрыв.
— С чего ты взял? — растерялся Алексей.
— А я вас знаю. Видел вашу фотографию. У мамы есть такая фотография, где вы с ней вдвоем.
— У мамы есть такая фотография? — тупо переспросил Алексей. От этого, казалось бы, простого сообщения, в котором не было ничего удивительного, у него пересохли губы и кровь бросилась в голову. — Ну Да, — сказал он, как будто оправдываясь. — Мы ведь с твоей мамой в одном классе учились.
Гоша воспринял это объяснение благосклонно — во всяком случае, выражение лица его не изменилось, — все так же прищурившись на солнце, он смотрел на пыльную от тополиного пуха поверхность реки.
— Что за лагерь-то у вас? — спросил Алексей, опасаясь, что уже покраснел.
— Экологический лагерь протеста тут у нас. Губернатор хочет строить в селе Анастасиевке цех по производству фенолформальдегидных смол.
— А вы, значит, против? — с иронией спросил Алексей.
Вместо ответа Гоша бросил на него холодный взгляд, и Алексей почувствовал себя донельзя глупо.
— Ну а с отцом что у вас там вышло? — решительно сказал он.
— А ничего не вышло, — так же решительно отозвался Гоша. — Мой отец живет неправильно.
— А ты, значит, правильно?
— Может быть, я тоже пока живу неправильно, — уклончиво ответил Гоша. — Но я ищу, как правильно.
— И чего нашел? — поинтересовался Алексей.
— Никто не имеет права собственности на то, от чего зависят жизни других людей, — четко ответил Гоша, как на экзамене. — А он так не считает.
— Я гляжу, вы Мюррея внимательно прочитали.
— Ну а чего ж, — сказал Гоша. — На то и написано. Да только все и так видно и понятно — и без Мюррея.
Сидя на обрыве и болтая ногами, они наблюдали, как двое подростков карабкаются по толстой старой иве, на одной из ветвей которой, вздымавшейся над водой, была приспособлена тарзанка.
— Сварку украли? Хорошо это?
— Нормально, — заверил его Гоша и туг же удивился: — Откуда вы все знаете? — с подозрением спросил он.
— Да отчет о вашей акции двое суток в топе Яндекса висел, — ответил Алексей. — С фотографиями. А почему, кстати, Златогорье? Тут и гор-то нет.
— Звучит красиво, — гордо пояснил Гоша. — Но здесь мы только тренируемся. А все главное случится на Алтае. Алтай и есть Златогорье, так это слово с тюркского переводится.
— А учиться кто будет? — спросил Алексей.
— Хм, — сказал Гоша и заверил: — Учиться будем. Вы, вот что, маме скажите, что у меня нормально все тут. Тут ребята все нормальные, продвинутые. Все у нас есть, ни в чем не нуждаемся. Осенью вернусь в Москву, жить буду у бабушки. А разговоры эти разводить ни к чему. Вы зачем сюда приехали-то?
— Да я и сам не знаю, — честно признался Алексей. — Скажу тебе только следующее: стремление людей к природе и справедливости мне тоже близко, но я уверен, что осуществить его возможно будет только при условии какого-то чрезвычайно важного знания. И знание это должна дать наука. Так что учись. Рановато тебе в отшельники.
* * *
Миссия была окончена, но уезжать не хотелось. Хотелось еще побыть в этом пространстве, посидеть на берегу, посмотреть на реку, понаблюдать, как рыбаки таскают усатых сомов. Если не считать университетских поездок на картошку, Алексею не приходилось бывать в деревне уже лет двадцать. Он с интересом узнавал, как качает насос, ходил смотреть посадки и вообще совал нос в любую мелочь, чем вызывал добродушную усмешку Васи Лапина. С утра Вася собирался косить отаву, и Алексей вызвался ему помочь.
— А ты косил? — с усмешкой спросил Вася.
— Да я способный, — улыбнулся Алексей, — приноровлюсь.
— Ну помоги, — еще раз усмехнулся Вася. — А я пойду косу тебе налажу.
Среди ночи внутреннее беспокойство, сгустившись в почти осязаемый комок, вытолкнуло его из сна. Луна стояла ровно напротив низкого окошка. Он вышел из дома и пошел на зады посмотреть на реку, как будто боялся, что за ночь река утечет, совсем истечет своими струями и на месте ее останется только оставленное водой илистое русло. Кустарник закрывал от него реку, и несколько минут казалось, что его опасения небезосновательны, и эти минуты он провел в некотором волнении. Но еще через несколько шагов в провале черных ракит блеснула морщинистая гладь, и стало ясно, что река ничего не знает о его страхах и по-прежнему струит свои воды — упрямо, невозмутимо и неистощимо.
Свесив ноги в темноту, он сел на обрыве, на том самом месте, где вечером они сидели с Гошей. Едва колеблемая переливающимися складками воды лунная дорожка наискось тянулась от берега к берегу, и по мере того как сама луна поднималась выше и белела, дорожка бесформенно расплывалась, как старящаяся плоть. Давно уже он не ощущал в себе избытка сил, какой знал в молодости; но их было еще ровно столько, сколько требуется для того, чтобы пробежать пять километров, пройти тридцать, прочитать триста страниц, провести бессонную ночь. И вот теперь этот избыток стал наполнять его, словно это река в своей расточительной щедрости дарила его частицами своей проходящей, текучей мощи.
Когда он учился в седьмом классе, в его руки попала книга, еще 56-го года издания, в солидном переплете, с обложки которой из-под насупленных бровей строго смотрел знаменитый пассажир корабля «Биггль», и когда последняя страница ее была перевернута, можно сказать, судьба Алексея решилась бесповоротно, хотя и не без препятствий. В следующем году он перевелся в 57-ю школу, где был биологический класс, и посвятил себя миру живого, став здесь по своему любимому предмету одним из лучших учеников. Но на вступительных экзаменах в МГУ судьба подставила первую подножку. Из трех предложенных тем для сочинения он выбрал «Образы “лишних людей” в произведениях Пушкина и Лермонтова». Ему, в некоторой степени одержимому любимым делом, оказались непонятны, как он выразился, их бессмысленные метания. В пример им он ставил Базарова и тот Антонов огонь, в котором сгорел этот поборник науки, совершенно упустив из виду тяжелую атмосферу николаевской России, которая, согласно тогдашнему канону, и плодила «лишних людей». По какой-то причине подобный излом мысли не удовлетворил проверяющего и вкупе с несколькими досадными ошибками синтаксиса и пунктуации был оценен всего в три балла. Алексей подал на апелляцию, ничего этим не добился, а сделал, как все шептались, только хуже. В результате всего одного балла не хватило ему, чтобы стать студентом биологического факультета, и для всех, кто знал его, да и для него самого это оказалось настоящим потрясением. Предстояла армия, куда он и отправился осенью 87-го года, а вернувшись, устроился лаборантом на кафедру клеточной биологии и иммуннологии, после чего летом следующего года поступил уже беспрепятственно.
На этой кафедре он и окончил курс, здесь же учился в аспирантуре и защитил кандидатскую диссертацию, которая, собственно, и вывела его в мир большой науки.
В эти минуты, сидя на берегу посеребренной реки, он еще раз убедился в том, что понимает жизнь как мистическое переживание, поэтому слова, сказанные ему на даче у Кости Ренникова Вадимом Михайловичем, нашли прямой отклик в его душе. Тем более что он и сам все чаще задумывался о том, о чем толковал ему Вадим Михайлович и о чем он сам пытался втолковать Химическому Али в последний их вечер в Эдинбурге.
Наука всегда служила ему надежным убежищем от всех треволнений безумного мира. Он входил в нее, как в подводную лодку, люк за ним надежно закрывался, и он погружался в такие глубины, куда снаружи не достигали никакие отзвуки. Но вот он обнаружил, что то ли лодка дала течь, то ли стало тяжело одному, то ли накопилась тоска по родине, только ему самому стало в ней тесно и мрачно.
Стволовые клетки, которыми занимался он в Шотландском центре регенеративной медицины, сделали ему имя, создали положение, доставили средства, оформили опыт. Но чем больше проходило времени, тем острее он ощущал свой разрыв с наукой истинно фундаментальной, к которой готовил себя с юности. В отличие от Гоши, его совсем не удивляло, что мир иерархичен, и он давно смирился с этим. Гораздо загадочней казалось ему то, что мир был асимметричен, и именно здесь чаял он его главную загадку. На языке науки формулировалась она так — лево-правая висцеральная асимметрия у млекопитающих: от «молекулярных машин» через биофизику к морфологии. Он еще верил в себя, но чувством избранничества могло это называться лишь отчасти. В большей степени это было некое смиренное знание, что мир и он, Алексей, до такой степени составляют одно целое, что он просто не может не понять, не постичь тех тайн, которые у них были на двоих.
При изучении лево-правой асимметрии генетика оказывалась не менее важной, чем эмбриология, а эмбриология — чем биофизика. В предыдущих экспериментах, полученных в лаборатории Патрика Тамма, было показано, что установление лево-правой асимметрии у млекопитающих происходит в два этапа. На первом этапе происходит собственно инициация асимметрии, а на втором идет реализация каскада левосторонности. Было показано, что решающую роль в установлении асимметрии играет сигнальная молекула Nodel, обладающая способностью к самоактивации. Однако пока на этом дело и заканчивалось, так как оставалось не очень понятно, как именно связаны между собой эти два явления. В этом вопросе боролись две основные теории переноса информации: биохимическая и биомеханическая, иными словами, речь шла о том, каким именно образом слом симметрии влияет на активацию каскада левосторонности. Проблемой этой во всем мире занимался только коллектив Патрика Тамма, да еще крохотная группа японцев. И те, и Другие для своих экспериментов использовали исключительно эмбрионы мышей, тогда как Алексей часть работы провел и на других видах, в частности, на рыбах и амфибиях. Результаты Патрика Тамма как будто говорили в пользу теории биохимической, тогда как Алексей, основываясь на своих результатах, был склонен объяснять установление асимметрии биомеханически. Экспериментируя на эмбрионах, он показал, что кальциевый каскад в левой стороне тела запускает экспрессию гена Nodel и определил примерное число других генов — 120, участвующих в установлении асимметрии.
Давно уже Алексея не оставляло подозрение, что жизнь не есть простой объект «естественного отбора». Поскольку она собственной своей силой участвует в собственной эволюции, следовало бы изменить дарвиновскую терминологию и говорить уже об «эволюции участия». Взаимодействуя друг с другом и со средой своего обитания, виды создают все более диверсифицированные экосистемы, многие из которых открывают новые пути эволюционному развитию, и эта большая субъективность влечет за собой возможность производить элементарный выбор новых путей эволюционного развития. На этих уровнях сложности сама жизнь начинает играть все более активную роль в своей собственной эволюции.
И вспоминая сейчас книгу Мюррея, он думал, что недалеки от истины его слова об антиэкологической сути существующего социального порядка, раз уж и впрямь естественная эволюция воплощена в человеке. Рассматриваемые просто как вид, люди превращаются в заурядное зоологическое явление, подчиняющееся биологическим законам, которые предположительно определяют борьбу за существование в мире природном. Голод, поэтому, может быть объяснен столь простым для понимания биологическим понятием недостатка пищи, который в свою очередь вызывается не менее понятным перенаселением. А уже само перенаселение объясняет перманентный кризис, ведущий к войнам с целью расширения жизненного пространства.
Но эти рассуждения открывали еще более широкий и необычный взгляд: есть ли причины считать, что человеческий мозг, который сам по себе является продуктом как эволюции естественной, так и культурной, представляет собой решающую, высшую точку природного развития? То, что является неотъемлемой его чертой — необыкновенная способность думать о сложных концептуальных идеях, — выросло из нервной сети примитивных беспозвоночных, ганглий, моллюсков, спинной хорды первых рыб, мозгов амфибий и спинного мозга приматов. И если принять термин «социальная экология», то станет видна и вытекающая отсюда задача, а именно изучение тех точек социальной эволюции, в которых началась инициация, постепенно приведшая общество к оппозиции природному миру, а также следовало бы уяснить, как эта оппозиция развивалась с начала истории первобытного общества и до наших дней. Действительно, если человеческий род способен не просто губить природный мир, но, как форма жизни, сознательно и успешно обогащать его, необходимо определить те факторы, которые превратили людей не в активных партнеров естественной эволюции, а в неких паразитов на теле земли.
И было похоже, мысль эта оказалась последней дельной мыслью в эту упоительную ночь.
Песчаная дорога светлела в лунной дымке. Бесформенные полувысохшие осокори, окутанные поднимающимся туманом, были похожи на воинов, преграждающих подходы к таинственным речным струям, где Русалки свершают свои прелестные обряды. Алексей сорвал веточку полыни и поднес ее к носу. Какое-то существо встало у него на пути. Сперва он принял его за собаку, но звуки, которое издавало существо, были похожи вовсе не на лай, а на какое-то злобное фырканье. Алексей передвинул клемму налобного фонаря, и в него впились два колючих зеленых глаза, потом он разглядел вздыбленную шерсть и полосатый хвост. «Тьфу ты, — подумал он и с досадой, и со смехом, — это же енот, крошка-енот. Енота испугался».
* * *
Утром на подмогу косцам прибыл еще Николай — высокий, в жилы высохший мужик, на котором болталась грязно-синяя роба, зацепившись за костлявые плечи как за перекладину пугала. Коротко, исподлобья глянув на Алексея, он сунул ему для приветствия сухую, твердую, шершавую ладонь, напоминавшую подошву старого башмака, и занялся своей косой.
Подождав, пока Вася прошел метра четыре, Николай приблизился к срезанному краю и повел свою полосу, а потом уже пришла очередь Алексея. Алексей взмахнул косой и тотчас понял, что дело это выходит не таким простым, каким казалось со стороны. То и дело носок лезвия зарывался в землю, коса в его руках не столько резала, сколько кромсала траву, но все же он продвигался вперед, следя за несуетными и даже скупыми какими-то движениями Васи, почти неподвижная спина которого все время была у него перед глазами. Движения же Николая, напротив, были не столь частые, замахи он делал своими длинными руками широкие, и правильной формы полукружия мерно ложились перед ним.
Через какое-то неисчисленное время, ощущение которого Алексей утерял моментально, почти с первым же взмахом косы, будто рывком взметнулось в зенит каленое солнце, и трава стала быстро обсыхать. Косить стало трудней, лезвие то и дело скользило по стеблям, отчего срезанными оказывались только верхушки, и приходилось снова заводить косу, чтобы убрать стерню, и эти ненужные, лишние движения отнимали силы. То и дело Алексей отрывал глаза от искромсанной травы и бросал короткие вороватые взгляды на своих сотрудников, но они им не интересовались и свободно, даже, казалось издали, легко ходили своими путями. Алексея выручало лишь то, что и Вася, и Николай часто останавливались покурить, и тогда кое-как, но силы его восстанавливались. «Основанием, которое дает право на защиту от страданий, — косил он, — является способность страдать…» «Основанием, которое дает право на счастье, — подрезало лезвие тугие стебли, — является стремление к счастью». И только эти заклинания помогали не сбиться с установившегося ритма.
Как потом выяснилось, делянку они срезали без остатка к половине третьего.
Алексей вытер лезвие косы пучком травы и медленно пошел по полю, озирая дело своих нескладных рук. Его полосы, кривые, ломаные, как насмешка, корчились между ровными стежками Васи и Николая.
— Ничего, сойдет, — утешил подошедший сзади Вася. — Пошли-ка, это самое, — загадочно добавил он, — умоемся.
У забора на столовой клеенке уже лежали несколько крупных яиц, зеленый лук, соль в захватанном деревянном туеске, кусок серого сала и косо стояла покрытая испариной трехлитровая банка с синеватым молоком.
— Молоком запивать? — с сомнением спросил Алексей.
— А ты попробуй, — предложил Николай.
Алексей принял из его рук стограммовый граненый стаканчик с самогоном и огромную, полулитровую, наверное, белую эмалированную кружку с молоком настолько холодным, что от него сводило зубы.
— Палит хорошо, — заметил Николай, наливая по второму разу. — Ворошить-то сегодня будешь?
Вася, прищурившись, озирал скошенное поле.
— Да може попозже с бабкой выйдем, — раздумчиво сказал он, окунул в свой стаканчик указательный палец, взял зажигалку Алексея, и на несколько секунд палец обволокло сумасшедшее синее пламя.
— Не меньше пятидесяти, — удовлетворенно констатировал Вася.
— Как на ваш взгляд, — завязал Алексей разговор, когда хмель дошел до головы и немного качнул пространство, — лучше стало жить по сравнению с девяностыми?
— И-и, — вскинулся Вася, — разговору нет. Пенсии-то не видели.
— А сейчас какая у вас?
— Две семьсот, — ответил тот, веско произнеся эти два слова.
— Две семьсот? — переспросил Алексей. Его железнодорожный билет сюда стоил дороже. — А можно разве на такие деньги жить?
— Когда все свое, — заключил Вася, помедлив, — то и можно. Мои две, да бабкины две — на хлеб хватает. Да махорка вот моя, — дотронулся он черным пальцем до красной «Примы».
— Можно? — спросил Алексей.
— Кури, — разрешил Вася и выбил ему сигарету.
Алексей прилег на локоть и окутался клубами густого, едкого дыма. Тысячи звуков накладывались друг на друга: осторожно кудахтая, лениво гребли куры, едва слышно бормотала листва, шептались травы, — все это воздвигало над землей радостный, ликующий гул жизни — и сосредоточенный и безмятежный в одно и то же время. Иногда слух кололо визгливое жужжанье мухи, закладывавшей стремительный вираж вокруг головы. Взбитые перины облаков, строго держа дистанцию, лениво плыли на разных высотах по синему небу.
— Раньше цель была, — подал голос Николай. — Коммунизм. А сейчас — так. Каждый сам по себе.
— Да разве ж в коммунизм сильно верили? — усомнился Алексей.
— Верили не верили, а цель была, — упрямо сказал Николай. — Смысл был какой-никакой. А без смысла русский человек вразнос идет. Жить не хочет. Не получается жить-то, слышь. Смысл ему нужен.
И хотя не слишком веселый разговор вели эти люди, лежавшие на траве, солнце сияло столь ослепительно, лучи его проливались столь щедро, что беды, о которых тут шла речь, казались легкопреодолимыми. Это была словно улыбка земли, настолько чистая, открытая и доброжелательная, что благодать как бы призывала не к рассуждению, а к созерцанию. Алексей ни о чем не думал, а ощущал себя просто частью этой земли, без возраста, без фамилии, и хотелось, чтобы так было всегда. Большего братства, чем то, которое ощущалось сейчас между этими тремя людьми, нельзя было себе представить, большей свободы, чем испытывал в эти минуты Алексей, ему было не нужно, и был он по этим ощущениям как-то равен в чем-то главном и сам себе, и этим людям, только слова для обозначения этого главного совсем не находилось. Алексею захотелось поделиться с ними чем-то самым сокровенным, но сокровенное на ум не шло, и он сказал:
— Скоро наука так сделает, что, может, и умирать никто не будет. До двухсот лет можно жить будет.
И они оба внимательно посмотрели на него и согласно, степенно кивнули, хотя едва ли даже поняли, о чем он им сказал, просто признавая за ним право на высказывание.
— А на что оно — до двухсот? — как-то неуверенно, но деликатно, чтобы не обидеть Алексея, спросил Николай. — Тут с полетами своими что делать не знаш.
* * *
Вернулись они с Антоном в Москву почти одновременно: Антон — двенадцатого августа, а Алексей четырнадцатого. Надо было звонить Кире и Юле из компании «Cloudwatcher», в мероприятии которой он согласился поучаствовать с легкой руки Антона, но Антон уже вознаграждал себя за перенесенные труды своим традиционным способом, и Алексею поневоле пришлось на некоторое время отложить встречу с ними. Это оказалось и кстати, потому что Алексею требовалось какое-то время, чтобы как-то уложить в голове свои впечатления.
Антон сидел на кухне за столом, опершись на локти, и загар его под влиянием уже выпитого как-то позеленел. У стены аккуратно стоял целый выводок пустых пивных бутылок. Алексей присел к столу, повертел в руках погнутую пробку. Антон наблюдал за ним не то чтобы настороженно, а несколько презрительно. На кухне, несмотря на настежь открытые окна, держался кислый запах пива.
— Каждое похмелье — это переоценка ценностей, — заметил он, предваряя этим замечанием ненужные ему вопросы и не желая, по-видимому, вдаваться в обсуждение своих бурных отношений с алкоголем.
— А одной кружкой ограничиться нельзя? — все же поинтересовался Алексей. — Или ты не сможешь тогда остановиться?
— Да я смогу остановиться, — усмехнулся Антон, — я просто не захочу тогда останавливаться. Прецедент-то уже есть.
— Разве ты не можешь выпить один бокал? Ради вкуса.
— Нет, — Антон рассмеялся. — Ради вкуса не могу. Я считаю, что это оскорбление алкоголя, если ты пьешь ради вкуса.
Алексей подумал, что сегодня, в сущности, он готов разделить этот благородный взгляд.
— Кстати, пиво там пил? — поинтересовался Антон.
— Да так, — сказал Алексей. — Этикеток много, названия разные, а вкус один. Дрянь, одним словом. Все «Балтика» эта делает.
— Да уж, — подтвердил Антон. — Куда «Балтика» приходит, там хорошее пиво исчезает. Глобализация. А нормальное пиво было «Балтика», а? Году так в тысяча девятьсот девяносто восьмом?
Прокляв «Балтику», Антон стал рассказывать про свои съемки: каждый год в конце лета на реке Урал в окрестностях Оренбурга наблюдается уникальное природное явление. В последних числах июля из речного ила начинают вылетать бабочки ephemeraptera. С наступлением темноты бабочки взлетают над водой, спариваются и погибают. Столь краткое время их жизни породило одно из их названий — поденки, то есть «живущие один день». Местные жители ставят на берегу прожекторы, и бабочки сотнями тысяч устремляются к источнику света. Собранных таким образом бабочек жители сушат на степном солнце и получившейся биомассой кормят домашнюю птицу.
— А у меня тут, старик, заморочка, — сокрушенно признался Антон, закончив про бабочек. — Связался тут с одной.
Алексей понимающе покивал головой.
— И что теперь делать? — Антон задумался. — Как-то очень она решительно настроена. Хотел напугать ее: говорю, пью я.
— А это их пугает, — с интересом спросил Алексей, — поденок твоих?
— А то, — оживился Антон. — В разные стороны просто разлетаются. — Но тут же голос его обрел унылое страдание:
— А она мне говорит: странно так, да я тебя даже пьяным представить не могу. «Ну, говорю, этой беде легко помочь. Кельнер, ну-ка пару светленького!» Так вот она мне и говорит: ты не показывай, ты просто расскажи. — Антон удивленно обвел взглядом свою кухню, себя самого, насколько это было доступно взгляду, даже попытался заглянуть себе за плечи. — Ну, Леха, как это расскажешь? Ну, говорю, раскованным становлюсь в речах. А она: «И в жестах, наверное, тоже?» Это на что она намекала? В общем, не вставляет мой главный порок девчонку, вот ты ну ты.
— Не вставляет? — сочувственно произнес Алексей.
— Не-а, — покачал головой Антон. — Она мне, слышь, говорит: «Да я сама в Хургаде два часа пьяная у бассейна спала!» Ну как ей разницу объяснить?! — горестно воскликнул Антон. — Это же просто эксцентричный, неумелый да и вообще случайный вызов общественному мнению исламского Востока, а у нас, — Антон воздел перст, — порок! Как говаривал генерал Деникин про генерала Май-Маевского — позорный недуг запоя! Одного только не рассказал, — замялся Антон.
— Кому?
— Да ей, девчонке этой. — В глазах Антона изобразилось веселое страдание.
Алексей терпеливо ждал, пока его друг соберется с силами открыть некую тайну, обещавшую быть несколько постыдной.
— Как в обоссанных штанах в магазин за пивом ходил, — наконец сказал Антон. — Вот поскупился я на эту подробность, — скромно опустив глаза, признался он.
Алексей цокнул языком и с досады хлопнул себя по колену.
— Это ты зря, — горестно молвил он.
— Чего зря? — испуганно спросил Антон.
— Поскупился зря. Сильная деталь. Произвела бы впечатление.
— Да вот поскупился я на эту деталь, — еще раз сокрушенно сказал Антон.
— Ну и чего теперь?
— Теперь встречаемся, — как-то кисло произнес Антон и вздохом послал привет своей свободе. Вид он имел мелкого князька, на владения которого была наложена более могучая феодальная длань, черты лица хмурились нездешней думой, а вот глаза говорили, что, несмотря ни на что, все это ему чертовски нравится.
* * *
Кира наконец призналась себе, что не знает, как теперь вести ей себя с Алексеем. Она привыкла относиться к нему как к мальчишке, ну, положим, как к не желавшему взрослеть юноше, с которым дружила в школе, была влюблена в него, да и кто не влюбляется в школьные годы, а теперь столкнулась с мужчиной, который повидал свет, многого достиг, возможно, познал тайну женщины и, вероятней всего, не одной. Несмотря на все свое ухищренное внимание, в последнюю встречу с Алексеем Кира так и не смогла определенно ответить на главный для нее вопрос: одинок он или нет. То ли он изменился и стал скрытен, то ли действительно скрывать было нечего, но в это последнее ей верилось с трудом. Но, наверное, большинство женщин считают свою тайну самой сокровенной и свой дар самым чистым, искренним и непорочным, так что в этом смысле кое-какое оружие Кира еще крепко держала в руках. Правда, он все-таки дал ей подсказку: уже в самом конце их встречи, когда говорил о своей науке. «Знаешь, — сказал он, — когда не с кем разделить горе, то это более-менее понятно. Кому до кого есть дело? Это понятно. Одинокими приходим в этот мир, в одиночестве его и покидаем, и так далее, — это ясно все. Но когда не с кем радость разделить, это уже слишком».
И она унесла эти слова с собой.
Сразу после его возвращения из лагеря экологического протеста они довольно долго говорили по телефону, и он живописал ей абсолютно безопасное, с его точки зрения, и даже полезное времяпровождение ее сына. Но, конечно, такой отчет предполагал и очную встречу, и только осторожность Алексея несколько отложила ее. Первый шаг был сделан, был сделан с ее стороны, после поездки Алексея между ними образовалось какое-никакое дело, которое впоследствии могло потребовать новых усилий, обсуждений, деяний. Что из этого всего могло выйти, Кира не задумывалась: это было нужно ей здесь и сейчас.
В прекрасном расположении духа ехал Алексей на встречу с Кирой. Они договорились встретиться на площадке при выходе из метро «Филевский парк». Кира намеренно оставила автомобиль — так, ей казалось, им будет проще понимать друг друга, а на предстоящий вечер она строила кое-какие планы.
— Что это потянуло в родные места? — усмехнулся Алексей, хотя Кира с Митей жили совсем недалеко — на «Студенческой».
— Решила сегодня заехать к маме, — осторожно и выразительно сказала она, имея в виду дом на улице Барклая, — да там, наверное, сегодня и останусь.
Они перешли Малую Филевскую напротив музыкальной школы имени Гнесиных, которую несколько лет сослали сюда с Поварской, и пошли по одной из дорожек в полупрозрачную глубину осеннего леса. Здесь стояли старинные, вековые деревья с могучими стволами, и, несмотря на то что земля была уже довольно плотно устлана пока еще желтыми листьями, эти великаны цепко держали свои кроны, почти нетронутые наступившим сентябрем.
— У вас хороший сын, — нарушил он наконец молчание.
Его уверенность, какое-то самообладание, которое, как ей чувствовалось, защищает его от нее как от женщины, раздражала ее и где-то внутри медленно закипала в ней злость.
— Ты хочешь сказать, что удивлен, — усмехнулась она, — как у таких дряней, как мы с Митей, мог получиться такой хороший сын?
— Сказал что сказал, — ответил Алексей, мрачнея в предчувствии неприятного разговора.
Кира посмотрела на него внимательно, но ничего не сказала, хотя он был убежден, что ее проницательность в эту минуту сделала вывод, который он сам не облек еще ни в мысль, ни в слова.
— А что, — усмехнулся Алексей, подумав, — так и сказал. Потому что, в общем, я разделяю его взгляды.
— Ты пошутил, — утвердительно произнесла она.
— Да ну? Разве ты меня не знаешь? Неужели я похож на шутника, зануда проклятый? Не-ет, я не пошутил. Но пошучу. Мы с этими ребятами скоро вместе пошутим. Заварим на хуй еще какую-нибудь гнусную харчевню, где подают бобров и лосятину.
На этот внезапный мат она не отреагировала.
— Прекрати! — крикнула она. — Неудачник!
— Что-о? — Он надвинулся на нее, словно бы собирался ударить.
Левой рукой она потянулась к затылку, выхватила заколку, и рыжеватые, немного кудрявые волосы свободно упали ей на плечи.
— Да, я неудачник, я чертов неудачник, потому что я остался тем, кем был, потому что я занимаюсь тем, чем хотел. Потому что я и вправду верю, что люди не родятся лишь для того, чтобы обжираться трюфелями и шашлыками, что вершина человеческой мысли — это не та хренова каракатица, на которой ты сюда приехала. Потому что вы все согласились жить по их правилам…
— Да я на метро приехала, — невпопад сказала она.
— Потому что от вас уходят ваши дети, — сказал он уже тише и расстегнул рубашку еще на одну пуговицу.
— У нас они по крайней мере есть. У некоторых нет.
— А вот это подло, — заметил он, почти уже успокаиваясь.
— Не суди людей, скотина! — снова сорвалась она на крик.
— Прекрати орать! — сам заорал он. — Прекрати, а то…
— А то что? — Раскрасневшаяся, с заколкой в руке, как с кинжалом, по-рысьи сощурившись, она являла собой и решимость к дальнейшему спору, и задор, из которого понемногу начала уходить злоба и место которого предательски занимала податливая беспомощность.
— А то я тебя поцелую, — глянув в ее неуловимые глаза, спокойно сказал он.
* * *
Поцелуй неминуемо состоялся бы, если бы такая бурная подготовка к нему не была нарушена появлением двух существ, вышедших на тропинку откуда-то из-за стволов прямо к тому месту, где стояли Алексей с Кирой. Оба эти существа, как грибники, передвигались крайне медленно и внимательно смотрели себе под ноги. Корзинок, правда, у них с собой не было, зато у девочки лет десяти на плече на тонких плетеных шнурках висела плоская серая нотная папка.
— Да вот же, здесь мы играли, говорю же тебе. — Она говорила, проглатывая окончания, скорым подростковым наметом, и скорее не проговаривала слова целиком, а только обозначала их. Поминутно у нее на глазах возникали лукавые слезы, которыми она управляла, словно Зевс своими ветрами.
— Антон, — констатировал Алексей, и они все четверо уставились друг на друга.
— Что вы здесь делаете? — спросил Антон, пораженный не меньше него.
— Вы телефончика такого раскладного красненького не находили? — одновременно с ним спросила Настя.
— Вот, опять потеряла телефон, — сообщил Антон, оправившись от первого впечатления внезапной встречи. — Приехал забирать ее из музыкальной школы, а мне тут сюрприз. И все одно и то же. Никакой фантазии. — Он бросил на Настю взгляд, преисполненный праведного гнева.
— Где-то здесь, наверное, выронила? — участливо спросила Кира, и девочка согласно кивнула.
— Мы найдем, пап, — заверила она, мгновенно оживившись. — Ну куда он мог деться, сам подумай?
— Да его уже на Савеловском за триста рублей продали, — пошутил Антон.
— Папа, но он же звонить должен, он не выключен, — возразила Настя.
— Он-то должен, только нам звонить не с чего, — вздохнул Антон и пояснил Алексею: — Я-то свой дома забыл. Вот и ищем вручную. А недешев был подарок отца ко дню 8 марта, — погрозил он Насте указательным пальцем.
Настя потупилась, как бы скорбя о своей рассеянности и невнимательности к подарку отца.
— Ну что ж, давайте поищем вместе, — весело предложила Кира. — Какой номер?
Настя продиктовала номер, и Кира с Алексеем занесли этот набор цифр в свои трубки.
— А мы подумали, вы грибники, — улыбнулась Кира, и Настя хитренько, украдкой улыбнулась ей в ответ.
— Еще раз покажи место, — приказал Антон, и Настя, размахивая руками, стала обегать территорию.
— Дальше того дерева не заходили, говоришь? — Антон показал на старинную, накренившуюся липу, состоявшую из двух стволов. Настя отрицательно помотала головой.
Несколько раз Кира вызывала Настин номер и слышала гудки, но сам телефон никак себя не обнаруживал.
— Только я звук убавила во время урока, — призналась наконец Настя, и Антон снова смерил ее негодующим взглядом.
Они разошлись с тропинки, на которой повстречались, в разные стороны и стали медленно бродить в указанном пространстве, взбивая носками обуви уже изрядно нападавшие листья.
Кира была так обескуражена словами и намерениями Алексея, что даже и не знала, радоваться ли ей столь неожиданной встрече с его друзьями или досадовать на их неуместное появление. Бродили они минут пять. В какой-то момент они с Алексеем удалились и от Антона, и от Насти и оказались в нескольких шагах друг от друга. Кира остановилась и молча смотрела на подходившего к ней Алексея. Толстый, как ствол, ломоть заходящего солнца осветил ее лицо и часть груди манящим золотистым светом. Невольно сощурившиеся ее глаза как бы говорили: «Ну же, давай!» Он приблизился вплотную, положил ей руки на плечи и дотронулся своими губами до ее губ. Такая благодарность, такая мука зажглась в ее вызолоченных глазах, что у него перехватило дыхание.
— А ну-ка, — сказал он и нажал вызов Настиного телефона. Через секунду из-под желто-зеленого кленового листа раздались едва слышные звуки популярной песни Вики Дайнеки «Девочка, которая хотела счастья».
— Ура! Ура! — восклицала Настя и беспрестанно подпрыгивала, подбрасывая в ладонях розовый овально-девчачий аппарат. На радостях пошли к метро и там в торговом центре зашли в «Шоколадницу». Настя не выпускала свое гламурненькое обретение из рук и пестовала его, как младенца.
— Я все теряю, — сообщила она Алексею и Кире измазанными шоколадом губами с неким даже вызовом, а Антон подтвердил это вздохом деланой горечи. Его напускная суровость давно миновала, и он осторожно любезничал с Кирой.
Если другие родители гордятся своими детьми за их необыкновенные таланты в искусствах или их спортивными достижениями, то Антон, похоже, был доволен и тем, что у него такая рассеянная дочка. Ее бесконечные потери оба они воспринимали как признак яркой семейной индивидуальности, хотя сам Антон ничего никогда не терял, а, напротив, обладал каким-то сверхъестественным даром находить любую пропажу.
* * *
Специализированная «биологическая» школа за № 57, куда Алексей перевелся после восьмого класса, находилась на Волхонке, и ради удобства всю неделю он оставался ночевать у бабушки на Остоженке, а дома проводил только выходные. На Остоженке бабушка имела комнату в коммунальной квартире, которую получила после возвращения из эвакуации в 46-м году. Дом, где поселилась бабушка, был знаменит тем, что до Октябрьской революции в нем располагался популярный трактир «Голубятня», а в самом ее начале прямо перед ним во время ноябрьских боев с юнкерами был убит командир рабочих отрядов Замоскворечья Петр Добрынин.
В комнате у бабушки была прописана родная тетка Алексея, и когда некая девелоперская компания добилась в Москомимуществе решения о признании дома аварийным, то новая квартира в Южном Бутове досталась именно ей, хотя в подобной подачке от города она совсем не нуждалась, потому что уже с 1996 года жила припеваючи в соседнем переулке.
Тетка Алексея, Наталья Владимировна, младшая сестра Татьяны Владимировны, рано вышла замуж, и очень удачно. Супруг ее происходил из того же самого авиационного института, который и она закончила когда-то неизвестно зачем, с началом эры свободного предпринимательства принял участие в печально известном движении центров научно-технического творчества молодежи и рано прилепился к группе компаний «Менатеп», где сделал кое-какую карьеру.
Сестры не то чтобы не любили друг друга, а просто являли собой два решительно расходящихся типа жизни, причем расхождение это обозначилось еще в советское время. Разница в возрасте между ними составляла десять лет, но отнюдь не она отвечала здесь за распределение мировоззренческой светотени. Наталья считала свою старшую сестру простоватой неудачницей, мужа ее — отца Алексея — простофилей, и, в общем, с той точки, с которой обозревала жизнь, была в чем-то и права. Рано овдовевшая, Татьяна Владимировна в какой-то момент своей жизни безропотно, смиренно, как и было ей предначертано внутренним ее складом, исподволь пошла «в народ», другими словами, решилась прожить остаток жизни так, как если бы страна все еще пребывала в сонной эпохе Леонида Ильича. И когда Евдокия Ивановна, Алексеева остоженская бабушка, захворала, не Наталья Владимировна, а именно мать Алексея взяла ее к себе, в их совсем небольшую двухкомнатную квартиру, и это произошло столь естественно, что даже не обсуждалось.
Хоть как-то примиряло младшую сестру со старшей наличие у последней Алексея, и, видимо, Наталья искренне не могла взять в толк, как у такой непрактичной, несовременной матери вдруг оказался сын ученый, да еще настолько дельный и способный, что получил приглашение работать в европейском университете.
Если Татьяна Владимировна обладала спокойной, весьма приятной, но совершенно невызывающей внешностью, то младшая сестра до сих пор была привлекательна какой-то нечистой, развратной красотой; в то же время, следуя стремительно набиравшему силу поветрию, стала ханжески набожной, и Алексей недоумевал, как все это в ней уживалось.
Счастливый супруг ее, равно удачливый и в семейной жизни и на банковском поприще, Евгений Петрович одобрял остатки развратной прелести, но к набожности относился если не с прямым осуждением, то по меньшей мере снисходительно. Сам он верил в демократию самого первого, чистого розлива, искренне полагал, что Гайдар спас страну от голода, ненавидел коммунистов, хотя сам во время оно состоял в партии без малого пятнадцать лет, утверждал, что зажил по-настоящему только после 91-го года, черно-белых фотографий не хранил, да и вообще искать каких-либо следов старой жизни в этом доме, обставленном и оснащенном в духе текущего времени, было совершенно пустым делом. Увлечений в строгом смысле слова у супругов не было, если не применять это легкомысленное слово к православным симпатиям Натальи Владимировны: едва представлялась к тому возможность, они методично объезжали Европу, и делали эти вояжи не без задней мысли найти где-нибудь там уголок по сердцу, дабы провести в нем остаток своих дней. Две вещи пока еще связывали их с родиной: работа Евгения Петровича да сын Андрюша.
Андрюша достиг призывного возраста как раз в тот страшный год, когда занялась первая война в Чечне, и Алексей хорошо помнил, какими правдами и неправдами родители избавляли сына от военной службы. Андрюша окончил Плехановский институт, а ныне трудился арт-директором ночного клуба.
Мировоззренческие, бытовые и социальные отношения между матерью и теткой не были секретом для Алексея, и потому визит к ней Алексей оттягивал как только мог, но Татьяна Владимировна начала терять терпение, и в конце концов он решил исполнить эту повинность.
* * *
Еще длился дачный сезон, и в воскресенье старая Москва была безлюдна как нельзя кстати. И в этом безлюдье проступало робкое, усталое целомудрие. Словно улицы и переулки, отмахнувшись на время от притворного дурмана машин и людских потоков, тихо ликовали, что могут хоть недолго побыть самими собой, и дома как-то многозначительно переглядывались окнами, поигрывая заходящим солнцем как неким секретом, известным только им.
Не без удовольствия, но и не без грусти Алексей шагал по Остоженке. Чтобы попасть к тетке Наталье Владимировне, не миновать было того места, где еще недавно стоял дорогой его сердцу дом. И он не миновал его, и даже постоял несколько минут перед серым забором, за которым вот-вот должны были начать рыть котлован, осмотрел фасад дома напротив и нашел там некие знакомые ему окна, отличительным признаком которых служили заросли гераней, льнувших к запыленным окнам. К изумлению его, окна были те же самые, со старыми рамами, и герань дремала в полумраке комнаты, и серая занавеска, словно застыв на пару десятков лет, элегантно прикрывала треть окна, точно люди, жившие за ней, навсегда посвятили себя искусствоведению. Это открытие приободрило Алексея, ему стало радостно от сознания, что в известном ему мире есть вещи, которые могут еще позволить себе роскошь подсмеяться над временем, пусть и в окружении стеклопакетов.
Ласковость и приветливость хозяев были сродни родственной внимательности Алексея, и, кажется, все это прекрасно понимали, а играть было надо.
Тетка Наталья Владимировна предложила изысканный в своей простоте итальянский ужин и трижды прерывала беседу сожалением о том, что не смогла раздобыть горгондзоллу и приходится удовлетвориться рокфором.
— О, — заметил Алексей на столе бутылку итальянского вина, — Nero D’Avolo.
— Ах, я влюблена в этот виноград и в это вино в частности. На нем можно и жениться, и выйти за него замуж, — томно проворковала Наталья Владимировна.
— Но-но, невеста, — шутливо погрозил ей пальцем Евгений Петрович и обратился к Алексею: — Что ж ты, как? Как в наших палестинах?
— Ну, я еще как следует тут не огляделся, — осторожно ответил тот, — но с лихими девяностыми принципиальной разницы не вижу.
— Почему? — живо откликнулся Евгений Петрович. — А ну-ка, а ну-ка! Ты уезжал из одной страны, а приехал совсем в другую. И это отрицать?
— Да в ту же самую, — буркнул Алексей.
— Да почему? — не отставал Евгений Петрович.
— Ну, почему-почему? — неохотно ответил Алексей. — Потому что люди науки, вроде меня, по-прежнему могут реализовать себя только за границей. По тому что пенсионеры по-прежнему ограничены в своих правах своими ограниченными пенсиями, какие уж тут права человека-то? Черта оседлости какая-то экономическая. И мы в состоянии этого смертного греха уже шестнадцать лет живем. Молодые, сильные ограбили, по сути, своих стариков, а ведь то, чем они так охотно пользуются, не ими создано, а этими самыми стариками. Да, стало опрятней, богаче, но ведь это фасады одни столичные, а никакого социального сотрудничества как не было, так и нет.
— Работать надо, — назидательно молвил Евгений Петрович, — работать. А работать наш народ не любит. — Он хмурился, и было видно, что филиппика Алексея не пришлась ему по душе.
— Где работать? — усмехнулся Алексей. — Я вот недавно в провинцию ездил…
— Ты был в провинции? — удивилась Наталья Владимировна. — Что ты там делал? Ты смотри, Женя, — обернулась она к мужу, — к нам не дозовешься, а он уже в провинцию успел.
— Так, по делам, — не стал распространяться Алексей. — Так там впусте все лежит.
— Головотяпство наше в веках прославлено, — вздохнул Евгений Петрович с таким чувством, на которое, наверное, имел право только Николай Михайлович Карамзин ну и, быть может, еще летописец Нестор.
— Как полагает Интернет, — сказал Алексей, — проект «Россия» готовится к своему закрытию.
— Какой проект, Алеша? — возмутился Евгений Петрович. — Страна вошла наконец в мировое сообщество. Нас перестали бояться. Происходит взаимопроникновение культур. Хватит уже в берлоге своей сидеть.
Засиделись. Пора уже зарубить себе на носу — мы такие же европейцы, как те же немцы, те же голландцы.
— Как те же румыны, те же боснийцы, — продолжил Алексей. Он вспомнил, что недавно говорил ему Костя Ренников, и заметил: — Ну, может, и вошла, да как-то боком. Сейчас в бизнесе, да в любом практически производстве планирование дальше двух, ну трех лет просто не делается. А если так, то кто ж нам инвестиции понесет? Никто, дядя Женя, — усмехнулся Алексей. — Наоборот, деньги отсюда бегут сломя голову. Вам ли не знать.
— Я, если честно, единственный выход усматриваю, — сокрушенно молвил Евгений Петрович, — опять звать варягов.
— А сами-то что?
— Не можем сами, не способны, — сморщился Евгений Петрович. — Ты не представляешь себе, какая коррупция. Насколько все прогнило при чекистах. Все руководители, начиная со среднего звена, должны быть иностранцы. Только так. Или Ходорковского срочно выпускать и делать президентом.
Алексей издал короткий смешок.
— Тогда и вам, дядя Женя, в сепаратор лезть, — сказал он.
Это соображение привело Евгения Петровича в некоторое замешательство. С растерянной улыбкой он обратился к супруге, и та погладила его по руке. Евгений Петрович оправился и взялся уже серьезно:
— Русские не способны к методичному, последовательному труду. Им он скучен. Лучше водку пить. И православие, — он покосился на Наталью Владимировну, — это такая религия, которая в этом смысле развращает.
— Женя, — укоризненно покачала головой Наталья Владимировна.
— Странно, что ты возражаешь, — продолжил дядя Женя. — Ты же сам смог реализовать себя за границей.
— Да нет, — усмехнулся Алексей, — я уехал как раз потому, что ваши кумиры устроили здесь свой экономический эксперимент.
— Удивляюсь я тебе, Алексей. Шесть лет ты прожил в Европе. Неужели не усвоил тамошний дух?
— Ну, я и до этого в подъездах не мочился. А что касается духа — это вы Вебера, наверное, прочитали, — предположил Алексей.
— Да, — не слишком уверенно согласился Евгений Петрович.
— Вебер действительно исследует связь между протестантской этикой и духом капитализма, но там же говорит, что не убежден, что здесь курица, а что яйцо… Да и еще большой вопрос, что то, что построили протестанты, это идеал.
— Все действительное разумно, — парировал Евгений Петрович в лучших традициях своей молодости.
— Угу, — буркнул Алексей. — Черта с два… А потом, — вернулся он к началу разговора, — ваш же Ельцин и привел к власти этих чекистов.
— Это была ошибка Бориса Николаевича, — тягостно вздохнул Евгений Петрович.
— Это Борис Николаевич был ошибкой.
— Эх, Алеша, как же ты, — с досадой проговорил Евгений Петрович. — Он принес нам свободу.
— Да сама она пришла, свобода эта. А его выбрали ее охранять. Кстати, что тут все у вас на Ходорковском помешались? Я, как вернулся, только о нем и слышу.
— Потому что это ум, честь и совесть нашей эпохи, и только он сейчас может спасти страну, — взволнованно произнес Евгений Петрович.
— М-м, — отозвался Алексей. Он хотел было напомнить Евгению Петровичу про деньги Чернобыльского фонда, но удержался. Во время дефолта 98-го Евгений Петрович лишился чрезвычайно крупных сбережений и пережил инфаркт, поэтому, помня об этом, Алексей не решался сильно волновать его чересчур резкими возражениями.
— Котик, меня беспокоит твоя личная жизнь, — капризно произнесла Наталья Владимировна и надула губки, как будто усматривала в таком положении вещей некое умаление и себя самой.
— Сильно беспокоит? — спокойно уточнил Алексей. Он смотрел на свою родную тетку и не видел в ней личности, а только самку, которой все равно с кем быть, с кем жить: с эсэсовцем, с палачом НКВД, с вороватым крепким хозяйственником. Он подумал, что мир был бы лучше и разумней, если бы женщины отказывали во взаимности представителям указанных категорий, но, увы, именно за этот сегмент мужского рынка и вели несознательные женщины самую отчаянную борьбу. Алексей допускал, что бывают грехи, так сказать, чистые, незамутненные женскими слезами, грехи без задних мыслей, причиной которых являются они сами, как-то: корыстолюбие, или какое-нибудь обжорство, но в итоге большинство своих пороков мужчины охотно складывают к ногам обольстительных самок, и, может быть, в этом и есть главная цель и смысл этих пороков.
— А вот девочка у тебя была. — Наталья Владимировна сморщила свой лаковый лобик. — Ну, переводчица, по-моему? Вы еще у нас как-то были.
На этот раз Алексей посмотрел на тетку с уважением.
— Были, но давно, — вздохнул он. — У вас, тетя, и память! — Все-таки это была родная сестра его матери, и он не счел нужным хранить невозмутимость. — У нее все хорошо.
— Евгений, — деловито обратилась она к супругу, — ты рассказывал мне про дочку твоего этого Сапрыкина. Она же в Англии учится, не так ли? Хотя… — она оглядела Алексея, словно видела его в первый раз, и от Алексея не ускользнуло сомнение, мелькнувшее у нее в глазах.
— Хотя ты, племянничек, не от мира сего, — весело закончил за нее он, — а посему исполненная достоинств дочка Сапрыкина достанется другому.
— Ну-у, Алексей, — протянула Наталья Владимировна обиженно, — я так не сказала.
— Н-да, не всем дается счастье, — молвил вдруг Евгений Петрович и нежно приобнял Наталью Владимировну, что почему-то оказалось для нее полнейшей неожиданностью. Положив руки на плечи жене, он воззрился на Алексея победно, точно выразил претензию на реванш в сферах более очевидных, чем Ходорковский и гадательные судьбы родины.
— Ты Андрея не видел еще? — ревниво спросила Наталья Владимировна.
— Да нет, — с легкой досадой ответил Алексей. — Как он?
— Не плохо, — заверил Евгений Петрович. — Ты зайди к нему в клуб, он на работе всегда, — с гордостью за работящего сына молвил он.
Клуб, в котором работал арт-директором его двоюродный брат, назывался «У наркома».
— «У наркома»? — удивился Алексей. — Это у которого? Там пытают, что ли? Не на Лубянке, случайно? А что, остроумно. Глумнó так. Ваш придумал?
Евгений Петрович, не замечая иронии, неопределенно подвигал головой. Клуб находился на Большой Никитской. Алексей записал адрес и номер мобильного телефона Андрея.
Тем временем за разговорами, за разглядыванием бесконечных фото из Флоренции, Венеции, Пизы и Болоньи наступила уже ночь, и, когда спохватились, до закрытия метро оставалось всего несколько жалких минут, годных разве что на не слишком бурное прощание.
— Давай такси вызовем, — предложила Наталья Владимировна.
— Ничего, поймаю, — сказал Алексей. — Хочу пройтись.
* * *
Простившись с родственниками, он вышел на Остоженку и направился в сторону «Парка культуры». Улица была пуста, и только через пару минут ее серый коридор разрезал тягучий, конический луч. «Жигули»-шестерка с одной работающей фарой подкатили столь лихо, как будто шли на таран, так что Алексею пришлось даже на всякий случай посторониться. Водитель, азербайджанец, дороги не знал, зато заломил такую цену, что Алексей со смехом отпустил его восвояси. Где-то на траверзе Дома Тургенева удача снова улыбнулась ему: подкатили еще одни «Жигули», на этот раз седьмой модели, хозяин машины оказался пожилым русским человеком, куда и как ехать понял с полуслова и попросил по-божески. Музыка, негромко звучавшая в салоне, сменилась выпуском новостей, и приподнятым голосом из приемника сообщили что-то о начале подготовки к Олимпиаде, право на проведение которой Российская Федерация выиграла 7 июля.
— Ну слава богу! — воскликнул водитель.
— Эх, — с искренней досадой вздохнул Алексей, в котором еще играло Nero D’Avoro, — ну до Олимпиады ли нам сейчас?
— А почему же нет? — скосился на него водитель.
Настроенный родственниками на определенный лад, Алексей быстро втянулся в этот роковой обмен мнениями.
— Потому — нет, — сказал Алексей, — что страна в руинах лежит.
— Страна с колен встает, — строго поправил его водитель. — Нужна Олимпиада — нос Западу утереть.
— Да себе утирать надо, а не Западу, — неосторожно возразил Алексей.
Водитель после этих слов надолго замолчал. Алексею захотелось загладить свою неловкость.
— Вы вот кто по профессии, если не секрет? — миролюбиво поинтересовался он.
— Я-то? — ответил тот. — Я токарь шестого разряда.
— На пенсии?
— Не на пенсии, — саркастически объяснил водитель, — а в бессрочном отрыве от производства.
— В смысле?
— В том смысле, что закрыли наш завод. Все заводы в Москве стоят. Потому и воздух такой чистый.
— Воздух чистый? — удивился Алексей.
— Ну да. Не замечали?
— Не знаю, — неуверенно ответил Алексей.
— Приезжий? — покровительственно поинтересовался водитель.
— В каком-то смысле — да, — улыбнулся Алексей.
— Я понял, куда вы клоните, — загадочно заявил водитель. — Только я вам так скажу: такой страной управлять, как наша, это не баранку вот крутить. Москва не сразу строилась.
— Ну, сами же сказали, заводы-то стоят, — возразил Алексей, — куда она, к черту, строится? Только квартиры в башнях этих уродливых, которые никто купить не в состоянии из нормальных людей? Вот и вам бомбить приходится по ночам. Что же тут хорошего? Не Олимпиады надо проводить, а заводы запускать, строить жилье нормальное… Так, наверное?
Свет от реклам, кривлявшихся на домах Кутузовского, окатывал внутренность машины, словно волны бушующего моря — яхтенную рубку. Пожилой человек насупленно молчал.
— А вы, я смотрю, — процедил он, — тоже из этих… из умненьких…
— Ну вот, — развел руками Алексей.
— Мы вам Путина не дадим сожрать! — неожиданно фальцетом выкрикнул хозяин «Жигулей». — Ты пойди вместо него попробуй. Да уж пробовали, носатые-то, — уже спокойно возразил он сам себе. — Что и вспоминать.
Он вдруг остановил машину, но не резко, а плавно причалив к бордюру.
— Вылезай! — велел он, не глядя на Алексея. — И денег мне твоих не надо.
Алексей, опешив, помедлил, но все же выполнил требование и когда хотел закрыть дверцу, водитель резким движением отнял ее изнутри и с силой захлопнул сам.
Некоторое время Алексей стоял на обочине, но не успел еще справиться с этой незаслуженной обидой и оправдать чужую, какую-то даже трогательную, как к нему подкатило деловитое желтое такси, водитель которого и домчал его домой без приключений и разговоров.
* * *
Следующий день Алексей провел в компании с Антоном и его дочкой, и это в его состоянии оказалось лучшим времяпровождением. Антон с удовольствием провел бы такой погожий денек у голубятни дяди Саши в компании зеленого стекла, прошвырнулся бы, так сказать, «синими» тропами, но первые выходные после начала учебного года еще тяготели к летним каникулам, и из высшей материнской инстанции велено было гулять в Крылатском.
Сугубый горожанин, Антон относился к городу с подозрением. Выгодам цивилизации он не доверял давно — с тех пор как потерял родителей на благоустроенном прибалтийском курорте. Был он человек не бедный, но быстро постиг истинную ценность денег. Они, уверял он Алексея и всех вокруг, очень плохо горят. Когда придется бежать из города, охваченного проказой энергетического кризиса, бумажки эти не пригодятся. Ни к чему или почти ни к чему окажутся смокинги, автомобили и стразы. За ведро картошки станут давать эквивалент веса золотом, но желающих не найдется. Потому что энергетический кризис — это не какая-то там революция. Одним словом, все перемешается на поверхности планеты Земля, и последние станут первыми.
Еще Антон помнил выученные уроки. Когда-то в школе Антон с Алексеем изучали, как на рубеже первого и второго тысячелетий готовились в Западной Европе к концу света монашествующие. Они рыли себе могилы, строили склепы и там в беспрестанной молитве дожидались своей участи. Антон подходил к вопросу спасения как человек нового времени. Дома у него наготове всегда стоял рюкзак, позволяющий во всеоружии встретить катаклизм нового типа. Иногда он разбирал этот рюкзак и любовно демонстрировал своим гостям собранный арсенал: здесь были и несколько армейских сухих пайков, и спальный мешок, и комплект ОЗК, и таблетки для обеззараживания воды, и пила, полотно которой сворачивалось в клубок, и таблетки сухого спирта, и иголка с ниткой, и даже колода игральных карт с непристойными фотографиями. Ах, Антон, Антон.
— Ну, меня-то они не достанут! — удовлетворенно хихикал он, раскладывая свое «тревожное» хозяйство, имея в виду то ли мародеров, то ли каких-либо других покусителей на его жизнь и имущество.
С недавних пор им овладело непреодолимое стремление обучить приемам выживания и свою дочку Настю. Понятно, что дочка Настя никаким приемам учиться не желала, а желала по-прежнему терять свои мобильные телефоны и взамен потери приглядывать модель посимпатичнее, но здесь Антон, обычно человек ко многому безразличный и мягкий, уперся не на шутку. Алексей уж не знал, в каких там именно отношениях находился Антон со своей бывшей женой — Настиной мамой, но после разговора с ней поступила команда, и Настя начала курс молодого бойца. Ей купили рюкзак, который Антон сладострастно набил всякой всячиной, и тренировки начались на Крылатских холмах. Здесь Антон с дочкой ползал по склонам, учил ее разводить костры, искать воду, находить естественные укрытия от непогоды, и от этого ада, впрочем, весьма полезного для здоровья, дочку спасали или поездки с мамой к морю, или элементарная занятость ее мучителя.
Впрочем, на этот раз Антон, Настя и Алексей вышагивали по олимпийской велотрассе ленивой походкой праздных озирателей окрестностей. Летнее разнотравье разошлось, теперь полынь да пижма покрывали склоны оврага. Воздух был уже прозрачен без обычного летнего марева, и все семь московских высоток далеко на востоке четко просматривались на своих местах. На этот раз не было ни рюкзаков, ни наборов по выживанию. На ближнем к Рублевскому шоссе холме еще выглядывал из высокой, сбившейся в космы, травы железнолистовой домик в остатках выцветшей почти добела голубой краски. Эти домики появились на Крылатских склонах в конце 70-х как тренировочные объекты профсоюзного спорта. Домики были запитаны, и каждый из них служил сразу и раздевалкой, и основанием бугельного подъемника. И сейчас, оказавшись тут, друзья детства с тихой грустью поминали Антонова отца, который являлся основателем горнолыжного дела если и не во всей Москве, то здесь, в Крылатском, — точно. Неизвестно, как сложилась бы горнолыжная судьба холмов, но в 1989 году некий кинорежиссер, бывший тогда по совместительству председателем Всесоюзной федерации фристайла, вздумал провести здесь ни много ни мало чемпионат Европы. Холмы стали надсыпать. Во время этих работ кабели, питавшие подъемники, оказались повреждены. Затея пассионарного кинорежиссера конечно же не состоялась, однако в новых экономических условиях снова проложить электрокабели уже не смогли, и будки, лишенные энергии и присмотра, стали ржаветь, криво врастая в землю.
Созерцание этих остатков некогда полнокровной жизни навевало печаль и невольно наводило на воспоминания о людях, которые этой жизнью жили. Даже на Настино лицо, обычным выражением которого было жизнерадостное лукавство, лег оттенок безотчетной грусти. Антон, сложив на груди руки, опустив подбородок и чуть выпятив нижнюю губу, сосредоточенно озирал все подвластное взору, и позой своей и выражением лица очень напоминал Наполеона, наблюдающего пожар Москвы на известной картине Верещагина.
— Смотри, как мало нас осталось, — обернулся он к Алексею. — Я тут любопытное исследование провел. Посчитал, так сказать.
— Ты и меня посчитал? — вспомнив мультфильм из детства, делано возмутился Алексей.
Вместо ответа Антон коротко глянул на него, достал из кармана куртки блокнот и ручку и стал заполнять чистый листок фамилиями:
— Братья Карповы — Владимир и Антон, братья Поповы — Сергей и Александр, братья Ореховы — Миша и Саша, сестры Антоненко, Федя Носов, Борисик, Гоги, Олег Гончаров, Антон Филиппов… — Он задумался: — Кого забыл?
— Люська Гуськова, — подсказал Алексей.
— Гуськова, точно, — кивнул Антон. — Наташа из тридцатого дома, фамилию забыл, Катя Скорикова. Люба Матвеева, Костик Матвеев, Ксюша Меньшова, Макс Богомолов, Тимофей Богомолов, Граф наш Ведерников…
Невеселый этот счет был прерван телефонным звонком. Звонила Юля из компании «Cloudwatcher».
— Да, это я, — сказал Алексей, обратив на Антона укоризненный взгляд.
Юля не говорила — она порхала. Каждое слово, из которых составлялся смысл, было обернуто десятком других, как спеленутый ребенок, или как пустота розового бутона бывает изящно вылеплена сложением лепестков. Все-таки из этой речи с элементами рококо удалось понять, что джем на тему вечной молодости был назначен завтра на шесть часов вечера и она, Юля, предлагает встретиться пораньше и обсудить некоторые детали, да и просто познакомиться, для чего приглашает Алексея приехать к ним в офис для некоего предварительного разговора. Узнав, где находится этот офис, он решительно настоял, чтобы встреча прошла где-нибудь в центре. Юля подумала немного.
— В три на «Кропоткинской» устроит? — предложила она. — Там «Кофе-Хаус» есть. — И она принялась объяснять, где именно искать помянутый «Кофе-Хаус».
— Обещаю вам, — патетически ответил Алексей, — я найду это кафе, чего бы мне это ни стоило!
— Не пугай людей, — прошептал Антон, но Алексей отмахнулся от него.
— Ну и ладушки, — сказал он своей собеседнице, положил трубку в карман, и они вернулись к своему исследованию. Писали и вспоминали они довольно долго. Выходило, что в трех соседних домах в период с 1974 по 1989 год проживало сорок семь детей — их с Алексеем сверстников. Теперь из них в наличии оставалось одиннадцать человек, то есть чуть меньше двадцати пяти процентов. Процентов пятьдесят от общего числа жили и работали за границей, остальных двадцати пяти по разным причинам не было уже на свете.
Честно говоря, выкладки эти впечатлили Алексея. Он и сам порою думал о чем-то похожем, но железный расклад Антона отнял надобность в поисках какого-либо более научного метода. Сейчас, идучи по холмам, они посчитали еще и одноклассников. Получалось, что из Антоновой школы за границей пребывали процентов сорок пять, а из двух Алексеевых — по все шестьдесят.
— Так и вот, профессор, — с победным видом заключил Антон. — А ты все недоумеваешь, где здесь помещаются все эти гастарбайтеры. Свято место пусто не бывает.
— Нда-а, — протянул Алексей. — Как говорил паровозик из Ромашково, так можно опоздать на всю жизнь!
— Паровозик-то когда это говорил? — усмехнулся Антон. — Когда мы в третий класс ходили.
— А теперь в том Ромашково сотка земли стоит под сорок тысяч зелени, да и паровозик на металлолом давно сдали, — вдруг добавила Настя с таким знанием предмета, что они остолбенели.
— Кто научил этой дряни? — строго спросил Антон. — Ты смотри, — сказал наконец он, с полминуты не отрывавший от дочери задумчивого взгляда. — Мы еще не состарились, а они уже выросли.
* * *
На следующий день без десяти три пополудни Алексей вошел в помещение «Кофе-Хауса» на углу Гагаринского, спросил чашку «американо» и потягивал его, созерцая полупустое кафе и его посетителей. В солнечном окне двигались спины разноцветных машин и мелькали головы прохожих. Юля появилась ровно в три, и когда она зашла, он сразу понял, что именно она, хотя никогда до этого ее не видел. В первое мгновение он даже отпрянул, так как ему показалось, что явилась Кира, — до такой степени были они похожи.
Минут за сорок пять все главное было сказано, они расплатились и, наслаждаясь погожим вечером, пошли пройтись, так как иных дел до начала мероприятия не имели ни он, ни она. Все это время Алексей чувствовал себя сбитым с толку и, только оказавшись на улице, смог отрешиться от поразившего его сходства, да и то не окончательно.
Климат Москвы оставляет москвичам для настоящей европейской одежды очень ограниченные отрезки времени, и один из них — время после бабьего лета до первых заморозков, то есть так называемые демисезонные. И если вам позволяют средства и у вас есть настроение и основания подчеркнуть свою причастность к подлинной городской культуре, именно в это время вы можете ощутить себя на равной ноге с жителями Милана или Франкфурта, то есть настоящим горожанином в смысле рекламного буклета и даже (отчасти) магдебургского права.
Они зашли на Гоголевский, пошли в прохладе под сенью тополей, наступая на подвижные тени, изодранные солнечными пятнами, и поравнялись с недавно установленным памятником писателю Шолохову. Шолохов сидел в лодке и, судя по всему, рыбачил, задумчиво глядя на воду, а за его спиной табун лошадей боролся с донским течением, иллюзию которого создавала вода, плоско стекающая навстречу плывущим лошадям, и из металлической плиты торчали только их задранные головы с грустными выпуклыми глазами.
— На чем я там остановился? — спохватился Алексей, которому показалось, что молчание затянулось. — А, да, вечная молодость… Ну, значит, вот. Есть как бы некая теоретическая концепция стволовой клетки. Стволовая клетка — это клетка, которая может породить самое себя, а также все остальные виды клеток. Поэтому ты можешь теоретически получить все, что хочешь из этой клетки. Поэтому она и вожделенна. Это власть над морфогенезом. Кто владеет дифференцировкой, тот владеет жизнью. Торжество разума над живой материей фактически. Но это в теории. Там это называют «секси», — Алексей произнес это особенным игривым тоном и подмигнул Юле, — «секси», то есть привлекательное такое направление.
Они присели на лавочку и стали смотреть за тем, как рыбачит классик.
— Всегда хотела жить в доме, который стоит на берегу реки. А лучше, на берегу моря.
— А делать там что? — спросил Алексей.
— Так, — неопределенно ответила она, — приезжать иногда потупить.
— В двадцать пять лет, — усмехнулся Алексей, — я тоже хотел жить в доме, который стоит на берегу моря… Это пройдет.
Она недоверчиво на него посмотрела.
— Я почти в таком доме живу, — сказал Алексей. — Правда, дом не на самом берегу, но море из него видно.
— Класс! — сказала Юля. — Это в Шотландии?
— Да, это в Шотландии. А впрочем, ничего классного. Хочется жить на своей реке. На своем море.
Как-то не сговариваясь, они поднялись и медленно пошли к концу бульвара в сторону площади. Алексей потерял чувство времени. Ему показалось, что на месте обувного магазина на углу Пречистенки они увидят булочную в осязаемом облаке горячего, только что выпеченного хлеба, где можно будет купить розанчик, что в конце бульвара будут стоять автоматы с газированной водой, — он вспомнил, как Кира отказывалась с ним целоваться, если он не прекратит пить воду из этих автоматов, — что дальше будет ларек с мороженым и киоск «Союзпечать». И кто именно была эта девушка, которая шла сейчас рядом с ним, он тоже несколько мгновений плохо понимал.
— У тебя сумка тяжелая, — сказал он. — Давай мне, я понесу.
Юля остановилась и насмешливо сказала:
— Мужчина с женской сумкой — ни разу не комильфо.
— Ни разу не комильфо, — задумчиво повторил он и как бы вернулся в настоящее время.
* * *
К шести конференц-зал книжного магазина «Библио-Глобус» изготовился и к джему, и даже к более полноценной научной дискуссии. Там уже высился небольшой президиум, составленный из двух столов, и полукругом стояли стулья для слушателей. Какие-то Юлины коллеги деловито возились у ноутбука, посредством которого предстоящая беседа должна была транслироваться в Сеть. Алексей уже несколько минут сидел в президиуме, все было готово к началу его выступления, но люди, бродившие между стеллажами, уставленными пудовыми альбомами импрессионистов, не спешили переносить свое внимание на старания клаудвочеров. Минут через десять несколько стульев все-таки оказались занятыми. Кое-кого привлек голос Юли, которая, вооружившись микрофоном, объявила джем начавшимся. Алексея она представила чуть ли не главным мировым специалистом по проблемам старения, так что речь свою он начал с того, что переместил свои скромные заслуги на более приличествовавшие им места.
Вся эта публика, если уместно будет применить это слово к нескольким пожилым и небогато одетым людям, состояла то ли из отставных военных, то ли из праздных домохозяек с претензией, и с нежной грустью он подумал, что и мама его Татьяна Владимировна оказалась бы тут весьма к месту. Разглядев внимательно свою аудиторию, далеко не похожую на тех студентов, к которым он привык, Алексей даже растерялся, потому что не знал, как и что тут стоит говорить. Все без исключения собравшиеся производили впечатление людей, которые с одинаковым сочувствием выслушают и доклад о хищнических устремлениях американской администрации, и сообщение о паводке в Нанкине, и советы по выращиванию саженцев облепихи в условиях средней полосы. Он было помрачнел, но Юля ободрила его лучезарной улыбкой, и поневоле пришлось начинать. Тогда он решил говорить просто, неформально, без всякого плана, так, как если бы он не читал лекцию, а беседовал в кругу нескольких знакомых, например, голубятника дяди Саши и нетрезвого Антона. Но и это получилось не вполне.
— Великие достижения человеческой мысли, искусства, науки и технологии, — начал Алексей, — не только памятники культуры, они также увековечивают саму естественную эволюцию. Они являют собой свидетельство того, что человеческий род — это удивительно разносторонняя и глубоко интеллигентная форма жизни, и выражает она величайшую созидательную силу природы. И эта форма жизни породила новую сферу эволюции, не только природную и социальную, но этическую и эмансипирующую. Жизненная форма, которая создает и разумно изменяет окружающую среду предположительно таким образом, что это не вредит ей с экологической точки зрения, представляет собой широкое, неограниченное проникновение природы в захватывающие, возможно, бесконечные области эволюции, а именно — эволюции абсолютно сознательного порядка. У нашего знаменитого ученого Олескина возникла идея биополитики. Суть ее заключается в том, что в основе политического поведения человека лежат вполне определенные биологические базовые вещи. В восьмидесятые годы на это смотрели как на какие-то странности, а сейчас это все больше и больше становится мейнстримом. Может быть, к сожалению, потому что это начинают на практике использовать политики всякие…
— А что про вечную молодость?! — выкрикнули из зала.
— Ну, вечная молодость, — усмехнулся Алексей. — Вечная молодость — это изначальная мечта человечества, но все-таки не надо понимать это буквально. Если угодно, это всего лишь фигура речи. Тем не менее может возникнуть вполне закономерный вопрос: а как именно это работает и почему возникла такая фигура речи? Постараюсь пояснить. Видите ли, если ты можешь теоретически получить все, то ты можешь все и заменить. Все, что портится, можешь заменить. На стволовые клетки сейчас большие надежды возлагаются: из них можно получать искусственные органы, во-вторых, это клеточная терапия: когда часть клеток отмирает, новые клетки их заменяют. Ну, вот представьте, в теории ты можешь заменить все что угодно в организме, ну разве что кроме хрусталика глаза. Ведь это власть над морфогенезом! Вот что такое стволовые клетки! Власть над формой. Потому что половина всего в этом мире — это форма. Потому что тот, кто владеет формой, тот владеет всем… Ну, я имею в виду человечество, в первую очередь, — скромно опуская глаза, оговорился Алексей.
Нынешние времена Алексей счел самыми интересными, по крайней мере для ученого.
— Подумайте сами, — воодушевился он, — ведь считается, что кровь Спасителя, хранящаяся в Граале, дарит бессмертие. А вот сегодня мы уже занимаемся стволовыми клетками. Да и вообще, многие научные достижения имеют своими предшественниками поиски моральных задач человечества. Природный мир обладает лишь потенциальной этичностью — в том смысле, что он сформировал основу объективной социальной этики. С точки зрения культуры мы все — вместилища социальной истории, так же, как наши тела — вместилища истории природной. Для того чтобы вновь вписаться в ход естественной эволюции и сыграть созидательную роль в ней, мы должны также войти в ход событий социальной эволюции и сыграть созидательную роль там. Биология сейчас так быстро развивается, что она идет прямо вровень с научной фантастикой. Мы-то привыкли, что научная фантастика опережает саму науку, в девятнадцатом веке почти на сто лет опережала, а в конце двадцатого стала получаться такая интересная штука, что наука идет прямо впритык к научной фантастике, и реальная наука и ее восхитительные результаты — они опережают даже фантазию писателя-фантаста. Так что в этом смысле в интересное время мы живем. Мне кажется, на своем веку я не увижу, что по остаткам организма можно будет целый организм собрать. Но, с другой стороны, поколение моих учителей в молодые годы тоже усомнилось бы в реальности того, что сейчас происходит: генетическая инженерия, клонирование, геном человека секвенирован полностью, японцы уже сосуды из стволовых клеток получать начинают. Фантастика все это…
Алексей прервался, дотянулся до бутылки с водой, стоявшей перед ним на столике, наполнил стакан и, закрыв глаза на условности, выпил его залпом.
— Но не надо забывать, что это только средство, одно из средств, — продолжил он. — Возвращение общества в общеэкологическую картину планеты — это и есть шанс природы на самосознание и освобождение. Человеческие существа не в меньшей степени являются продуктами социальной эволюции, чем биологической. Со своей биологической ментальной силой они конституированы эволюцией так, чтобы внедриться в биосферу. Индивид должен быть свободным, чтобы функционировать как этическое существо, чтобы совершать разумные, бескорыстные выборы между рациональными и иррациональными альтернативами в истории. Не будет прежнего очарования в природе или в мире, пока мы не вернемся к прежнему очарованию человечества и человеческому благоразумию.
Последние слова Алексея, которые он и сам-то не знал, как смог так изящно произнести, захватили зал. Некоторое время люди сидели молча, а из-за стеллажей с импрессионистами выглядывали такие же задумчивчивые, сосредоточенные лица покупателей. Как будто каждый сейчас мучительно искал ответ на этот самый вопрос: как вернуть миру и человечеству прежнее очарование?
Потом кто-то задавал какие-то вопросы, Юля металась по залу с микрофоном, он отвечал, ловил ее взгляд и ему казалось, что глаза ее блестят по-особенному. Слово взял пожилой мужчина, одетый в заношенный пиджачный костюм с каким-то наградным значком на лацкане.
— Как вы относитесь к тому, что результаты некоторых достижений науки несут угрозу нашему здоровью? — резким голосом спросил он, и, не успел Алексей сказать и слова, мужчина придержал у своих губ микрофон, который поднесла к нему Юля: — Позвольте, я сам отвечу.
— Да, конечно, — несколько обескураженно согласилась Юля, окончательно отдав микрофон на волю вопрошающего.
— Общеизвестно, — начал мужчина густым строгим баритоном, — что мы живем в век научных открытий. Но все ли они хороши для человека? Нет ли среди них таких, которые ему вредят? Вот, например, мобильная связь и компьютеры. Удобно? Да. Полезно? — Мужчина выдержал знаменательную паузу и торжественно приговорил: — Ни в коем случае! Не больше трех минут в день можно говорить по мобильному телефону. Не больше трех минут. Только самое главное, самое важное. Понимаете? — Глаза его остановились на Юле и заискрились добродушной хитрецой. — Взяла трубку, набрала номер, дождалась ответа и сказала: «Больше не люблю, ухожу к другому». Все! — Он намеревался еще что-то добавить, но Юля уже оправилась от удивления и овладела ситуацией.
— Спасибо вам за ценные советы, — сказала она, — но мы немного отклонились от нашей темы. — Так, из Интернета у нас нет вопросов? — обратилась она к своему коллеге, но тот отрицательно покачал головой.
Осудивший прогресс мужчина, лицо которого сияло удовлетворением, поднялся со своего места и удалился, покачивая головой. Потом Алексей довольно долго объяснял какой-то пожилой покупательнице, забредшей в конференц-зал на звуки его голоса, почему именно нельзя получить копию хрусталика глаза, после чего Юля поблагодарила слушателей за внимание и объявила встречу оконченной.
— Отлично! — возбужденно проговорила она. — Замечательно! То, что нужно. Просто зашибись!.. Ты не очень спешишь?
Он пожал плечами, ведь втайне надеялся, что они еще побудут вместе.
— Тогда подожди меня немного, вместе пойдем.
Пока клаудвочеры разбирали аппаратуру и обменивались восторгами, Алексей стоял у полок с книгами, тупо пялился на их названия, ни черта не понимая, и все пытался ответить на вопрос: а что же здесь сейчас произошло? Ему было совершенно не жалко ни потраченного времени, ни разговоров с этими бедными стариками, которые едва ли что поняли из его выступления, — просто он пытался постичь цель всего этого действа, а ее-то, видно, и не было. Из этих размышлений его на время вывела возникшая перед ним Юля. Лицо ее выражало такое счастье, что причиной его можно было, не боясь ошибиться, назвать только одно чувство.
— Пройдем до Неглинной, — предложила она, — я машину там оставила. Крутилась, крутилась, не смогла здесь припарковаться.
* * *
Бывают дни, когда Москва, несмотря даже на непоздний час, словно бы утомляется раньше обычного. Машины разбегаются, как тараканы от яркого света, толпы редеют, как волосы лысеющего мудреца, оставляя улицы и переулки наедине с самими собой. Город, по которому они шли, освещенный местами щедро, местами таинственно, не выглядел слишком многолюдным.
— Вот мне тридцать восемь лет, — сказал он с едва заметной иронией, — а я впервые выступал перед такой… — он задумался, подбирая слово, — перед такой заинтересованной аудиторией.
— Правда? — удивилась Юля. — Ты выглядишь гораздо моложе. Это еще мало сегодня было народу. Бывает, полмагазина сбегается.
Он хотел еще спросить, а какую, собственно, цель преследует вся эта «движуха», но побоялся, что такой вопрос может обидеть ее.
— «Клаудвочер» — это что? — вместо этого поинтересовался он.
— В переводе с английского — «cloud» — облако, «wacher» — смотрящий, получается — наблюдающие за облаками.
— Да в переводе с английского я и сам понимаю. Я имею в виду, что это такое — за облаками наблюдать? Чего за ними наблюдать-то?
— Сейчас мир погряз в самом себе, — еще раз удивилась Юля. — Должны же люди задумываться о вечном.
— В общем, — подсказал он, — вы помогаете людям быть добрее.
— В общем, да, — рассмеялась она, довольная тем, что Алексей так удачно выразил мысль, которая ей не давалась.
— И за это сейчас деньги платят? — спросил он с деланной недоверчивостью.
Она только пожала плечами. Все-таки нечто в ней оказалось задето.
— Наша деятельность основывается на трех принципах, — пояснила она с достоинством, — честное слово, доброе дело, свободное мышление.
— Но вот эти люди, — все-таки не сдержался он, — им-то зачем все это? По-моему, им не это нужно, ну, в первую очередь не это, — счел он необходимым себя поправить, — а нормальные пенсии и надежное медицинское обслуживание.
— Ты не любишь людей, — горестно констатировала Юля.
— Да нет, — возразил он. — Просто я их люблю на своих местах.
— А они и были на своих местах. Прийти послушать популярную лекцию — это их выбор.
Чем возразить на это, он уже не нашелся.
— Прекрасная клаудвочерка, — произнес он любезно, — если вы окончательно не монополизировали право на честное слово, доброе дело и свободное мышление, то я бы предложил немного согреться.
Они вошли в полупустую кофейню и сели у окна, где цветными пятнами проплывали расплавленные толстым стеклом габаритные огни и сутулились, подскакивая на высоких каблуках, спешащие по домам работницы офисов. Название «Измайлово» так часто звучало в ее речах, что он сказал:
— Измайлово для меня какой-то запретный район. Бывал там всего-то несколько раз, по-моему. Не часто заводила судьба в Измайлово. Расскажите, как там у вас в Измайлово.
— Да я не из Москвы, — сказала Юля, и сказала это не без смущения. — Я там квартиру снимаю.
— М-м, а откуда?
— Из Новохоперска. Это в Воронежской области.
— Что-о? — Он чуть было не привстал от удивления.
— А что? — совсем испугалась она.
— Ты не поверишь, — усмехнулся он, — но я совсем недавно оттуда. Вернулся буквально перед нашим первым разговором.
Теперь пришел черед удивляться ей.
— Ты был в Новохоперске? Что ты там делал? У тебя там родственники?
— Почти, — уклончиво ответил он.
Она склонилась над меню. Лучи свечки, зажженной на столе, подсветили снизу ее лицо и преобразили его. Этот небольшой свет как бы подарил целый загадочный мир, полный тайн и обещаний их открыть.
Его охватило желание сесть с ней вдвоем в какую-нибудь раздолбанную машину и покатить, как это часто делают незаконопослушные герои американских фильмов, куда глаза глядят, — куда-то туда, где плавно текут широкие реки и никак не могут утащить за собой отражения маленьких городков, смотрящихся в их воды, бездумно разглядывать существование их обитателей, ни о чем не думать, ничего не вспоминать, выбросить из памяти все унижения 90-х и даже нынешний успех, начать жизнь заново и где-нибудь на подъеме дороги, откуда видно во все стороны разноцветной земли, сказать этой девушке с золотистым непослушным завитком на виске, сказать ей: «Я тебя люблю».
Когда они вышли из кафе, город совсем обезлюдел, и от этого странного несоответствия времени суток и пустоты было даже как-то неуютно.
— А то, что ты говорил, ну, там, на джеме, — спросила она, — это все правда?
— А как же? — ответил он, удивленный таким странным вопросом. — Чистая правда. Сама же сказала, что я выгляжу моложе своих лет. Так что технология в действии, — пошутил он. — Результат на лице. В общем, жить будем долго и счастливо.
— Ты в каком году университет окончил?
— В девяносто пятом окончил, потом еще в аспирантуре три года.
Несколько шагов они прошли молча.
— Это мне тогда двенадцать лет было. А уехал чего? — спросила она.
— Как тебе сказать… Ты, наверное, этого не помнишь… Тут же науку убивали целенаправленно. Надо было жить. Я бутылки иногда собирал пустые, сдавал. До такого доходило.
По выражению ее лица он понял, что она никогда не думала о том, о чем он говорил ей сейчас, но ему казалось, что девушка с таким завитком на виске способна понять и разделить его горечь.
— Так ты подвижник? — спросила вдруг она, прищурившись.
— Пожалуй, — кивнул он. И через несколько шагов прибавил: — В том смысле, что меня подвинули, и я подвинулся.
Он постоял, посмотрел, как уменьшается, удаляясь, ее автомобиль, и, когда его окончательно поглотил поток других, не спеша пошел по Моховой мимо университета в сторону Библиотеки имени Ленина. Тяжелые двери станции метро, приоткрытые каким-то тоннельным сквозняком, отчаянно пытались вернуть себе исконное положение, налегая на подземный ветер всей своей дубовой массой. Поезда на платформе «Александровского сада» он ждал долго, минуты четыре, и обрадовался, когда показался не новый серый «Русич», а старые голубые лодочки с круглыми невозмутимыми фарами. В вагоне было пусто. Он выбрал место в самом углу на трех сиденьях.
На противоположной стороне парень в ветровке читал электронную книгу, а далеко наискось сидели девушка с молодым человеком. Молодой человек то и дело говорил девушке что-то смешное, а она, прижимаясь к поручню и прикрывая рот как бы от ужаса и возмущения тонкими пальцами, смеялась ему в ответ только огромными карими глазами. Они вышли на «Багратионовской». Дальше поезд медленно, даже не разгоняясь, сползал с одной открытой станции и заползал на другую; вагон качало, и старые коричневые сиденья амортизировали движение тела; разноцветные огни жилых домов пестрядью сквозили в начавших оголяться деревьях. Темный фонарь в толстой колбе тускло освещал рубку соседнего вагона: какой-то красный штурвал и серый металлический ящик с электропроводкой.
Наконец черный провал после «Кунцевской» один за другим вобрал в себя вагоны, и состав засвистел в туннеле, только тут набирая настоящую, достойную себя скорость и гуд, чтобы влететь на подземную станцию настоящим молодцом. В окнах с овальными углами равномерными промежутками неслись подземные фонари, похожие на яичные желтки.
Этот состав был уже одним из последних — на перроне не оказалось даже обычных милиционеров в по-казачьи сбитых на затылки фуражках — такой пустынный кончался день. Только служащая в серой пилотке и с красным сигнальным кружком в руке торопливо обходила вагоны, следя за тем, чтобы состав ушел в депо девственно пустой.
Никуда не торопясь, Алексей шел через березовую рощу, высоко поднимая ноги в кромешной темноте, опасаясь споткнуться о пенек или о корень. Через минуту впереди мелькнули редкие огоньки домов. Еще через несколько шагов стало ясно видно, что у Антона горел свет, и можно было бы, пожалуй, позвонить ему, но не хотелось сейчас ни с кем разговаривать. Он ощущал в себе какую-то множащуюся полноту и чувствовал себя так, словно нес пиалу с водой и, если бы отвлекся на что-нибудь постороннее, мог расплескать ее драгоценное содержимое.
Он еще постоял в маленьком сквере между влажных стволов деревьев, с которыми вместе рос, которые помнили его совсем маленьким человечком, которые были его ровесниками. Их было четыре: тополь — самый большой, две липы и пихта. Тело его было напитано той самой приятной усталостью, которая сигнализирует душе о выполненном долге, даже если сознание и не может четко обозначить, в чем же он состоял; такой приятной усталостью, которую можно было при необходимости мобилизовать на какие-нибудь великие дела, коль скоро бы явилась в них нужда; такой усталостью, которой, чувствовалось, изнемогал то ли весь этот уголок природы, угодивший в город, то ли природа, вобравшая в себя несколько жилых домов и коммуникаций, и Алексей задрал голову и посмотрел между верхних веток в черное-пречерное небо. Тяжелые капли тумана с редкими промежутками времени срывались откуда-то с древесных вершин и начинали полновесный путь вниз, к прелой земле, — путь столь тягучий, что это позволяло проследить его во всех подробностях. И, слушая капли, Алексей ощутил такое спокойное чувство жизни, которое было простым и совершенно нетрансцендентальным. Он стоял рядом со своим домом, где была его мать, где его ожидали давнишние друзья — его вещи, сам он был напитан какой-то такой силой, которая одновременно и была сродни всему окружающему и выливалась вовне его, в свежий и влажный ночной воздух сентября. Чувство жизни было ни простым, ни сложным, не требующим ни объяснений, ни доказательств. Просто в эту минуту на этой земле жил именно вот этот человек, и эта минута и эта земля всецело сейчас принадлежали ему, а он принадлежал им. «Основанием, которое дает право на жизнь, — вспомнил он варваринскую заповедь, — является жажда жизни».
Однако все же это было немного не то.
* * *
Наступил покой осени… Липы стояли еще зеленые, клены совсем опали, а каштан под Алексеевым окном всей своей кроной горел лимонным троянским золотом. В сквере в синих робах коммунальной службы ходили узбеки, укладывали листья в черные полиэтиленовые мешки и стучали толстыми палками по стволам, чтобы разом оголить деревья и не утруждать себя ежедневным их подбором. Подметенная полысевшая земля влажно дышала, и только на замшелом шифере гаражного кооператива лежал толстый наст бурых съежившихся листьев.
Осень — самое непостижимое время в Москве. Было что-то истинное в том, что когда-то новый год начинался с сентября. Природа исподволь увядала и умирала, но в этой смерти было сладострастие, ибо все готовилось через эту мнимую погибель в снежной зиме обрести новую жизнь. Осень дарила надежды, которым дано будет сбыться весной; осень обольщала, осень обещала. Осенью завязывались романы. Но осень 2007 года, возможно, превзошла в этих своих качествах все прочие осени, которые видала на своем веку матушка-столица. Это был год, когда тема одноклассников серьезно потеснила интерес людей к политике и показала ее ничтожность перед простыми человеческими страстями.
Той осенью сверстников словно бросило друг другу в объятия, и многие уже не захотели их размыкать. Девять миллионов человек, не останавливаясь в жизненной гонке, предались вдруг романтическим воспоминаниям, и образы, рождаемые ностальгией, стали казаться им намного полновесней, человечней и добрей тех химер, среди которых протекала их жизнь последние шестнадцать лет. (Впрочем, у каждого количество этих лет было свое.) Люди вдруг признались себе и другим, что идеалы их преданы ими самими, что дни их проходят зря и тоскливо, что ночи их пусты и сухи, что бессмысленность особенно ощутима лихорадочной, темной осенью, и нечем латать пустоту, потому что материал, который предназначался на заплатки, негоден и расползается в пальцах, а пальцы хотят ласкать и ладони жаждут наслаждаться осязанием нежного прочного шелка. Предчувствие разлук витало в воздухе, смешиваясь с выхлопными газами взятых в кредит автомобилей, ароматом круглосуточного кофе, сладковатым запахом вошедшего в моду рома. По выходным в кафе и ресторанах шумно сидели пьяные одноклассники. Они упорно искали свое прошлое, вглядываясь в черты сидящих напротив, и, видимо, смутно понимали, что прошлого больше не будет, что точка невозврата пройдена, и они, обреченные идти теперь только вперед, в неизвестность, прощались с ним, как умели, и все же в укромных уголках своих душ таили надежды. Но настоящее показывало им тщетность этих надежд, и они снова пили, не желая смиряться с неприятными открытиями, и в самый последний момент, когда мир начинал кружиться каруселью размытых влажных цветных пятен, хоть на мгновения, но находили то, что искали. Казалось, что эта огромная сила, вырабатываемая миллионами душ, мощнее любой политической партии, что она способна остановить время, забрать из минувшего только хорошее, перетащить его в современность, и, казалось, это хорошее, что бродило в них, способно разом свершить то, что не давалось политикам последние подлые годы, если, конечно, политики и впрямь хотели чего-то подобного.
* * *
Дождь не переставал второй день. Рассвет едва разомкнул веки, и день нудно влачился в беспросветной серой пелене. Несколько лет назад Кира сказала себе, что тот день, когда она пропустит тренировку в клубе, станет концом ее жизни, и вот такой день настал.
С утра Кира бралась то за одно, то за другое, но все не клеилось, не шло, не получалось, и она в десятый раз готовила себе чай, терпеливо ждала, пока он остынет, завороженно наблюдала за капризными движениями пара над чашкой, закуривала, и дым тонкой длинной сигареты вкрадчиво вплетался в пар, и дальше они уже клубились вместе, как будто танцуя медленный танец с подтекстом какой-то меланхоличной философии. Это, с тоской думала она, и была теперь ее жизнь.
Как-то уже поверилось, что за окнами не первый месяц лета, а самая безнадежная осень, подробно оплакивающая каждый солнечный день из тех, что остались позади. В просторном пустом доме было сумрачно и прохладно. И снаружи и внутри он еще казался новым, но все же каким-то непрочным, необжитым. Когда-то ей нравился этот дом. Теперь она с невеселой усмешкой вспоминала, как торопила с постройкой, как все свое время посвящала выбору материалов, мебели, как доходило до размолвок с мужем из-за кранов в ванных комнатах, из-за цвета паркета. А сейчас она холодно думала о том, что немецкий ее, которым она всегда по праву гордилась, которым щеголяла, стал сдавать, и даже чтение немецкоязычных сайтов и просмотр немецких сериалов в Интернете плохо поправляли дело.
С тех пор, как вырос Гоша, дни свои Кира проводила довольно бесцельно: главным образом занималась в клубе и копалась в социальных сетях Интернета. Стараясь не отстать от моды, она завела было дневник в Живом Журнале, но как-то никто особенно не читал ее посты, в которых она старалась сочетать бытописательство с легкой метафизикой, и отчеты о поездках в Австрию. Журнальных френдов не прибавлялось, а писать себе на память ей казалось странным и уместней в обычном блокноте, и когда какой-то тролль-весельчак четырежды написал ей в каменты «Покажи сиськи», Кира оставила это дело. Как-то раз она даже решила покончить со своей ролью домохозяйки и даже подумывала заняться журналистикой, но от этой сомнительной работы ее вовремя отговорила Катя Ренникова, закончившая наконец после двух бурных академов факультет журналистики.
Их связывали прочные, но довольно сложные отношения. Катя немного завидовала Кириному положению — положению, которого Катя не могла добиться даже самым упорным трудом, а могла к нему только приблизиться; Кира же, в свою очередь, восхищалась Катиной социализацией, и ее жизнь, полная каких-то событий, в действительности мелких и по большей части никчемных, представлялась ей чем-то чрезвычайно интересным и наполненным смыслом. Но после поучительной истории с Денисом Марушевым Кира взглянула на все иными глазами и поразилась, как в последние месяцы быстро стала сворачиваться ее жизнь.
Когда все это случилось с Гошей, ее голову все чаще стала занимать мысль, что жизнь действительно одна и что где-то когда-то в этой единственной своей жизни она допустила досадную ошибку, последствия которой теперь обнаруживают себя столь неумолимо. Не сам факт ошибки страшил ее, а неуверенность, возможно ли ее исправить, или время для этого безнадежно упущено. Ее страшило и уязвляло, что она, мать, как ей казалось, целиком посвятившая себя воспитанию сына, открылось, не имеет ни влияния на него, ни авторитета в его глазах.
Так она досиделась до сумерек. На аллеях коттеджного поселка зажглись фонари и показали глянец асфальтовых дорожек, но в доме Кира свет не включала. Ей было жалко себя, и она полагала, что этому чувству приличествует благородная темнота.
К мыслям о Гоше примешалось беспокойство относительно тех тревожных новостей, касающихся Трегубского, которые великодушно сообщила ей Стильный Ленок. Раздражение на Митю заставляло Киру то и дело откладывать этот чрезвычайно серьезный для них обоих разговор, да и доходили слухи, что у Трегубского все в полном порядке, но именно сегодня она твердо намеревалась поговорить об этом с Митей. Ей наконец захотелось и в самом деле стать Герой, делящей с мужем не только ложе, но и ответственность за миропорядок, сделать так, чтоб он не только почувствовал это, но и осознал. Она хотела, чтобы он понял, что именно она блюдет семью, хранит очаг и благополучие, а не те пластиковые девушки, к которым он питал такую недостойную привязанность. Но, как это уже бывало не раз в их совместной жизни, в ответственные ее мгновения Мити не оказывалось рядом.
И вот теперь, когда Митя пропадал на очередной какой-то чрезвычайно важной встрече, которая, как уж заведено, должна была закончиться не иначе как заполночь, а точнее, под утро, Кира на какое-то неуловимое мгновение не то чтобы согласилась с сыном, а просто подумала, зачем и кому нужна эта встреча и куда, собственно, ведут ее результаты, — и даже не в масштабах мирового замысла, а в скромных масштабах их маленьких земных жизней. Половина жизни, наполненная Гошей и Митей, прошла, а что делать с оставшейся, было непонятно.
Как это все убого, подумала вдруг она, эти чахлые елочки, эта прилизанная природа, изнасилованная тупой фантазией ландшафтного архитектора. И ей показалось, что так будет теперь всегда: жизнь ее отныне будет обреченно тянуться, как время в этом промозглом ненастном пространстве, и дождь будет идти и идти, взбивая лужи, вот так: кап-кап, шлеп-шлеп. Сквозь рябое от капель стекло она уставила глаза в красные пятна соседских окон, и неподвижный ее взгляд в какой-то неуловимый миг поплыл, очертания предметов потеряли четкость, и в том, чтобы видеть их такими как можно дольше, была какая-то сладкая неизъяснимая отрада другого мира, иного бытия, где не было ни печали, ни воздыхания, но вот фокус вернулся, и почти сразу всем своим существом она встрепенулась, и мощным толчком откуда-то изнутри ее вышла протестующая, жадная мысль: «Нет, нет: жить, жить! Любить!»
Какой-то темный шарик, пофыркивая, двигался по газону. Не сразу она сообразила, что это еж. Ей тут же вспомнилось, как пятилетний Гоша просил ее показать, как шепчутся ежики, и она щекотала его ушко языком, а он радостно смеялся. А спустя мгновение с такой же беспрекословной силой, которой обладало это вынесенное из памяти выражение материнской любви, пришли наконец слезы, и она встретила их как избавление, понимая, что, пусть и на время, ими она освобождается от своего несчастья.
Дождь сник и скоро совсем прекратился, и в этом черно-белом дне явили себя первые краски — в прорехах туч засквозили густо-синие куски чистого неба.
Она приоткрыла окно в спальне: душистая свежесть проникла в комнату, стало слышно, как с карниза срывались капли — тягуче, умиротворенно.
Под эти звуки она уснула.
* * *
Вопреки Кириным опасениям, к первому сентября Гоша оказался в Москве и опять водворился у бабушки, но застать его дома было мудрено. Сложно было понять Кире, стало ли появление Гоши следствием летней поездки Алексея или плодом его собственного благоразумия, — так или иначе, он вернулся на более или менее привычные круги. Несколько раз Кира встречала его после уроков у школы, разговаривали они довольно мирно, по-родственному, как мать с сыном, вот только возвращаться домой он отказывался наотрез, а во время последнего свидания заявил, что вернется при условии, что Кира разведется с Митей. Этих слов Кира не вынесла и залепила ему оплеуху. Гоша принял ее как должное, однако от слов своих не отказался и извиняться тоже не стал.
Хотя несчастья, обступившие Киру, и были действительно на них похожи, привычная жизнь еще имела над ней довольно прочную власть. За день до злосчастной оплеухи в одном журнале — из тех, на которые Кира еще опиралась в устройстве своей жизни, — она увидела фотографию модной сумочки и очень захотела ее купить. Желания такого рода Кира откладывать не привыкла, но теперь, когда ей владело довольно смятенное настроение, готовое качнуться в любую сторону, некоторое время она колебалась. Все-таки, чтобы придать ему какую-то определенность и привычными заботами вернуть своему миру прочность, она направилась на Полянку за сумочкой.
У самого бутика припарковаться не удалось, и она поставила машину довольно в стороне. Чтобы пройти к тому магазинчику, где продавалась сумочка, нужно было миновать еще один магазин женской одежды, потом тянулась оградка небольшой беленькой церковки, а уже потом аляписто отражала уличную суету сплошная стеклянная нужная Кире дверь. Кира шла по тротуару, и глаза ее скользили по витрине магазина женской одежды. Бледные и лысые девушки-манекены — наверное, менялась коллекция, — вперив остановившиеся взоры куда-то себе под пластмассовые ноги, стояли в витринах как-то безучастно к тому, что происходило снаружи, как бы пораженные вдруг каким-то страшным прозрением, — скажем, как будто только что стало известно, что женихи повывелись не только в стольном граде Москве, но и на далеких островах Коста-Парадисо, и теперь им, манекенам-девушкам, до века носить свои пестрые бесполезные наряды и друг перед другом кичиться уже незачем.
Как раз тогда, когда Кира проходила мимо церкви, из калитки в ограде вышла невысокая, чрезвычайно благообразная пожилая женщина. Кира встретилась с ней глазами и поразилась не то что бы ее благообразности, а давно не виданному ею выражению абсолютно чистой совести, запечатленному на ее лице. Все то время, пока она покупала сумочку, лицо этой женщины стояло у нее перед глазами, и в нем, в его чертах, в его спокойствии и достоинстве она как будто чувствовала, угадывала ответ на многие вопросы своих последних дней, и в сравнении с ним лицо продавщицы, помогавшей покупать, казалось лицом одного из оживших манекенов. Ей мучительно захотелось еще раз взглянуть в лицо этой женщине, но это, конечно, было уже невозможно. Расплатившись, она вышла на улицу и несколько времени стояла в нерешительной задумчивости, так что некоторым пешеходам пришлось весьма неизящно обогнуть ее фигуру. Женщина вышла из церкви — это определенно, значит, думала Кира, там, внутри, есть что-то такое, что дарит людям подобное спокойствие. И эта простая мысль, которая, конечно, теоретически была прекрасно знакома Кире, вдруг обрела какой-то повелительный смысл. Она направилась было к церкви, но, вспомнив, что в храме нужно быть в платке, вернулась в магазин, заплатила за первый попавшийся на глаза платочек Мах Мага, покрылась им и вошла внутрь, и только тут обратила внимание на вешалку, которая для забывчивых прихожанок была увешана платками на любой вкус.
Шла вечерняя служба. Людей в полумраке было совсем не много. Напротив налоя стояла на коленях не по городскому одетая женщина, справа стоял, потупив голову и сложив спереди руки, высокий сутулый молодой мужчина. Две девушки устанавливали свечи в подсвечники, а шустрая старушка в застиранном фиолетовом халате сновала между молящихся и ловкими движениями пальцев тушила догоравшие свечи и бросала их в небольшой картонный ящик.
Поначалу Кира не знала, где ей стать. Но, потоптавшись, обрела свое место и наблюдала за тем, что происходит. Она не молилась, потому что не знала, как, ни о чем не просила, потому что считала себя недостойной каких-либо просьб, хотя в глубине души и понимала лукавство такого смирения, а просто стояла и понемногу состояние покоя проникало в нее. И вдруг, ни с того ни с сего, она вспомнила деда, какой-то праздник, наверное, 9 Мая, как она, будучи совсем девочкой, сидя у него на коленях, проводила пальчиком по округлым окоемам медалей, и как медали, соприкасаясь, издавали тусклый, сдержанный звон, от которого ей становилось немножко грустно, и эти его записки, которые он писал совсем на старости лет и которые так мечтал увидеть в виде книги, и которые так никогда и не были изданы, и даже не были перепечатаны на пишущей машинке, хотя машинки в доме были две, и она, Кира, и мать ее Надежда Сергеевна вполне прилично печатали, — вспомнила его похороны, как он лежал в гробу, сразу какой-то маленький, сухонький, и вспомнила еще, как прибивали на крышку гроба его полковничью фуражку. И тут же она с ужасом представила, что записки могли оказаться в гробе, под крышкой, безвозвратно теперь под землей, но мало-помалу успокоилась, потому что вспомнила, что записки свои дед хранил на даче, — не в том, конечно, доме в поселке «Изумрудная поляна», где они летом жили с Митей, а на той старой даче, которая принадлежала целиком ее родительской семье, — и во время похорон их, кажется, не доставали.
И в тот самый миг, когда волна стыда готова была, казалось, поглотить ее, с клироса раздались звуки хора, и эти звуки, как свежее дуновение в невыносимо знойный полдень, овеяли ее и поддержали. Выстояв, пока пел клирос, она пошла к лавке, купила свечку и поставила ее перед образом сгорбленного старичка, рядом с которым был изображен небольшой медвежонок. Чертами лица старичок сильно напоминал Кире ее деда. К тому же, ей стало обидно, — у старичка на подсвечнике горели только две свечки, тогда как на других подсвечниках их было столько, что при легком прищуре слитное от них сияние превращалось в какую-то колеблющуюся магму. Сначала что-то черное, какая-то сажа вытекла от первого прикосновения огня с воском, но потом свечка ее разошлась не хуже прочих и слезилась чисто, янтарно.
И только когда свечка почти догорела, она, не дожидаясь конца службы, направилась к выходу, отметив, что ей будет неприятно видеть, как служка в фиолетовом халате придушит желтый огонек и бросит ее свечку в картонный ящик.
Она вышла в притвор, где над столиком с записками висели расписания служб и кое-какие объявления, и стала читать объявления. Из одного явствовало, что храм имеет шефство над Домом коррекции ребенка, что находится в городе Пашине (где это, Кира не знала), а в других содержались просьбы к жертвователям не нести вещей грязных и заведомо негодных к носке. Изучая стенд, Кира узнала еще, что Дому коррекции ребенка требуются постельные принадлежности, средства гигиены, детская одежда и детские книги, список которых прилагался. Был указан и телефон координатора по сбору вещей — некой Анны Дмитриевны. Пробежав глазами список литературы, Кира даже растерялась — настолько просто было приобрести все эти названия в годы ее детства. Еще она с каким-то удовлетворением отметила, что все вещи, оставшиеся от Гоши и по мере его взросления занимавшие место в кладовой, самого высшего качества, да и, пожалуй, не утратившие своей модности даже по прошествии лет. На всякий случай она записала телефон Анны Дмитриевны.
* * *
Алексей приглядывался к Москве и с удивлением отмечал, что, хотя и изрядно изуродованная, она все еще остается самою собой. Облик ее, ее черты тут и там проглядывали сквозь позднейшие и недавнейшие наслоения, и известные строки «Ах, братцы, как я был доволен, когда церквей и колоколен, дворцов, чертогов полукруг открылся предо мною вдруг» даже в 2007 году звучали свежо и правдоподобно.
Похожее чувство Алексей испытал, когда с Костей Ренниковым не спеша спускался по улице Забелина к метро «Китай-город». Шло к вечеру. По обе стороны улица была заставлена плотно стоящими друг к другу торговыми лотками, защищенными от ненастья желтыми и зелеными тентами. Торговали всякой всячиной, главным образом снедью, мороженой рыбой, колбасами, выпечкой и соленьями. Источая пряный аромат, на подносах горками лежали соленые огурцы и в пластмассовых ведрах моченые яблоки. Совсем внизу суетилась площадь, на углу которой горели золотом маковки церкви Всех святых на Кулишках, а еще дальше на Псковской горке виднелась колокольня храма Георгия Победоносца и сизыми штрихами рисовались очерки околокремлевских кварталов. И в этом городском пейзаже, схваченном одним взглядом, являла себя какая-то упрямая неизменность этого города — физиономия, данная ей историей.
— Смотри ты, — заметил Алексей и даже остановился, чтобы полюбоваться этой нежданной картиной, — прямо как на какой-нибудь гравюре восемнадцатого века.
— Пожалуй, — согласился Костя Ренников. Был он сегодня отчего-то неразговорчив и подавлен, говорил невпопад, и было заметно, что есть нечто, гнетущее его и о чем он не прочь был бы высказаться. — Одноклассники жгут, — печально констатировал он, но Алексей не сразу понял, куда он клонит.
— Голубые-то у героев Плевны собираются еще?
— Да нет, вроде разогнали, — неуверенно ответил Костя.
Действительно, у памятника героям Плевны было чисто и пусто, даже слишком пусто, и, конечно, сами герои не могли выразить свое мнение относительно этой пустоты.
— Да с Катей у нас… — Костя положил разговор на правильный курс.
— Что?
— Нехорошо. Кто ж придумал этих «Одноклассников»-то, — покачал головой Костя. — С ума все посходили просто. Если в девяносто восьмом инфаркты считали после дефолта, то теперь разводы считают. Ну, ты, может, еще не въехал…
— Да нет, — усмехнулся Алексей, — въехал. Влетел.
— Да? — удивился Костя, но продолжил о своем. — Она, понимаешь… Ну я же чувствую.
— И кто, если не секрет?
— Да дизайнер там один. Виталий, блин. Хотя какая разница!
— Да нет, — задумчиво сказал Алексей, — есть разница… Женат?
— Вроде, — ответил Костя, и в том, как он это произнес, чувствовалось удовлетворение: супруга Виталия, если, конечно, сама не играла в одноклассников, была теперь самым верным, искренним и преданным его союзником.
— Ну так делать что-то надо, — предположил Алексей.
Костя цокнул языком:
— Делать? Что делать-то? Ничего тут не сделаешь. Люди все взрослые. Они решают, тетки.
— Тьфу, — возмутился Алексей. — Что за слово такое? Вообще я смотрю, сколько тут у нас слов гнусных всяких развелось. Просто беда.
Алексей поддерживал этот интимный разговор довольно легко, сочувствовал Косте и искренне осуждал Катю, — видимо, сам он еще до конца не отдавал себе отчет, что для Киры с Митей он уже стал таким вот Виталием.
— А с другой-то стороны глянуть, — с развязной великодушностью сказал Алексей, — чего жалеть-то? Нам по сорок скоро. А для них это вообще швах.
От таких слов Костя встал как вкопанный.
— Ну ты даешь! — только и вымолвил он, и улица Забелина тоже как бы потемнела от его негодования.
— А что? — с невинным видом изумился Алексей. — Она же тебе руки развязывает. Свобода, брат, свобода! Детей у вас нет.
— Да, свобода, — кисло повторил Костя. — Из рук прямо все валится. Контракт вон слетел…
— Она тебе разводиться не предлагала?
— Да нет, наоборот, — зарделся Костя. — Об этом речи нет и, чувствую, не будет. А как так жить — не понимаю. Не понимаю.
— Тогда и бояться нечего. Ну, подумаешь, зачесалось, с кем не бывает?
— С некоторыми вот не бывает, — зло, с досадой сказал Костя, а потом снова удивился и уточнил: — Ты так на это смотришь?
— Я так на это смотрю, — подтвердил Алексей.
— А любовь? — несколько вкрадчиво напомнил Костя.
Алексей, как бы спохватившись, согласно покивал.
— Ну тогда платок ей купи, — и он указал на индуса, державшего в руках ворох разноцветных шелковых платков, похожих на хвост жар-птицы.
Костя посмотрел на платки с презрением, а Алексей, напротив, не удержался и пропустил через пальцы какой-то оранжевый невесомый отрезок нежнейшей ткани.
* * *
Кира затаилась, и он тоже не напоминал о себе, но обоими владела пока еще нечеткая мысль, что это всего лишь затишье перед бурей, дань приличиям, что просто так все это уже закончиться не может, что неумолимое, неизбежное сближение уже началось, и по каким-то сложно объяснимым, однако же необходимым причинам сейчас нужно вести себя именно так, ничего не торопить, ибо время само знает приличный всему час, и он уже никак не обойдет их, а им не миновать его.
Алексей сидел у себя на кухне и наблюдал за облаками. Высоко-высоко самолет, словно сияющая игла, тащившая за собой толстую пушистую мохеровую нить инверсионного следа, прошивал их скопления, а потом снова показывался в оперативном просторе и полз по этой голубизне куда-то за тридевять земель, и Алексей держал его в поле зрения до последнего. Решение не возвращаться больше в Эдинбург, точнее, вернуться только для того, чтобы сдать лабораторию, видимо, зрело в нем давно, но только сейчас облеклось в виде отчетливой, осязаемой мысли, и он разглядывал ее, поворачивая так и сяк, как сложное насекомое, насаженное на иглу. Сегодня он поймал себя на том, что как будто уже примеривается к жизни здесь. Когда в 2000 году он уезжал из страны, он просто спасал физически себя и свою мать, и, конечно, тогда и мысли у него не могло возникнуть, что он может остаться за границей навсегда, даже ради работы. Но годы и привычка сделали свое дело: теперь противоположная мысль, мысль о возвращении, вызывала вполне понятные сомнения. Он постоянно думал о матери, понимал, как ей одиноко, и вот теперь к его сомнениям прибавилось новое обстоятельство, и оно начинало значить больше прочих.
Его открытия прервал телефонный звонок. Звонила Катя.
— На дачу поедем? Папа по тебе соскучился.
— Нет, наверное, — неуверенно ответил Алексей.
— А что такое?
— Влюбился, — помедлив, признался Алексей.
— Так это же прекрасно! — воскликнула Катя, и от ее излишней веселости, причину которой ему отчасти объяснил вчера Костя Ренников, ему сделалось неудобно.
— Лежу в темноте и мечтаю, — все же сказал он, тут же ощутив в ней такую же сообщницу, какую Костя имел основания видеть в безымянной супруге Виталия.
— Как в шестнадцать лет? Ну-у, я завидую тебе… — Потом подумала и поправилась: — Нет, я тебе не завидую.
Алексей хотел спросить почему, но не успел, потому что Катя сама показала, где примерно нужно искать ответ.
— Понятно, — вздохнула она. — Сколько тебе лет, мальчик?
— Об этом и думаю, — вздохнул Алексей еще грустней. — Ты вспомни, когда нам было по двадцать четыре года. Для нас сорокалетних просто не существовало.
— А ей двадцать четыре года? — заинтересовалась Катя. — Хм, изящная разница.
— Предполагает, что я должен быть обеспечен? Так я вроде обеспечен.
— Да, — несколько подумав, согласилась Катя. — Так в чем проблема?
— Проблема в том, что, похоже, любовь моя имеет тенденцию быть безответной.
— Кто-то сказал, не помню, что безответной любви не бывает.
— Как это?
— Имеется в виду, что процесс этот взаимообразный, иначе ты бы просто ничего не почувствовал.
Алексей попрощался с Катей и стал обдумывать это сомнительное утешение, когда позвонил Антон.
— Что, притомила, что ли, королева клаудвочеров? — жизнерадостно поинтересовался он.
— Притомила, — честно ответил Алексей.
— Дае-ешь. А зачем она тебе, когда с тобой такие женщины по лесам бродят?
— Это было деловое свидание, — пояснил Алексей таким тоном, что несколько секунд Антон на том конце связи собирался с мыслями, что же на это сказать.
— Хочешь, доставлю ее пред твои ясные очи. На аркане приволоку, — рассмеялся он, но дипломатично не уточнил, кого именно.
— Да сиди уж, — сказал Алексей с досадой и подумал, что любовь — это как болото: чем больше дергаешься, тем глубже проваливаешься и прочней застреваешь. К тому же ни Кате, ни Антону он не проговорился, кто именно поверг его в подобное расслабленное состояние, так что выводы они делали самостоятельно.
— Слушай, — сказал он Антону, — тебе бабы не говорят, что ты инфантильный?
— Любимая тема у них, — усмехнулся Антон самодовольно.
— А меняться не собираешься?
Антон подумал.
— Не могу, — сказал он наконец. — Я — представитель нашего детства в современности.
* * *
От природы здоровый, Алексей с самого детства испытывал доверие к миру. Это ощущение переносилось им и на людей, с которыми его сводила жизнь. И в Юле, как ему казалось, обретал для себя какое-то средство от Киры. История с Кирой подарила ему первое разочарование в жизни, и хотя в дальнейшем в ней случались и другие огорчения, это оказалось самым запоминающимся, как первая любовь, чем она, впрочем, по совместительству и являлась.
Но Юля и впрямь обладала свободным мышлением. Поговорить с ней по телефону больше нескольких минут было удачей, встретиться — подвигом. Зато смс-пространство было пространством, где она царила неподдельно и лучезарно. Смс-пространство было пространством, наполненном улыбками. Улыбка, три улыбки, десять, сто, миллион улыбок. Честное слово, доброе дело — свободное мышление. «Наши телефонные трубки, — пела солистка неизвестного Алексею музыкального коллектива, — мешают нам делать поступки…» Он считал себя еще вполне молодым человеком, но в общении с Юлей как-то неожиданно осознал, что сильно отстал от московской жизни, даже ритм которой был ему чужд и как-то необъяснимо неприятен.
Мало-помалу он уяснил, чем занимается ее организация и чем в организации занимается она. Это был так называемый социальный проект, целью которого было если и не наблюдение за облаками в буквальном смысле слова, то уж точно некая работа с воздухом. Воздушные массы, а вместе с ними, надо было полагать, и массы денежные бороздили голубую лазурь небес — там, где она сияла под покровом туч, прикрывающих ее от нескромных взоров снизу. Клаудвочеры проводили бесконечные акции: или раскрашивали камни в Измайловском парке, что, по мнению их вдохновителей, добавляло, как они выражались, позитива в жизнь человеческих существ, то дарили картины собственного изготовления разным нуждающимся учреждениям вроде хиреющих детских домов; стоящей пользы от этих акций было никакой, но клаудвочеры неизменно умилялись на дела рук своих. Юля появлялась тогда, когда Алексей был ей для чего-то нужен, и исчезала, когда приходило время красить камни. Определенно, он уезжал из одной страны, а вернулся в совсем другую. Молодые люди красили камни или уходили в анархисты, а их отцы, если были в состояниях, готовились уходить в дальние плавания с неброской надеждой никогда никуда не вернуться.
Наконец Юля все же объявилась необремененная делами и как бы отдала высвободившееся время на откуп Алексеевой фантазии. Алексей, вспомнив про брата Андрея, обещал показать новый клуб, где вполне могли бы проходить ее джемы, посвященные встречам с разными интересными путешественниками, но оказалось, что «У наркома» Юля уже бывала.
— Что, такое модное заведение? — удивился он.
— Так, — неопределенно ответила она. — Там прикольно.
Заведение «У наркома» и в самом деле не лишено было домашнего уюта. «Наркомовский» персонал был представлен молодыми продвинутыми представителями братских народов, исконная родина которых располагалась где-то в сердце Азии.
— Н-да, — заметил Алексей, задерживаясь взглядом на лицах официантов и барменов, — русский народ был столь деликатен, что, покоряя народы, тем не менее не поработил ни один из них. Поработил он сам себя.
Хотя Алексей встретился с Юлей не без удовольствия, но теперь совершенно не представлял, о чем можно с ней говорить. Годы одиночества научили его не стесняться перед женщинами своих мыслей.
— Раньше я искренне думал, что женщинам нужны герои, — признался он ей. — И хотел соответствовать. А потом понял, что нужно им совсем-совсем другое.
Но Юля сделала из его признания какие-то свои выводы.
— Такое уж мы переживаем время, — как бы сокрушенно вздохнула она. — Спим с одними, любим других, рожаем от третьих, живем с четвертыми.
Она осторожно посмотрела на Алексея, чтобы понять, какое впечатление произвело на него ее революционное открытие. Алексей молча принял к сведению эту нехитрую философию, заодно подумав, какая ипостась из четырех отводится ему, если, конечно, такое вообще предполагалось. Десертная ложечка на мгновение задержалась у нее во рту, и Алексей опять поймал себя на ощущении, как много общего между ней и Кирой. Сходство их поражало. Природа часто как бы удивляет нас, являя такие совпадения и даже целые типы, но удивляться, увы, тут нечему — скорее стоит расстраиваться. Тем самым она признается, что ее мнимой безграничности существует предел, что в ее распоряжении не так уж и много форм, понятий, самих предметов, и вовсе не слова, как казалось Витгенштейну и Юнгу, являются главными оковами в понимании высших смыслов и полетов духа в стиле transcendo.
— Тут эти ребята часто выступают, — сказала она, проследив взгляд Алексея. — Прикольные такие.
Алексей рассматривал афишу, украшавшую простенок. На афише худой, обритый налысо молодой человек в революционной кожаной куртке демонстрировал маузер, обозначая фазу игривого движения, а из-за его спины, наклонившись в другую сторону, озорно блестела глазами девушка в косынке сестры милосердия. Красными буквами на афише было написано: «Кабаре Безумного Пьеро».
Кузен Андрей возник перед ним внезапно, как бы вынырнув из недр созданного им клуба. Красота матери Натальи Владимировны не передалась ему, зато передалась ограниченная самоуверенность отца. Он не был привлекателен, но следил за собой. На модно, коротко стриженной голове, что указывало на внимание стилиста, волосок лежал к волоску, бачки были аккуратно наблюдены, и, в общем, облик его полностью соответствовал тому народившемуся сословию, которое он представлял.
— Ну как ты? — ослепил он Алексея довольно привлекательной улыбкой.
— Классно, — пожимая ему руку, сказал Алексей. — Юля, Андрей.
Андрей приветливо покивал Юле. Улучив мгновение, когда она отвела взгляд, он одобрительно подмигнул Алексею.
— Матерь говорила, будто ты возвращаться собираешься.
— Так, — уклончиво ответил Алексей. — Будет видно.
— А чего здесь? — спросил он как бы сам себя и сам же ответил: — Скучно, наверное, в Эдинбурге? Что за город-то?
— Да нормально, — усмехнулся Алексей. — Нормальный город.
— Что, насовсем? — не удержалась Юля, дотоле терпеливо пережидавшая разговор родственников.
Андрей глянул на нее, словно только что заметил, и хотел что-то сказать, но кто-то от стойки зачем-то позвал его, и он, отходя от них, сделал рукой знак, означавший, что разлука не будет долгой. Больше тем вечером Алексей его не видел.
Сидя в этом клубе, Алексей опять поймал себя на мысли, что морально готовится если не к нищете, то к честной, опрятной бедности, потому что прекращение работы в Шотландии и переезд в Москву никаких прибылей не сулил. Юля рассказывала о своем новом проекте, связанном с авторским кино, а он, задержавшись взглядом на плакатной девушке в косынке сестры милосердия, признался себе, что не верит Кире, не может почему-то поверить, а поверить очень хочется, и, когда Юля сказала очередную глупость, он придвинулся к ней, привлек к себе и соединил свои губы с ее губами. Несколько мгновений ее губы хранили сдержанную неподвижность, но потом она мягко высвободилась и сказала так же мягко, немного смущаясь:
— Не сегодня.
* * *
Татьяна Владимировна бережно, нет, благоговейно хранила детские фотографии Алексея. Фотографии вообще были одной из доступных ей страстей, и, как и положено в подобных случаях, она отдавалась ей сполна. Иногда на нее находило, и она часами пересматривала желтеющие карточки, заново раскладывала их по альбомам то в строгом хронологическом порядке, а то нарушая историческую правду ради одной ей ведомых эстетических капризов. После смерти Федора Аркадьевича, Алешиного отца, Татьяна Владимировна замуж больше так и не вышла: все ей казалось, что будут обижать ее Алешу, да к тому же особенно никто к ней и не сватался.
Когда в 1987 году пришла ему пора служить в армии, она, хотя и не была никогда религиозна, ездила на Якиманку к Иоанну Воину, ставила свечи и в коричневой полумгле храма жарко молилась о том, чтобы миновали Алексея ратные опасности, а потом долго разглядывала обетные цепочки и драгоценные камни на богородичных ризах. Украшения здесь были богатые, затейливые, скопившиеся за многие годы, потому что этот храм был одним из немногих, которые не закрывали никогда со времени его освящения в Петровское царствование, а у нее только и были что две скромные сережки в виде липовых листочков, толстое обручальное кольцо в стиле шестидесятых и еще цепочка с кулончиком, которую подарил ей муж, когда в 1974 году защитил диссертацию. Ее-то и предназначила Татьяна Владимировна в скромный, светлый дар Богоматери Феодоровской, по имени которого образа давали отчества русским императрицам протестантского происхождения. Только она осуществила свое приношение, как стали поговаривать о выводе ограниченного контингента из Афганистана, но тут заполыхали собственные окраины, и Татьяна Владимировна жадно смотрела новости и в буквальном смысле считала дни.
Однако все обошлось, сын вернулся живой и здоровый, а ее золотая цепочка висела с тех пор под стеклом в маленьком окладе на левой стенке между трапезной и купольной частью.
Теперь же самой заветной ее мечтой было дождаться Алешиной свадьбы и — об этом она даже боялась думать в полную силу — внучки или внука. За годы ожидания требования ее к будущей невестке, если они и были когда-то, как-то порастерялись. «Кого уж Бог даст», — кротко думала она и недоумевала на сына, отчего не подружится он с какой-нибудь девушкой, благо их вокруг было, как ей казалось, предостаточно. Тех денег, что регулярно переводил ей Алексей, она почти не трогала и мало-помалу, не говоря ему ничего, скопила приличную сумму. Все это она предназначала будущим внукам. Когда ездила к нему в Эдинбург, ожидала перемен в его личной жизни, но и там следов женской руки не обнаружила. Впрочем, это открытие встретила она даже с радостью. Ничего не имела она против английских или шотландских девушек, но казалось ей не без оснований, что такой союз окончательно отдалил бы Алексея от московского дома и сделал бы его каким-то взаправдашним иностранцем.
Будучи вовсе не злой, к Кире она не питала теплых чувств, считая ее виновницей того, что у сына не сложилась личная жизнь. От матери она унаследовала некую простонародную прямоту суждений, чуждую мутным рефлексиям, и о том, что тогда произошло между Кирой и Алексеем, судила без затей. Чисто по-женски она и понимала Киру, и в то же время не могла ей простить ее замужества. Но недавно она догадалась, что Алексей снова встречается с ней. Как, почему мысль об этом вошла в нее, разумом было не объяснить. Достаточно ей было пару раз взглянуть на Алексея. Сначала ей было это совсем непонятно, потому что она знала, что у Киры семья и ребенок, однако в конце концов мудро решила, что все это не ее дело. Более того, Кира как бы становилась негласной, тайной союзницей в ее желании оставить Алексея дома, и обида стала понемногу оставлять ее.
И когда она случайно услышала, как Алексей говорил по телефону с Угодниковым, а потом еще несколько раз Угодников звонил сам, вежливо здороваясь и называя ее по имени-отчеству, надежда затрепетала в ней уже нешуточно. Угодников был однокурсником Алексея и его ближайшим другом в мире биологии. Татьяна Владимировна знала, что Угодников имел ученое звание доцента и исполнял в университете на кафедре клеточной биологии должность секретаря по учебной работе. С его звонками могли быть связаны какие-то изменения в карьере сына. Но уж тут интуиция ей ничего не говорила.
* * *
С Угодниковым Алексей встретился на факультете. Пожелтевшие деревья университетских аллей терпеливо стояли во влажной прохладе сентября. Все здесь пребывало на своих изначальных местах, в каком-то несуетном покое, только разве стало больше автомобилей, и созерцание этой священной территории, над которой время как бы не имело власти, умиротворяло. Сами собою в памяти вставали годы аспирантуры, которые пришлись на конец 90-х, и Алексей осторожно, чтобы не поскользнуться, наступая на кленовые листы, думал, что неправду говорят, что запоминается только хорошее. Может быть, в большинстве случаев то было и так в сознании людей, но в его сознании в данном случае все было иначе. Он ежился, когда вспоминал ту жизнь, этот дикий, не сдерживаемый даже здравым смыслом развал, копеечную пенсию матери, свою грошовую аспирантскую стипендию, как иногда приходилось собирать пустые пивные бутылки и тем жить, а еще надо было вести работу, учить специальный английский, чтобы самому, а не через переводчиков писать в научные журналы. Судьба его сокурсников сложилась так же банально, как сложилась тогда судьба многих других сокурсников: самые способные вырвались за рубеж и работали в западных университетах и исследовательских центрах, значительная часть просто разбрелась, пробуя себя во всякого рода предпринимательстве, некоторые даже ступили на криминальную стезю, и только единицам самые разные обстоятельства позволили остаться самими собой и работать на родине. В этой последней категории держался из последних сил и Алексей, но, когда ушла Кира и замужество ее стало фактом, все сложилось и за его отъезд.
И вот теперь, только в обратной последовательности, все складывалось за его возвращение.
На кафедре дела обстояли гораздо лучше, чем представлял себе это Алексей. Редкие студенты, встретившиеся ему здесь, отрываясь от своих занятий, смотрели на него кто отчужденно, кто с любопытством, и эти взгляды дали ему понять, до какой степени он стал чужим в этих родных стенах.
— С реактивами надо думать за полгода вперед, чтобы тебе их привезли, — пояснял Угодников. — Это, конечно, после Запада тяжело. Но, во-первых, есть друзья, всегда выручат, потом фирмы есть, которые возят задорого, конечно, но зато через две недели реактив здесь, из Финляндии люди возят… Правда, — скривился он, — все время уходит на все эти вопросы-переговоры, сейчас под Новый год все встанет на таможне. Но это, конечно, не касается пластика, полимеразы, респектазы, ферменты все найти можно.
— Да, — удивлялся Алексей, — в России почти все уже делают?
— Кое-что и делают, да мы ж капризные. Привыкли, скажем, к феметусу, и мы его хотим. Ну просто, сам понимаешь, привыкли уже, не очень пока хочется экспериментировать.
— И плазмиды делают?
— Говорю же, из простых вещей сейчас почти все есть, можно не заморачиваться.
Они вышли на улицу, на неподметенную еще аллею, и влажные кленовые листья приятно клеились к обуви разноцветными ладонями. Было не очень холодно, но мокрые листва и трава добавляли прохлады в остывающий воздух вечера. Угодников машину не водил и пользовался общественным транспортом, но на остановку они не пошли, а решили идти до улицы Лебедева через гуманитарные корпуса.
— Может, для начала просто преподавать? — еще раз с сомнением спросил Угодников, продолжая разговор, начатый еще на кафедре. — Для начала?
— Да, — кивнул Алексей утвердительно, — пока буду преподавать и одновременно буду пытаться получить грант.
Угодников молча шагал рядом, и в его молчании чувствовалось сомнение.
— Нельзя мне сейчас прерываться. Все-таки имя какое-никакое есть у меня, — высказал Алексей еще одно заклинание.
— Ну, там же совмещать удается, — возразил Угодников.
— Ну, там, — усмехнулся Алексей.
— Докторскую защищать придется, — заметил Угодников.
— Защитим.
— Ну если защитим, тогда тебе в корпус «А», — уверенно сказал Угодников, как в просторечье называли межфакультетскую лабораторию имени Белозерского, находящуюся на площади Индиры Ганди. — Только там не сахар. Даст Скулачев тебе там комнатку три на четыре, да еще арендную плату потребует. А оборудование твое сколько будет стоить?
— Полмиллиона долларов, — сказал Алексей. — Примерно.
— Вот именно. — И Угодников пустился объяснять Алексею, с какими препятствиями тот непременно встретится, осуществляя свой план. И чем больше Угодников говорил, тем больше задумывался и мрачнел Алексей. Его годовое жалованье составляло сорок пять тысяч фунтов. На себя он тратил минимум, да и некуда было тратить эти деньги, разве что на книги, часть он отправлял матери, но все равно за шесть лет у него собралась приличная сумма.
— Тысяч сто пятьдесят у меня есть. Буду получать грант, — еще раз повторил он и спросил с горечью: — Что же это ничего не меняется?
— Ничего не меняется, — невесело подтвердил Угодников. — Олега Кулефеева ты ведь помнишь? Лет пять назад приехал он, вот как ты сейчас, с гнилого Запада и устроился в один академический институт. Приходит в лабу, у рабочего стола стоит чудное создание и что-то делает с пробирками. На столе помимо пробирок другие предметы, как-то: чайные чашки, огрызки огурцов, тараканы. Дальше такой диалог: «Девочка, ты кто?» — «Я студентка третьего курса». — «А почему ты одна в лаборатории?» — «Мой научный руководитель сегодня работает в коммерческой фирме». — «А что ты делаешь?» — «Выделяю ДНК». — «А из чего?» — «Из крови». — «Из какой?» — «Из крови пациентов больницы, где мы проводим исследования».
Угодников посмеялся тонко, с сомкнутыми губами.
— Дальше выясняется, что очаровательному созданию никто не объяснил, что работа с кровью требует специальных мер безопасности, стерильных условий, отдельного оборудования и помещения и так далее. Перчаток одна пара. И денег очаровательное создание за эту работу не получало, ее просто эксплуатировали втемную. Всем было начхать на опасность заражения СПИДом, гепатитами, ГЛПС и прочим. Всем до лампады. И это, заметим, не шахта, а академический институт, где не бандиты ужасные, а «интеллигентные люди». Кончилось дело тем, что написал Кулефеев докладную директору института и вдрызг разругался с заведующим лабораторией, куда только что устроился, и отправился работать в школу со своей ученой степенью. Правда, сейчас опять на гнилом Западе.
Так они дошли до гуманитарной зоны, за корпусами которой на улице Лебедева находилась остановка 130-го автобуса.
— Домой? — спросил Алексей.
— Да, а что? — как-то неуверенно ответил Угодников.
Они как раз проходили мимо бывшего гастронома № 1, расположенного между первым и вторым гуманитарными корпусами и отлично известного всем бывшим студентам. Когда-то в торце этого приснопамятного здания принимали пустую тару, но теперь там вместо пункта приема посуды сверкало огнями вполне себе приличное Интернет-кафе.
— Хм, — восхищенно отозвался Алексей на это цивилизационное превращение. — Где ж бутылки-то теперь принимают? — Его искренне занимал этот вопрос, потому что несколько лет это заведение служило ему серьезным подспорьем защитить диссертацию.
— А, не знаю, — сказал Угодников. — Действительно, бутылок сейчас везде навалом. Выкидывают просто. Где-то я читал, что во всей Москве всего-то с десяток пунктов осталось. — Он глянул на часы и помолчал в нерешительности. — Неохота что-то сию минуту в автобус лезть. Давка там такая.
— Что ж, кофе выпьем? — предложил Алексей, кивнув на Интернет-кафе. — Поностальгируем.
— Можно, — согласился Угодников.
Они вошли и заняли столик у колонны. Время было около шести, но в кафе было просторно. Заказав кофе, они разглядывали посетителей. Кое-где из-за мониторов торчали макушки, а в той части зала, где было собственно кафе, располагались те, кто предпочитал живое общение. Несколько столиков были заняты парочками, а на угловом диване развалилась компания кавказской молодежи.
— Ты не подумай, — проникновенно сказал Угодников, — я не отговариваю. Я-то как раз очень был бы «за». Просто, действительно, из каких-то последних сил все держится.
Алексей кивнул.
— Ну и как сейчас студенты? — поинтересовался он, поворачивая лицо к Угодникову, и тут заметил, как один из кавказцев сделал кому-то неприличный жест. Оглянувшись, он увидел охранника — молодого парня с забранной в гипс правой рукой. Жест предназначался ему. Охранник спокойно и даже как-то задумчиво смотрел на кавказцев, как на старых недобрых знакомых.
Угодников только подтвердил то, что Алексей уже слышал на даче у Кости Ренникова от Вадима Михайловича.
— Ну, естественники еще ничего, — ответил он, — а гуманитарные совсем, говорят, плохи. Там до смешного доходит. Историки рассказали знакомые. — Он оживился. — Там на экзамене вступительном спрашивают: «Когда было восстание декабристов?» Ответ: «Ночью». Преподаватель: «Почему ночью?» — «Так декабристы же разбудили Герцена».
— Да ну, — усомнился Алексей. — Анекдот.
— Может, и анекдот, — усмехнулся Угодников. — Да только многовато что-то таких анекдотов. Всё сейчас один беспробудный анекдот. Но в общем, ни те ни другие наукой заниматься немотивированы. Да и вообще, — вздохнул он, — в России стремительно сокращается количество вменяемых людей. До катастрофического какого-то уровня.
Их обоих, увлеченных беседой, не сразу привлек скандал, звуки которого доносились из угла, занимаемого кавказцами. Повернув голову, Алексей увидел, что двое парней из этой компании не дают пройти девушке, а один из них держит ее за рукав плаща. Тот, который держал за рукав плаща, стоял чуть спиной к столику, за которым сидели Алексей с Угодниковым, и им был видна коричневая рукоятка засунутого за брючный ремень пистолета. Охранник, как назло, скрылся где-то в подсобке.
— Руки убери, говорю тебе! — уже громче вскрикнула девушка. — Помогите же кто-нибудь!
Сидевшие за мониторами студенты испуганно вжали головы.
— Одну минуту, — предупредил Алексей Угодникова, который собрался что-то сказать, вышел из-за столика и не спеша направился к кавказцам.
При его появлении в непосредственной близости скандала почти все из них поднялись на ноги, только двое остались сидеть.
— Отпусти ее, — приказал Алексей развернувшемуся к нему полноватому парню с наглым и удивленным выражением лица. Дальше все произошло быстро и некрасиво: парень, наступая на Алексея, со словами «Ты чего, шайтан?» резко толкнул его в грудь двумя руками, товарищи его засмеялись. Алексей схватил его за оба запястья, и едва ли не одновременно помещение потряс звук выстрела, а в левой ноге Алексея повыше колена образовалась безобразная горелая дыра. Стрелял кто-то из сидевших. Волной Алексея свалило с ног, и он упал боком, отпустив соперника, успев еще увидеть бегущего из подсобки охранника, придерживающего загипсованную правую руку здоровой левой. Лежащий Алексей получил еще не слишком сильный удар ногой по голове, и в ту же секунду в помещении забился женский крик. Девушка, из-за которой разгорелся сыр-бор, спряталась за барной стойкой у официанток, а победители быстро, по-деловому покидали помещение, несколько раз все же выкрикнув в зал «Аллаху Акбар!» и «Кавказ рулит!». Угодников тоже поднялся на ноги, но как бы остолбенел и смотрел на все происходящее раскрыв рот, точно памятник его светлости изумлению. Охранник валялся в углу дивана, но как его туда заколотили, Алексей не смог видеть даже краем глаза.
— Спасибо, братишка! — крикнул ему охранник, ловко вскакивая на ноги.
Алексей поднял руку жестом римского императора, хотя было ему совсем не до шуток.
— Как же вы здесь живете? — превозмогая боль, но с интересом выдавил из себя Алексей, когда к нему с выражением немого ужаса приблизился Угодников, обеими руками прижимая к груди свой пухлый портфель.
* * *
Милиция появилась буквально через несколько минут, а следом подъехала «Скорая». Врачи отвели Алексея в карету и там перевязали. На счастье резиновая пуля прошла вскользь, повредив небольшой участок плоти левого бедра, нога вполне себе слушалась, и от госпитализации Алексей отказался. Покончив с заявлением, которое писал под диктовку предложившего это сделать капитана, он позвонил Антону, поведал ему о своем приключении и попросил приехать забрать его.
— Едем, — выслушав подробности, загадочно ответил тот почему-то во множественном лице.
Кафе между тем возвращалось к своей нормальной жизни. Люди, входившие с улицы, ничего не знали о произошедших здесь событиях, спокойно усаживались кто за столики, кто за компьютеры, лишь мельком оглядывая группу из нескольких милиционеров.
— Отъезжать никуда не собираетесь в ближайшее время? — поинтересовался у Алексея милицейский капитан.
— В ближайшее — нет, — ответил Алексей. — А что?
— Лучше пока не отъезжайте, — сказал капитан.
Алексей подошел к стойке и попросил заказанный еще до скандала американский кофе. Девушка, выдавшая заказ, взирала на него со священным ужасом. На втором глотке подошел охранник, скула которого наливалась гематомой.
— Ну, ты как? — виновато, но с искренним участием спросил он.
— Да как? — пожал плечами Алексей. — Во что универ превратили, гады.
— Это еще что! — оживился охранник, видимо, обрадованный тем, что Алексей пребывает в стоическом спокойствии. — Рука-то у меня, видишь? — Он покачал зафиксированной в локте правой рукой.
— Что с ней? — спросил Алексей.
— То самое, — подтвердил охранник. — Неделю назад кипеш здесь устроили. А я, блин, один. А они, блин, стаями ходят. И все на говне.
— Это как? — изумился Алексей никогда неслыханному определению.
— Ну, с оружием все, — пояснил охранник. — Кто с травматикой, кто с ножами.
— В ВДВ служил? — спросил Алексей, заметив у него на руке в ложбинке между указательным и большим пальцем небольшую наколку.
— Ага, в Псковской. В Чечне был… А что, тоже служили? Где? — поинтересовался охранник, переходя вдруг на «вы».
— Да давно это было, — сказал Алексей. — Ты даже названий таких не знаешь.
— Я восьмидесятого года рождения, — счел нужным сообщить охранник.
— Болград, — сказал Алексей. — Слыхал?
— Не-а, — вздохнул парень.
— А милиция куда же смотрит? — спросил его Алексей.
— Милиция! — весело фыркнул охранник, как будто Алексей сказал что-то необычайно смешное и нелепое. Но так и не удалось выяснить, что так развеселило охранника, потому что в эту минуту в кафе появился Антон в сопровождении до боли знакомого Алексею человека. Человек этот приблизился к Алексею немного развязной походкой, мощно встряхнул его руку в приветственном пожатии, и Алексей узнал Графа.
— Здорово, Фроян, — весело, насмешливо поздоровался Граф, словно они расстались только вчера, а ведь Алексей не видел Графа лет девять. — С кем бился?
Удивленный его появлением, Алексей не нашелся даже, что сказать, и только молча опять протянул руку. Во второй раз Граф пожал ее более сдержанно и деловито, с выражением какого-то профессионализма на лице, разглядывал последствия потасовки.
— Брюки жалко, — сказал Алексей, — потеребив распоротую штанину.
— Да херня, — заключил Граф, закончив осмотр раны и перевязки. — Сейчас этих брюк как грязи. Поедем щас новые купим.
— Ну куда сейчас-то, — возразил Алексей, — народ пугать. Дома-то есть.
Когда-то, в детстве и юности, Граф был Антону и Алексею и другом, и врагом. Звали его Сережа Ведерников и жил он в доме через улицу, всего-то в двух минутах ходьбы, но это, по неофициальной районной топографии, было уже совсем другое молодежное объединение. Вообще все кварталы района были поделены согласно сложно уловимым принципам и носили названия «Лимония», «Аврора», «Китайка», «Ежи» и т. п… Конечно, взрослые или престарелые обитатели района понятия не имели, что живут, скажем, в «Лимонии» или на «Тропе», а вот для подростков эти слова служили значениями сложных отношений иерархии и опознавательными знаками. В целом, правила жизни этих мини-образований мало чем отличались от жизни мирового сообщества. Большей частью между «Лимониями» и «Аврорами» держался худой мир, но нередко разгорались войны, высшим выражением которых служили массовые драки, разгоняемые милицией. Иногда внешние обстоятельства, как то конфликты с удаленными неприятелями с Сетуни и Рабочего поселка, заставляли их объединяться, однако по миновании угрозы конфедерация снова распадалась на независимые, блюдущие свою честь и интересы феодальные княжества.
Будучи ровесниками и предназначенные Кунцевским военкоматом в десантные войска, Алексей и Сережа Ведерников вместе прыгали еще от ДОСААФ в Волосово под Чеховым. Тогда-то оба они поняли, что есть некая высшая судьба, которая сближает их намного сильнее и серьезнее, чем столько лет разъединявшее дворовое соперничество, и что играют теперь они за одну команду. Мировая война представлялась им чем-то вроде хоккейного матча СССР — Канада, только вместо щитков были бронежилеты, а вместо клюшек «КОНО» — автомат Калашникова стрелковый. Что из всего этого может произойти, они задумывались не очень. В армию они отправились в один день — ранним октябрьским утром, но уже на Угрешке судьба развела их по разным концам Союза. Граф попал в Фергану, оттуда в афганский Баграм, а Алексея сначала на полгода занесло в литовский Каунас, а потом в Бессарабию, в маленький населенный болгарами и гагаузами городок Болград на берегу озера Ялпуг, который славился тремя подробностями жизни: овцеводством, виноградарством и десантниками, по численности не уступавшими собственно горожанам. Была, впрочем, и четвертая, едва ли не самая важная: именно здесь Пушкин начал писать «Цыган», но об этом Алексей узнал значительно позже.
В описываемый момент жизни Граф представлял ту благоразумную, домовитую часть десантников, которая, никоим образом не изменяя боевому братству, 2 августа тем не менее предпочитала сомнительным заплывам в печально известной луже Парка культуры удовольствия, вызывающие не столь броский общественный резонанс. Все они ходили в шикарных костюмах, ездили на дорогих машинах и в общем чувствовали себя отлично. Но воспоминания о молодости не отпускали и требовали деяний: сначала сознательные десантники создали Союз десантников, а те, кому и этого показалось мало, стали сбиваться в музыкальные коллективы с репертуаром патриотическим, но без патриотического угара тех, кто никогда десантниками не был. У Графа имелся прибыльный бизнес — он занимался перевозкой грузов, но ждал от жизни не только прибылей. Не только брать, но и отдавать хотел Граф. Где-то на каком-то концерте он познакомился со Стасом, исполнителем такого же импровизированного репертуара, и с тех пор у них составился творческий тандем.
И их обоих, тем более что оба они были еще и «афганцами», не обошла судьба множившихся речистых былинников. Свой ансамбль они назвали скромно и по делу — «Музыкальный десант», и, в то время как дела их вели толковые управляющие, сами они несли музыкальное слово поддержки обычными маршрутами: в Осетию, в Абхазию, в Приднестровье, в бригады спецназа ГРУ и даже в Звездный городок. Оба они относились к этому своему роду деятельности не менее серьезно, чем к зарабатыванию хлеба насущного, и даже брали уроки вокала у настоящих оперных преподавателей. Иногда их приглашали на выступления и организации поскромнее бригад особого назначения, и Граф со Стасом отказывали только в совсем уже исключительных случаях аврального бизнеса.
По дороге домой Граф потчевал гостей своего автомобиля песнями собственного сочинения. Слова одной из них развлекли Алексея. «И если надо в Новом Свете свои раскроем купола», — заверял в ней Граф своих слушателей.
— Зреют, зреют реваншистские настроения, — рассмеялся Алексей.
— А то, — довольно откликнулся Граф.
— Пригласил бы на концерт, — сказал Алексей.
— Да не вопрос, — еще радостней отозвался Граф.
— Ну чё? Нажремся, может? — предложил Антон. — Повод вроде есть. Легитимный.
Граф, на секунду оторвавшись от дороги, нашел его глаза в лобовом зеркале.
— Ты с синькой завязывай, — заметил он то ли с иронией, то ли всерьез. — Правда тебе говорю.
— Ага, — неопределенно отозвался Антон. — Нашу волю не сломить: пили, пьем и будем пить, — продекламировал он народный стишок и подмигнул Алексею.
* * *
Первого октября одноклассники школы, в которой Алексей проучился до девятого класса и которую закончила Кира, хоронили Толика Сверстникова. Кто-то работал за границей и не смог приехать, двоих, павших в криминальной войне 90-х, тоже уже не было в числе живущих, как и самого Толика, но основная группа была налицо и выступила монолитно. Толик покинул мир без затей — просто разбился на машине. После прощания в морге состоялись собственно похороны, а потом поминки в одном из ресторанов Красногорска, где Толик несколько лет назад купил себе приличную квартиру с видом на лесной массив.
В школе Алексей не дружил с Толиком особенно близко, но все-таки был рад, что оказался в Москве так кстати. Почти единственное, что он помнил о Толике, это то, как они в школьном туалете наполняли водой презервативы, стоившие тогда по четыре копейки, и швыряли их с четвертого этажа через переулок в окна приземистого двухэтажного ателье, откуда высовывались грузные молодухи и весело, игриво грозили им пудовыми кулаками.
У Толика был небольшой туристический бизнес и была девушка Кристина, с которой он вроде бы жил в гражданском браке, и девочки гадали, она ли унаследует бизнес, автопарк и квартиру с видом на лесной массив, или все-таки дядя, приехавший на похороны из Новосибирска.
Поминки текли классически: первые полчаса прошли в тягостном молчании, которое ниспадало после каждого траурного тоста, но под сурдинку гнет случившегося отпускал, и языки развязывались. Был среди собравшихся простой и прямой человек — Слава Деулин. Он работал учителем истории в вечерней школе.
— Вот еще одного из нас нет, — сказал он не на весь стол, а ближайшим, — а наше поколение уже в том возрасте, в котором обычно любое поколение решает главные исторические задачи текущего момента. А какие задачи мы решаем, друзья? Вот мы привыкли с детства слышать: наши предки оставили нам то, оставили нам это. А о нас что сказать? Что о нас-то скажут?
— Да ладно, хватит гнать, — пьяно сказал Олег Луньков, — про нас скажут — они провели деиндустриализацию экономики. Просрали уже все. Слав, ты бы урок нам не читал. Тольку лучше помянем. — И он стал, плеская, разливать по рюмкам водку из высокой прямоугольной бутылки какого-то нового сорта, который никто еще здесь не пробовал.
Но Слава не унимался:
— Ведь вот я над чем думаю. Вот, смотрите: люди родятся, взрослеют, входят в пору наивысших сил, потом потихоньку сдают и сходят, так сказать, с лица земли. И когда они входят в пору высших сил, как правило, жизнь им подбрасывает задачу, которую они-то и решают. Поэтому говорят: миссия этого поколения, заслуга этого поколения… А ведь именно мы — по возрасту — сейчас то самое поколение, на которое должна по всем законам лечь главная тяжесть исторического момента. А мы законы отменили и главная тяжесть не легла. Или ее просто нет. Или легла так, что придавила, а мы и не заметили. И наша жизнь прошла вхолостую. То есть на погрузку-то мы вроде пришли, но жизнь нам в кузов ничего не загрузила. Можешь ждать, можешь дальше ехать. Короче, свободен.
— Ну, мы-то живы еще, слава богу, — заметила Ира Цветаева, как бы желая напомнить собравшимся, какой именно повод свел их здесь за одним столом.
— Вон Столыпин говорил: «Дайте нам двадцать лет покоя, и вы не узнаете России». Вот и дали. Ну, не двадцать, положим, а семнадцать, и что же? Нет, — иронично поводил головой Слава, — но как сострил премьер, а? Действительно не узнаем мы России. Не та это Россия, о которой он сам мечтал. Я не пойму, почему восемьдесят лет назад это могло всерьез звучать, а сейчас как насмешка. Человек, что ли, стал еще ниже и гаже?
— Человек тот же, — возразил Леня Подушкин. Он знал, о чем говорил, ибо несколько последних лет работал мировым судьей.
— Э-э, не скажи, — усомнился Слава. — Мы деградируем. Генофонд у нас какой? После революции сколько уехало? Потом сколько в лагерях сгубили? Скольких расстреляли? Скольких по миру пустили? А то, что осталось, уже ни на что не способно. Это уже не народ, а ошметки. И мы в том числе. Не думайте, что я себя здесь чем-то выделяю.
— Да чушь, сказки иорданского казачества, — стал горячо возражать Луньков, ощутивший в себе после нескольких тостов некоторую пассионарность.
— Эй, Луньков, — вмешалась Аня Кедис. — Ты чего на евреев наезжаешь?
— Да так я сказал, по традиции, — миролюбиво отбрехался Луньков. — Русская народная забава — борьба с евреем. Мы сами вон в прошлом году дочку в клинику туда возили.
Леня Подушкин терпеливо дождался завершения этой незначительной перебранки и обстоятельно возразил Славе:
— Мы, как народ, из одного теста сделаны. То есть как вода — состав наш однороден. Иначе как объяснить, что из какой-нибудь Богом забытой деревеньки является в Москву паренек и становится таким конструктором, каких в мире по пальцам. Или то же самое с артистами… Да куда ни плюнь. Нет, просто вычерпывается вода из колодца, а потом опять набирается. А что вы говорите — в революцию два миллиона уехали. Да пурга это. Два миллиона уехали, а двадцать остались. В девятнадцатом году во всех университетах диссертации защищались, труды выходили, а ведь гражданская война шла.
— А вот у нас генетик — он нам и скажет, — указал Слава на Алексея, и все умолкли и воззрились на него.
— Что ж, — взял слово Алексей. — Вопрос интересный. Строго говоря, на него можно ответить только экспериментально. А эксперимент такого масштаба невозможен. Словом, как биолог, я полагаю, что этот вопрос пока неразрешим. А просто как Леха Фроянов, думаю все же, что это вопрос не времени, а пространства. Яблоки остаются яблоками, будь то гренадерские экземпляры из «Азбуки вкуса», или обычная коробов-ка, которая вон по всем садам растет.
— Ура! — вскричала Ирина Цветаева. — Мы так просто не сдадимся! Из мира ничто не уходит. То, что раз явилось в нем, так и остается до скончания века. Все, что было, существует сейчас, и если есть желание и способность раскрыть преображенную форму, то это всегда возможно.
И вдруг в зале заиграла музыка радио «Шансон». Кто-то хриплый скорбел о доле воровской и всхлипывал о мамке единственной, родимой. Этот прискорбный, кощунственный факт дошел до сознания подвыпивших и расстроенных людей не сразу.
— У нас там в соседнем зале одноклассники, — оправдывалась администратор, отбиваясь от разъяренного Лунькова.
— Понимаем, девушка, — сказала Ирина. — У нас тут тоже все одноклассники, только уже на одного меньше.
Администратор извинилась и через некоторое время привела монтера. В конце концов колонку все же отключили и в зале воцарилась подобающая случаю тишина, нарушать которую позволялось только столовым приборам и негромким голосам.
— Гимном пора уже сделать государственным музыку эту, — хохотнул Олег, — чтоб хор Александрова стоял по всей форме и пел с расстановкой: «Владимирский централ, ветер северный, Россиюшка-страна — зла немеряно». Я тут в стоматологии был недавно, все цивильно, врачи все интеллигентные такие — и вот поди ж ты. И там эта бодяга у них играет.
— А ты говоришь — раскрыть преображенную форму, — с шутливым упреком обратился к Ирине Леня Подушкин.
Кира сидела на другом конце стола, рядом со своей подругой Аней Кедис, но все это время они с Алексеем следили друг за другом. С поминок они ушли вместе, мало заботясь, кто и что о них подумает. Тем более что то был знаменитый год одноклассников. ru, поэтому никто и ни в чем уже не видел никаких странностей. Все было абсолютно законно. Если не навсегда, то уж на несколько месяцев юность вернула себе все свои права, так грубо попранные чековыми аукционами, паевыми фондами и чуть позже — газопроводом «Северный поток».
* * *
Алексей был уже недоволен собой из-за того, что так бесцеремонно, как капризный ребенок, вмешался в Кирину жизнь. С другой стороны, рассуждал он, так ли она размеренна и счастлива, если в принципе допускает вмешательства? Он совершенно не представлял себе характера их отношений с Митей и в конце концов остановился на мысли, что Кира не девочка и лучше него знает, что и зачем делает в этой жизни. Да и очень скоро он понял, что та сила, которая влекла его к ней, была куда могущественней его собственной воли и каких бы то ни было размышлений.
Интонация их общения больше не оставляла никаких заблуждений относительно целей, эти отношения поддерживающих. Алексей ощутил, как его повело, повлекло к ней, как освобождается это, оказывается, вовсе не забытое мощное чувство. И по мере того как оно набирало когда-то привычную силу, он чувствовал страх, но потом сопротивляться было уже поздно, и он отдался ему целиком. Расстояние между ними было уже таково, что его настиг ее запах, который он помнил все эти годы и противиться которому у него никогда недоставало сил. И заглядывая ей в глаза, когда она поднимала к нему лицо, он чувствовал, как кружится у него голова, словно бы и не было всех этих лет, и завтра — о, чудо! — ко второму уроку.
Они стояли среди бетона и стекла, будто в чужом городе. Мелкий, видимый только в свете бесчисленных ламп безопасности, украшавших эти шикарные новоделы, дождь монотонно моросил, будто вежливо и мягко приглашая их убираться восвояси с этих переулков, давно уже живших другой жизнью и видевших чужие сны.
— Бр-р, — поежился Алексей, крепче опершись на свой элегантный костылек.
— А помнишь, — рассмеялась она, — ты тут с Мазуром из тридцать четвертой школы дрался.
— Прямо на этом месте, — сказал он и даже притопнул раненой ногой. — Кстати, из-за тебя.
— Из-за меня. — Она ответила глубоким голосом, в котором переливалось удовлетворение. — Мы прямо как в десятом классе, — рассмеялась она. — У меня дома муж, в другом доме родители, у тебя дома тоже два, но один далеко, а в другом родители. Сколько у нас домов, а пойти некуда.
— А и не надо никуда идти, — сказал он и провел ладонью сначала по ее мокрой голове, потом по своей.
Подняв воротник куртки, Алексей смотрел на металлический строительный забор, ограждавший место, где совсем недавно стоял дом его бабушки.
— Интересно, что теперь здесь будет? — сказала Кира, чтобы что-нибудь сказать.
— Да какой-нибудь индюшатник наподобие этих, — хотел сказать Алексей как можно более невозмутимо, но голос его дрогнул. Хотя он видел уже эту пустоту, когда в середине июля навещал тетку, сейчас, вместе с Кирой почему-то было больнее.
Из нескольких старых деревьев, росших во дворе сломанного дома, каким-то чудом уцелела только некрасивая корявая липа. Ветер трепал ее полуголые, кое-где обломанные ветки и бросался мелкими пожухлыми листьями.
— Вот и все, что осталось, — грустно констатировал Алексей.
— А помнишь, — сказала Кира, — ваш знаменитый кофейник?
— Дома лежит, — заверил Алексей. — Он еще пригодится, мы из него еще кофе напьемся.
Бывало, Кира после уроков приходила в эту квартиру; на кухне на конфорке газовой плиты, такой огромной, что можно было, казалось, изжарить над ней быка, бился в пару упомянутый кофейник, огромные космы голубого огня лизали его бежевые бока, Кира с Алексеем пили чай за круглым столом, и бабушка Алексея потчевала их бутербродами с белым грубого помола хлебом за тринадцать копеек, водившемся только в этом районе, и разными историями из старой, дореволюционной жизни, которые память еще оставляла в ее распоряжении, — Евдокия Ивановна была 1907 года рождения.
— О! — воскликнула вдруг Кира, уперевшись глазами в информационный щит, прикрепленный к забору.
— Что? — приблизился Алексей и прочитал: «Приносим извинения за временные неудобства». Он вопросительно глянул на Киру.
— Да нет, вот, — показала она. — «Регул-Инвест-Строй». Митина контора.
Это открытие произвело на него гораздо меньшее впечатление, чем можно было ожидать, зато Кира заметно расстроилась.
— Н-да, — только и сказал он и потер лицо ладонью. — Прямо судьба какая-то… Правильно говорят: Москва — маленький город, — добавил он, немного помолчав.
Они вышли на Остоженку и зашли в абсолютно пустой «Кофе-Хаус». За окном, на которое падали и меланхолично сползали дождевые капли, безучастно стоял ее серый «Лексус», и в темном салоне, как в шкатулке, хранился запах ее жизни.
Они сидели напротив друг друга, он смотрел на ее руки, на кожу вокруг глаз и представлял, как это могло бы быть. Резко, отчетливо в пустом помещении раздался сигнал ее мобильного телефона. Звонил Митя узнать, где она так поздно. «С Аней Кедис, скоро буду», — успокоила она недрогнувшим голосом, и Алексей поразился этому чисто женскому природному хладнокровию.
— А вот с Митей ты не дрался, — вдруг сказала она, отложив телефон.
Тоска изобразилась на лице Алексея. Он зачем-то взял блестящую ложечку и стал побалтывать ею в чашке, возмущая благородную коричневую поверхность кофе.
— Ты отдал меня ему, — опять сказала Кира с дела-ной обидой, но именно так, чтоб эта искусственность была видна.
— Ты не вещь, чтобы тебя можно было кому-то отдать. Ты сделала такой выбор. Вот и все. Я уступил.
На подоконнике лежала забытая кем-то газета, которую не успели убрать официанты. Один из заголовков сообщал, что российские рафтеры пропали в Синьцзяне, в Северо-Западном Китае. На полосе имелась и схема этих мест и были отмечены города с какими-то сказочными, неслыханными названиями. Он задержал глаза на схеме, и Кира тоже стала смотреть туда. Читать было не очень удобно, так как газета лежала косо и на самом краю, но ни он, ни она не сделали даже попытки придать ей более приемлемое положение, точно это было частью какой-то игры, в которую играли по умолчанию и правила которой нужно было угадывать.
— Карашар, Ка-ра-шар, — повторила она несколько раз. — Кашгар. Знаешь, где это?
Он кивнул.
— Я уже где-то слышала эти названия.
— Где?
— А, — она легкомысленно взмахнула рукой, — не знаю. В новостях, что ли. Прицепилось. Каш-гар. Так-ла-Макан, Та-кла-Ма-кан. — Она прислушалась к этим словам. — Уехать бы…
— Там еще есть город, — заметил он, — с красивым названием Хотан.
— Вот куда-нибудь туда. Чтоб никакой Европы. Сидеть под горой и смотреть на ее сахарную вершину. Есть виноград. Бродить по узким улочкам, вздымая розовую пыль. Встретить там Ходжу Насреддина… Боже, как тяжело.
Он подумал, что так сказать — «Боже, как тяжело» — могла только она сегодняшняя, а та девушка, которую он знал когда-то, не сказала бы так ни за что. Однако время идет, и вместе с ним к нам приходят слова наших матерей, оно приносит слова наших отцов. Время, приносящее чужие слова, которые предназначены для того, чтобы стать нашими. Время, которое идет. Которое возвращает то, что принадлежит нам, даже если его об этом не просишь.
Но он задавил в себе это мстительное чувство.
— А что, — повернул он к себе газету со статьей о пропавших рафтерах, — поедем, посмотрим, как люди живут?
Кира подняла на него глаза, и непонятно было значение ее взгляда. Так смотрят и на детей, и на умалишенных, и просто так, думая о чем-то своем. Но еще и тогда, когда мысль собеседника внезапно захватывает своей неожиданностью и ровно, красиво распускается в сознании слушающего.
— С Митей не надо было драться, — сказал Алексей, когда они вышли из кафе и встали с разных сторон машины. — Не знаю, понятно ли тебе, но его надо было убить, а не драться с ним.
— Да нет, я понимаю, — сказала Кира, садясь за руль и устремляя прямо перед собой свои янтарные глаза, волшебство которых скрадывал недостаток освещения в салоне. — У меня рюкзака нет, — сказала еще она. — Одни чемоданы.
* * *
Дознаватель приглашал в среду к одиннадцати ноль-ноль. Несмотря на то что рана на ноге еще давала о себе знать, Алексей вызвал такси и прибыл на встречу в УВД «Ломоносовский» точно в назначенное время. В кабинете, обычным украшением которого служили два портрета — президента Путина и министра внутренних дел, Алексея ожидал худенький, совсем молоденький, но самоуверенный человек. Самоуверенность эта выражалась прежде всего в той неторопливости, с которой он проживал на глазах посетителя каждую отмеренную ему секунду, ни на мгновение при этом не сомневаясь, что это не ему кто-то отмеряет их, а это он сам достает их по своему разумению и по собственной нужде из стального сейфа с винтовой ручкой, покрашенного серой краской казенных разлук.
Алексей, опираясь на костыль, приблизился к столу, вручил дознавателю повестку, после чего получил приглашение присесть на железный стул, обитый бордовым дерматином.
— Ну что ж, — сказал дознаватель, — вот вам ручка, вот бумага, и просьба описать все как было. От первого лица, конечно, и, по возможности, точнее.
Описание происшествия заняло у Алексея не более десяти минут. Все это время дознаватель листал бумаги, подшитые в какую-то папку, и этот звук мешал Алексею и раздражал его.
— Работаете, значит, господин Фроянов в Эдинбургском университете? — спросил дознаватель, поворачивая к себе лист, исписанный Алексеем.
— Именно так. — Алексей не счел нужным уточнять название организации, в которой он трудился.
— Почему набросились на гражданина Умарова?
Алексей даже опешил от такого вопроса, но быстро овладел собой.
— Там же я все написал, — удивился он, кивнув на объяснительную.
— Это хорошо, что написали, — мягко сказал дознаватель, откладывая бумаги. — А я вопрос задал.
Алексей пожевал губами. Он уже корил себя за столь точное исполнение закона.
— Гражданин Умаров приблизился ко мне на расстояние, угрожающее моим чести и достоинству. На предупредительные замечания не реагировал, поэтому и получилось как в том анекдоте: упал на мой нож, и так семь-восемь раз. Точнее, наткнулся на мой кулак.
— Шутите? — покривился дознаватель. — А у гражданина Умарова, между прочим, папа в правительстве Республики Ингушетия не последний человек.
— Хм, а у меня дырка в ляжке двенадцать миллиметров.
— Двенадцать, не девять? — удивился дознаватель, но тоном, оставляющим все же сомнения в намеренной издевке. — В общем, Умаров утверждает, что вы набросились на него без причины.
— Слушайте, — сказал Алексей раздраженно, он начал уже уставать, — к чему эти разговоры? Умаров, или как его там, прицепился к девушке, она звала на помощь.
— Вот и надо было вызвать сотрудников милиции.
— Когда их было вызывать? Да, кстати, а вы сами как поступили бы? Тоже стали бы ждать сотрудников? Хотя, простите, вы же и есть сотрудник.
— Да и Ванникова — это их знакомая. Так она показала. Вы бы хоть разобрались сначала.
— Некогда было разбираться. Да и кто тут у вас разберет, кто чья знакомая. Девушка звала на помощь, не хотела с ними вступать в контакт.
— Кто может это подтвердить? — лениво поинтересовался дознаватель.
— Как кто? — удивился Алексей. — Да там народу было полное кафе. Девушки у стойки…
— Девушки у стойки, — спокойно парировал дознаватель, — ничего не видели.
— Как это не видели?
— А может и видели, но ничего не скажут. Боятся они. Им там работать. А эти там учатся.
— Боятся! — фыркнул Алексей. — А вы-то на что?
— А мы-то — на то, — пояснил дознаватель голосом, дающим понять, что Алексей забрался в священную область оперативных тайн.
Алексей не верил своим ушам.
— Ну вы даете, — только и вымолвил он.
— А почему же на родине не работалось? — вдруг спросил дознаватель с улыбкой, нехорошей своей вкрадчивостью.
— Это мы сейчас будем выяснять, кто родину больше любит? — усмехнулся Алексей.
— Ну, зачем же? — опять тонко улыбнулся дознаватель. — Это мы и так знаем. У нас сейчас политика такая: у папы гражданина Умарова, и у твоего папы, и у папы Ванниковой — одна родина на всех.
— Слушай, друг, если уж мы на «ты», что я расскажу тебе про своего папу, — резким голосом перебил его Алексей. — Мой папа самых честных правил, как тот дядя, слышал, наверное, в школе проходили? Он очень любил свою родину, хотя работал простым инженером. По холодильным установкам. Однажды он приехал на дачу, выпил с горя водки и у него не выдержало сердце. Папе-то было уже пох, а мне в два с половиной года весьма чувствительно. А знаешь, почему с ним такое случилось? Потому что всей Россией сверху донизу правят такие, как ты. А подробностей тебе знать не надо. Тебя тогда еще и на свете не было.
Дознаватель отпрянул к спинке своего кресла, словно на него внезапно плеснули какой-то жидкостью. Он не ожидал столько неожиданной злобы, причем злобы действенной, чья воля, он чувствовал это, в эту минуту была сильнее не только его собственной, но и даже той силы, которую он по долгу службы мог призвать на противоборство за нанесенное ему оскорбление. Он несколько повернулся в кресле и даже скосил глаза на портрет президента, то ли испрашивая инструкции, то ли просто призывая в свидетели своей полной неспособности поступить решительно в этом внезапном нештатном всплеске, в общем-то, чисто деловой беседы, который сам отчасти и спровоцировал. Может быть, только в этот миг до него дошло, что он и впрямь почти в два раза младше Фроянова и совершенно ничего о нем не знает, кроме того, что тот сам написал по сути дела на выданных ему листах. Да он и плохо понял, что, собственно, хотел сказать ему Алексей, почувствовал только неприязнь, исходящую от него.
— В непростое время живем, — согласился он. — А разжигать межнациональную рознь все равно не надо.
— А я разжигал? — усмехнулся Алексей.
— Да вот, — дознаватель изобразил на своем лице самое неподдельное сожаление и извлек из ящика стола лист бумаги, исписанный неуклюжим крупным почерком, — свидетели показали, что вы называли граждан Умарова, Исмаилова и Гайсанова кавказскими зверями.
— Кавказскими?
— Да.
— Зверями?
На этот раз дознаватель рта не разомкнул и только согласно покивал.
— А еще, как бы это сказать поприличней, — добавил он, — в нецензурных выражениях предлагали им покинуть Москву. Тоже показания имеются.
— Красиво работаете, — сказал Алексей. — А еще кто это показал, кроме самих, так сказать, зверей?
— Статья такая есть в уголовном кодексе, двести восемьдесят вторая, часть первая, разжигание межнациональной розни, — вместо ответа сказал дознаватель. — Не слыхали?
— Да нет, не приходилось.
— Напишем-ка мы отказной материал, — задушевным голосом предложил дознаватель. — Чего тут мудрить?
Они посидели в молчании.
— Так я вас так понял, — сказал дознаватель, аккуратно постучав двумя сложенными листами объяснительной о столешницу, — что будем писать отказной материал?
Алексей хотел было заупрямиться, но мысль о Кире, о Кашгаре остудила его возмущение.
— Правильно поняли, — подтвердил он. — Будем писать отказной материал, потому что есть на свете одна девушка… одна молодая женщина. Женщины, знаете, смягчают наши души. Суровых бойцов. Так что благодарности от гражданина Умарова ей, этой незнакомке — не стану имя называть, — пояснил Алексей, — не требуется. Потому что у меня сложилось впечатление, что гражданин Умаров не силен в этикете.
И все-таки надо признать, что доктор биологии Алексей Фроянов и дознаватель УВД «Ломоносовский» Артем Калайдо расстались довольно миролюбиво.
* * *
Мечта побывать в Кашгаре появилась у Алексея очень давно, еще в детстве, когда она прочел Марко Поло. Точнее сказать, предметом его грез был необязательно Кашгар — смутное томление по какому-то собирательному восточному городу не давало ему покоя. Иногда ему даже казалось, что это далекий, поколениями разбавленный зов ген напоминал о себе и тревожил его воображение. Когда нужно каким-то одним словом родить в воображении образ Востока, то называют обычно или Дамаск, родину Гаруна ар-Рашида, или Багдад, или, на худой конец, благородную Бухару, совершенно упуская из виду великолепный Кашгар. Это и неудивительно, ведь Кашгария — эта прихожая Тибета — была охвачена европейским географическим знанием уже тогда, когда виртуальный поезд братьев Люмьер уже прибывал на станцию назначения. Великие географические открытия закончились именно здесь, и если бы в Гражданской войне победили белые, русские бойскауты играли бы в Корнилова, Маннер-гейма и, конечно, в Рериха, ибо Рерих непременно проявил бы себя при любой власти.
Алексей хорошо запомнил тот заголовок из газеты в ночном кафе, где они были с Кирой после поминок Толи Сверстникова, но и мудрено было об этом забыть: телевизионные и радиорепортажи о пропавших рафтерах превратились в целую эпопею. Их искали китайские военные, местные альпинисты и горознатцы, и в результате в Синьцзян вылетели даже два самолета МЧС. «Бродить по узким улочкам, — то и дело вспоминал он слова Киры, — увидеть Ходжу Насреддина». И даже не вспоминал, а просто носил их с собой в сознании, как в кармане, и они, эти слова, были столь причудливой формы, что карман оттопыривали и этим неудобством как бы не давали о себе забыть.
Приготовления к путешествию носили стремительный характер. В Интернете были найдены четыре листа армейских пятикилометровок, и Антон распечатал их на своей студии. Вечерами Алексей погружался в их таинственные дебри, считывая умопомрачительные названия. Ему мерещились высеченные в скалах города, гигантские джинны и охраняемые ими сокровища — яхонты и лалы, насыпанные в чаши из яшмы. Все эти названия — Яркенд, Хотан, Янги-Гиссар — ласкали слух, как пение райских гурий. Он засыпал с мыслью о Кашгаре, с нею и открывал глаза. Во время изучения карт план у него составился следующий: они доберутся до Кашгара, откуда совершат небольшой горный поход. От озера Кара-Коль они уйдут на север, пройдут перевалом Янбулак между Конгуром и Музтаг-атой — величайшими семитысячниками Памира — и спустятся в район небольшого городка Таш-курган, откуда вернутся в Кашгар уже на автомобиле. Сознание того, что столь необычное путешествие разделит с ним Кира, внушало ему предчувствие какого-то подлинного счастья, которое он боялся спугнуть неосторожным движением мысли. Ведь Москва оставалась Москвой, даже когда оба они находились в ней; кроме них тут были и Митя, и Юля, и множество самых разных знакомых и незнакомых, нужных и совсем ненужных людей. Там же они должны были остаться по-настоящему наедине в той полной неизвестности, которая их ожидала и которую ожидали они.
Рана у него на ноге еще далеко не зажила, но он совсем не брал ее в расчет. Он был как в лихорадке, и это глушило и боль, и здравый смысл. Кира никогда не была ни в каких горах, она не была так уж абсолютно уверена в своих силах, хотя и занималась фитнесом, до и вообще была спортивна, но то, что происходило с ней в последнее время, подсказывало, что надо не бояться пробовать жизнь. Она пребывала в таком же лихорадочном состоянии, и ей было совершенно уже неважно, куда ехать, куда лететь, важно было с кем и когда.
Им обоим вдруг показалось, что они взнуздали время, и оно, караковое, лоснящееся, гнедое, не мчится теперь вперед, и они просто ведут его в поводу.
Мите Кира сказала, что с Аней Кедис едет в Вену. Аню Кедис Митя не любил и лишний раз говорить бы с ней не стал. Впрочем, подробностями Митя и не интересовался. Чтобы не будировать Митю, оба рюкзака Алексей собирал у себя, и Татьяна Владимировна много расспрашивала про Киру и старалась говорить о ней только хорошее, только получалось это как-то неуклюже и невпопад.
* * *
Они улетали из Москвы в ночь Могущества и Предопределения, в которую, согласно мусульманскому преданию, пророк Джабраил спустил с небес Мухаммеду представление о правой вере. В Урумчи надо было сделать пересадку на другой самолет, который летел уже прямо в Кашгар. Бессонная ночь, бесконечный кофе, пряная обстановка незнакомой страны, отблеск чувств, источник которых остался дома, ввели их в странное состояние измененной реальности.
Над Памиром занималась заря такого густого и в то же время чистого цвета, какого Алексею не приходилось еще видеть никогда и нигде. Голова Киры лежала у него на плече, глаза у него слипались, и он то и дело на несколько минут проваливался в сон, а потом опять смотрел в иллюминатор, за которым солнце обретало мощь, невиданную в полночных странах.
В Урумчи самолет приземлился рано утром, а рейс в Кашгар был только около шести вечера по местному времени. Они сдали свои тяжести в камеру хранения и отправились в бетонное скопление построек, буквально выраставшее из безжизненной пустыни. Это был город смешанный, уйгуро-китайский, где китайцы преобладали с разгромным счетом. Алексей с Кирой, ошалевшие от перелета, бесцельно бродили в иноязычной толпе, и только смешные рекламные вывески на забавно искореженном русском убеждали их, что они не на другой планете.
Так они провели половину дня, отделявшую их от остатка пути, и в аэропорт вернулись прямо к вылету. Перед тем как отдать свои документы китайскому служащему, Кира обернулась к Алексею и сказала с усмешкой, закусив губу:
— Мне казалось, Фроянов, я все-все про тебя знаю. А вот, оказывается, и не все.
Назвав Алексея по фамилии, она как бы длила лукавую амбивалентность их уже, в общем, состоявшихся отношений, как бы отдалялась от него, но и приближалась в то же самое время на самое опасное расстояние. В этом назывании была фамильярность и нефизическая близость какого-то родственного свойства, и близость физическая, которая отнюдь не противоречила первой, а как бы дополняла ее особенным образом.
Свою девичью фамилию — Чернецова — Кира, вступая в брак, к неудовольствию Мити и его родных оставила себе на память, и это было почти единственное, что она действительно тогда оставила в полном своем владении. Долгое время она неправильно считала, что фамилия ее происходит не от слова «чернец», а от слова «чернь». Она знала, что такое чернь — гравировка на золоте или серебре, штрихи которой заполнены черным металлическим сплавом, и представление об этой древней технике как нельзя лучше подчеркивало ее собственную, черневую красоту. И даже сейчас правильное знание никак не затмевало ее ощущение от этого слова и ощущения себя в нем. Раз за разом называя Алексея Фрояновым, она как будто безотчетно примеривала его фамилию к себе, а когда все-таки осознала это, вынуждена была признать, что сочетание Кира Фроянова ничуть не хуже отражало бы сущность ее личности, чем Кира Чернецова.
И когда она подумала обо всем этом, глядя на руки китайского служащего, совершавшего с ее билетом и паспортом положенные манипуляции, на какой-то краткий миг по ней, как мимолетный солнечный луч, ласково скользнуло обещание жизни, и, как в начале мая, когда она отдыхала на Крите, будущее забрезжило пленительным обещанием, и оттуда повеяло радостью.
* * *
Тараканы были повсюду. И это было бедствие, с которым ничего нельзя было поделать. Они прокладывали тропы на захватанных стенах, переползали по откровенно несвежему белью постели, корчились в предсмертных судорогах в ванной комнате. Но такова уж неистребимая сила традиции — все иностранцы, отправляющиеся в Кашгар, первым делом выучивают именно это словосочетание: «Семан-отель». После тяжелого перелета искать новое пристанище в погруженном во мрак незнакомом городе с тридцатикилограммовым рюкзаком Алексею казалось немыслимым. Да и то сказать: если такое творилось в гостинице, которая с незапамятных времен является базой всех попадающих в эти края европейцев, чего можно было ожидать на постоялых дворах с более ярким местным колоритом? В открытое окно заглядывал ветер, но запахи улицы тут же исчезали в густом настое китайской разновидности дихлофоса, стоявшем в отнюдь недешевом номере. Снизу из уйгурского ресторана «Шахерезада» долетали звуки позапозапрошлогоднего хита главной певицы всех россиян.
— Хороша Вена! — хмыкнула Кира. — Ты куда меня затащил?
Словом, первые два часа в ночном Кашгаре, казалось бы, убеждали со всей ясностью: это совсем не тот Восток, который живет в сознании после прочтения арабских сказок, и, возможно, даже не тот, который создала безжалостная кисть Василия Верещагина.
Около семи часов утра неправдоподобный, оранжевый рассвет избавил Алексея и Киру от того подобия сна, которым они мучались половину ночи. Из окна такси они с изумлением разглядывали город, распустившийся, как цветок. Дальняя перспектива центральной улицы замыкалась линией бежево-бурых гор, а в провале другой, словно белоснежные облака, парили величайшие семитысячники Памира. Издалека в салон хлынул рокот пробудившегося города. Оставив машину, они пробирались в толпе к древней мечети Хаит-кар, обнесенной столетними тополями. Динамики, укрепленные на ее минаретах, простирали над морем уйгурских шапок, тюбетеек, тюрбанов металлические звуки азана. По проезжей части, увязнув в человеческих массах, ползли бело-зеленые такси. Мимо модных китайских магазинов флегматичные ослики влекли тележки, наполненные виноградом и дынями. В воздухе висела взвесь красной пыли, запах горелого масла, чад сожженного угля, резкий аромат кебабов и сушеного перца.
— Это уже на что-то похоже, — робко сказал Алексей. Кира не согласилась, но и не опровергла.
Стояли последние дни рамадана, и перекусить было решительно негде, ибо то, что предлагали китайские харчевни, достойной пищей признать было сложно. Зато после захода солнца мусульманские яства выставлялись прямо на улице. Очертания домов расплывались в дыму мангалов, на которых, казалось, весь город готовил себе кебабы. Пока Алексей с Кирой ничего тут не понимали, даже себя. Еще одна ночь в тараканьем раю — это было все, что они решили себе позволить. Их ждали просторы природы, горные вершины и свежий ветер странствия. Утром было решено выходить на маршрут, а Кашгар и его восточные прелести отложить до его окончания.
* * *
Стареньким «Фольксвагеном», который был подан к подъезду «Семан-отеля», беспечно, немного угловато, но все-таки умело управлял маленький, полный и веселый человечек. Человечка звали Фатих, и по выражению его лица было видно, что все, встречавшееся ему на пути, было для него просто, ясно, приветливо и понятно. И через него и Кире, и Алексею без труда удалось разделить этот взгляд на мир.
По обе стороны дороги тянулись хлопковые поля, частоколы тополей, глиняные мазары. Через некоторое время оазис кончался, и снова в жарком мареве брезжила серая безжизненная пустыня Такла-Макан, а впереди все парили и парили, как облака, белые глыбы Конгура и Музтаг-аты. Нефритовые горы. Солнечные батареи на саклях. Мутные потоки, роющие себе проходы в скалах.
Во время коротких остановок Фатих брал у Алексея блокнот, и они начинали изъясняться пиктограммами. Пытаясь понять, в каких отношениях находятся Алексей с Кирой, он неуклюже рисовал два наложенных друг на друга сердца, потом сердце, пронзенное стрелой, но всякий раз видя отрицательный ответ, сокрушенно покачивал головой, признавая, что не в силах постичь те узы, которые их связывали. Алексею понравились обе картинки, предложенные Фатихом, потому-то обе он и отверг. Еще Фатих поинтересовался, мусульмане ли они. Вместо ответа Алексей показал ему крестообразно сложенные пальцы. Фатих глянул на него с изумленным сожалением, как смотрят на неразумных детей, не понимающих своего счастья.
На перевале довольно резвый бег «Фольксвагена» умерил контрольно-пропускной пункт. Документы проверял молоденький лейтенант китайской пограничной стражи. Российские паспорта он разглядывал с интересом и затаенной тоской, так что Алексей тут же вспомнил «Татарскую пустыню» Дино Буццати. Наверное, для лейтенанта, у которого под кителем был поддет толстый свитер, эти документы послужили напоминанием о некой благоустроенной цивилизованной жизни, возвращение в которую для него по каким-то причинам находилось под вопросом. Сам он имел вид человека, который охраняет что-то такое, что и для него самого является тайной. Здесь, на перевале, небо начиналось сразу над головой. Казалось, стоит вытащить из-под лейтенанта табуретку, забраться на нее — и можно трогать его рукой.
Часам к пяти вечера «Фольксваген» и водитель его Фатих доставили Алексея и Киру к озеру Кара-Коль, на берегах которого кочевали сарыкольские киргизы и имелся гостевой дом. Отсюда на следующий день должно было начаться их путешествие к величайшим семитысячникам Памира, но вмешались некоторые непредвиденные обстоятельства.
* * *
У Алексея голова заболела еще в Кашгаре, по дороге боль неимоверно усилилась, но из машины деваться было некуда, зато уже в гестхаусе боль и связанная с ней немощь буквально обрушили его на койку, заправленную серым армейским одеялом. Строго говоря, ничего удивительного в этом не было — за каких-то пять часов они вознеслись на высоту более трех с половиной тысяч метров над уровнем моря. Кира, тоже не придавшая тому значения и списавшая недомогание своего одноклассника на бессонную дихлофосную ночь и обычную усталость, ушедшая бродить с фотоаппаратом, вернулась в сумерках и тут же застонала рядом с Алексеем. Они лежали на соседних кроватях и стонали. Эти звуки были столь сильны, что проникали сквозь тонкие перегородки комнат гестхауса; они были настолько вариативны, что Алексею по неискоренимой пионерской привычке мучительно хотелось оправдаться перед обслуживающим персоналом: «Товарищи! Это не то, что вы думаете! Мы не такие! Спросите у Фатиха!»
Любое усилие в этом состоянии требовало необычайного напряжения воли, и хватало ее только на то, чтобы не ходить под себя. И они жадно пили ее, густо заварив чаем, в надежде обрести себя. Кто-то, кто занимал комнату до них, оставил здесь недоеденный арбуз. Арбуз был еще свеж, и они не погнушались им. Холодной воды не было, а кипяток в огромных китайских термосах выдавали служащие. Туалетом служила выдолбленная в каменистой земле яма, с трех сторон огороженная картоном, и ходить туда приходилось то и дело. И проблема была не в яме и не в картоне, а в полном отсутствии физических сил. Но, несмотря на то что каждый шаг доставлял страдание и тело стремилось принять горизонтальное положение, Алексей все же задерживал взгляд на окрестностях. Давно спустилась ночь. Гладкая, будто покрытая льдом, поверхность огромного озера блистала черненым серебром. Черный купол неба был как будто забрызган звездами. Это была даже не кремнистая крошка, а какие-то пятна, медленно стекавшие по небосклону. Гестхаус окружали мазары — глиняные мавзолеи причудливой туранской архитектуры. Но не было даже сил поинтересоваться, какие герои нашли здесь упокоение, чем запомнились в людской памяти, что завещали. Болезнь изнуряла. Конгур дышал студеным ветром. Алексей колол его ледорубом как кусковой сахар, а куски чудесным образом превращались в правильной формы таблетки бессильного цитрамона. А звезды капали сверху, и намокший сахар крошился в пальцах, Алексей брал строительную кисть, макал паклю в ведро с известковыми потеками и изо всех сил брызгал на небо, восполняя стекающие звезды. В общем, это был бред.
А потом все прошло: боль исчезла, солнце перестало резать глаза, мир улыбнулся, хотя и несколько хитро. Алексей созвал аборигенов, достал добытую из Интернета генштабовскую карту и показал маршрут, но столпившиеся вокруг киргизы только недоверчиво покачивали головами. Знаками Алексей дал понять, что намерен исполнить свой каприз непременно — с их помощью или без нее. В конце концов один парень выразил согласие послужить проводником. Сотрудник гестхауса, уйгур, немного говорящий по-английски, сообщил, что проводник возьмет им в помощь лошадь и вьючного яка. Однако к моменту старта об этих спасительных животных как-то речи уже не было.
* * *
Проводника звали Йылдыз, в его узких глазах-щелях отроду словно бы не бывало никакого выражения, даже пресловутой восточной невозмутимости. Алексей с Кирой знали несколько тюркских слов, как-то «су», «сют», «кара», «йок» и «якши», он же не знал ни слова ни по-русски, ни по-английски, ни даже по-немецки, на что втайне и в простоте своей уповала Кира. Но, поставленные в одинаковые условия, все трое блестяще подтвердили известную теорию лингвиста Бенджамина Уорфа, то есть прекрасно понимали друг друга без каких бы то ни было слов.
От озера они сразу ушли в сыпучие, казавшиеся совсем невысокими, холмы. Но горячий песок умел забирать силы, и здесь началась тяжкая солдатская работа, которую, как ни тяжела она казалось когда-то, Алексей все-таки полюбил. Впрочем, Кире все эти радости мужских мышц радости не доставляли. На каждой остановке какая-нибудь полезная, но увесистая вещь перекочевывала из Кириного рюкзака к Алексею. Да и Алексей уже поглядывал на Йылдыза, зачем он не як. Лицо Киры, покрытое каплями пота, с прилипшими на лоб каштановыми прядями, изображало страдание.
— Да, Фроянов, — только и вымолвила она, едва отдышавшись. Он с пониманием покачал головой, и выражение его лица не оставляло никакой возможности угадать, чего здесь больше: иронии или искреннего сочувствия.
Иылдыз шагал легко, переступая с кочки на кочку, словно дачник на загородной прогулке под Абрамцево, когда надо — ждал, когда надо — шел. Лицо его совсем залило солнце, а те две узенькие амбразуры, которые оно еще оставило ему для общения с внешним миром, не пропускали наружу ничего интересного.
И вдруг на одном из поворотов тропы распахнулся такой простор, что они остолбенели в немом восторге, и даже Иылдыз, очевидно, был доволен произведенным эффектом — ведь по-своему он был причастен к этому величию. Долина, внезапно открывшаяся им, казалось, вмещает весь мир; мир был желтым, бурым, в обрамлении вечных льдов, кое-как нарубленных солнечными секирами.
Солнце смеялось над ними белыми лучами, и пучки саксаула сливались вдали в золотистый покров. По широкой желтой долине растекалась стеклянными струями Кенгшибер-су. Мохнатые яки часами стояли здесь в ледяной воде, обмакнув туда космы черной шерсти. Бурые неподвижные точки верблюдов пятнали возвышенности. Долина была столь обширна, что когда на горизонте, перегороженном Сарыкольским хребтом с его малахитовыми вставками, появлялся всадник, можно было держать его в поле зрения часами. До сахарной головы Музтага было подать рукой. Сто лет назад великий Свен Гедин четырежды ступал на его склон и четырежды вынужден был отступить.
— Вообще прям, — сказала Кира, и Алексей был с ней согласен.
Ночью температура упала до минус двенадцати. К этому времени палатки были давно поставлены на берегу говорливой Кенгшибер-су. Утром берега ее были схвачены голубым льдом, и куски сала плыли по реке до полудня. Йылдыз, покуда было можно, глухо спал в своей палатке. От салями он с презрением отказался, а вот «Аленку» скушал с удовольствием. Он вертел в руках обертку, долго вглядывался в черты девочки, укутанной в платочек, и впервые в жизни, проследив за его взглядом, Алексей подумал, что девочка-то грустна и напугана, словно только что раскулачили и сослали ее родителей.
Долина сужалась, они двигались, но горы-великаны, несмотря на их движение, все время оставались на одной параллели. Йылдыз знаками показал, что вот-вот должен выпасть снег, и возникал риск быть отрезанными от мира живущих, но сам он, верный принятым на себя обязательствам, просто счел своим долгом поставить об этом в известность своих подопечных. Впрочем, Алексею это было понятно и без напоминаний. Нога, пораненная в университетском интернет-кафе, от нагрузок стала болеть, и каждый шаг давался Алексею все более мучительно. Еще через день его посетили сомнения. А на пастбище Торбулун, до которого они буквально доползли, всем троим стало ясно, что перевала Янбулак им не взять.
— Сколько там за рафтерами самолетов прилетело? — задумчиво спросила Кира.
— Два вроде, — буркнул Алексей.
— За нами прилетят четыре, — заверила Кира, — только телефон что-то не берет.
— Мы не рафтеры, — еще раз буркнул он. — Я — доктор биологии, а ты вообще неизвестно кто.
— Известно, — со смешком возразила Кира. — Я блудница.
— Не оскорбляй наше высокогорное чувство, — так же со смешком попросил он.
— Ладно, — согласилась Кира. — Просто неверная жена.
— Ну, это еще куда ни шло, — согласился он. Он хотел сказать еще что-то, но она угадала это намерение и молниеносно быстро, как ящерица, замкнула его губы своим прохладным пальцем.
— Баранкин, — прошептала она, — будь человеком.
* * *
Эта ночь почти ничем не отличалась от предыдущих — ну разве что было еще на несколько градусов ниже нуля. Йылдыз по своему обыкновению спал, не ведая никаких тревог, Кира стонала от холода, ветер рвал палатку, а Алексей меланхолично, как четки, перебирал в уме какие-то отрезки времени, может быть, то были минуты. Алексей успокаивал себя тем, что как председатель совета отряда несет ответственность за Киру, что великий Свен Гедин сто лет назад тоже потерпел неудачу в этом самом месте, а Кира утешалась яркими представлениями о благах цивилизации, которых она сподобится вкусить уже через трое суток…
— Нога болит? — спросила она.
— Да, — нехотя признался он.
— Может, вернемся?
— Да нет, просто свернем, покороче выйдем. — Он хотел достать карту, чтобы показать ей резервный план, но бросил это дело и сказал вместо этого: — Выходи за меня.
Кира молчала.
— Я устал один.
Она, забыв про холод, приподнялась на локте, посмотрела на него.
— Ты делаешь мне предложение на высоте пяти тысяч метров?
— Сделал бы и на семи, — сказал он, имея в виду Музтаг, невольного и неприступного свидетеля их разговора, — да боюсь, туда нам не забраться.
— Ну, ничего, — рассмеялась она, — есть еще самолет. Он поднимается на еще большую высоту. Если выберемся отсюда, там ты повторишь.
И резко, внезапно, буквально за то время, пока были произнесены все эти немногие слова, холод исчез, стих ветер, и зазвенела теплеющая тишина. Они выбрались из палатки. Серый треугольник Музтаг-аты приблизился вплотную и казался небольшим остроконечным холмом, куда можно было забежать запросто и шутя вместо зарядки. Звезды начинались от самой земли, словно бы рождаемые ею, будто они таились в кустиках саксаула и только ждали темноты, чтобы устремиться кверху и смешаться со своими небесными товарками. Алексей с Кирой вытащили коврики и улеглись в звезды.
Слов не было. И зрения, казалось, тоже не было, ибо глаза сами были здесь звездами и участвовали в этом ночном сиянии. Он повел рукой и нащупал ее руку в перчатке из верблюжьей шерсти, осторожно стащил ее и взял ее пальцы в свои. Выше этого для них уже словно бы ничего не было да и не могло быть. Исчезнувший ветер дал им около часа, и все это время они молчали, осязая величие мироздания, задыхаясь от любви. «Слишком много счастья, — с тревогой, с тоской думал он. — Так много его не бывает, так не должно быть». И она, как оказалось, думала о том же.
— Вот если бы сейчас, — тихо сказала она, — в такую минуту…
— Да, — сказал Алексей.
Оба они уже знали слово, которое имелось в виду.
* * *
Утром Йылдыз все так же непробудно спал в своей палатке. Когда Алексей указал ему в сторону Кебен-су, то есть в сторону сокращения маршрута, он не выказал ни радости, ни сожаления. И Кира, и Алексей чувствовали, что главное было сделано. Они не спеша возились с горелкой, не спеша пили чай и сушили палатку, а Йылдыз с невозмутимым коричневым лицом, неподвижно обращенным в одну сторону, просто жил, и некому здесь было поверить ему своих мыслей.
К трем дня они вышли к стойбищу и тут же были окружены толпой его жизнерадостных соплеменников, глазевших на них с туземным любопытством. Киргизы мгновенно приторочили рюкзаки к своим мотобайкам, получили оговоренную мзду и укатили в сторону Ташкургана. На таких же полумопедах увезли и их самих. И когда на перевале, ведущем к озеру Кара-Коль, Алексей бросил последний взгляд на долину, какой-то новый всадник все так же неосязаемо двигался между памирскими исполинами, укутанными в снежные чалмы. Вот это, подумал он, и запомнится до самой смерти: вязкая податливость Азии и этот вечный всадник, который бесконечно долго едет по горной долине длиною в жизнь…
* * *
Они сидели на пластмассовых стульях самой крайней в Ташкургане китайской харчевни, пили зеленый чай и смотрели на Каракорум. В эти минуты это и был для них край света. Прямо перед ними китайские новобранцы укладывали пустыню брусчаткой, делая из нее бульвар. За их работой важно надзирал молоденький офицер в новеньком, колом стоящем камуфляже. Алексей вспомнил свою армейскую юность и пустые баннеры вдоль московских дорог.
— На этом месте могла быть наша реклама, — сказал он. — Точнее, моя.
Кира улыбнулась ему, хотя и не сразу поняла, что он имел в виду. Густой розовый закат медленно сползал с хребтов, как будто кто-то бережно стаскивал покрывало с некоего чудесного изваяния, которым оно до той поры было прикрыто, и светоносным был здесь не скрытый объект, а само покрывало. Казалось, то была стена, отделившая разумный, устроенный, упорядоченный мир от царства хаоса и тьмы, льдистых лунных пространств. Цивилизация кончалась там, где высились стопки бордюрного камня, а дальше до самого хребта тянулась голая рыжая пустыня.
Длинноухий серенький ослик, ныряя при каждом шаге большой головой, протащил мимо тележку, наполненную раздутыми оранжевыми и зелеными тыквами.
— Смотри ты, — сказала вдруг Кира, — мы ведь в школе учили, что самые высокие вершины на Памире — это пик Победы и пик Коммунизма. Оказывается, нет.
— Ну да, — улыбнулся Алексей. — Это же были наши, ну, условно наши — таджикские вершины. А это как бы чужие. Поэтому на них старались не обращать внимания.
Напротив харчевни была гостиница, невысокая, только что построенная; то и дело возле нее останавливались легковые машины, и оттуда, оживленно беседуя между собой, вываливались бодрые китайские командировочные. Их деловые костюмы, еще больше чем само это бетонно-стеклянное здание, не вязались с видом азиатской трущобы, на глазах обретающей какую-то осмысленную жизнь.
— Я ведь как думал, — сказал Алексей, — ну, об истории. Что вот была война, такая страшная, какой никогда в мире не было, и деды наши ее отвоевали и тему эту раз и навсегда закрыли. То есть и за наших отцов отвоевали, и за нас, соответственно. Ну да, был Афганистан, конечно, — но это уже так, мелкая недоделка. Последняя. И история кончилась. Мне казалось, они нас от нее избавили. В сорок пятом-то году. И нам оставалось только созидать: учиться, строить, узнавать. Мне казалось, мы в самое лучшее время родились, в самое удачное, в самое последнее. Как перед Вторым Пришествием. Живи не хочу… А там на Марс, в туманность Андромеды… А закончилось все средневековьем каким-то.
* * *
Он часто возвращался мыслями к тем двум годам в самом конце восьмидесятых, когда такие же мальчишки, как и он, чумазые, с прокопченными грязью руками в клубах отработанной соляры метались по всему Закавказью, по развороченной треками земле — самой мягкой, податливой, душистой, какую ему только приходилось знать. Людей не хватало, недокомплект в ротах составлял сорок процентов, и причину такого положения дел объяснить толком никто не мог; фанаты, хурма, виноградные лозы, как обгоревшие кабели; и белые «ИЛы, как какие-то птицы из русских сказок, неустанно бороздившие лазоревые поля небес, словно сшивали своими суровыми инверсионными хвостами расползающийся кафтан империи. И сами командиры, руководившие этими авральными работами, были не намного старше своих подчиненных, а теперь, в том возрасте, в котором сейчас пребывал Алексей, они и в самом деле казались ему мальчишками.
Алексей не знал, какие именно картины предстоит ему увидеть перед смертью согласно упрямому поверью живых, но допускал, что картины тех лет будут одними из самых ярких. Если жизнь человека уместно монтировать в этакую пленку жизни, то легко предположить и кульминацию, самый важный кадр, явивший бы собой точку приложения всех его сил в данном месте и времени, и таким напряжением всех его сил Алексей, несмотря на его серьезные достижения в последующей жизни, внутренне признавал 1989 год. Более того, часто ему казалось, что это не прошлое живет в нем, а наоборот, он живет в прошлом, что и жил-то он по-настоящему, как подобает человеку, только тогда, а вся последующая признанная, а в последнем отрезке даже и благополучная, да и вполне достойная жизнь была как бы необязательной. И чем больше он думал об этом, тем меньше такая мысль казалась ему странной.
Рассуждения Славы Деулина, с которыми тот познакомил своих одноклассников на поминках по Толику, Алексею запомнились лучше, чем прочим, и, поразмыслив, он пришел к выводу, что схожие мысли всегда смутно бродили в его сознании, просто не облеклись в столь образную и конкретную форму, как это произошло у Славы. Ничего удивительного в этом не было — ведь Слава был историком, и сам род его занятий как бы вменял ему в обязанность осмысливать проистекающие на его глазах общественные процессы в ясных и доступных категориях. Сам же Алексей понимал историю как самопознание человечества, где каждое поколение показывает, на что способен человек как в дурном, так и в хорошем, и этот коллективный опыт, призванный отделить зерна от плевел, верил Алексей, и есть один из факторов эволюции, целью которой является умножение, а отнюдь не умаление. И коль скоро человек принимает в эволюции участие, равное с другими видами живой природы, ему суждено, сохранив в себе лучшие свои черты, перестать быть человеком, а сделаться чем-то иным.
Алексей родился в августе, но, кроме дня рождения матери и дня смерти бабушки Евдокии Ивановны, был в году еще один день, который для него уже восемнадцать лет означал что-то похожее и до которого сейчас оставалось совсем немного времени.
* * *
В ночь на 18 октября 1989 года подразделения 217-го парашютно-десантного полка, выполнив задачи по поддержанию мира в Азербайджане, вылетали из Баку в Болград, к месту постоянной дисклокации дивизии. Первым с аэродрома «Насосный» ушел метеоразведчик, благополучно взлетела первая десятка. Головным «Ил-76» второй десятки, на борту которого находились два взвода 8-й роты, управлял командир Арцизского полка транспортной авиации. Правый двигатель задымился, когда самолет не успел набрать высоту. Экипаж решил садиться, поймал глиссаду, но не попал в полосу. Летчикам пришлось вторично зайти на большой круг, однако счет уже шел на секунды. За три километра до посадочной полосы часть крыла с пылавшим двигателем отвалилась, а сам «Ил» упал в море в виде огромного, объятого пламенем креста. Теоретически члены экипажа, имевшие парашюты, могли покинуть борт, но у десантников парашютов не было, и летчики до конца пытались спасти самолет.
Это была последняя командировка их 8-й роты, куда Алексей уже не попал. Двадцать первого октября выходил его срок службы, и на ноябрьские праздники он должен был уже ехать домой. После Еревана он вместе с некоторыми другими сержантами полка готовил в дивизионном карантине пополнение, с конца сентября прибывавшее по осеннему призыву.
В «полчок», как в просторечии называли полк, страшные вести пришли спустя несколько часов. Алексей вернулся туда к похоронам. Солдаты и сержанты третьего взвода 8-й роты, которые по счастливой случайности летели другим бортом, с испуганными лицами бродили по пустому осеннему полку, поглядывая на приспущенные флаги с траурными лентами. Погода стояла теплая, тишайшая, и на зимнюю форму одежды еще не переходили. Над забором в болградских садах желтела на голых ветках бугристая айва. Было дико видеть пустое расположение, где на кроватях уже лежали парадные мундиры погибших, на табуретах — их личные вещи, и большинство этих предметов Алексею были знакомы.
На третий день со всего Союза стали приезжать родственники. Командир полка полковник Калабухов встречал их у КПП с суровым окаменевшим лицом. Матери рыдали в строевой части, не на людях. Тогда еще стеснялись своих слез. Алексей боялся даже проходить мимо этой саманной одноэтажной конторы с выбеленными синькой стенами. Некоторые, словно не веря в случившееся, навезли с собой разной снеди. И он, Алексей, давясь, ел пирожки с вишней, и по зловещей какой-то иронии это было то немногое, что мог он сделать для своих сослуживцев.
Ветер гнал каспийскую волну от берега, достать тела сразу не получилось. Поэтому среди акаций в сквере перед штабом дивизии хоронили общий гроб с выловленной амуницией и урны с фамилиями, в которых смешали землю с каспийского побережья, белградскую и ту, которую привезли из своих мест родители погибших десантников.
Во время поминок, устроенных в полковой столовой, отцы двоих погибших ребят пообещали отдать в роту своих младших сыновей, которые вот-вот должны были достигнуть призывного возраста. 8-я рота была полностью укомплектована уже к концу ноября, но еще 3-го числа, когда полк был построен для прощания с демобилизующимися, остатки роты напоминали обрубок, и Алексей, продвигаясь вдоль строя и по традиции пожимая руки остающимся, видел, что многие взирали на него со священным ужасом — как на дважды рожденного. «Не забывай, Алексей», — сказал ему заместитель командира полка подполковник Продченко, и это было впервые за полтора года, когда старший офицер обратился к нему по имени. «Никак нет», — твердо, угрюмо ответил Алексей, тоже опустив обязательное «товарищ полковник».
* * *
От болградской станции Табаки до Одессы ехали несколько часов в плацкартных вагонах, и разговоры крутились вокруг злополучной 8-й роты. В эту отправку из роты попал один Алексей, а вообще их первый взвод некоторое время состоял только из него да Коли Фадеева — механика-водителя первого года службы, оставленного командиром роты отбывать автопарковую повинность.
Алексей лежал на верхней полке и тупо смотрел в холмистую бессарабскую степь, на вырубленные виноградники. Среди его вещей была цветная восточногерманская пленка «Orwo», за полгода до этого присланная мамой Татьяной Владимировной, — полностью отснятая, но еще непроявленная, и блокнот с адресами тех, кому уже не суждено было полюбоваться на свои изображения. Цветная пленка считалась редкостью, и рота здесь уповала на Алексея. Позднее он напечатал фотографии и разослал их по этим адресам. Ответов пришло сорок восемь. Стопка тех писем по сей день хранилась у него в ящике письменного стола в московской квартире. Сорок девятым стал конверт с пометкой «в/ч 89592», где оказалась так необходимая для поступления в университет характеристика, о которой в тех трагических обстоятельствах совестно было и заикнуться. Уже из кузова «ГАЗ-66», увозившего дембелей из полка на станцию, Алексей наудачу протянул капитану Круглову из строевой части оторванную крышку от пачки сигарет «Ляна», написав на ней свой адрес. Характеристика пришла только в марте, когда Алексей уже похоронил надежду, и, обнаружив в почтовом ящике этот догнавший его конверт, почувствовал, как слезы благодарности навернулись у него на глаза…
Уже в Одессе кошмар последних двух недель начал отпускать. В кармане у Алексея лежало около восьмидесяти рублей, нетерпение поскорее попасть домой было велико, и он решил пренебречь железнодорожным требованием. Аэропорт жил своей обычной жизнью, размеренной мелодичными голосами дикторов. Какой-то смешной, толстый, ушлый «тромбон», тоже летевший в Москву в консерваторию, по-отечески увлек Алексея к кассе, в которой почему-то не было очереди, зато нашлись билеты на ближайший рейс. Пожилая женщина беспокойного вида, боявшаяся перевеса, упросила Алексея признать часть ее багажа своим, и на контроле вышла смешная неловкость, когда девушка-сержант после утвердительного ответа Алексея о принадлежности ему вот этой раздутой коричневой сумки, двумя пальцами вытянула оттуда огромный застиранный старческий бюстгальтер бежевого шелка, который, впрочем, по изначальному своему качеству был весьма недалек от парашютного…
Каждый день они встречались с Кирой и бесцельно слонялись по простылому городу, а потом пили у него на кухне бесконечный чай, подогревая воду для него в бежевом кофейнике, перекочевавшем сюда с Остоженки, и он уходил провожать ее только перед рассветом, когда дворники-татары, раскачивая себя и время, клали начало новому дню. Он наслаждался послеармейской свободой и от радости, от избытка ее то выворачивал ее наизнанку, то надевал задом наперед. Навстречу ему люди спешили на работу, а он шел спать. Березовая роща, у кромки которой дремал его дом, покорно ждала зимы, а он ничего не ждал. Казалось, что все уже пришло, все случилось.
В том году 7 ноября Арбат был переполнен настолько, что в толпе нужно было пробираться. Два встречных потока, разглядывая друг друга, текли безостановочно — один от Арбатской площади, другой от Сенной. В нескольких местах играли уличные музыканты — это было необычно, неслыханно. Милиция никого не прогоняла, а стояла и слушала вместе со всеми. У многих в глазах сверкал лихорадочный блеск предчувствий. И той поздней осенью, когда он бродил в московской толпе, то задавал себе вопрос, а знают ли все эти люди, что сейчас происходит на окраинах, и догадываются ли, куда все это ведет? Но ответ на такой вопрос и ему самому был тогда известен меньше всего.
Свобода еще не стояла на танке, не возносилась обнаженной грудью над баррикадой, но уже была прелиминированно провозглашена, а ведь ожидание чего-то приятного да и не совсем ведомого, как известно, слаще собственно того, чего ждут и что, являясь в мир, имеет капризное свойство не задерживаться в нем надолго.
* * *
Вернувшись в Кашгар, на этот раз Кира с Алексеем поселились в самом центре, где гранитный Мао воздетой дланью благодушно осеняет свое государство. Им уже говорили, что здешний памятник — самый большой во всем Китае. Восходящее и заходящее солнце гранитный Мао встречал в профиль. Он благосклонно смотрел на юг, отвернувшись от границ России. Невольно приходило на ум, что старый дискурс «Восток — Запад» не имеет в этих краях привычного значения. Во всяком случае, в китайской гостинице, в отличие от претенциозного «Семан-отеля», насекомых не обнаружилось и вообще царил привычный европейский комфорт.
— Нас, русских, невозможно обмануть, — с выражением проговорила Кира, удовлетворенно оглядывая номер китайского отеля. — Обмануть себя можем только мы сами.
У Киры в запасе имелось еще несколько суток. Днями они слонялись по улицам, полным чада, живого огня, уличных торговцев, дервишей и очадрованных женщин. А то снова пили кофе, но уже в кафе, устроенном по-уйгурски. Спешить было некуда. В интернет-отчетах, изученных перед их дерзким броском на юг, говорилось только об одном месте в Кашгаре, где можно выпить настоящего кофе, — они нашли пять таких мест; говорилось об одном пункте обмена валют — они нашли еще два; говорилось… в общем, что бы там ни говорилось, за неделю в Кашгаре они сумели разрушить почти все интернетовские мифы и создать свой. В самом деле, что было еще делать неудачникам? Запивать свои неудачи кофе и успокаивать нервы созерцанием подробностей чужой, непривычной жизни. Вот вереница бело-зеленых такси без единого пассажира. Вот повозка с тыквами, влекомая задумчивым осликом. Вот группа высоких худых пакистанцев. Вот детвора в голубых спортивных костюмах, которые служат здесь школьной формой, с пионерскими галстуками на шее. Эти алые треугольники нежнейшего хотанского шелка продавались повсюду, как сигареты. В любой лавке висели они гроздьями, точно связки зеленого лука.
— Слушай, что они с ними делают? — со смехом спросила Кира.
— А вот что, — ответил Алексей, сунул несколько юаней смеющейся толстой уйгурке и повязал на шею Кире этот шелковый платок.
Они нашли старое, сейчас уже недействующее русское консульство, которое располагалось не где-нибудь, а во дворе злополучного, изобилующего тараканами «Семан-отеля» — Мекки упрямых европейцев. Переночевать в комнате, которая, должно быть, хранила воспоминание о Лавре Корнилове, Маннергейме или Николае Рерихе, стоило двести пятьдесят юаней, то есть около тысячи российских рублей образца 2007 года.
Не без волнения Алексей приблизился к одноэтажному зданию в русском колониальном стиле, затерянному в сердцевине Азии, и тут же лишний раз убедился, вспомнив речи Иры Цветаевой, что в этом мире ничто не исчезает бесследно. В двух шагах от бывшего консульства до сих пор существовала мастерская по производству валенок по технологии, оставленной оренбургскими казаками, охранявшими русских дипломатов. Впоследствии остатки русского культурного влияния обнаруживались повсеместно: каждая антикварная лавка предлагала самовары от тульского производителя столетней выдержки, октябрятские значки и старые учебники, набранные кириллицей.
Перед входом в такую вот лавчонку, которыми изобилует старый город, Алексей и задержал взгляд на приглянувшемся ему шерстяном коврике с древним узором Хотана — оазиса, лежащего на краю пустыни Такла-Макан уже в преддверии Тибета и в окрестностях которого пропали злополучные рафтеры. Алексей спросил о цене. Подумав немного, хозяин коврика назвал сумму, превышающую все пределы реального. Заметив на губах покупателя скептическую улыбку, он осведомился о той цене, которую готов дать Алексей. Узнав ее, владелец коврика закатил глаза и воздел руки к потолку своей лавки, как бы призывая в свидетели Всевышнего, что этой цифрой Алексей попрал все человеческие установления и добродетели. Надо сказать, что собственно торг здесь так и происходит: продавец называет заведомо завышенную цену, покупатель — заведомо заниженную, и с этих двух точек они медленно движутся навстречу искомой стоимости. Так Алексей убедился, что в восточном торге нет ничего личного. Продавец как бы отстраняется от вещи и в каком-то смысле одушевляет ее. Он выступает не владельцем, не перекупщиком, рассчитывающим положить в карман барыш, не торгашом, страстно желающим покуситься на ваши деньги, а как бы полномочным представителем мастера и самой вещи, которая по понятным причинам лишена человеческой способности обратить внимание на некоторые скрытые свои преимущества. Поэтому называемая им цена является как бы вынужденной, определяемой исключительно качествами вещи, а не его корыстным произволом. Он лишь следит, чтобы непозволительно низкая цена не нанесла урон достоинству вложенного в нее труда, и указывает на ее выдающиеся качества, а покупателю остается решать, действительно ли вещь ими обладает. Короче говоря, минут через двадцать Алексей вышел из лавки, неся в руке аккуратно свернутый коврик, а случайные уйгуры, наблюдавшие сцену торга с детским удовольствием, смотрели на него как на мудрого, серьезного человека, который твердо знает, что именно он хочет от жизни. Между тем Алексей и сам не решился бы сказать определенно, кто здесь остался в большей выгоде, но недаром говорят: «Вещь стоит столько, сколько готовы за нее заплатить».
* * *
А между тем приближалась дата обратного вылета. Нежность находила на Киру волнами, а когда они ниспадали, откатывались, у нее подкашивались ноги.
Алексей рассказывал ей об особенностях Эдинбургской жизни, о таинственном Рослине, о доме с привидениями и показывал фотографии своего жилища, нашедшиеся у него в мобильном телефоне. Они мечтали о новой жизни, даже предполагали, как можно будет ее устроить, надеялись, что заберут с собою Гошу и что эти перемены — перемена в их жизни и перемена места жительства — и послужат главным средством к примирению с ним. Впрочем, в понимании Киры все это были пока еще только мечты, а не планы. С Алексеем у них наступила определенность, которой она так желала, но теперь это даже немного пугало ее, так как страшили те решения, которые предстояло еще принять и осуществить. И хотя счастье ее было уже не просто ощущением, а чуть ли уже не прямо осязаемым веществом, она ждала постоянных ему подтверждений, однако Алексей говорил совсем не то, на что она рассчитывала. Казалось, куда больше его занимало вынужденное отклонение от задуманного и выверенного путешествия. То и дело в шутливой форме он утешал и себя и ее, хотя она, конечно, ни в каких утешениях не нуждалась и они ее просто смешили. Скоро она догадалась, что в нем саднит уязвленное мужское самолюбие, и в голове ее не укладывалось, как можно придавать этому такое значение, когда она была рядом, когда она была с ним, как и что вообще могло быть важнее этого? Но он, как будто назло, с какой-то неприятной, даже душевной глухотой продолжал выяснять свои отношения с памирскими высотами, то ли проверяя границы ее преданности, то ли испытывая собственную.
— Все было не зря, кое-что мы сделали, — твердил он, как какую-то мантру. — Сделали, как могли. Наша палатка несколько волшебных ночей стояла между двумя величайшими вершинами Памира. Мы медитировали, позабыв о суете мира, затерявшегося у наших ног. Мы видели пять границ, но остались в границах разумного. Птица Симург помахала нам своим крылом. Светлый лик девочки по имени Аленка вознесся на высоту четырех тысяч четырехсот метров над уровнем моря и истаял в синем пламени сухого спирта. Через сто семь лет после генерального штаба капитана Корнилова мы ступили в эту часть загадочной Кашгарии. Мы сделали, что могли.
Но меньше всего в эти минуты Кира думала о генерального штаба капитане Корнилове.
И только когда самолет наконец набрал предельную высоту, Алексей, как будто вспомнив что-то незначительное, что упустил за дорожными хлопотами, сказал Кире:
— Выходи за меня.
* * *
Наверное, Гошу больше тянуло к деду Льву Борисовичу — Митиному отцу; он любил его за шумную натуру, за широкий нрав, за какую-то неподдельность старой закваски, но по той причине, что с отцом завязался такой тугой узел, предпочитал жить у бабушки по материнской линии — в той самой квартире, где прошли детство и юность Киры, и ежедневно он проходил через подъезд, не подозревая, что много лет назад его мать стояла здесь в обнимку с тем странным человеком, который приезжал к нему в Варварино.
В школу сына завозил Митя — по дороге на работу, а забирала обычно Кира. Но с двенадцати лет, когда Гоша перешел в шестой класс, возвращался он самостоятельно. Как-то в феврале после оттепели ударили морозы, и неприбранная улица так и застыла в тех формах, в которых застало ее падение температуры. Гоша вышел из метро уже в темноте зимнего вечера, когда двери станции ежеминутно вываливали на асфальт, рябой от бесчисленных раздавленных на нем жевательных резинок, новые толпы пассажиров, и вдруг увидел его: в коляске, без ног, в военной камуфлированной куртке с открытой грудью, по которой хлестал ледяной ветер. «Не нужен нам берег турецкий», — хрипел этот человек, дико разевая черный, влажный, беззубый, нетрезвый рот, будто бравировал своей способностью противостоять всем сразу жизненным стихиям: и этому режущему ветру, и людскому равнодушию. Людской поток обтекал его косо стоявшую коляску, как речная вода обтекает валун. Гоше стало настолько страшно от вида этого человеческого существа, что он прямо-таки отшатнулся от него и со всех ног бросился к дому, но все-таки сквозь этот безотчетный ужас к нему пробилась мысль, что никто, ни единый человек не обращает на калеку ни малейшего внимания. Этот эпизод грубо вспорол оболочку его существования, как будто сама жизнь, такая, какой она может быть, а не та, к которой он привык, ярко и неожиданно явила ему себя и адски расхохоталась в самые его детские глаза, отхаркиваясь поземкой.
Поврежденную оболочку можно было залатать, а можно было разорвать окончательно; можно было спрятать голову в песок, а можно было приблизиться и рассмотреть. Гоше удалось овладеть собой, и он выбрал второе. Но разорвать свою собственную оболочку было еще недостаточно, чтобы установить связь с миром, потому что и сам этот мир представлялся огромной скользкой оболочкой, а надо было за что-то зацепиться.
Гоша быстро понял это и твердо решил, что если следующим вечером встретит еще раз того страшного несчастного человека, то подарит ему шапку. Шапку он приглядел утром перед школой в палатке у метро. Это была обыкновенная вязаная шапка, стоила она недорого — всего триста рублей, и у Гоши они имелись.
С замирающим сердцем, со страхом, подкашивающимися ногами вышел он в половине седьмого из вестибюля, теребя в руках шапку. Снег на этот раз не шел, но все равно было зябко, пассажиры, выскакивавшие в промозглый воздух, торопливо рассыпались кто куда, навстречу новому теплу, но вот человека, которому нес шапку Гоша, не было. На всякий случай он дважды обошел станцию, но человека не было.
Он долго еще носил с собой эту шапку, до самой весны, до тех пор, пока на деревьях не набухли почки. Это была его маленькая, но самая важная, самая первая победа над собой и над своим страхом. Он признался себе, что мир жесток, и стал доискиваться причин этого.
* * *
В седьмом классе еще не изучали историю России XX века, но Гоша не ленился забегать вперед. Главный вопрос, который его занимал, был такой: отчего во все эпохи общество стремилось к справедливости, за которую вело кровопролитные войны, а результат оказался таким, как в Советском Союзе. В Советском Союзе Гоша не жил, он даже в нем уже не родился, но разговоры с бабушкой, решительной сторонницей советской системы, не проходили даром. Бабушка в представлении Гоши была честнейший и добрейший человек из всех тех, с которыми сводила его пятнадцатилетняя судьба, и он ставил здесь знак тождества: если бабушка была хороша, то не могли являться дурными те взгляды, которые она защищала. Но от других людей, которым он доверял куда меньше бабушки, он слышал много плохого про советский строй. Он знал, что жить в те годы было голодно и страшно; но если сейчас и не было голодно, да и то лично ему, то страшно было точно, просто не было возможности сравнить уровень и качества одного страха с другим.
Потом своим детским умом он постиг еще один обман, который как-то не замечали или не желали замечать все взрослые, ученые люди. А именно, что семьдесят лет советской власти делились на периоды, и советская власть при Сталине представляла собой совсем не то, что на своем излете, но почему-то все чистое и светлое, нужное и полезное, что удалось тогда создать, противники ее мазали исключительно преступлениями сталинщины и первых комиссаров. Гоше казалось, что не бывает на свете абсолютного блага, и если эту современную ему жизнь со всеми ее чудовищными извращениями выдавали за благо, близкое к абсолютному, следовательно, по тем же самым законам было такое приближение и стремление к абсолютному благу и право на него и у отринутой советской власти.
Как-то на уроке он прямо спросил учителя, неужели все революции имеют целью только единственно перераспределение благ, то есть отъем богатств у богатых в пользу бедных, а именно под таким углом зрения заставляли смотреть на побудительные причины революций новые школьные веяния. Неужели, недоумевал Гоша, никто из революционеров не думал об улучшении, совершенствовании самого человека?
Учитель попался без фантазии. Он неплохо знал свой предмет с его фактической стороны, но считал ненужным вносить в историю моральные начала и, главным образом, считал так потому, что сам их не имел. К тому же взгляды, к которым тяготел Гоша, в этой школе не поощрялись. Учитель вызвал в школу Митю, но пришла туда, конечно, Кира. Кира долго не могла взять в толк, от чего именно желает предостеречь ее бдительный и сервильный педагог, поняла только одно: сын читает в Интернете всякую опасную литературу. Но когда училась она, эта литература не просто не считалась опасной, а считалась самой душеспасительной и полезной. К тому же еще с советских времен было хорошо известно: написано может быть все что угодно, написанное — одно, а жизнь — совсем другое. Можно сказать, что с этого момента она и упустила сына. Отныне на все свои вопросы он искал ответы на соответствующих форумах и «ВКонтакте», где очень скоро отыскал таких же страждущих по человечеству.
Несколько раз они встречались в реале. Все — и парни, и девочки — были довольно обычные ребята «без заморочек»: ни эмо, ни готы, ни панки. Большей частью все они были студентами, и Гоша среди них был едва ли не самым младшим. Как могли, они искали ответы на те же самые вопросы, которые занимали Гошу. Хотя Мюррей Букчин и видел в разного рода отношениях иерархии главное зло человеческого общества, его последователи не избежали этого вседовлеющего закона мироустройства, вскрытого их учителем. Авторитетом среди них пользовался некто Андрей Силантьев, студент-первокурсник исторического факультета педагогического университета. Происходил он из железнодорожной семьи — его отец был начальником ремонтно-ревизионного участка Московской дистанции электроснабжения, то есть в каком-то смысле это была железнодорожная интеллигенция.
Андрей, пожалуй, был самым последовательным сторонником взглядов Мюррея.
Многим людям в наше время кажется, вполне справедливо говорил он, что рыночное общество, основанное на торговле и соревновании, существовало всегда, но вполне очевидно, что история знает и вовсе дорыночные общества, основанные на безвозмездном сотрудничестве, и что государство только одна из форм, которую принимало общество в процессе своего существования. Если раньше в обществе культивировалась вера в добродетельность сотрудничества и заботы о ближнем, то в современном обществе добродетелью является соревнование и эгоизм, и потому-то и не поощряются ассоциации любого рода, кроме созданных ради наживы и безумного потребления. Раз возникнув, миф об опасности подчинения человека природе вызвал угнетение человека человеком. Здесь лежат собственно причины иерархии. Они становятся вполне понятны, если отыскивать их корни в каждодневной жизни: в семье, в воспитании молодежи, в делении общества на возрастные группы, в ожиданиях, возлагаемых на индивидуальность, — другими словами, в повседневности гражданского или домашнего миров и в большинстве личных аспектов культуры и общинных церемоний. И иерархия не исчезнет, пока люди радикально не изменят эти основы повседневной жизни, а не только экономически уничтожат классовое общество.
Были времена, называемые «золотым веком», когда у каждого было право на средства поддержания жизни вне зависимости от его материального вклада. Право на жизнь было неоспоримым, и понятия типа неравенства не имели смысла, так как все неравенства, наступившие вследствие болезни или старости, компенсировались людским коллективом. Через этот биологический факт кровного родства природа проникала в основные институты раннего общества. Но постепенно родственные связи были истончены под влиянием небиологических институтов, таких, как государство и диктуемое им экономическое устройство. Истории известны и другие попытки устроить рациональное общежитие, которые были явно жизнеспособными, но привилегированные и жадные до власти люди их сокрушили.
После капитализма больше не было «поворотных» пунктов истории. Вера в то, что технологии и наука улучшат условия человеческого существования, была подорвана распространением ядерного оружия, массовым голодом в странах третьего мира и бедностью на Западе. Пылкая вера в триумф свободы над тиранией, можно сказать, уничтожена увеличивающейся централизацией государств и увеличением власти бюрократии, полиции и изощренных средств слежки за людьми.
Человечество отныне живет в постоянной опасности непоправимого уничтожения живого мира системой, помешавшейся на росте, он заменяет органическое неорганическим, почву — бетоном, лес — пустыней, разнообразие живых форм — упрощенной экосистемой: короче говоря, пытается повернуть экологическое время вспять, к более неорганическому минерализированному миру, который не может обеспечить существование сложных форм жизни, в том числе и человека. В наше время все больше и больше теряется вера во все человеческие способности — способность жить в мире, способность заботиться о других людях и остальных формах жизни. Этот пессимизм ежедневно подпитывается социобиологами, которые говорят, что наши недостатки заложены в нас генетически: антигуманистами, оплакивающими нашу «антиприродную» сущность; биоцентристами, принижающими наши уникальные свойства идеями, по которым мы в мире «первородного греха» ничем не отличаемся от муравьев. А ведь кроме генетически запрограммированных насекомых мы не имеем ни одного эквивалента подобных иерархий вне человеческого мира. Поведение муравьиных солдат генетически запрограммировано, и иерархия пчел — это не социально организованный институт, который можно радикально изменить с помощью восстания. Таким образом, идет широкое наступление на веру в способность разума, науки и технологий улучшить мир и для самого человека и для жизни в целом.
Словом, так или примерно так говорил «Заратустра».
Главным его оппонентом выступал некто Кирилл Поздняков, тоже студент-историк, только из Московского университета. Вполне справедливо Кирилл ставил на вид Андрею Силантьеву, что способность быть разумными и свободными еще не означает, что она непременно будет реализована. Надежда, что люди создадут единый мир, сообщество различных народов, которые будут заботиться о своих ресурсах и улучшать жизнь повсюду, разбилась о рост национализма, расизма и бесчувственного местничества, которые порождает равнодушие к судьбам миллионов; что в истории существует неизбежное и необходимое и просто вероятное; что с этой точки зрения нет никаких серьезных доказательств в пользу того, что национальные государства были всего лишь вероятностью; что кроме абстрактного человечества существуют еще и народы, а народы, как и отдельные личности, имеют право на самоопределение, и тот факт, что народы эти в виде формы своего исторического бытования избрали именно государства, говорит скорее об обратном. К тому же, напоминал Кирилл, уничтожение национальных государств есть не только цель анархизма, но и мечта глобального капитала.
Андрей Силантьев, в свою очередь, обвинял Позднякова в перепевке старых социалистических догм и напоминал, что традиционной радикальной теории больше не существует; значительная часть из того, что еще недавно считалось социалистическим и коммунистическим, сейчас успешно работает на рыночную экономику. Почти благоговейное отношение Маркса к технологическому прогрессу в XXI веке стало помогать наиболее вредным целям технократической идеологии и бюрократии. Больше нет больших движений под красным флагом — остались только призрачные бунтовщики, гибнущие в бесполезных бунтах, и их лидеры, ведущие их стройными рядами в политический архив. Экономика, основанная на принципе «рост или смерть», обязательно противопоставляет себя природному миру и оставляет за собой экологическую пустыню. Самое же главное и прямо-таки трагическое в истории, что ориентированная на рост бюрократизированная и иерархичная социалистическая система не смогла стать альтернативой либерализму в том первозданном смысле, какой придает этому слову значение протоиндоевропейского прилагательного.
Как бы то ни было, оба они сходились на том, что капитализм, видимо, представляет собой момент «негативного абсолюта» для общества и природного мира. Никто не может исправить этот строй, изменить его или воссоздать с экологической приставкой, вроде «экокапитализма». Единственное, что можно сделать, это уничтожить его, так как он воплощает в себе все социальные болезни, начиная классовой эксплуатацией и заканчивая алчностью, милитаризацией и, наконец, ростом ради роста, которые опорочили цивилизацию и запятнали все ее великие достижения. Так называемые реформы, проводящиеся якобы во имя справедливости, запускаются лишь для того, чтобы управлять глубоким и растущим кризисом, а не для того, чтобы его устранить. Современная демократия лишается своих низовых институтов, которые составляли сущность демократии древней. Образованные, знающие граждане стали превращаться в заурядных налогоплательщиков, обменивающих деньги на услуги, и образование отказывается от своей гражданской направленности в пользу тренировки у молодежи финансово вознаграждаемых навыков. И скоро будет видно, как это ужасное направление разовьется в мире, где верх берут механические роботы и компьютеры, которые так легко использовать для надзора, и генетические инженеры, обделенные моральной чувствительностью.
«Нет возврата к наивному равноправию доисторического мира или к классическому полису классической античности. Да этого и не нужно. Нельзя ничего достичь при помощи мистических фантазий, которые регрессивны психологически и атавистичны исторически», — говорил Андрей Силантьев, и Кирилл Поздняков тоже был здесь с ним согласен, но что нужно делать и с чего конкретно начинать, опять оставалось неизвестным.
Гоша участвовал в этих спорах скорее в качестве заинтересованного, но совершенно безмолвного наблюдателя, так как сказать ему было особенно нечего. Просто он остро чувствовал несправедливость мира, доступного его созерцанию и размышлению, и с этими ребятами было ему интересно и легко. Хотя все они и представляли поколение всеобщей компьютеризации, общаться в реале оказалось куда интересней. Итак, Силантьев стоял за некое абстрактное безгосударственное человечество, Кирилл Поздняков стоял за государство, но устроенное на основах, близких к неосоциалистическим, а Нина Берестова вообще ни за что не стояла, ей просто было прикольно проводить время со своими. В общем, вся эта компания полностью оправдывала старую истину, известную еще с XIX века: где четверо русских, там пять политических партий. Все были согласны с тем, что если немедленно не создать рациональное, экологически ориентированное общество, существующий мир привилегий, грабежа, эгоизма и конкуренции полностью разрушит экосистемы, которые общество, ориентированное на прибыль, уже фактически подвело к границе жизни и смерти.
Итак, группа «Противодействие» и сама толком не знала, кому, когда и зачем надо противодействовать, но энергии и фантазии хватало, и акции начались как-то сами собой.
Несколько раз Гоша приходил домой окровавленный после стычек с националистами — такими же молодыми парнями, чей социальный протест изливался в другое русло. Обеспокоенная, теперь уже сама Кира отправилась в школу, но дело было, конечно, ни в какой не в школе, а в сложившемся коллективе единомышленников, которых в Москве, да и в других городах только прибавлялось.
И чем больше Гоша жил жизнью группы «Противодействие», чем ближе узнавал настоящие проблемы своих товарищей, тем сильнее разгоралось в нем чувство отвращения к отцу и к роду его деятельности. Ведь получалось, что его отец — и причина, и даже жертва такого положения вещей, с которым была призвана бороться группа «Противодействие». Родственная к нему любовь, сыновнее чувство еще не вполне покинуло его душу, да и далеко все-таки было до столь решительного рубежа, но презрение к нему копилось так же надежно, как Митины счета. Кстати, он презирал отца и за них, и за то, что тот не служил в армии, хотя его анархистские убеждения это как раз приветствовали, — но если взять во внимание, какая каша была намешана в этой полудетской голове, то все эти взаимоисключающие претензии вполне имели право на мирное сосуществование. Вопреки мечтам своего деда Льва Борисовича, заранее записавшего внука в юристы, Гоша решил стать историком, обществоведом, как Кирилл Поздняков и Андрей Силантьев. Он верил, что общественные тайны откроются ему, и он сможет предложить человечеству путь, который выведет его наконец к свету и радости.
В ближайших планах группы были акции легкого устрашения и пикетирования экологически вредных объектов, наподобие фенолформальдегидного цеха около Хоперского заповедника, где и застиг его в июле посланец Киры Алексей, а в дальних — особенно ответственный социальный эксперимент — построение свободной общины на Алтае, где получили бы воплощение идеи Мюррея Букчина о муниципальном либертаризме и Кропоткина — о взаимной помощи.
* * *
Не успел Алексей, так сказать, стряхнуть с себя пыль странствий, не успел поведать Антону об их с Кирой веселых злоключениях, как Татьяна Владимировна насела на него с требованием как можно быстрее связаться с каким-то неизвестным Алексею человеком, звонившим в его отсутствие.
— Несколько раз звонил. Очень вежливый. Очень просил позвонить как только будет возможность. — И она протянула Алексею листок бумаги, на котором были записаны и мобильный, и несколько городских номеров.
Алексей было отмахнулся, собираясь позвонить как-нибудь на днях, но Татьяна Владимировна буквально не отставала от него, и пришлось все-таки брать трубку. Тому, с кем он говорил, он пояснил, что вот-вот вернулся из непростой поездки, но по настоянию собеседника встречу назначили уже назавтра.
Еще на кухонном столике он увидел почтовый конверт с украинскими марками. Писала Таисия Васильевна Зинченко, подруга бабушки, с которой они познакомились в эвакуации в Петропавловске-Казахстанском и которая после войны жила сначала в Запорожье, потом в Харькове. В письме Таисия Васильевна сообщала о смерти своего сына Володи, который служил военным врачом. Довольно часто, буквально ежегодно приезжал Володя в Москву в какое-то свое управление по делам службы и всегда останавливался у них в Кунцево, привозил абрикосы или огромные южные сливы, и бабушка относилась к нему как к сыну. Евдокия Ивановна вместе с маленьким Алексеем иногда летом выбиралась на юг, на дачу к своей Тасе, стоявшую на берегу Каховского водохранилища, и Володя, для Алексея, конечно, дядя Володя, когда был свободен от службы, учил его ловить раков, прятавшихся под скользкими от водорослей камнями. И вот теперь он умер в том самом госпитале, главным врачом которого прослужил несколько последних лет.
— Как же так, мам? — тупо спросил Алексей Татьяну Владимировну, словно она за что-то здесь отвечала.
Алексей, так рано лишившийся отца и совсем его не помнящий, необыкновенно радовался каждому приезду дяди Володи и, будучи еще мальчиком, лелеял втайне даже безумную, совершенно неосуществимую мечту, что дядя Володя и его мама станут мужем и женой. Гордо, как на парад, выходил он во двор в обществе дяди Володи Зинченко, одетого в свою форму военного врача, и с упоением ловил завистливые взгляды Сережи Ведерникова, тогда еще не Графа, чей отец хоть и был выпивающим мастером с завода «Вилис», но по крайней мере он был.
Дядя Володя обладал мягкой малороссийской речью и таким же мягким, легким, улыбчивым нравом; он умел множество восхитительных вещей: из жести пивных банок «Золотое кольцо», которыми пищевая промышленность удивила народ к Олимпиаде, дядя Володя вырезал доспехи и облачал в них пластилиновых солдат, а польским гусарам даже приделывал их знаменитые крылья, склеивая их из обыкновенных перьев, которыми обычно лезли подушки, бритвенным лезвием из куска пенопласта выстругивал изящный корпус яхты, — мачтой служила вязальная спица, парусом — лист наколотой на нее бумаги, а за киль шла свинцовая пластина, которая аккуратно, но прочно вставлялась в днище, и когда корабль был готов, они набирали ванну и любовались его посадкой в прозрачных, чуть хлорированных коммунальных водах.
— Надо ответ писать, — растерянно сказала Татьяна Владимировна, — а что тут напишешь?
* * *
В полдень следующего дня у подъезда, заняв, казалось, добрую треть двора, стоял черный представительский «Мерседес». Водитель в темном костюме и строгом галстуке вышел из машины и церемонно открыл перед Алексеем заднюю дверцу. Через полчаса «Мерседес» остановился где-то в районе Спиридоновки перед парадным крыльцом старого дворянского особняка, примечательного, пожалуй, только своим почтенным возрастом. Охранники здесь были не какие-то обрюзгшие мужчины пенсионного возраста, а молодые люди подчеркнуто спортивного вида с абсолютно непроницаемыми лицами. Алексея поразило, что его попросили пройти сквозь ворота безопасности, и когда зазвенели ключи, его так же спокойно, так же отстраненно и холодно попросили ключи выложить и процедуру повторить. После этих формальностей по широкой лестнице навстречу Алексею спустился мужчина в хорошем деловом костюме и, любезно улыбаясь, по этой же лестнице взвел его на второй этаж и препроводил в просторную залу.
Предметами интерьера огромного кабинета, куда ввели Алексея, были только внушительных размеров стол да огромная плазма, занимавшая полстены, и самый этот минимализм свидетельствовал в пользу каких-то уж очень больших денег. Человеку, поднявшемуся из-за стола, на вид было лет шестьдесят, он также был одет в костюм очень изящного покроя и из ткани еще более утонченной, чем у того, первого, исполнявшего, видимо, обязанности секретаря. Кожа его лица была чрезвычайно выхолена, но все же по-старчески тонка, чтобы претендовать на то, на что она, по-видимому, претендовала. Хозяин кабинета и кожи назвался Андреем Николаевичем, поздоровался с Алексеем за руку и предложил садиться. Рука его оказалась удивительно мягкой, будто бескостной, но у Алексея осталось подозрение, что за этой мнимой податливостью скрывается все же некоторая сила, которую хозяин просто не желает демонстрировать.
Красный отблеск памирского солнца еще рдел на лице Алексея, и Андрей Николаевич бодро поинтересовался:
— Отдыхали где-нибудь?
— Был в горах.
Андрей Николаевич понимающе кивнул.
— О вас очень хорошо отзывался Анатолий Петрович Стукачев, — проговорил он как бы между прочим.
— Я его не знаю, — возразил Алексей.
— Это ничего страшного, — всплеснул руками Андрей Николаевич. — Зато он вас хорошо знает.
— Хорошо? — вскинул глаза Алексей.
— В том смысле, что он в курсе вашей работы и ваших достижений, — поспешно подправил себя Андрей Николаевич. — Существуют научные журналы, «Cell», например, вы помещаете там свои статьи, а мы их читаем. И находим их весьма и весьма любопытными, — несколько игриво присовокупил он. — Я не стану томить вас предисловиями. Вот что скажу: ваша работа имеет для той организации, которую я в некотором роде представляю, огромный интерес. — Он подчеркнул: — Огромный. Видите, все карты на столе. И что бы вы сказали, если бы мы предложили вам работу в одной из наших лабораторий и наш действительно огромный интерес принес бы вам действительно достойное вознаграждение.
Несколько мгновений Алексей довольно бессмысленно смотрел на Андрея Николаевича, потом, отметив еще раз несколько неестественную ухоженность своего собеседника, как будто сообразил.
— Это как-то связано с вечной молодостью? — задал он вопрос, и ответом ему послужил кивок благообразной головы его собеседника.
— Что ж, — сказал Алексей, — если все карты на столе, позвольте и мне полюбопытствовать. Это государственная организация?
— Не совсем, — ответил Андрей Николаевич и слегка поморщился.
— Кто же ее содержит?
— Одна крупная коммерческая структура. — И опять какая-то тень пробежала по лицу Андрея Николаевича.
— Почему вы предлагаете мне? — спросил Алексей и назвал имена нескольких отечественных и зарубежных ученых со сходными исследовательскими интересами.
— Потому что мы полагаем, что вы ближе всего к решению вопроса.
— Ну, — усомнился Алексей, хотя слова Андрея Николаевича и польстили его самолюбию. — Но вы же должны понимать, что любое открытие, сделанное хоть на краю света, сейчас же становится всеобщим достоянием.
— Не всегда, — быстро отреагировал Андрей Николаевич.
— Ну, не знаю, мой опыт говорит об обратном.
— Мы спешим, — пояснил Андрей Николаевич.
Соблазн показал себя во всей своей красе. Эта была не самодеятельность Угодникова в корпусе «А». Алексей не на шутку задумался и даже так забылся, что упокоил подбородок в ладони. Андрей Николаевич почувствовал этот момент колебания и здесь-то допустил промах.
— Живете с мамой-пенсионеркой, квартирка крохотная, даже, извините, девушку не пригласишь. О семье я и не говорю. Может быть, пришло время как-то поменять свою жизнь? Ведь вам уже сорок-то есть?
— Тридцать восемь, — уточнил Алексей. После этих слов про маму-пенсионерку он почувствовал себя маленьким и беспомощным существом.
— Знаете, — сказал он, — в моей жизни особенных секретов нет, но ваша осведомленность мне не по душе.
Андрей Николаевич развел руками, как бы желая намекнуть на некую неизбежность происходящего, и рассмеялся тихим бархатом. Казалось, что даже голос его умащен каким-то специальным косметическим снадобьем, вроде крема или духов.
Алексей старался угадать, кем был этот человек году эдак в 84-м, когда еще не уверовал в свою избранность. Инструктором обкома партии? Научным сотрудником? Дипломатом? Чекистом? На ум ему пришел Антон, и он позавидовал ему. Что ни говори, человеку в обоссанных штанах никто не делает подобных предложений. И ему, Алексею, захотелось немедленно переместиться отсюда домой, в свой район, и вместо этой тягостной беседы идти в магазин за пивом.
Он задумчиво помолчал под выжидающим взглядом собеседника, потом спросил:
— Вы настолько боитесь смерти?
Андрей Николаевич сделал движение телом, выражавшее облегчение оттого, что разговор переходит в неформальное русло.
— Все люди, мне кажется, ее боятся. Вы, разве, нет?
— Я тоже боюсь, — согласился Алексей, — но, мне кажется, совсем по другим причинам.
— По каким же таким другим, позвольте полюбопытствовать? — спросил Андрей Николаевич, облокачиваясь двумя руками о поверхность своего необъятного стола.
— Извольте, — улыбнулся Алексей, — только предвижу, что мой ответ насмешит вас. Или заденет.
Он сделал предупредительную паузу.
— Говорите без обиняков, — ободрил его Андрей Николаевич, и по выражению его лица было видно, что он действительно готов услышать что угодно и сохранить при этом спокойствие.
— Видите ли, — сказал тогда Алексей, — вы проделали немалый путь до этого кабинета. Годы, в которые это происходило, все мы хорошо знаем — сами живали. И мне кажется, что столь необыкновенное благосостояние возможно было приобрести исключительно за счет других людей. Я вашей жизни не знаю, не хочу сказать, что вы лично кого-то там ограбили на большой дороге. Но выходит-то так. Наши предки кровью платили, чтобы жизнь стала справедливей, а мы на них наплевали.
Андрея Николаевича действительно не задели слова Алексея — во всяком случае, лицо его выражало не обиду, а какое-то неподдельное любопытство, как если бы ему пришлось созерцать некое диковинное животное.
— Вы поклонник советской власти? — поинтересовался он.
— Не в этом дело. Просто христианское общество равняется по слабому, а не по сильному.
— Ах, вот что… Христианское общество… — с неопределенной интонацией повторил за ним Андрей Николаевич, поднялся из своего кресла, подошел к окну и уставился во дворик, на неказистого таджика в оранжевом жилете, сметавшего в кучи нападавшую листву двух наклонно стоящих ясеней.
— Так вот, я, если позволите, продолжу свою мысль.
Андрей Николаевич все еще стоял спиной к Алексею и только едва заметно кивнул.
— Коль скоро вы не постеснялись ограничить других людей в доступе к средствам жизни, то и открытие свое не станете делать всеобщим достоянием. А это противоречит всем тем принципам, по которым до сего дня развивалась наука.
Андрей Николаевич по-прежнему стоял, глядя в окно, и только слушал.
— Вы искренне поверили в то, что этот мир принадлежит вам, — сказал Алексей, — но, уверяю вас, он по-прежнему принадлежит Господу Богу, это мир Божий.
— Может быть, все-таки кофе? — повернулся наконец Андрей Николаевич. Лицо его и впрямь сохраняло абсолютную невозмутимость. — С корицей?
— Простите, я пойду, — сказал Алексей.
— Ну что же, — сказал хозяин кабинета после небольшой задумчивости, — желаю вам успехов на поприще всеобщего благоденствия.
— Спасибо, — ответил Алексей, поднимаясь, — если говорите искренне.
— Почему нет? — Андрей Николаевич опять развел руки, на этот раз показывая неподдельное недоумение. — Просто, разрешите и вам заметить, вы неправильно все понимаете.
— Тогда позвольте мне остаться при своем заблуждении, — холодно сказал Алексей и пошел к двери.
* * *
Первым его побуждением по выходе от Андрея Николаевича было немедленно купить билет в Лондон, но чем дальше он отходил от злополучного особняка, тем порыв этот слабел и малодушие проходило. Алексей вышел на Суворовский, дошел до Дома журналистов и с облегчением плюхнулся на деревянную скамью у столика на открытой веранде. В эти дни бабье лето вернулось еще разок, как-будто что-то забыло в обреченном на осень городе, и столики с улицы еще не убирали.
— Водки, — сказал он официанту, даже не глянув на него. — Какая есть?
— «Путинка», «Журавли», «Зеленая марка»… — начал перечислять тот.
— Вот этой, — перебил его Алексей. — Грамм двести, пожалуйста.
Он отрешенно пил водку, запивал ее пивом, глядя в угол двора, где съежился памятник военным корреспондентам, погибшим на фронте Отечественной войны. Огромный кривой тополь, уцелевший после гибельного для бульваров урагана 1999-го, лениво, царственно шевелил листьями, как будто старик двигал скрюченными подагрой пальцами, и Алексей думал, что он, этот тополь, имеет право себе это позволить. Тополь видел и Наполеона, и ноябрьские бои юнкеров в семнадцатом, и аэростаты, и желтые стрелы прожекторов, чертившие в зимнем небе сорок первого…
И вот в этих почти неизменных декорациях развернулась какая-то совсем новая, очередная жизнь. Одно время ему действительно показалось, что позор заключительного десятилетия XX века худо-бедно преодолен, что страна, как утопленник, коснувшись ногами дна, начала медленно всплывать к свету из мрачных глубин. Он даже удивлялся, что поворот к лучшему случился так скоро. Но сейчас, после встречи с Андреем Николаевичем, он не то чтобы понял, — понимать-то он понимал, — а прямо-таки ощутил, что ничего не изменилось, а только видоизменилось. Зло приоделось, научилось болтать. Анархия, под которой в 90-е понимали демократию, обрела суверенитет и вицмундир. Придумали себе генеалогию. Пенсионерам раздали по грошику, а отняли по два. Алексей искренне чувствовал себя наивным простофилей.
Сообразив, что уже достаточно пьян, он расплатился, дошел до «Арбатской» и сел в поезд. На «Киевской» напротив него села девушка. Некрасивая, стеснительная, небогато одетая. Все ее бесхитростные желания, вложенные в нее природой, были написаны на лице ее столь ясно и беспомощно, что Алексей содрогнулся от сочувствия. «Милая, — подумал он с грустью. — Наплевать тебе на политическую систему и парламентскую демократию. Хочешь ты замуж, да ребенка родить, сыночка или доченьку. И чтоб не пил, не курил… Не пил. Достаточно, — ограничил себя Алексей. — Вот какая жизнь у тебя будет? Будешь работать, надеяться. Будешь обзванивать клиентов, предлагать скидки на междугородную связь. А тебя будут через раз на хер посылать. Обидно это, а? Будешь ловить взгляды в метро. А годы-то — фф-и-ить. Летят. Будешь плакать в подушку. Так и пройдет жизнь. А упыри тебе эти — пенсию четыре тысячи… Прости меня, что я ничего этого не могу тебе дать. Даже пенсии».
После «Филей» в окне мелькнул золотой купол церкви Покрова и поплыли старые казармы, в которых, сколько Алексей себя помнил, располагалось Суворовское училище. По субботам на станции «Фили» голубые вагоны в зависимости от времени года наполнялись черными кителями или шинелями суворовцев, ехавших в увольнительные, и почему-то от их присутствия было удивительно уютно. В 90-е годы суворовцев сослали куда-то в Кузьминки, а здания училища перешли к таможне, и одной живой краской в жизни Филевской линии метро стало меньше. Красные кирпичные корпуса были теперь оштукатурены и выкрашены в канареечный цвет, а на месте спортивного городка с брусьями, горками и турниками стояли недешевые автомобили. «Поганые торгаши, мироеды, — пьяно грозился Алексей. — Вы ответите за суворовцев!»
Девушка вышла на «Кунцевской», и Алексей почувствовал облегчение. Поезд нырнул в тоннель, Алексей поднялся и подошел к дверям, глядя на свое отражение в их верхней стеклянной части. Чуть меняя положение головы, можно было видеть себя то с неестественно огромным лбом, то, наоборот, с какими-то неандертальскими челюстями.
Около входа в метро пожилые женщины продавали цветы. Цветы стояли в жестяных ведрах, и над ними висел густой аромат дачной жизни. Он купил матери букет белых хризантем. «Не пей вина, Гертруда», — весело подумал он, заходя в магазин с названием «Удачный», а потом, обремененный бутылками, медленно бредя к дому по золотистой листве, напевал со злобной радостью песенку из какого-то в незапамятные времена виденного фильма: «А парень им на это очень просто отвечал: я с Дальнего Востока, я с города Су-чан».
* * *
— Кто нас ест, Алексей? — скорбно, строго спросил его Антон, открывая входную дверь.
— В смысле? — не понял Алексей.
— В том смысле, что кто нами питается? — уточнил Антон, принимая из рук своего друга набитый пивными бутылками пакет.
— Не понимаю.
— Ну, сейчас объясню. Мир состоит из бесконечных пищевых цепочек. Коровы едят траву, мы едим коров. А нас кто ест?
— Черви нас едят земляные, — усмехнулся Алексей.
— Нет, черви плоть нашу мертвую едят, это не то. Кто-то, кто стоит над нами в иерархии мира, питается нашим духом. Нас разводят, как кроликов. Кого-то пораньше забирают, кого-то еще оставляют — дозревать. Вот как яблоки — есть же сорта ранние, а есть зимние. Консервы там из нас делают. Варенье варят.
Алексей порассказал Антону о своем сегодняшнем знакомстве, а те чувства, которое оно у него вызвало, весьма красноречиво проступали на его лице и в его речах. Алексею было совсем не до метафизики, но в Антона мысль о человеческих консервах зашла глубоко. То и дело он подозрительно оглядывал пространство своей собственной кухни и бормотал:
— Не-ет, нас кто-то ест, кто-то нас кушает. Протестанты в какого Бога верят? В сурового и несправедливого. Католики — в бессильного, но по ним страждущего. Мы? Мы — в нас милующего.
Антон еще раз измерил свою крохотную кухню привычными пятью шагами.
— А если все это чушь, и Бог наш — не наш? Потому что он равнодушный. Мы вот тоже телят гладим, умиляемся, коровка-буренка, птенчик желтенький, а сами на бойню и ведем.
От этих слов Антона Алексею стало не то чтобы страшно, а как-то неприятно. Андрей Николаевич казался ему божком хитрым, безжалостным и равнодушным, и отдавать мир в безраздельную власть этого демона-дэва сегодня ему совершенно не хотелось. На счастье, стал звонить допотопный Антонов телефон. Оказалось, Настя опять забыла в музыкальной школе мобильную трубку, по этому поводу уже велись с ее матерью долгие переговоры, смысл которых сводился к клятвам на этот раз не спустить дочери и наказать на все сто. Алексей, собственно, уже был прилично пьян, поэтому смутно уловил связь между утерей телефона и философским прозрением Антона.
— Вот у нас тут все про это объединение церквей, — начал Алексей, как сначала показалось Антону, ни к селу ни к городу. — А я тут был в Уругвае на конференции, таких людей там видел, м-м, это настоящие русские люди, первой волны. Так вот они мне сказали: мы тут против этого объединения. Почему, спрашиваю. Потому что, говорят, Россия на путь своего исторического развития не встала. А то, что сейчас здесь творится, не более чем пыль в глаза. Национального государства в привычном смысле слова у нас нет, а как написал финансист один американский в «Financial Times», фамилию не помню, есть собственность ряда лиц. И оттуда прекрасно это видят. А эти уроды… смешно… Им кажется — вот дадим денег, а завтра нам таблетки от бессмертия принесут. На любой вкус и цвет. Вот эта розовенькая — на двадцать лет, зелененькая — на тридцать. Боже мой, а я не верил! Тарелку поставил новости смотреть! Вот слепота-то куриная! Антоний, это мраки! — горестно восклицал он. — Они не люди. Кто они? Они уже все захватили. Мы-то с тобой живем, просто пока им не нужны. То есть ты понимаешь, какое дело — они нам жить позволяют.
Антоний слушал друга с интересом, но с таким выражением, которое ясно говорило, что все это стало ему известно гораздо-гораздо раньше.
— Вы вот меня гнобите, что, мол, пью я, — перебил он Алексея. — А потому что стыдно, стыдно жить, когда все вокруг так живут, а ты ничего не можешь сделать.
— Или не способен, — заметил Алексей.
— Или не способен, — миролюбиво согласился Антон. — Я вот сыт, а кто-то рядом голоден. И как помочь? Только поделиться? Или можно еще что-то сделать? А что? Строй менять? А как? А другие несчастными станут.
За окнами, как осенние волны стылого моря, тяжело бродили подхватываемые порывами ветра кроны берез.
— Вот был такой поэт Борис Рыжий, — сказал Антон. — Из Свердловска. Вот не смог он жить во всем этом — повесился. Голландец мой знакомый фильм про него снимал.
— Что же, все поэты от этого умирают?
— Не знаю, как там в других царствах-государствах, но русские поэты умирают именно от этого. «Погадай мне, цыганка, на медный грош, — начал читать Антон строки свердловского Бориса, — растолкуй, от чего умру. Отвечает цыганка, мол, ты умрешь, не живут такие в миру. Станет сын чужим и чужой жена, отвернутся друзья-враги, что убьет тебя, молодой, вина, но вину свою береги. Перед кем вина? Перед тем, что жив, и смеется, глядит в глаза…» Доходит? — помолчав, спросил он Алексея.
Тот молча кивнул. Мрачный хмель на секунду спал с его души, и он вспомнил Настю:
— Ну разорит она тебя, Антоний, разорит!
— Разорит, — счастливо ответил Антон, но со своего настроя не сбился: — Вот у нас в кино как? Поди без отката деньги на фильм получи. Так не у каждого еще и возьмут. А у меня дочка — десять лет, телефоны вон каждый день теряет. И у других дочки, внучки, сыночки. И все так рассуждают. А те, кто не согласен, да-авно уж поразъехались. Кто, как ты, за рубежи, а кто по деревням сидит, Монтеня читает… А Лев-то Николаевич: надо всем хорошим людям объединиться. Просто это так у него… — Антон покачал головой.
От таких речей самое настоящее отчаяние охватило Алексея.
— Антон, нам по сорок скоро, а мы ничего не можем. В своей собственной стране. — Он обхватил голову руками и стал раскачиваться на стуле. — Эта жизнь — мимо нас.
— Теперь ты понял, — спросил Антон, аккуратно составляя со стола очередную бутылку и так же аккуратно подавая ей замену, — отчего на Руси люди пьют?
Алексей мрачно смотрел в открытое окно, во влажную темень пустых древесных крон. Хризантемы, поставленные в трехлитровую банку, подпитываясь прелой стылью, давящей из открытого окна, мужественно сносили клубы табачного дыма.
* * *
Совесть — наш лучший друг. Она стоит на страже нашей души, как печень на страже нашей крови, и оттого, что мы пьем, она не покидает своего поста. Она стоит на часах до конца, как мальчик из рассказа Леонида Пантелеева, забытый товарищами в карауле, и умирает мужественно, как барс из поэмы «Мцыри».
В тот день, когда в начале лета Кира повстречала женщину, показавшуюся ей необыкновенной, а затем побывала в церкви, из которой та вышла, она твердо решила найти записки деда и издать их. Все те мысли, которые в последнее время только неопределенно бродили в ней, теперь облеклись в четкие, безжалостные формулировки, наподобие параграфов судебного кодекса. Никакие отговорки ухищренного сознания больше не действовали, и перед ней разверзлась такая бездна, такая темная, непроницаемая яма, где все это было свалено и не было никакой возможности ни извлечь это на свет божий, ни даже увидеть, и оставалось только одно — погружаться туда самой, и там, в месиве нечистот, в прохладе сталактитовой пещеры, голыми руками наощупь отыскивать свои утерянные драгоценности и дарить им свое тепло, согревать их в своих ладонях.
Быть может, она судила себя даже строже, чем следовало бы. Она терпеливо, словно распутывала клубок, перебирала всю свою жизнь и временами содрогалась. Вспоминались такие вещи, от которых хотелось спрятаться под подушку. Эти неблаговидные выборы, происшествия, поступки склеились в закольцованную пленку, и она безостановочно крутилась у нее в сознании. Чтобы прекратить это движение и обрести покой, требовалось разорвать ее, разложить по кадрам и каждому найти искупление.
Путешествие в Кашгар вызвало в ней прилив энергии. Она узнала телефон той церкви, куда заходила в начале лета, и позвонила туда с просьбой выслать ей список книг, необходимых Дому коррекции ребенка, который она читала в притворе, но женщина, разговаривавшая с ней, сказала, что не умеет пользоваться компьютером и электронное письмо отправить не в состоянии. Тогда Кира поехала в церковь и переписала список, в котором насчиталось около сорока наименований. Некоторые были ей знакомы с детства, а об иных она никогда и не слышала.
Несколько, а именно «Лягушка-путешественница» Гаршина, «Гуттаперчивый мальчик» Григоровича, «Мойдодыр», «Колобок», «Девочка Снегурочка» Даля, «Петух и краски» Сутеева, «Слон» Куприна — одним словом, классика жанра, нашлись у нее дома, остальные нужно было просто купить, однако в книжных магазинах, куда она наведалась, они почему-то не продавались.
Она заехала в родительскую квартиру на Барклая и задержалась там на целый день, словно бы ненадолго эмигрировала в детство. Здесь она отыскала еще «Моего дедушку» Расула Гамзатова и «Дудочку и кувшинчик» Катаева. А «Зеленую кобылку» она читала, когда на осенних каникулах в 78-м году они со своим уже дедушкой сидели в Филевском парке на скамье, она читала Бажова, а дедушка — «Советскую Россию», и некий фотокорреспондент, блуждавший по городу в поисках образов, запечатлел эту сценку, и снимок с заголовком «Читающий народ» поместили в «Литературной газете».
Почти каждая иллюстрация в этих чуть потрепанных детских книжицах вызывала в памяти Киры такие же рисунки ее собственной жизни. Конечно, были в году и снежные зимы, и санки, и коньки, и лето, полное ягод и неказистых северных фруктов, и дачные приключения, и все же самой главной, самой эпической картиной детства оставалось начало мая, когда природа одевалась зеленью, деревья листвой, дедушка облачался в свой мундир, увешанный наградами на разноцветных колодках, и они с Кирой, украшенной пышнейшим из бантов, ехали куда-то в центр, на площадь, где дедушка встречался с такими же пожилыми людьми, и у них тоже было множество разноцветных наград. Кира плохо понимала, что сделали все эти люди, но все же чувствовала, что сделали они нечто такое, что навсегда дарит ей чувство безопасности, и казались ей добрыми-предобрыми, и она — в белых гольфах, в кремовых туфельках, с этим роскошным сложноподчиненным бантом — казалась себе прозрачной, воздушной, осужденной на счастье всеми этими людьми, и образ мира поэтому слагался из этого майского солнца, из клейкого аромата распускающихся тополей.
Но время не стояло на месте и исподволь делало свое дело: с годами людей, похожих на дедушку, становилось все меньше, а потом и самого дедушки стало как будто меньше, он больше никуда не выходил и только в теплую погоду часами сидел на балконе, и волосы у него на голове истончились и из снежно-белых сделались желтоватыми.
В положенные сроки тополя распускались и доныне, но не было уже в этом явлении природы того волшебного чувства безбрежности жизни.
И сейчас, разглядывая всех этих румяных колобков, ящерок, увенчанных золотыми коронами, добродушных медведей, не страшных волков, милого Ванечку, вцепившегося в шею белоснежного лебедя, Кира почувствовала жалость к себе и одновременно нежность к этому безвозвратно ушедшему миру, который-то и существует только, с грустью подумала она, пока существует она сама. И вместе с этим она — впервые за очень долгое время — ощутила такую же нежность к настоящему.
В добыче недостающих книг оставалось уповать на Интернет, и это неожиданно оказалось интересным и даже азартным занятием. За две недели список путем вычеркивания уменьшился на две трети. Красовались уже в нем и подлинные раритеты, такие как «Где ты ходишь, осень?» Якова Акима, «Впередсмотрящий» Эммы Мошковской и «Кто в кустарниках живет?» Александра Тамбиева, но Кира не довольствовалась достигнутым: отчего-то ей казалось важным исполнить этот урок буквально и разыскать весь их набор. Перед Маминым-Сибиряком и его «Сказочкой про козявочку» спасовал и всесильный Интернет, и тогда она просто отправилась в начало Нового Арбата, уставленного книжными лотками, и сделала заказ торговцам. Торговцы не подвели: в две недели они раздобыли и «Крота в городе», и пресловутую «Сказочку про козявочку»; не смогли достать только «Где тут Петя, где Сережа?» Самуила Маршака. Здесь Кира смягчилась и решила, что без Пети с Сережей все-таки можно будет как-нибудь обойтись. Женщина, которая не умела пользоваться компьютером и которую звали Анной Дмитриевной, сообщила ей, что ближайшая поездка в Пашин намечена на 15 ноября. «Где тут Петя, где Сережа?» — напевала Кира, загодя перебирая Гошины детские вещи. — «Где тут Митя, где Алеша?»
* * *
Порой Митю посещали мысли о том, все ли тайное рано или поздно становится явным, и если нет, то где хранилище этих поступков, и благих, и тех, которые между людьми принято называть грехами. Само это слово — грех — рождало в Митином сознании, наверное, по соблазнительному созвучию, некую упрямую ассоциацию с гречихой. И не блюдом, известным под именем гречневой каши, а именно с гречихой — сухой, сыпучей массой. Ему никогда не приходилось видеть, как растет гречиха, а может быть, все-таки и видел, да только не знал, что это именно она. Однажды он даже запустил руку в красивую кухонную посудину и, подержав на ладони горсть ее, медленно пропустил сквозь пальцы коричнево-серые семена, похожие на крошечные коробочки хлопка. Вот примерно так причудливо, как-то фонетически манипулировали в ми-тиной голове вопросы этики и морали, хотя первое из этих слов он понимал как безупречную физическую чистоплотность, а второе смутно говорило ему что-то о философии, нечто о Вовенарге или Адаме Смите.
Сам Митя не столь остро переживал конфликт с сыном, как его жена. С одной стороны, он считал его в порядке вещей, как он их понимал из разных популярных психологических книжек на эту тему, которые почитывал, поддаваясь моде, но не без любопытства. Митя на Гошины странности смотрел сквозь пальцы и уповал здесь на скорый и, по его мнению, неминуемый интерес сына к противоположному полу, и в его понимании не было средства надежней от всех колебаний незрелого ума. Сердце самого Гоши, быть может, и томилось некими смутными предчувствиями любви, но скорее пока то было законное влечение плоти к неизведанному.
С другой стороны, сам Митя был совершенно занят Лерой; материальных средств хватало с лихвой на все Кирины и Гошины причуды, вот только причуда последнего совсем их не требовала и от них не зависела. Митя понимал, что в такой ситуации надо бы больше уделять времени Кире, но Лера жаждала с ненасытностью богов Анатоля Франса, жаждал и он.
Куда большую тревогу вызывали в Мите новые условия, в которых приходилось вести свои дела. Когда он выныривал из пучин страсти, то ощущал какую-то настораживавшую его новизну, которая проявлялась и в делопроизводстве, и в речах партнеров, и даже в отношении к нему подчиненных. Настоящим потрясением для него послужили известия, что у Трегубского начались какие-то недоразумения с органами. Его даже вызывали в прокуратуру, и он, к удивлению Мити, повестку не проигнорировал.
Митя не представлял хорошенько, что нужно сделать, но ощущал только, что бег времени ускорился и от него требуется больше усилий и внимательности, чем этого требовалось обычно, чтобы управлять процессом жизни, который он по своей привычке заядлого всадника уподоблял вождению автомобиля.
И когда Кира равнодушным голосом объявила ему, что намерена провести пару дней на даче, на своей фамильной старой даче, Митя почувствовал опасность и внутренне напрягся. Он мгновенно понял, как бы выведенный из спящего режима, в котором пребывал годами, что если это то, о чем у него мелькнула мысль, то он не хочет делить ее ни с кем другим. Смешно сказать, но за все время их совместной жизни он и мысли не допускал, что Кира может завести роман, потому что Кира на то и была Кира, что не носила в себе этой способности, и все это было бы именно так, но этот роман, чего не учел Митя, возник не после Мити, а до него.
И еще он подумал впервые в жизни, что этот изменчивый мир, лавировать в котором, как в потоке машин, доставляло ему всегда такое удовольствие, что этот мир лукав, и что жизнь его, Мити, не навсегда; не навсегда эти сильные руки, этот крепкий торс, все это послушное тело может ослушаться, а мир может изменить. И еще он отчего-то подумал, что самые сильные удовольствия — бесплатные.
* * *
Кира уже не раз представляла себе, как она скажет ему, что хочет развестись, думала, как вообще все это будет, и мысли об этом угнетали ее. Если не считать Кати Ренниковой, не так-то много было у Киры подруг, с которыми можно было поделиться своими сомнениями, но две из них давно уже жили в других странах, а Катя, говоря по правде, никак не годилась на роль наперсницы, ибо взгляды ее на брак, не отличающиеся какой-нибудь оригинальностью, были хорошо известны: зачем менять шило на мыло и коней на переправе тоже менять не стоит, хотя дороги любви и как будто подвели ее саму именно к такой вот переправе.
Оставалась Инга Ковалева, с которой вместе изучали немецкий язык в Мориса Тореза и с которой были чрезвычайно близки, однако застать Ингу в Москве всегда считалось большой удачей.
Вот уже много лет Инга работала в крупной немецкой компании, была там на особом счету и пользовалась полной свободой, что позволяло ей в любое время очутиться то в Архызе, то в Камбодже. В поисках простого женского счастья она посетила все эзотерические пункты планеты, но так, похоже, и не остановилась ни на чем конкретном. Вовсе не являясь мужиком в юбке, она прекрасно дружила с техникой и, кажется, даже умела управлять вертолетом. Много раз Инга приглашала Киру разделить ее путешествия, но этому постоянно что-то препятствовало, несмотря на то что дел у Инги всегда было куда больше, чем у Киры.
Личная жизнь ее оставалась тайной за семью печатями даже для Киры, хотя Кира не без оснований полагала, что ее неосведомленность — следствие вовсе не тайн, а как раз их отсутствия. Чаще всего в их разговорах на эту тему мелькало имя некоего Григория, по словам Инги — гениального писателя. Сколько помнила Кира Григория, хотя и не видела его ни разу, столько он работал над книгой, имеющей потрясти мир и круто развернуть судьбу ее автора. Хотя Кира прозревала здесь обыкновенного неразведенца, с Ингой можно было говорить о чем угодно легко и просто. Кире казалось, что стоит ей заикнуться о разводе, то ее осудят все, все назовут ее сумасшедшей, и только Инга, умудренная гималайскими высотами, посмотрит на все это светлым оком благодати.
К счастью, сейчас Инга была в Москве. На Крымском валу только что открылась большая выставка Дейнеки, и они договорились посмотреть выставку, а потом куда-нибудь поехать посидеть и спокойно поговорить.
Разделившись, они бродили по выставке, и Кира, разглядывая этих здоровых, залитых бодрым солнцем мужчин и женщин, живших на холстах, как бы напитывалась их силой и энергией, но вот она остановилась перед небольшой акварелью «Вена. Ринг», и что-то словно бы неприятно укололо ее, потому что несколько раз они с Митей стояли на этом самом месте, которое изобразил художник, и тем весенним утром она любила этот город, любила Митю, и все тогда в ее жизни было прочно и безоговорочно.
— Честно скажу — удивила, — призналась Инга, разглядывая кашгарские фотографии. — Где ж я только не была, а сюда так и не добралась… А это же Фроянов твой? — узнала она на фотографии Алексея. — Ну-у, интересный стал мужчина. Что поделывает? В Москву приехал? — щедро сыпала Инга вопросы, на которые тут же и отвечала. — Ну что сказать тебе, подруга? — задумалась Инга, перебрав фотографии и подробности, которые она схватывала на лету. — Что мы имеем? Нелюбимого мужа…
— Ну, он не совсем не любимый, — робко вставила Кира, на что Инга только криво улыбнулась. — Разваленную семью. И вообще, что с нами в юности случается, только тому верить и можно. Понимэ? — И надолго задумалась о чем-то своем так искренне, что Кира не решилась спугнуть это ее состояние.
— Бери, короче, Фроянова, — приговорила Инга. — Это я тебе говорю.
— У тебя-то как? — спохватилась Кира.
— Григорий вот-вот допишет книгу, — сказала Инга, — и мы съездим в Испанию. Хочу показать ему Барселону.
В другое время Кира, быть может, и не сдержала бы улыбки, а то и подпустила б какую-нибудь шпильку, но сейчас она была настолько благодарна Инге за поддержку, за то, что ее волшебный нрав хоть на время избавил ее от мучений и беспокойства, что только сочувственно покивала и даже поинтересовалась некоторыми деталями предстоящей поездки. Григорию она совершенно искренне желала успехов в работе. Она даже представила себе его сейчас: вот они сидят, празднословят, ловят, хоть и по поводу, пленительные мгновения быстротекущей жизни, а он, далекий, небритый, не жалея секунд, добывает для человечества, в том числе и для них с Ингой, крупицы истины.
После вечера, проведенного в компании Инги Ковалевой, Кира чувствовала прилив бодрости. На все свои проблемы, совершенно, казалось, неразрешимые, она вдруг посмотрела ясным, спокойным взглядом, как на кухонный беспорядок или на остатки застолья, когда четко представляешь себе, что, как и в какой последовательности нужно делать. Но вот останется ли так и дальше, ее брали сомнения. Сейчас же силы и уверенность в себе присутствовали в избытке. Ей хотелось озорства, хотелось хотя бы на время сбросить несколько лет и проблем, и она уже пожалела, что так рано разошлась в этот вечер с Ингой, ведь Инга-то знала толк в озорстве.
На светофоре рядом с ее «Лексусом» остановился сияющий новехонькой заводской краской бордовый «Инфинити». Управлявший им мужчина повернул голову в ее сторону, она перехватила его взгляд, затаенно улыбнулась и, едва зажегся красный, до упора вдавила ногой педаль газа.
* * *
Угодников увидел свет в славном русском городе Ельце, который время от времени подбрасывает в столицы разного рода талантов и самородков. Угодников и являлся и талантом и самородком, но при этом он не был первооткрывателем и был хорош на вторых ролях, и вот на этих-то ролях замены и цены ему не было. Он обладал редкой способностью, — точнее, она в нем отсутствовала: ему неведома была зависть, и родись он во Франции в эпоху Наполеоновских войн и избери военную карьеру, о лучшем маршале маленький император не мог бы даже помыслить. И хотя он, Угодников, в большей степени чувствовал себя организатором науки, а не ее, так сказать, жалящим истиной стилетом, и у него была научная страсть, которой он по бедности кафедральной жизни уже много лет мог предаваться только урывками. И это тоже была левоправая висцеральная асимметрия у млекопитающих, по которой томился его сокурсник. Своим фанатизмом он, пожалуй, превосходил и самого Алексея; научная истина в его понимании была высшим и единственным мерилом добра и зла, самого человека и мира в целом, многие из явлений которого для него просто не существовали.
Едва Угодников поверил, что замыслы Алексея вовсе не маниловские проекты, он развил нешуточную деятельность. Обычно несколько понурый, словно бы в воду опущенный, он преобразился: плечи у него расправились и сам он стал казаться как-то выше и представительней. Первым делом он списался с Натой Лабурцевой, которая вот уже лет восемь работала в Канаде, и еще с несколькими им обоим знакомыми людьми. Добился он встречи с могущественным академиком Скулачевым и заручился с его стороны обещанием помочь с помещением, то есть, иначе говоря, хотя бы не препятствовать их начинанию, которое, чем больше усилий прилагал Угодников, какой-то силой его желания начало стремительно обрастать плотью.
Как ни странно, встреча с загадочным Андреем Николаевичем, которая поначалу так напугала Алексея и отвратила его от планов устроиться дома, понемногу показала себя и с другой, как бы противоположной стороны. Угодников, от которого Алексей не сделал секрета о своей встрече с одним из хозяев нынешней жизни, поглядел на все это куда более спокойно. Конечно, он и не собирался воспользоваться предложением Андрея Николаевича или, чего доброго, подталкивать к этому Алексея. Просто он понял, что теперь в союзничестве с Алексеем можно и даже нужно налаживать свое научное дело — наподобие центра имени Алмазова в Петербурге.
Несмотря на свою понурую внешность, в душе Угодников оставался оптимистом. Положение науки в России да и самой России он находил тягостным, правительство — преступным и антинародным, но его ум, неустанно работавший в поисках средства исправить положение, уповал на социальную асимметрию. Да, внутри страны наука развалена, но сколько русских ученых плодотворно работают за границей. Стоит вернуться хотя бы одному из них, человеку с именем, по-настоящему талантливому, и организм начнет очищение как бы за счет самого себя. Вокруг этих независимых подвижников-одиночек начнут образовываться кластеры, свободные от нищенского бюджета, они смогут изыскивать финансирование за счет потребностей бизнеса, который все-таки теплился еще в России, — потребностей разумных, не имеющих ничего общего с фантастикой обезумевших Андреев Николаевичей, и таким образом изменится сама структура науки, ее организация. И в этом смысле его взгляды напоминали взгляды вдохновителя группы «Противодействие» Андрея Силантьева, мечтавшего о том, что алтайская республика «Златогорье» станет со временем центром новой России, притянув на свою орбиту все по-настоящему здоровые, трудовые и честные народные силы.
Правда, слишком свеж был пример Олега Кулефеева, о котором с таким вдохновением рассказал Угодников Алексею во время их первой встречи. С другой стороны, и Олег Кулефеев относительно самой науки был все-таки не Алексей Фроянов.
* * *
В 2007 году, как, впрочем, в предыдущие и последующие, в России не признавались степени западной научной иерархии, потому Алексею, чтобы продолжить свою деятельность на том уровне, на котором он вел ее в Эдинбурге, надо было становиться доктором отечественных наук. Для защиты докторской требовался научный консультант, и после недолгих размышлений Алексей остановился на кандидатуре Вадима Михайловича Извекова, отце Кати и тесте Кости Ренникова.
В субботу 4 ноября с этим предложением он отправился к нему на станцию метро «Университет». Вадим Михайлович жил в том же доме, что и профессор Простаков, и, проходя по двору, Алексей с грустью посмотрел на знакомые окна. У Простакова была дочь одного примерно возраста с Алексеем, но он совсем ее не знал.
Домашнее облачение Вадима Михайловича было поопрятней дачного, однако ж немногим от него отличалось. Квартира была просторная и казалась бы огромной, если бы не книги, которыми от пола до потолка буквально были заставлены все ее стены. Вадим Михайлович провел Алексея на кухню, тоже не вполне свободную от книг, и, пока хозяин приготавливал чай, Алексей изложил суть своего дела.
— И что же, позволь спросить, — искоса посмотрел Вадим Михайлович на Алексея, — одни лишь альтруистические побуждения подвигают тебя на такой выбор?
Алексей вздохнул.
— Понятно, — тоже почему-то вздохнул проницательный Вадим Михайлович, хотя тут же сказал: — Да и не вздыхай, потому что то, что заставляет тебя вздыхать, может быть, поважнее. Ну, рассказывай.
Едва прозвучало имя Киры, как Вадим Михайлович встрепенулся.
— Киру помню, — удивленно как-то молвил он. — Хорошая девочка. Дочка у нее, по-моему? Наша Катя с ней дружит. Наша Катя вообще с кем только не дружит. — Произнеся имя дочери, Вадим Михайлович нахмурился и испытующе посмотрел на Алексея, от которого не укрылись горечь последней фразы и ее скрытый смысл.
Вадим Михайлович никогда особенно не любил Костю, считал, что тот продал науку, мечтал он о совершенно другом зяте, но теперь, когда случился разрыв, решительно принял сторону Кости, а дочь свою поневоле осудил. И сейчас, это было видно, он испытывал за Катю самый неподдельный стыд.
Он испытующе посмотрел на Алексея:
— Знаешь, небось?
Алексей неохотно кивнул.
— Ты мне скажи, — воскликнул Вадим Михайлович, — с ума, что ли, все посходили?
Алексей смутился, ибо понимал, что защищать Катю, мотивы которой были до такой степени ему понятны, нелепо, да и Косте он искренне сочувствовал. Вадим Михайлович терпеливо ждал.
— Детей бы им надо. Нет детей, вот и бесятся, — сказал он неуверенно и вопросительно глянул на Алексея.
— Дети не панацея, — возразил Алексей.
— Ну, рассказывай, — снова повторил Вадим Михайлович, оставив в покое блудную дочь, и Алексей и вправду начал было рассказывать, но Вадим Михайлович не был бы самим собой, если б буквально через несколько мгновений не свел лирическое повествование Алексея на свои излюбленные вопросы.
— Круг общения — вот в чем дело. Как говорится, с кем поведешься. Если нет морали в одном, нет и в другом. Как-то раз, — Вадим Михайлович оживился, закинул ногу на ногу и рассмеялся, — сейчас ты поймешь, в чем тут дело, — привезли они с Костькой к нам на дачу своих друзей. Ну, — развел он руками, — ты меня знаешь, мы всем рады, а разговоры тем не менее случаются любопытные. Так вот, гости эти — девяностой закваски. Чубайс у них икона, Гайдар и того повыше.
— Фреска, — подсказал Алексей. — Энколпион.
— Ты шутишь, — вздернул подбородок Вадим Михайлович, — а мне не до шуток было. Как они на меня набросились! Как набросились, стервецы! Там уж до того дошло, что меня и виноватым чуть не сделали и за то, что Путина выбрали, и за то, что народ наш реформ не желает принимать. А как, позвольте спросить, ему желать? Это ему смерти своей желать? Ради кого? Во имя чего? Для них-то большая разница между девяностыми и нынешним подлым авторитаризмом. Тогда, видите ли, так называемая свобода — сейчас серая мышь пришла, все запасы свободы поела. Да только пенсия уже шестнадцать лет одинаковая — что при свободе, что при мыши серой, так что никакой такой принципиальной разницы. Вот сегодня, кажется, четвертое ноября на дворе. — Вадим Михайлович, обернувшись, глянул себе за спину на отрывной календарь. — Новый праздник вместо седьмого ноября придумали — День народного единства. А какое, спрашивается, может быть единство у нищего пенсионера с Дерипаской? Если б помыслы их были чисты, если бы они уважали человека, а не капитал, так сделали бы праздником девятнадцатое февраля в честь того, что в тысяча восемьсот шестьдесят первом году миллионы русских людей свободу наконец обрели, что большинство народа в гражданских правах с меньшинством наконец сравнялось.
Алексей повел плечом, и Вадим Михайлович, превратно истолковав этот непроизвольный жест как знак того, что готовятся возражения, замахал руками:
— Спору нет, и тогда не все, слава богу, сделали, но взять как символ, наметить вектор, показать всему свету, в чем мы видим идеал. Так нет же — День народного единства. Единство им, видите ли, нужно, чтобы головы морочить обобранным, неграмотным людям. Свобода, мол, есть. Одно только плохо — злобные враги заморские ей угрожают. А не стыдно, когда люди-то с голоду дохнут, облик человеческий теряют, о свободе говорить?
— Тем, кому стыдно, и не говорят, — заметил Алексей, но Вадим Михайлович в очередной раз нырнул в какие-то новые глубины своей мысли и на замечание Алексея ответил мельком и довольно рассеянно. Он поднялся из кресла, подошел к стеллажу с книгами и после недолгих поисков выдернул одну.
— Вот, — сказал он, торопливо листая ее, чтобы найти нужное место, — вот он вечный наш обман, вечный камень наш преткновения: «Враждебно относясь к “формализму” строгих парламентских форм, они уже готовились вернуться к очень старой формуле: “Не учреждения, а люди, не политика, а мораль”. Со времен Карамзина у нас эта подозрительная форма скрывала в себе реакционные настроения». — Прочитав это, он вопросительно глянул на Алексея, захлопнул книгу и сказал: — Ну что ж. Учреждений и социальных институтов всяких мы понасоздавали на все случаи жизни. А жизни-то и нет. А жизни нет, потому что нет людей. Нет этой самой морали. Так что люди, люди и еще раз люди. Людей у нас нет. Бог живет в тебе тобой. Понимаешь? Это хоть и в Индии сказано, нас тоже касается.
Во дворе сработала автомобильная сигнализация и выла долго, на все голоса. Алексей и Вадим Михайлович, задумавшись, молча смотрели в пол, словно бы выслушивали бесконечно долгий и нудный приговор суда.
— Мы сошли со столбовой дороги человечества, — сказал Вадим Михайлович, когда тишина наконец восстановилась. — Там, где Бруно, там, где Нил, где Посошков, где Петр Великий, где Герцен, Добролюбов, Ключевский, Циолковский, где все наши лучшие, светлые умы ноги свои сбивали, чтоб нам, дуракам, свет какой-то указать, обучить, образовать, а полезли в результате в какую-то давно заросшую, дремучую просеку и удивляемся, почему в этой глухомани нет постоялых дворов, трактиров и прочих благ цивилизации. А потому что там их нет и быть не может! Одни только деньги. Вот-с.
Алексею припомнился разговор, который он вел на поминках Толика со Славой Деулиным, и в немногих словах передал суть спора. Вадим Михайлович задумался, потом сказал:
— Нет, вымираем, вымираем. Все-таки вымираем. Ты посмотри, кто у власти! Право слово — «Слепцы» Брейгеля. Не знаю, Алешенька, и впрямь, что ли, иссякла сила наша. Из последних каких-то сил бултыхаемся. Не знаю, на чем-то и держится все? На привычке какой-то, на каком-то общественном договоре, чтоб уж совсем не гадить сильно. Даже в местах заключения какие-то правила устанавливают. Общество-то — оно самоорганизуется. Люди, люди, — строго молвил Вадим Михайлович и даже требовательно постучал костяшками пальцев по столу. — Человек нужен. Некоторые скажут нам, что эдак мы докатимся до монархии, но, дорогой мой, ведь мы туда и катимся, и дай Бог, чтобы это была монархия Минина и Пожарского, а не Синеуса и Трувора.
Хотя и важные, и интересные, и чрезвычайно полезные для общего образования и понимания обстановки разговоры вел с Алексеем Вадим Михайлович, Алексей в этот день меньше всего был к ним расположен. То, что лежало у него на душе, плохо сочеталось с высказываниями Милюкова и с афоризмами Бенжамена Констана.
Но все же уже на улице, когда за ним мягко, придерживаемая пневматикой, закрылась дверь подъезда, он еще раз проговорил про себя: «Бог живет в тебе тобой», по-настоящему залюбовавшись этой фразой и той простой мыслью, которую она заключала.
* * *
Одновременно с добычей книг для Дома коррекции ребенка Кира соображала, где могут быть записки деда. В квартире матери их не было, дед все последнее свое активное время проводил на даче, следовательно, искать надо было там. На дачу они отправились вместе с Алексеем. Несмотря на то что отношения с Алексеем приобрели довольно определенный характер, Кира совсем не думала о них, а просто жила этой новой немного неожиданной жизнью, а все решения оставляла на потом.
Старый дом пятидесятых годов постройки, тихо стоявший в окружении сосен, встретил их, казалось, сразу всеми звуками, которые способен был издавать. Поскольку Алексей был здесь только гостем, то поиски Кира по праву хозяйки взяла на себя, предоставив ему разобраться с отоплением. С отоплением он не разобрался, поэтому просто растопил печку, благо в доме она была. Дом, увлажненный осенью, откликнулся на тепло как бы нехотя, с ленцой, но по мере того как огненный зев поедал отборную березу, дом благодушно оттаивал.
— Я нашла, нашла! — вдруг раздался голос Киры. Как сумасшедшая, она твердила эти слова на весь старый, гулкий дом, и половицы, прикрытые стершимися циновками, стонали от ее возбужденных шагов.
Они сидели за круглым столом, над которым нависал канареечный абажур, и листали тетради, которые в годы их одноклассничества принято было называть общими.
«Если человеку случилось пережить или наблюдать что-то важное, он должен это записать на будущее или рассказать другим, чтобы это осталось в назидание потомкам. Человек же, испытавший потрясающие события и умолчавший о них, подобен скупому, который, завернув в плащ свои драгоценности, зарывает их в пустыне, когда холодная рука смерти уже касается его головы».
Эта древневосточная мудрость была предпослана запискам в качестве эпиграфа, а сами они начинались такими словами:
22 июня 1941
« Как только Молотов окончил свою речь, капитан теплохода объявил: “Граждане пассажиры! Ввиду опасности для пароходов со стороны подводных лодок противника корабль «Аджария» в очередной рейс не пойдет. А потому предлагается всем пассажирам немедленно сойти на берег. Военнослужащим просьба пройти в ялтинский военкомат. Помощникам проследить исполнение ”.
Мы взяли свои чемоданы и пошли к военкомату. У военкомата стояли уже сотни военных. Неудивительно, весь Крым и Северный Кавказ (все южные курорты страны) были заполнены главным образом командным составом армии. Если до войны нам, военным, отпуска не давали по 2–3 года, то перед войной посылали прямо принудительно…
Вышел работник военкомата. Он приказал всем нам выстроиться в шеренгу по четыре человека. Нам стали менять проездные морские литера на железнодорожные. Уже поздно вечером стали подавать автобусы, чтобы перебросить нас до станции в Симферополь».
Внезапно она оторвалась от текста и сказала:
— Все страшное, трагичное случается всегда неожиданно. — И задумчиво, надолго замолчала, так что Алексей даже придвинулся и провел ладонью по ее волосам.
Они стали читать дальше и с удивлением узнали, что еще в сорок первом году бессарабские помещики спокойно проживали в своих дворянских гнездах. Кира была в отличном, но несколько смешанном расположении духа, она и светилась, и ей хотелось шалить.
— А если мама сейчас сюда приедет? — вдруг со смехом спросила она.
— Пирогов нам напечет, — меланхолично предположил Алексей. — Она же так меня любит…
Но Кира была настолько воодушевлена находкой дневников, что на эту колкость ответила незаинтересованно.
— Ах, Алеша, опять эти счеты! Оставь, пожалуйста.
— А если Митя сюда приедет? — через некоторое время спросила она опять.
— Вот если он сейчас приедет, — спокойно ответил Алексей, — тут-то мы с ним и потолкуем.
Был уже первый час ночи. Огрызок луны шнырял по задворкам неба, путаясь в черных кронах сосен. Условная геометрия таинственного света покрывала стены.
Кира лежала головой на его загнутой сильной руке и ей действительно на какое-то мгновение захотелось, чтобы приехал Митя, чтобы произошло что-нибудь не страшное — вроде драки с Мазуром из тридцать четвертой школы, и вся эта двойственность, угнетавшая ее с появлением Алексея, наконец разрешилась.
— Что собираешься делать? — спросила она, имея в виду планы ближайших дней.
— Да Антоний в монтажную зовет, — сказал Алексей, — а я все никак до него не доеду. Посмотрю хоть, как кино делается.
* * *
Монтажная, где работал Антон, располагалась в старинной, одной из первых в Москве, студии Харитонова на Лесной улице. Снаружи это здание, обнесенное глухой оштукатуренной стеной, напоминало базу снегоуборочной техники, а внутри представляло собой сплетение нечистых лабиринтов. Всякий, попадавший сюда впервые, испытывал чувство отвращения, до такой степени внутренности эти имели отталкивающий, омерзительный вид. Когда-то, а именно в 1916 году, кинопромышленник Дмитрий Харитонов, подпавший под сценическое и житейское обаяние Веры Холодной, специально для этой непревзойденной дивы немого кинематографа построил съемочный павильон, назвав его «Киноателье». После революции, когда кинопромышленник вынужден был перебраться на юг России, здесь последовательно располагались «Совкино», «Центральная студия документальных фильмов», «Центрнаучфильм» и «Фильмэкспорт», а с началом перестройки здание попало на баланс некоему частному предприятию, владельцы которого, не ломая голову, добывали свой хлеб тем, что тупо сдавали убогие каморки всем желающим.
Над студией, точно феодальный замок над крестьянской хибарой, нависал массив отеля «Hollidey Inn», и постояльцы отеля, стоило им только захотеть, могли видеть подробности той жизни, что ежедневно разворачивалась в давно немощеном дворике, уставленном довольно дорогими автомобилями. Казалось, стихийно тут составилась в миниатюре та самая Москва, которую мы узнали за последнее десятилетие. Под одной крышей здесь ютились имиджевые салоны, просто парикмахерские и лаборатории по наращиванию ногтей, гранитная мастерская, бюро путешествий «Рыжая Соня», центр знакомств «Притяжение» и беспрерывно действующий порнокастинг, которым управлял жизнерадостный мулат с простым русским лицом. Не раз проносился слух, что здание вот-вот снесут, чтобы освободить драгоценное место для торгового центра, но слухи проносились, как кочевники по Великой степи, не оставляя особых следов, а жизнерадостный мулат продолжал улыбаться широкой улыбкой неумытого кочегара.
Однако в том году слухи о сносе обрели какую-то достоверность, и обитатели Лесной сразу почувствовали это. Быстрее и сосредоточеннее носился в гнилых лабиринтах порочный мулат, рыжая Соня подолгу курила около автомата с напитками, и общая атмосфера напоминала тот дух обреченности, которым, видимо, был овеян в последние дни своего существования штаб Врангеля в гостинице «Киста», в Севастополе, в двадцатом году.
Антон сидел в своей монтажной и задумчиво примеривал кадр к кадру. Алексей присел рядом в пустое кресло и тоже стал смотреть в монитор. В мониторе появлялись то стада, то деревенские пейзажи, то виды удивительно красивой реки, то просто говорящие люди, но были и бабочки-поденки. Они взлетали из черной воды и устремлялись к прожекторам, которые люди наставили на реке, и падали там, как снежинки, и в конце концов их груды стали напоминать сугробы, а само их множество, застившее смутные очертания противоположного берега, самую настоящую метель. В купах они были красивы и напоминали белые хризантемы.
Алексей молчал и только смотрел, как щелчки волшебной компьютерной мыши вызывают на мониторе смену пейзажей, лиц и действий. Гудели лампы дневного света да из динамиков вырывались интершумы и реплики персонажей, но эти звуки только подчеркивали тишину, и в этой тишине, казалось, время растворялось, как сахар в воде.
— Сценарий заранее писал? — поинтересовался Алексей, пытаясь из этого потока мелькающих кадров постичь творческий замысел своего друга.
— Да какие сценарии в документальном кино? — откликнулся Антон, не отрывая взгляда от монитоpa. — He нужно это. Моя задача воду превратить в кристаллы.
Алексей был зачарован монитором, точно каким-то волшебным фонарем. Смысл творческого поиска Антона стал ему наконец приблизительно понятен: можно было повернуть дело так, что свет прожектора, на который летят к своей гибели бабочки, превратится в аллегорию того света, с которым в людском представлении прочно связано представление о чем-то высшем; можно, напротив, изобразить его так, что трагедия бабочек исключительно в том, что по каким-то причинам они обречены рождаться и погибать во мраке, будучи не способны дождаться истинного света. А можно было поступить совсем просто: дать слово грамотному рыбаку, который объяснит все фототропизмом, и предоставить зрителю самому искать здесь близкую ему метафизику.
— У жизни нет сюжета, — сказал наконец Антон, отворачиваясь от монитора и свирепо дымя зажатой губами сигаретой. — Точнее, может быть, и есть, но человеческому разуму он недоступен. Я вот когда разводился, видел в ЗАГСе такие коробочки деревянные, вроде тех, что в библиотечных каталогах, где карточки хранят. Так вот: там на одной стойке написано «Рождение», на другой «Брак», а на третьей «Смерть». Слишком, правда, как-то просто, но в целом так… Впрочем, это скорее фабула.
— Но у тебя же есть в фильме начало и конец, — заметил Алексей, — что-то происходит, есть же какая-то логика.
— Я же и говорю, — сказал Антон, — сюжета нет, но есть форма. Вот я и придаю некоторым участкам жизни эту форму. Из эстетических соображений. Форма — эта та же формулировка. И вот, кстати… С Кирой — ты это всерьез? В одну реку-то, тем более такую полноводную…
— А если я из нее и не выходил? — парировал Алексей. — Как ты жесток к женщинам около сорока, — заметил он со смехом.
— Что ж, — философски ответил Антон. — Они были жестоки к нам, когда нам было вдвое меньше, — теперь время отдавать долги.
Он сходил на второй этаж, где стоял аппарат с кофе, и скоро работа продолжилась. Если уж человеку не суждено познать смысл своей собственной жизни, размышлял Алексей, потягивая кофе и наблюдая за манипуляциями Антона, то может же он хотя бы разгадать смысл жизни примитивных созданий — бабочек? Но чем больше он смотрел в экран, тем отчетливей понимал, что и этого ему не дано.
— Как все трагично, — сказал вдруг Антон, уставясь в какой-то фестивальный плакат, висевший на стене. — Мы не знаем, кто мы такие. Не знаем своего места в мире. И кто-то нами питается. — Но сказал это примерно с тем выражением скрытого и веселого самодовольства, с которым его дочка похвалялась своей привычкой к бесконечной утере вещей.
* * *
Около десяти в комнату к Антону забрел полноватый человек по имени Валерок. Валерок был неудавшимся ресторатором сорока пяти лет. Речь его была разумна и правильна; он смеялся густым бархатным баритоном, как добрый барин. Несчастья преследовали его. Валерок питал страсть к общественному питанию во всех его видах. Он то и дело открывал приличные рестораны, которые немедленно прогорали, но не гнушался и обычной палаткой фастфуда. Как Мидас был наказан богами, и все, к чему он прикасался, превращалось в золото, так и горемычный Валерок, хотя он и не заключал договоров с античным пантеоном, обладал похожей волшебной силой, только в его случае золото шло прахом. Все его предприятия терпели крах не криминальным образом, а просто так: стоило ему начать дело, как тут же, словно по щучьему велению, возникали никак непреодолимые обстоятельства, и очередное начинание Валерка непостижимо рушилось. Все это, однако, мало смущало его, планов он имел густо и в будущее смотрел взглядом промотавшегося ремонтера.
Кафе, которое он наладил и даже запустил на этой старой студии, которого, в сущности, давно не хватало ее обитателям и в котором сам его владелец рассчитывал встретить Новый год, стояло мертво-опечатанным, и работал только автомат с напитками. Сейчас он рассказывал, как и отчего не смог уладить какое-то нелепое согласование с надзирающими организациями, и, надо сказать, в его словах, которым коньяк Антона придавал благородную горчинку, было много правды, и оттого он выглядел не шарлатаном, а скорее человеком, над которым тяготеет рок.
— Чё за мужик? — спросил он Антона, увидев на экране пожилого мужчину явно городского вида.
— Это? — рассмеялся Антон. — Владимир Иванович.
— И чё он? — снова спросил Валерок, сбитый с толку смехом Антона.
— Да дачник там один, нефтяник на пенсии.
Этим ответом Валерок удовлетворился, побыл еще немного и попросил в долг сто рублей. Алексей дал ему двести, и он наконец ушел.
— А что ты смеялся-то? — спросил Алексей, глянув на монитор, где стоп-кадр застал Владимира Ивановича демонстрирующим свой спиннинг с удилищем из клинка спортивной рапиры.
— Смеялся-то? — повторил Антон. — Да удивил нас Владимир Иванович. У него дом там, как дворец, прямо на берегу Урала. Сам он рыбак, маньяк просто какой-то. Мы-то с ним познакомились, лодку хотели у него взять, лодка у него хорошая, шлюпка даже, а не лодка. Хотели кадр один с воды сделать… Да вот посмотри, — предложил он и включил кнопку просмотра.
Владимир Иванович ожил и отложил спиннинг. Камера показала стол с самоваром в сливовом садике, Владимира Ивановича и его миловидную супругу, сидящую рядом и, не смущаясь съемкой, приводящую в порядок его руки. Владимир Иванович как-то сразу завоевал симпатию Алексея. Речи он вел основательные и разумные правильным интеллигентным выговором. Облик его был исполнен достоинства и благородства, а богатырская фигура и шапка седых волос только усугубляли первое впечатление. На взгляд Алексея, он представлял какой-то давно невиданный тип нефтяника: не топ-менеджера — недоучки, примелькавшегося в телевизионном экране, а старого русского инженера, воспетого Солженицыным. Но, как оказалось, Владимир Иванович, сам того не подозревая, готовил сюрприз.
«Что же, Владимир Иванович, — спросил Антон за кадром, — от нужды ловят бабочек?» — «Да не то чтобы, — ответил тот. — Испокон веков все тут этим занимаются. Можно сказать, традиция местная. Видите ли, поденка эта — чистый белок. Очень хороший корм для птицы — птица не болеет. Хотя, конечно, сейчас совсем бедно живут. Раньше здесь колхоз был богатый, в девяносто третьем развалился. Живут кое-как. Землю поделили, она только и кормит. Деньги здесь только пенсионеры видят. Кто-то работает, а кто-то и пьет», — с затаенной тоской в голосе сказал он. «А вы родом отсюда?» — «Нет, просто место понравилось. На рыбалку ездил, так и приглядел. А на пенсию вышел — дом купил. Не этот, конечно», — усмехнулся он, кивнув на свое жилище, возвышающееся над домами прибрежной деревни, как можно было понять по изображению, словно феодальный замок. «Да и место, знаете, интересное, — замечает Владимир Иванович. — Некоторые литературоведы считают, что именно оно послужило прототипом Белогорской крепости в “Капитанской дочке”».
Антон с Владимиром Ивановичем толкуют о деревенском житье-бытье, о временах и нравах туземных жителей, с которыми, как уверил Владимир Иванович, ему удалось найти неколебимое, безоговорочное взаимопонимание. «Расскажите, Владимир Иванович», — просит Антон закадровым голосом, но Владимир Иванович морщится: «Да рассказывать-то нечего, — говорит он. — Как-то ночью залезли было двое, один-то убежал, а другого я поймал». Владимир Иванович глубоко затягивается сигаретным дымом, продолжает: «Отволок в сарай, взял цепь железную, шею обмотал ему, замок повесил, а ключ в Урал выбросил». Некоторое время Антон молчит, видимо, потрясенный столь решительной фантазией Владимира Ивановича. Но он заинтригован: «И что?» — «А что? — переспрашивает Владимир Иванович. — Отпустил его. Что же еще с ним прикажете делать?» — «Прям с цепью?» — «Прям с цепью. Дня два он проходил в ошейнике этом, а мальчишки, как увидят его, ну и давай дразниться. “Собака! Собака!”, кричат». — «Сурово», — замечает оператор Сева, а Владимир Иванович пожимает плечами. Видимо, по выражению лиц Антона и Севы он понимает, что они не вполне одобряют образ его действий, но и оправдываться тоже не собирается. «На третий день является ко мне целая делегация, ну, там, родственники и так дальше — ключ просить. А ключа-то нет. Ключ-то в реке… Дал им ножовку, пилите, говорю. А другого выхода у вас нет. Распилили, ничего. Поранили, правда, его немножко. Ну, так это понятно — неудобно же цепь на шее пилить. Так ведь?» — И Владимир Иванович останавливает свой взор то на Антоне, то на Севе, как бы призывая их в свидетели. Опять в кадре тягостное молчание. «Н-да, — вырывается у Антона. — Что же, — недоверчиво спрашивает он, — и после этого вас не сожгли?» — «Верите ли, — любезно отвечает Владимир Иванович, — даже и не пытались».
— Ну и как? — поинтересовался Антон, когда Владимир Иванович исчез с экрана и его заполнили планы вечерней реки.
— Лодку-то дал? — вместо ответа спросил Алексей.
— Он-то дал, да мы не взяли, — сказал Антон, щелкнув мышью. — Как-то не по себе стало.
* * *
Как и требовалось, к 15 ноября Кира достала и перебрала старые Гошины вещи, и их оказалось не мало. Уместились они только в двух больших сумках, да еще она набила большой длинный полиэтиленовый мешок, который обычно используется для садовых мусорных контейнеров. Она поднялась рано, в полной темноте, собралась и поехала к метро «Бабушкинская». День был выходной, движение еще небольшое, и поэтому она сразу заметила вишневого цвета «Газель», стоявшую именно там, где указала ей по телефону Анна Дмитриевна.
Анна Дмитриевна оказалась типично московской женщиной, как определила ее для себя Кира, но что это значило? Облик ее был уместен и на картине Рябушкина или Константина Маковского, и в современной Москве, и никто не удивился бы, заметив ее за беседой с великой княгиней Елизаветой Федоровной; сам покрой ее пальто, манера, с которой был повязан платок на ее голове, ничуть, впрочем, не лишавший ее некой интеллигентной элегантности, складки, облегавшие ее фигуру так, а не иначе, — все эти детали создавали этот московский образ, который не спутаешь ни с каким другим.
Из метро выходили люди, отдавали вещи, упакованные главным образом тоже в пакеты и коробки, Анне Дмитриевне, а водитель устраивал их в кузове своего автомобиля. Около часа длилась процедура сбора, и вдруг выяснилось, что вещей нанесли много, а кузов «Газели» больше чем наполовину был занят грузом отнюдь не благотворительного назначения, и в «Газель» их складывать больше было некуда. Дело осложнялось тем, что многие люди, оставив вещи, уже ушли, и было совсем непонятно, как с этими вещами быть, куда их девать и кому возвращать, к тому же на машине была одна только Кира. Анна Дмитриевна растерянно взглянула на Киру, и Кира все поняла. Салон «Лексуса» забили под крышу, и он стал похож на челночную ладью проездом из Турции.
— У вас время-то есть? — участливо спрашивала Анна Дмитриевна, и Кира ее успокоила.
В начале девятого они тронулись. Кира пристроилась за «Газелью», в которой ехала Анна Дмитриевна, и потихоньку катила под тенорок Павла Кашина. Так, с небольшими остановками, во время которых разгружался груз неблаготворительного назначения, они проделали весь путь в четыре с небольшим часа. Анна Дмитриевна предлагала освободить Киру, переложив благотворительные вещи на место испарявшихся неблаготворительных, но Кира любила доводить любое дело до конца и решила уже ехать до Пашина, даже если «Газель» и совсем облегчает.
Городок Пашин, где находился Дом коррекции ребенка и куда предназначался благотворительный груз, многие уже столетия, не худея и не полнея, пребывал в уездном состоянии. Некогда, впрочем, во времена послебатыевы, считался в удельной системе центром самостоятельного княжества, но ничем так и не выделился, и в конце XV века бездетная вдова последнего здешнего князя продала удел московскому коллекционеру русских земель Иоанну Васильевичу.
Дом коррекции ребенка представлял собой несколько обшарпанных зданий, когда-то бывших жилыми купеческими домами. Вещи выгрузили довольно быстро, но тучная кастелянша в очках, висевших на самом кончике носа, принимала их долго, составляя им тщательную опись.
— А можно хоть посмотреть на них, — спросила Кира у Анны Дмитриевны, имея в виду собственно воспитанников Дома коррекции.
— Лучше не надо, — мягко сказала та. — Для них это такое событие. Будут думать, что чья-то мама приехала. Лучше не надо.
Было уже половина третьего, когда собрались в обратный путь. Кира попрощалась с Анной Дмитриевной, села в салон, повернула ключ зажигания, но панель приборов не зажглась. Она повторила попытку несколько раз, потом в беспомощности вышла из машины. Водитель «Газели» тоже дважды ополчался на взбунтовавшийся бортовой компьютер, но, разводя руками, привыкшими к разводным ключам и домкратам, отступал перед чудом угасшей техники, и даже Анна Дмитриевна совала внутрь свое сочувственное лицо — все было бесполезно. Толик — так звали водителя «Газели» — припомнил, что на пригородной автобусной остановке, мимо которой они проезжали, масляной краской был записан телефон эвакуатора. По настоянию Анны Дмитриевны он доехал до этой остановки и привез этот номер, однако, набрав его, Кира услышала, что он временно не обслуживается. Едва ли в Пашине кто-то мог помочь внезапной Кириной беде, поэтому ничего не оставалось, как звонить в московский сервис.
— Нет свободных машин, говорят, — сообщила она Анне Дмитриевне, — к утру обещали.
— Да что ж удивительного? — отозвалась та. — Вон куда забрались.
Кира беспечно махнула рукой, но лицо ее было по-прежнему озабоченным.
— Вот втравили вас, — сокрушенно сказала Анна Дмитриевна. — Ну что же делать? Машину тут же не бросите? — Она задумалась, но размышление ее не затянулось.
Было решено, что Кира переночует у хорошего ее знакомого местного священника отца Геннадия, а утром, дождавшись эвакуатора, вернется на нем в Москву.
— Вот втравили вас, — продолжала сокрушаться Анна, так что Кире даже становилось неловко, и она, как умела, успокаивала ее. Кроме того, ей казалось, что поломка произошла не случайно, что все идет теперь по какому-то мудрому плану и что ей, может быть, предстоит узнать или понять что-то важное для себя.
* * *
Отец Геннадий жил не в самом Пашине, а в селе Сумарокове, но это не имело никакого значения, ибо село настолько тесно примыкало к пашинской окраине, что составляло как бы район этого маленького городка. Коробка передач в Кириной машине была автоматическая, а это исключало ее перемещение на тросе «Газели» дальше тридцати метров, а до дома священника было их все-таки побольше, и «Лексус» так и оставили на тихой улочке у высокого синего металлического забора рядом с облупившимся полуразобранным УАЗом, видимо, доживавшим здесь свой социалистический век.
Жилище батюшки ничем не удивило — обычная деревенская изба, только свежевыкрашенная и вообще довольно ухоженная. Навстречу Кире с Анной вышли какие-то улыбчивые батюшкины посетители, а за ними на пороге возник и сам хозяин в подряснике, с тяжелым наперсным крестом на груди. Отец Геннадий был склонным к полноте, не старым еще человеком, но с обильной проседью в смолистых черных волосах, забранных в косичку. Матушка была женщиной гибкой, выше батюшки, одного примерно возраста с Кирой; обе они были по-своему красивы, и их пересекшиеся взгляды как бы сказали друг другу: «А ну-ка, покажи себя! И мы себя покажем!»
«Газель» с Анной уехала, и Кира осталась одна. Время от времени ее охватывала нелепая городская тревога за свою машину, но она тут же спохватывалась, как бывает во сне, когда во сне случается что-то непоправимое, но сознание пробуждается, вскакивает, как часовой, и возвращает чувство реальности.
В ноябрьском Сумарокове смеркалось рано. Кира, плотнее закутавшись в куртку, несколько раз обошла дом отца Геннадия, окруженный березами с черными капами на могучих стволах. Неподалеку в березовом колке высился восстанавливаемый Спасский храм, как гласили уцелевшие над каменной калиткой надписи, заложенный 19 февраля 1883 года благодарными верноподданными в пастырство преосвященного Арсения в память императора Александра Второго с перечислением благих начинаний сего государя. В тридцать втором храм частично разобрали на свинарник, а недавно здесь снова учредили приход. Сложность в том, пояснил отец Геннадий, что с трудом удалось найти только одну-единственную фотографию Спасского храма — никаких планов, чертежей не сохранилось, поэтому как выглядел храм изнутри, никто не имел представления.
Алтарная часть была уже накрыта, и в четыре отец Геннадий собирался служить. Потихоньку подъезжали автомобили с прихожанами — главным образом почему-то «Жигули» десятой модели.
— Вы-то в наших краях впервые? — спросил отец Геннадий Киру. — Тогда бы вам на Покшу надо успеть, пока не стемнело еще. Вот где чудо у нас всем чудесам. Фотоаппарат есть у вас? Эх, жалко, нет фотоаппарата. Такого вы нигде не увидите. Мне лично неизвестно. Русские сказки помните? Так там печи есть само-движущиеся. А вот церквей самодвижущихся нема. Сергей! — крикнул он, и на зов его явился мужчина, только что подъехавший на новеньком «Лендровере». Это был высокий человек лет сорока со спортивной фигурой, но с лицом, на котором вместе со здоровым румянцем проступало какое-то несколько показное благообразие, которое как бы еще только готовилось сделаться главным его выражением. Одет он был дорого, по-городскому, и Кире даже как будто послышался исходящий от его идеально выбритых щек запах туалетной воды какой-то недешевой марки.
— Благословите, батюшка! — истово воскликнул Сергей и припал под крест, куполом начертанный в воздухе сложенными пальцами священника.
— На Покшу свози вот женщину, — указал он ему на Киру.
— Да легко, — несколько удивленно откликнулся тот. — Только на вашей поедем — моя не пройдет.
— На ключи, — сказал отец Геннадий и поспешил к храму, а Сергей с Кирой направились к УАЗу, дремавшему во дворе батюшкиного дома.
— А что за чудо? — все не отставала Кира от Сергея. Ехать куда-то ей совсем не хотелось, но, с другой стороны, она не хотела обидеть гостеприимного батюшку.
— Да не, просто церковь, увидите, — сказал Сергей. — А если правда интересно, садитесь — домчу.
— Мне Анна Дмитриевна, — сказала Кира, когда выехали за село, — ну, вот эта женщина, что вещи привозила детям…
— Понял, понял, — закивал Сергей.
— …говорила, мол, что прозорливый батюшка-то?
— Ну да, — подумав, подтвердил Сергей. — По слову его сбывается.
— Например? — поинтересовалась Кира.
Некоторое время Сергей размышлял, видимо, подыскивая пример повыразительней.
— Да вот был тут у нас один деятель, будем говорить, наркотиками торговал — всех он достал. Батюшка ему сказал как-то: «Гляди, не отстанешь от зловония своего, найдут тебя в пруду с камнем на шее». — Сергей обратил к Кире искренне озадаченное лицо. — Так ведь так и вышло, — удивленно сказал он.
«О, Боже», — подумала Кира.
* * *
Дорога, размытая гигантскими лужами, тянулась вдоль кромки унылого молодого березняка. Изредка в березовых сетях мелькали черные елочки. Сергей вел предельно аккуратно, но все равно машину так трясло, что Кира держалась за ручки обеими руками.
— Что сгорит, то не сгниет, — жизнерадостно подбодрил Сергей свою пассажирку, когда на раскисшей дороге УАЗ сделал очередной пируэт и оба они ударились головами о крышу. Машина стала.
— Полнолуние, бесы разгулялись, — виновато пояснил Сергей и вылез копаться в моторе.
Кира глядела в окно. Все небо представляло собой как бы единое сизое облако, чреватое зимой. Время от времени из массивов туч на мгновения вырывался пучок солнца и наскоро преображал пейзаж, намекая на возможность какой-то иной, лучшей, радостной жизни… Скоро поломка была устранена, и они продолжили путь.
— А я здесь главный человек был — веришь, нет? — вдруг, повернув к Кире лицо, с веселой загадочностью объявил Кире Сергей. — Да. Главный человек.
— В каком смысле? — спросила Кира, и Сергей затаенно улыбнулся, словно бы и ждал этого вопроса.
— Разбойник я бывший, — не без гордости сказал он.
— Если бывший, — сказала Кира, — то значит…
— Да вы не пугайтесь, — сказал Сергей, снова переходя на «вы». — Алтарник я. Ну, пономарь.
Кира обдумывала это неожиданное признание и долго не знала, что на это сказать.
— А алтарником-то где служите? — спросила она наконец.
— Не здесь, — пояснил Сергей, — в Пашине там в церкви в одной.
Кира не подавала голоса, ожидая, что услышит дальше.
— Понимаете, — заговорил Сергей, — все ждут какого-то чуда, чего-то такого, будем говорить, неземного. То есть, как бы вам сказать, — он подыскивал слова в стремлении как можно яснее выразить свою мысль, — чтобы что-то такое внезапное случилось вдруг, Богородица, скажем так, явилась, или еще что-то такое подобное, святой какой, угодник там… Так вот, сразу скажу: видения не видел, откровения не слышал. А преображение имело место… Не знаю, может, кто и видел чего по праведности, но я не сподобился, брехать не буду. Да это, говорю, и не нужно. Дух-то дышит как хочет…
Кира по-прежнему напряженно слушала, пытаясь понять, куда клонит ее чичероне. Но Сергей, произнеся последние слова, глубоко задумался, как бы забыв о своей подопечной, но потом мотнул головой, будто отряхивая мокрые волосы и глянул наконец на Киру.
— Я ж тут был, будем говорить, смотрящий по району. Надо объяснять, что это?
Кира сделала неуверенное движение плечом.
— Ну, короче, бандитами нас называют, братвой. Это-то вы слыхали?
На этот раз Кира робко кивнула, и Сергей тоже кивнул с улыбкой, обрадовавшись, что понимание установлено.
— Нам самим бизнесом заниматься было нельзя, но мы много других людей богатыми сделали… А они нам были благодарны. Понимаете, о чем я?.. А повод? Повод был, конечно. Просто одного друга у меня убили, второго убили, третьего… Всерьез, в общем, за нас взялись. Конкуренты, скажем так. Я следующий. А как этого избежать? Самих их, будем говорить, ликвидировать, врагов-то? И самому погибать не хочется, и грех такой брать на себя тоже не хочется. И вот как-то после Крещения я домой приехал и отчетливая мысль у меня: все, может быть, сегодня. Может быть, сейчас. Словно бы голос какой внутренний. Я куртку накинул и пошел.
— Куда? — спросила Кира.
— Так в монастырь, — пояснил Сергей таким удивленным голосом, словно то, что он сказал, разумелось само собой, — в Пихтинский.
— Это вы пешком туда ушли? — округлила глаза Кира. — Но это же, я слышала, матушка говорила, сто с лишним километров.
— Да, где-то так. Так пешком и пошел. Три дня шел. А у нас волки. Оружие-то было, конечно, но как с оружием в монастырь? Так я взял с собой флакон с керосином и паклю. Это меня отец еще научил, он так в школу ходил за семь километров, ну, в детстве, когда маленький был.
— А ночевали где?
— В деревнях ночевал.
— И пускали?
— Кто-то пускал, кто-то нет, — без тени осуждения к последним сказал Сергей. — Ну, в общем, дошел. А меня не принимают. Тогда, знаете, в монастырях много, будем говорить, разного темного народу пряталось, так настоятели стали паспорта требовать. А у меня паспорта не было — десять лет уже без паспорта жил. Что делать? Игумен говорит: «А если проверка?» Ну, я ему сказал: «Если приедут и возьмут меня, я с ними и уеду. Твори, как говорится, Бог, волю Твою…» Одним словом, оставили все же меня, послушание дали: снег там убирал, дрова колол, а потом стал игумена возить — «шестерка» у него тогда была. Монастырь-то новый, строился еще, ну вот мы с игуменом на «Жигулях» шестой модели по району колесили, то на рынок, то еще куда. Три месяца, в общем, там провел. А когда Сретение подступило, как-то я ощутил, что готов к покаянию.
Некоторое время, уйдя в себя, Сергей молча вел машину, угрюмо глядя вперед, потом опять заговорил:
— А что такое покаяние? Это когда душу свою как половую тряпку от греха отмоешь в семи водах, и после этого каждая пылинка на ней видна. А со мной как бы чудо приключилось: как покаялся, так все забыл напрочь — клички там всякие, телефоны, как будто память у меня кто-то вычистил. Детство все больше вспоминалось, а то, что недавно было — ну совсем ничего не помнил.
— А как в вашей среде отнеслись к вашему поступку?
— Кто-то понял, кто-то нет, — пожал он плечами, — но все, как видите, обошлось. Неприятностей особых не испытал. Во время Великой Отечественной тоже же из мест заключения уходили на фронт, тоже это вызывало разное отношение у тех, кто этого не принимал. Хотя, конечно, время было уже другое — если бы в девяностые такое случилось, то вряд ли бы меня в покое оставили… Да я из монастыря вышел другим человеком, это было видно всем. Я, знаете, уже пять лет как не только матерно не выражаюсь, но и простого бранного слова не произнес.
Кира смотрела на своего собеседника с возрастающим интересом, но и с некоторой опаской.
— А сейчас чем занимаетесь, если не секрет? Кроме алтарничества?
— Сейчас главным образом, — ответил Сергей, — восстанавливаю Спасский храм. С отцом Геннадием. Такое послушание получил… Жил когда-то разбойник такой, Опта. Не слыхали про него? Великий был разбойник, страшный, сколько людей погубил, а потом прозрел, раскаялся и много святых мест основал… Вот и я, — заключил он с какой-то странной смесью смущения и самодовольства, — вроде того.
Ехали еще довольно долго, переехали студеную Покшу, и наконец колеи уперлись в метровую стену будылья. Кира подождала, пока Сергей развернется, и они устремились в пересохшее море высокой травы. Путь им пересек овражек, по дну которого лежали редкие зеленоватые камни. Скоро в пустых тополиных кронах мелькнул бледно-зеленый чешуйчатый купол с сильно завалившимся крестом. Вероятно, примерно таким образом английские туристы в джунглях Ассама натыкаются на древние сооружения исчезнувших цивилизаций, о каковых находках регулярно и радостно сообщает пресса. Оказывается, подумала Кира, в России существуют не просто дыры, но и дыры в самих этих дырах — пространства, уже живущие вне времени.
Еще один крест старинной ковки, видно, упавший, был кем-то поднят и бережно прислонен к апсиде. Мшистые серые надгробья былых времен жались к белым стенам. В оконных проемах еще держались витые решетки и кое-где даже стекла. На крыше алтарной части росла молодая березка. В тишине было слышно, как капли тумана шлепаются в палую листву. Тихий ветер шевелил ветки голых кустов. На много верст вокруг не было ни людей, ни жилья.
— Да кто уж теперь сюда придет? — риторически спросил Сергей, словно прочтя Кирины мысли. — Деревни, все ж деревни раньше-то вокруг были, а теперь нет тех деревень. Люди ушли. Батюшка ушел. Служить не для кого. Наш-то приезжает, когда хоронят тут или еще чего. Погост-то живой еще.
Кира обернулась и медленно пошла между крестов, между столбиков из сваренного железа с красными звездами, мимо совсем уже древних замшелых камней, надписи на которых навсегда скрыло время. Но две могилы были совсем свежими, ярок был суглинок на их боках и ярки голубые траурные ленты на венках.
— А как хоть называлась-то она?
— Не знаю, — махнул рукой Сергей, как бы подразумевая, что храм Божий, он-то и веси.
Только теперь Кира поняла вполне, в чем здесь чудо. Эту церковь не взрывали, не растаскивали тракторами, не устраивали в ней ни клуба, ни хоть какого овощехранилища. Просто люди ушли, а она осталась.
— Как в песок вода уходим, — заговорил Сергей. — Батюшка вон рассказывал, был когда-то народ такой на Севере — чудь назывался. Весь под землю ушел, до единого человека. Ушел — и нет его… Ни-че-го, — широко расставляя слоги, как моряк на палубе крепкие ноги, произнес он, — за ум возьмемся — еще обратно просочимся, все затопим. Живы будем — все добудем. Плодитесь, сказал Господь, и размножайтесь. А мы вроде того… — Сергей замялся. — Подводим его, что ли. — И как-то вопросительно посмотрел на Киру. У нее похолодело внутри живота. Она опасливо покосилась на Сергея, ожидая, что сейчас-то и возьмет верх разбойное прошлое ее провожатого, но Сергей мирно потаптывался, терпеливо ожидая, когда интерес туристки к этой грустной достопримечательности иссякнет. А думал он о том, что, может быть, кто-то из его предков состоял в причте этой брошенной церкви. Но и он не знал ее названия.
* * *
В Сумарокове возвращались совсем уже в сумерках. Оно слилось с черной землей, вросло в нее, чтобы было теплее, и только светло-лимонная полоса в небе, которую как по команде обходили черные тучи, зажигала на влажной, блестящей этим закатным мельхиором дороге округлые студеные лужи. Около дома отца Геннадия стояла внушительных размеров черная машина — «Ниссан Патфайндер», определила Кира.
— А, — пригляделся Сергей, — благочинный заехал.
На крыльце стоял румяный человек в зеленом подряснике и ел зимнее яблоко.
— Благочинный? — с почтением спросила Кира Сергея.
— Не, — ответил тот, — водитель его. Отец Паисий. — И, наклонившись ближе, уточнил: — Бывший спецназовец. Две войны прошел. Снайпером был. Вот и считай, сколько на нем. — Он многозначительно посмотрел на Киру, а та на отца Паисия.
Отец Паисий ел яблоко с таким вкусом, лицо его было при этом столь благостно и до такой степени не был он похож ни на какого снайпера, что Кире нестерпимо захотелось переброситься с ним словцом.
— Хорошая у владыки машина, — заметила ему Кира.
— Сами понимаете, — самодовольно ответил отец Паисий, и щечки его яблочками подкатили под щелки глаз, — в России без трактора нельзя. Да и у вас нежная ласточка, я слышал, — сладострастно прищурился он, и Кира подумала, что с таким целомудренным сладострастием мужчины говорили и говорят о трех вещах на свете: о женщинах, скаковых лошадях и теперь вот об автомобилях.
Накинутая платком, на крыльцо выскочила матушка и сунула в пухлую руку водителя полиэтиленовый пакет.
— Пирожочков на дорогу, отец Паисий, — мелко, словно семенила, приговаривала она. — Пирожочков…
— Ох, искушение, — буркнул отец Паисий, проворно протянув руки за подношением.
С благочинным Кире пообщаться толком не пришлось — он как раз появился за матушкой, на Киру посмотрел мельком, махнул Паисию и они укатили в темень.
— В дом пожалуйте, как съездили? — обратилась матушка к Кире и Сергею. — Как раз поужинаем, чем Бог послал.
В доме было натоплено — уже в сенцах чувствовался этот жар. Матушка рассаживала за стол, а застенчивая девушка, повязанная платком, тут же ставила перед всеми тарелки с борщом.
— Ну как, — спросил батюшка, наскоро сотворив застольную молитву, — повидали наше чудо?
— Повидала, — отрываясь от борща, ответила Кира.
— Сейчас вот здесь закончим, там начнем. Ну ведь как можно бросить? Не сюда же его тащить? Погост ведь там.
— Так людей-то нет, — возразила Кира.
— Найдутся люди. Дорогу сделаем. Сейчас все вон кредитов понабрали, машин понакупали. Буду и здесь, и там служить. На службу приезжают, — он мотнул головой на стену, за которой был Спасский храм, — места нет машину поставить. Так все раскатают, особенно в такую вот погоду, только гравий и сыплю. Хоть асфальт клади.
Неожиданно батюшка удалился из-за стола в другую комнату и вернулся с гитарой.
— Моя обитель дорогая, — запел тихонько он, перебирая струны, — в тебе любовью всяк покрыт. Намоленная, неземная, столпом пред Богом предстоит.
Кира перестала было жевать, но матушка знаками дала ей понять, что это не имеет значения. Необыкновенный концерт длился довольно долго. Духовные канты батюшки носили назидательный характер, предостерегали от грехов и призывали к смирению. Исполнитель обладал приятным, чуть надтреснутым тенором. Когда он отложил гитару, Кира хотела было расспросить его о его жизни, но он опередил ее:
— Я в Институте мозга у Натальи Бехтеревой работал, — сообщил он. Сказал еще, что после внезапной и тяжелой болезни обратился к вере, но в подробности вдаваться не стал. Матушка преподает русский язык и литературу в местном педагогическом училище. Дети уже взрослые, учатся в Петербурге.
— А есть сейчас в России старцы? — неожиданно для себя самой спросила Кира и добавила уже тише: — Которые все на свете знают.
Батюшка задумался. Какая-то надежда на удивительное открытие, зародившаяся у нее после поломки машины, не только не покинула ее, но и усилилась, и она с нетерпением ждала ответа отца Геннадия. С деревянных стен с фотографий в рамках на нее смотрел и сам отец Геннадий, и множество каких-то пожилых мужчин монашеского облика, и ей показалось, что случись ей сейчас поговорить с одним из них, то она бы свято поверила всему, что бы тот счел нужным ей открыть.
— А вот это чьи фотографии? — указала Кира на стену.
— Эти? — обернулся батюшка. — Это схиархимандрит Макарий. Тот самый, что возрождение Оптиной предсказал. Да и много еще чего.
Матушка, которую звали Ольга, молча стояла, прислонившись к притолоке, и, плотно сомкнув губы, внимательно смотрела на Киру. Как-то по-женски она видела, что Киру гнетет что-то и видела нежелание мужа откликаться на этот неявно выраженный зов. И действительно, он снова взялся за свою гитару.
— Лень писать, лень читать, лень для Бога прозревать, — спел батюшка, — лень творить молитву, лень продолжить битву. Лень любить, лень прощать, лень пороки укрощать — лучше на подушке доедать ватру-ушки.
Неожиданно он отложил инструмент и обратился к Сергею, дотоле скромно вкушавшему угощение и не мешавшему ни беседе отца Геннадия с Кирой, ни его исполнительскому искусству.
— Нет, ты послушай меня, — глаза его зажглись каким-то принципиальным огнем. — Он что делает, а? Его надо остановить!
Сергей, склонившись над тарелкой, сосредоточенно и как бы виновато молчал.
— Кого надо остановить? Почему остановить? — вмешалась Кира и сама испугалась своей смелости.
— Потому что он девушек в Турцию продает, местных девушек отправляет за границу, — торопливо объяснил ей батюшка и снова принялся гневно убеждать Сергея:
— Это мерзавец, настоящий негодяй! Его надо остановить!
— Как же остановить, батюшка? — неуверенно пробормотал Сергей. — Традиционными способами, что ли? Или как?
Такой вопрос неожиданно поставил в тупик и самого отца Геннадия.
— Надо найти средство, — молвил он наконец, и Сергей погрузился в глубокую задумчивость.
Резкий, тревожный звук дверного звонка отвлек, прервал этот разговор. Матушка ввела в комнату какого-то смущенного паренька, и они с отцом Геннадием удалились куда-то вглубь дома.
— Идут люди к батюшке, — прокомментировал Сергей, — и днем и ночью.
Но задумчивая рассеянность не покидала его полноватого лица, которое даже как-то покраснело.
— Да-а, загадал вам батюшка загадку, — осмелилась подать голос Кира.
— Ох, искушение, — вздохнул Сергей и поднял на Киру глаза, в которых проглянула неподдельная мука. — Зло ведь злом не искоренишь.
— Но есть же тогда милиция, наверное. Если все об этом знают.
— Да есть-то она есть, — неопределенно произнес Сергей и спросил вдруг:
— А какая, по-вашему, главная добродетель?
— Думаю, что смирение, — немного помедлив, ответила Кира.
— Смирение — это великая добродетель, — согласно кивнул он. — Но есть одна, которая еще нужнее и главнее.
Некоторое время он выжидательно смотрел на Киру, и она наконец сдалась.
— Рассудительность.
Кира принялась обдумывать это несколько неожиданное заявление.
— Это каноническое мнение? — уточнила она.
— Это мне в монастыре сказал монах один, Илья… Вот в Старом Почепе, недалеко тут от нас, проституцию извели недавно, ну, мамок там, сутенеров — всех закрыли… Ну, посадили, в смысле. Хорошо вроде… А девочки все из неблагополучных семей: у кого родители пьющие, у кого вообще их нет. Сидят по домам злые на оперов, заработать негде им теперь.
— Ну, — заметила Кира, — здесь-то немного другая ситуация.
— Другая, — подтвердил Сергей и вздохнул еще глубже. — А умом раскинуть все равно надо… Ну да чего голову ломать, Господь управит.
* * *
Кире постелили в отдельной крохотной горнице с таким обилием перин, что страшно было залезать на кровать из-за опасения непременно сверзиться вниз с этой стопки. Но перины послушно утонули под тяжестью тела, и Кира устроилась. В окошко ей был виден ствол толстенной, богатырской березы, и черная капа, прилепившаяся как раз на уровне окна, казалась гигантской улиткой. По мере того как дрема овладевала ей, Кире казалось, что улитка эта передвигается по стволу то ниже, то выше, и даже мерещились ей шевелящиеся рожки. Где-то в доме тикали ходики, и их отчетливый звук только усугублял тишину. Было душно, жар натопленных печей стоял крепко, как мороз. В небе, сколько было видно Кире, происходили какие-то движения, и иногда полная луна, похожая на антоновское яблоко, скакала в черных космах туч. И оттого что луна была похожа на яблоко, Кире казалось, что весь дом пропитан пряным запахом свежих, выстуженных яблок. «Пряный запах яблок, — мерцала у нее вялая, ленивая мысль. — Пряная какая осень!»
Заснуть окончательно у нее не получалось. То ей казалось, что где-то в вязких полях разворачивается автомобиль и свет его фар равномерно, угловато скользит по стенам комнаты. То ей вспоминался Кашгар, особенно почему-то коврик, который они купили с Алексеем, и вспоминался его узор, изображавший сказочное дерево жизни Ним, а сама она себе казалась волшебной птицей, знающей нечто такое, что можно знать, чем можно обладать только сидя на дереве жизни, цепко зажав костистыми лапами одну из его ветвей. Кире хотелось свободы и полета, ей хотелось разжать лапы и оторваться от дерева жизни, но ничего не выходило из этой затеи, и она по-прежнему владычествовала в кроне, и с тем особенным оттенком страха, который ощутим только во сне, к ней приходила мысль, что она всего лишь узор на ковре и никуда ей не взлететь, а до века слушать тихий говор розовых веток, и сама в конце концов становилась этой мыслью.
И только перед самым уже рассветом она забылась коротким сном, который хотя и был отягощен сновидением, все же освежил ее и дал ей силы пережить следующий день. Ей вдруг приснилась белка, которую они с Алексеем видели летом в вольере у церкви в Крылатском, когда встретились первый раз после его приезда. Белка была какого-то необычного размера; больше похожая на крысу, чем на белку, она крутилась в колесе, но останавливалась то и дело и смотрела тогда на Киру цепкими, пытливыми, чуть припухшими, чуть раскосыми глазками, похожими на слюдяные бусинки, и Киру томил этот взгляд странного существа, а когда оно снова начинало движение в колесе, колесо раскручивалось все быстрее, и быстрее, и быстрее, и ось его начала наконец скрипеть, скрипеть, металлически скрежетать, и не было способа изгнать из сознания этот резкий, настойчивый и неприятный звук…
* * *
Разбудили ее звуки клаксона прибывшего эвакуатора. Она быстро привела себя в порядок и вышла в ту комнату, где давеча трапезничали. На газовой плите посвистывал чайник, и Ольга уже хлопотала в кухне.
Перед дальней дорогой за стол усадили и водителя эвакуатора. Это был плотно сбитый, бодрый мужчина лет пятидесяти с грубоватыми чертами лица, которые, однако, слагаясь вместе, создавали довольно приятный образ какой-то мягкой, бывалой мужественности. К завтраку вышел и отец Геннадий. Кира то и дело поглядывала на фотографии пожилых монахов и расстроенно думала о том, что предчувствия подвели ее и эта случайная заминка, которая показалась ей вовсе не случайной, так и не разрешила ее сомнений.
— Вы кушайте, кушайте, — подбадривал ее отец Геннадий. — Мне-то и нельзя ничего, у меня диабет, — неожиданно признался он.
— А что это вы вчера пели, батюшка? — вспомнила вдруг Кира. — «Перед кончиной земного порога наша держава царя обретет». Это как понимать?
— Да так и понимать, — несколько удивленно сказал отец Геннадий. — Будет в России монархия. Это же предречено, — и еще раз в его голосе послышалось удивление Кириной неосведомленностью. — В России будет монархия, царем станет прямой потомок Николая Второго, мужескаго пола.
— Второго? — переспросила Кира, думая, не ослышалась ли она. Где-то когда-то она читала, что наследниками Российского престола могут, да и то с натяжкой, считаться дети родной сестры Николая великой княжны Ольги Александровны, прижитые ей в браке с полковником Куликовским.
— Может, имеется в виду кто-то из Куликовских? — усомнилась она. — Потом еще у него сестра была — Ксения. Та была замужем за великим князем Александром Михайловичем.
— Вто-ро-го, — отчетливо произнес отец Геннадий. — Анастасия спаслась, жила в Италии, вот от нее и будет.
Водитель эвакуатора, замерев с чашкой в руке, с неподдельным вниманием прислушивался к этому разговору.
— Разрешите, — решился вмешаться он. — Кем же так предречено?
— Старцем Макарием, — живо ответил отец Геннадий. — Это он мне лично говорил.
Водитель посмотрел на Киру, Кира на водителя, Кира примолкла, водитель задумался. С одной стороны, заключение экспертов судебной медицины, с другой — слово схиархимандрита Макария, которого чекисты сутки продержали в воде на морозе и вырубали все-таки живого изо льда топорами, который предсказал возрождение Оптиной пустыни и много чего еще.
На дорогу Ольга всучила Кире пакет с пирожками — видимо, теми самыми, которыми вчера потчевала отца Паисия. Она опять смотрела на Киру с какой-то жалостью, словно проницала нечто, и, накинув куртку, вышла за мужем проводить. Водитель между тем, впечатленный услышанным пророчеством, все никак не мог отвлечься от этого размышления.
— И когда же ждать, батюшка? — спросил он уже на улице.
— Во время третьей мировой, — просто ответил отец Геннадий, приглядываясь к огромной стае черных птиц, кружившей над верхушками высоких берез. — Не пойму, вороны, что ли, это? — Глаза его весело блестели за стеклами очков. — Ну-у, друзья, на зиму пошло!
* * *
Перед отъездом действительно пошел снег. Из небесного сумрака слетали редкие, едва заметные снежинки. Желтый нарядный эвакуатор, легонько переваливаясь, начал свое движение по деревенской улице к выезду на трассу. Какие-то темные женщины в допотопных шушунах стояли у своих ворот и провожали всю эту странную конструкцию глазами, словно в очередной раз решали сакраментальный вопрос, а доедут ли эти колеса до Киева.
Кира была не прочь поболтать со своим попутчиком о монархической грезе отца Геннадия, но водитель эвакуатора оказался человеком неразговорчивым и молча крутил баранку. Кира сидела рядом и смотрела в окно, «Лексус» стоял на платформе. Со всех сторон поля словно бы покрылись снежной пудрой, и ели по обочинам накапливали ее на зеленых костлявых ветках. Черные полосы от шин, неровно наложенные на заснеженное полотно, текли вперед, как бы указывая направление. Далеко на пригорках чернели, дымили деревни, и кое-где вздымались с земли белые, нежные, словно акварелью наведенные колокольни. Но скоро еловый лес смыкался опять, вбирая дорогу в узкую воронку. Налево мелькнула просека к какой-то военной части. У КПП трое солдат в бушлатах с поднятыми воротниками курили в рукава. То ли вид солдат произвел в угрюмом водителе перемену настроения, то ли на глазах сменившееся время года и еловая пуща вокруг, но он вдруг сказал страстно, с горечью:
— Я в Афганистане колонны водил. Страна была!
— Люди гибли, — робко возразила Кира.
— Люди гибли, — согласился водитель, — да только не за металл. А эти? Собрались втроем, втихаря, напились, поругались и развалили страну. Думали, скоро все обратно к нам прибегут, республики-то. А никто что-то не торопится. Вот теперь и празднуем День независимости неизвестно от кого. От себя, наверное.
Но теперь уже Кира как-то замкнулась и ей расхотелось вести разговоры. Да и водитель, ограничив себя этой страстной тирадой, затих на много километров и только меланхолично смотрел на дорогу, которую изредка перебегала первая поземка.
Кира тоже смотрела в окно, и родина под первым рассыпчатым снегом казалась ей еще тоскливей, чем без него. Образы ее странного сна бродили у нее в голове и немного еще тревожили ее. Странный, даже чуть зловещий взгляд гигантской белки, как морок, временами виделся ей. Чтобы избавиться от этого неприятного чем-то видения, Кира выбирала снежинку и провожала ее глазами, сколько позволяла скорость машины.
Понемногу она втянулась в дорогу и углубилась в себя. Она думала о Гоше, об этих брошенных детях из Пашина, которых она так и не увидела, о том, что они с Митей вполне могли бы взять опеку над кем-нибудь из них. И эта мысль — они с Митей — вызвала у нее горькую усмешку.
И только уже где-то под Переславлем-Залесским сигнал телефона вывел ее из задумчивости. Звонил Андрей Брызгалов, Митин компаньон, и сказал, что Митя час назад задержан по подозрению в легализации средств. Ехать оставалось еще час с лишним, да еще пробки в Москве: Киру настолько сразила эта новость, до такой степени она не представляла себе, что нужно делать в подобной ситуации, что, прежде чем догадалась позвонить тестю, спросила у водителя эвакуатора:
— А вы случайно не сидели?
— Нет, — рассмеялся он, обнажив крепкие ровные зубы, — не сидел.
* * *
В воскресенье Алексея разбудила бодрая музыка из детства, которая лилась из мегафонов агитационного автомобиля. Автомобиль колесил по району, напоминая его жителям, что сегодня должны состояться выборы в Государственную Думу Росссийской Федерации. Пока Алексей спал, Татьяна Владимировна уже исполнила свой гражданский долг. Вернулась она веселая, раскрасневшаяся, рассказала, кого из соседей встретила на избирательном участке и почем пирожки в буфете, который там по традиции устроен. Несколько этих пирожков, кстати, довольно сносных, сошли Алексею за завтрак.
— Только за «Единую Россию», — напутствовала его Татьяна Владимировна. — Ни в коем случае ни за «Союз правых сил», ни за коммунистов.
— Хорошо, — сказал он, чтобы не огорчать ее. Переубедить ее было уже ни в чем невозможно. За несколько минут он добрался до школы, где испокон голосовали жители его дома. Люди шли на участок, но в основной массе это были люди пожилые или старики, многих из которых он даже знал в лицо. И, увы, сомнений в том, кому они отдадут свои голоса, почти не было. В буфете и впрямь был ажиотаж и даже небольшая очередь за песочными кольцами, осыпанными толчеными орехами. Он и сам купил пару штук.
Стояла влажная, пасмурная погода, но домой идти не хотелось, и от школы Алексей пошел рощей. Роща делилась на две неравные части довольно длинной — метров в триста — канавой, которая была ничем иным, как противотанковым рвом, вырытым осенью сорок первого года, и в меньшей ее половине, прилегавшей к Рублевскому шоссе, видны были остатки блиндажей. Когда Алексей был мальчишкой, блиндажи еще вполне хранили форму, под их накаты можно было залезть, теперь же места, где они когда-то находились, еле угадывались по углублениям в земле, похожим на воронки, которые год от года становились все менее заметны. Когда-то в одном из них Алексей нашел телефон полевой связи и мятый котелок, пролежавшие так почти сорок лет.
От преющей листвы тянуло горечью. Мхом заросшие березы стояли отрешенно, как приговоренные к зиме; в их немых верхушках кричали вороны, словно выкликая первый снег. Кроме Алексея никого в эту минуту не было в просторной роще, но вот в простывшем ситце вдалеке мелькнула ярко-оранжевая лента. Худенький узбек, одетый в мешковатую рабочую робу, невозмутимый и углубленный в себя, как кашгарский Йылдыз, нес на плече к мусорным бакам черный, набитый мусором целлофановый мешок. И, наблюдая за этим беспечным человеком, так неожиданно вписавшимся в русский лес, Алексей вдруг подумал, что Восток — это стайер. Он не был очарован им, но почувствовал его ровное дыхание. «Мы бежим быстро, — размышлял Алексей, — а он едва ползет, но удивительным образом мы всегда остаемся в пределах видимости друг друга. В этом парадоксе скрыта какая-то загадка. Тут, бесспорно, таится некий смысл. Ценность наших бесконечных спринтерских рывков перестает быть очевидной».
Вспомнив, что Татьяна Владимировна наказала купить молока, он зашел в «Пятерочку». Покупателей почти не было, зато продавцы и товар все были в наличии. Все эти мясоедовы, куроедовы, мясновы, пудовы, мукомоловы, цикоровы, мироедовы, мордатые, бородатые, весело глядели с прилавков, лукаво подмигивали, многозначительно улыбались, как бы обещая тому, кто польстится на их стряпню, неземное блаженство; предлагали отведать свои кулинарные изыски всевозможные приправычи и лавровичи; ждали своего часа пельмени от всевозможных палычей, точтонадычей, сам самычей, Петровичей и демьянычей, и демьянычи и Петровичи не уступали мукомоловым и мясоедовым ни в стати, ни в белизне поварских колпаков, ни в древности своих соевых традиций.
Алексей отдал, что было положено, смуглянке-кассирше и отправился домой торжествовать победу, но то, что предложил телевизор, привело его в состояние шока. Алексей слушал диктора и не мог поверить в то, что слышал. Он вовсе не рассчитывал на победу в буквальном смысле слова, но такой неправдоподобный разрыв между лидерами и всеми остальными говорил только об одном — о фальсификации. Довольно значительное количество людей, с которыми пришлось говорить ему накануне, все клялись в том, что непременно отдадут свои голоса коммунистам. Это был своеобразный флэш-моб — в знак протеста против политической системы и правящей партии проголосовать за КПРФ, и вот, по словам диктора, в этом заколдованном «единороссами» мире даже из этого ничего не получилось. Слушая гладкого, холеного произносителя приподнятых слов, который любезным голосом сообщал о победе «Единой России», Алексея охватила такая ярость, что он готов был разбить телевизор, расколоть эту лживую, самодовольную физиономию.
С досады он позвонил Вадиму Михайловичу.
— Ничего удивительного, — бодро сказал тот. — Дальше будет только хуже. Народ наш сам лезет в ярмо.
— А ваши ходили? — поинтересовался он.
— Наши не ходят, — вздохнул Вадим Михайлович, не уточняя, кого он теперь вынужден считать «своими» — Катю с Костей или Катю с Виталием. — Считают, дескать, бесполезно.
Выяснилось, что Антон тоже на выборы не ходил. Все люди среднего возраста, с которыми ему пришлось разговаривать в этот день, свое нежелание выбирать объясняли или отсутствием графы «против всех», или просто заведомым неверием в мало-мальскую честность этого мероприятия. Алексей, напротив, убеждал их, что, если бы молодых пришло столько же, сколько пенсионеров, никакие вбросы и подтасовки стали бы невозможны, но собеседники только пожимали плечами. Их вообще немного удивляла такая ретивая заинтересованность его, фактически иностранца, в делах какой-то Государственной Думы.
С Антоном он даже слегка попрепирался:
— Ну сами же все недовольны и сами же все им отдаете.
— Да что там отдавать, — беспечно возражал Антон, — уже все отдали. В пень их. Пусть жрут.
— Ну где ж тут будет гражданское общество при таких-то настроениях?
— Нет у нас гражданского общества? — возмутился Антон. — Глупости! Есть оно, да не про нашу честь. Мы-то не граждане, мы — подданные. Просто настоящими гражданами считаются только те, кто на государевой службе. А простое богатство, скажем так, сумма зеленых долларов или палевых евро, такого гражданства не дает. У нас купцам-то медали на кафтаны вешали, а бороды драли. Сухово-Кобылина я читал когда-то: там у него один чиновник кричал, пророчествовал: «Все наше будет! Вся Россия!» И, представь себе, стала! Стала их Россия. Не при царе стала — тогда это только еще мечта была, не при коммунистах с советами. Сейчас стала. Вот они и есть в России граждане и живут себе в своей России этой суверенной припеваючи по своим гражданским законам, уж не знаю, когда придуманным.
На следующий день сияющие дикторы телевидения подтвердили победу правящей партии. По их словам, разрыв между победителями и всяческими оппозиционерами стал еще больше, и эти цифры уже никакому обжалованию не подлежали.
* * *
Митя, как говорится, шел по двум статьям Уголовного кодекса Российской Федерации: мошенничество в особо крупном размере и покушение на легализацию. Люди, которые у него в доме были приняты как друзья, стали отлетать с этого прокаженного ствола, точно осенние листья. Большинство имущества, а оно кое-чего стоило, официально принадлежало Кире. Раньше, ставя свою подпись под очередным актом, она видела здесь только заботу мужа о себе и о сыне, но теперь ей стала ясна его прозорливость.
Следствие не обещало быть ни долгим, ни коротким. Оно вообще ничего не обещало. Знающие люди, с которыми свели Киру добрые люди, советовали брать адвоката самого простого, неброского, недорогого, но обязательно старого и опытного. Впрочем, у Мити был один мощный союзник — его маститый отец, и он не сидел сложа руки. «Самые важные показания, — растолковывал он Кире, — первые. Их обычно берет суд во внимание, кто бы что ни говорил». — И очень волновался, насколько правильно поведет себя его сын в эти первые дни задержания.
И, может быть, этот удар оказался еще болезненнее для его отца, чем для самого Мити. С организаторами все было ясно, но Лев Борисович непременно хотел установить личность исполнителя. Всеми правдами и неправдами старался дознаться Лев Борисович, кто именно сыграл с его сыном такую злую шутку, но, когда стало известно о распродаже активов, как будто стало ясно и это. Правом подписи обладал теперь только партнер Мити Андрей Брызгалов. Кира никак не хотела верить, что Андрей организовал это мутное дело, но в конце концов, когда жена Андрея перестала отвечать на ее звонки, а потом и вовсе сменила номер мобильного телефона, причастность Андрея сделалась очевидной и ей.
— Не понимаю, — все время повторяла она, — в голове не укладывается. Мы же в Китцбюэль вместе два раза ездили, на Хайнань тоже. Он же Мите всем обязан, ну буквально всем. Кем он был?
Как ни странно, Митя был единственным, кто с самого начала не верил в благоприятный исход своего дела. Старания своих родных облегчить его участь он принимал с благодарностью, но из того положения, в котором находился, как-то сразу увидел всю их тщету. Если до ареста размолвку с сыном он понимал как подростковую причуду последнего и не придавал ей особенного значения, то теперь он испугался не на шутку. То, что думал о нем Гоша, теперь как бы получало официальное, непререкаемое подтверждение, и Митя мучился вопросом, кто и как теперь сможет объяснить его сыну, что он, Митя, не злодей, а, напротив, пострадавший. Поначалу, в горячке первого осмысления, довольно наивно он думал, что некая высшая сила наказала его за Леру, что, если б не польстился он на эту женщину и оставался верен жене, ничего бы не случилось. Он знал, что Кире стали известны подробности его внебрачной жизни, и впервые за много лет он испытал настоящий стыд. Состояние это удивило его, но, как это нередко бывает, чувство стимулировало мысль, и чем больше он размышлял обо всем этом, тем ближе подходил к выводу, что Гоша не так уж и неправ относительно него, ибо он, Митя, и был одним из тех, кто терпеливо, сознательно создавал эту систему, жертвой которой и пал.
От Леры он благоразумно ничего не ждал. Мысли же о Кире буквально терзали его. После всего случившегося он признавал за ней право отречься от него, но стоило ему только представить это, как остатки воли отказывались ему служить, и в такие минуты он ощущал себя не взрослым, опытным, хотя и попавшим в беду мужчиной, но маленьким беспомощным мальчиком, чья единственная защита от ополчившегося на него мира заключалась в мощной и бескорыстной материнской любви. И Кира в его восприятии неожиданно повернулась именно этой своей женской ипостасью, чего между ними никогда не бывало.
* * *
Фроянов, конечно, презирал Митю, но зла ему не желал. Сначала он воспринял известие о начале следствия как очередную досадную помеху в их отношениях с Кирой. Но чем больше времени проходило, тем явственнее проступало грозное значение этого события. Что он теряет Киру и на этот раз, возможно, действительно навсегда, дошло до него как-то вдруг — эта мысль была резкой, хлесткой, как удар, и он поразился тому, как мог он столько дней пребывать в своем спокойном заблуждении.
Что-то сломалось, что-то случилось у нее внутри — он понимал теперь это отлично даже по тону, которым она с ним разговаривала: в нем появилась отчужденность, и это было самым пугающим для него признаком. Стало ясно, что в эти дни решается их с Кирой судьба.
Если до страшной новости про Митины дела она была покойна, с радостью замечала, что жизнь ее приобрела такую полноту, при которой исчезают всякие мысли о ней, то теперь, когда Митя томился в следственном изоляторе, то, что они делали с Алексеем, стало казаться ей чем-то гнусным и постыдным. Отступиться теперь от Мити значило для Киры перестать себя уважать. Да и Лев Борисович, отец Мити, не забывал напоминать ей, что она — часть семьи, и семьи довольно влиятельной. Отец боролся за сына, намекал, что пугают, хотят денег, а когда занесут, сколько надо, подержат и отпустят, но сам-то он отдавал себе отчет, что если дело для кого-то принципиальное и решат посадить, то посадят непременно, и никакие «заносы» тут роли играть не будут. Да Кира и сама краем уха, вращаясь в мужнином кругу, слышавшая о таких историях, это тоже прекрасно понимала. Тем не менее она выставила на продажу и дом в «Изумрудной поляне», и квартиру на «Студенческой», чтобы было из чего «заносить», а сама переехала к маме на Барклая. В довершение всех несчастий всплыла история с Валерией, так как квартира, где она жила, принадлежала самому Мите. Но, как ни странно, такая неприглядная правда, которая, как выяснилось, была известна и Льву Борисовичу, лишь укрепила Киру в ее решении. Теперь она часто припоминала свою встречу со Стильным Ленком и жестоко корила себя за то злорадство, которое помешало ей как следует донести до Мити тайны, которыми поделилась тогда с ней Стильный Ленок, и за собственное верхоглядство, не позволившее ей взбодрить Митю или переупрямить его обычную беспечность. Теперь вроде казалось, что едва ли могли секреты Ленка как-то принципиально повлиять на Митину судьбу, но как бы то ни было, рассуждала она, кто предупрежден, тот вооружен.
Вопреки моде Митя с Кирой в церкви не венчались, и брак их был зарегистрирован обычным гражданским порядком. Поначалу ей казалось, что она только жалеет Митю и всего лишь исполняет свой долг, но понемногу сквозь сумбурные впечатления последних дней проступили совершенно неожиданные чувства. Вот она вспомнила праздник молодого вина в Вене, как они с Митей ехали на трамвае до квартала Гринциг, бродили среди особняков и хойригеров, увидела розовые купы цветущей магнолии, потом ощутила во рту как бы самый вкус молодого вина и в ней зазвучала та мелодия, которую после она никогда не слышала, — та мелодия, которую исполнял на потертом аккордеоне полный человек с грустным красным лицом, которая дала ей понять, что она счастлива, и которая печально намекнула, что счастье — только мгновение… И эти воспоминания пробудили в ней такие чувства, которых она в себе прежде не подозревала.
Она считала, что глупо было с ее стороны взять да и сказать Алексею: «Давай расстанемся», но и прежних отношений между ними уже быть не могло. Наконец настало время объясниться. В тот день, когда это произошло, Алексей был в Академии наук, и она приехала туда и дожидалась его на стоянке в машине. Когда он освободился, они выехали на Ленинский и где-то на середине его припарковались около какой-то кофейни. В этом новом, непривычном для обоих интерьере между ними скорее возникало необходимое отчуждение и им обоим было легче произнести здесь те слова, которые — оба они чувствовали это — должны были быть произнесены. Тем не менее между ними долго царило долгое, смущенное молчание. Алексей замкнулся и избегал смотреть на Киру прямо. Наконец он сказал:
— Я не смог бы тебя любить, если бы ты сделала что-то иначе.
— Алеша… — выдавила она из себя его имя, и слово это оказалось похожим на стон.
— Все-таки ты его жена. И у вас ребенок. В этом есть какая-то высшая правда.
— Прости меня.
— За что?
— За все.
— Ничего, — сказал он, — я сколько лет ждал? Пятнадцать? Еще подожду. — Он надеялся, что это хотя бы отдаленно прозвучит как шутка, но Кира вжала голову в плечи, и они чуть было не затряслись от рыданий.
Главное было сказано, можно было уже идти, но они еще цеплялись за минуты, за клочки разлетающегося времени. Вокруг шумела веселая, беспечная жизнь, и Алексей, оглядывая зал и посетителей, занятых совсем другими проблемами, честно завидовал этим людям.
— Поговори с Гошкой, — попросила еще Кира.
На этот раз он не спрашивал, о чем ему говорить с Гошкой, просто молча записал его телефон. Она предложила его подвезти, ведь им было по дороге, но он доехал с ней только до «Октябрьской». От входа на станцию бордюр отделяли всего несколько шагов, — она успела еще заметить его спину, нырнувшую за грязно-белую колонну у входа в метро, медленно проехала Якиманку, проехала Каменный мост, повернула на Воздвиженку, но вдруг огни передних машин, размываясь, поплыли у нее в глазах. Из-за застилавших глаза слез управлять машиной она не могла, и кое-как перестроилась. Она прижалась к обочине, включила габариты, и долго сидела, уставя перед собой бессмысленный взгляд. Вперед летели машины, стаи машин, их огни сливались вдалеке в радостную красочную гамму.
«Самые первые показания охотнее всего во внимание принимает суд», — крутились у нее в сознании слова тестя. Но если это так, рассуждала она, то так же должно обстоять дело и с самыми первыми чувствами, с которыми мы сталкиваемся в жизни. Почему их никто не принимает во внимание? Кому предназначался этот вопрос, Кира понимала весьма смутно. Быть может, некоей высшей суровой и не знающей жалости силе, с которой вынужден считаться даже добрый Бог. Самые подлинные ответы даем мы в начале жизни, мысленно продолжила она, а потом следствие путается и в своих вопросах и в наших ответах, которые уже не блещут красотой истины, и почему это так, знает только лукавое время, которое ведет нас по кругу туда, откуда мы явились в этот мир. «Вот оно что, — думала она уже спокойно, словно взяв на мушку вражеского солдата, — время, время наш враг». Она даже как бы оглянулась, словно бы ища, у кого бы спросить ответа, так ли это, или найти подтверждение этой своей догадке, озарившей ее сознание мрачным, придавленным светом. Мимо летели машины. Через дорогу бронзовый Достоевский, будто пьяный, сползал с сиденья, на которое усадил его скульптор.
* * *
После последнего разговора с Кирой Алексею стало многое безразлично. Письма своего коллеги Джонатана, которые он ежедневно обнаруживал у себя в ящике электронной почты, он едва пробегал глазами, с трудом вникая в их смысл. С каким-то удивлением он стал думать о том, что, возможно, такие слова как долг, честь утеряли власть над людьми, и единственно, чему они еще безоговорочно повинуются — это любовь. Ему необходима была какая-то другая реальность, поэтому он без размышлений и даже с удовольствием принял предложение Графа прокатиться в Киржач, где «Музыкальному десанту» предстояло дать один из своих военно-патриотических концертов.
Рано утром Алексей вышел во двор, где его уже ждал микроавтобус «Музыкального десанта» с Графом за рулем. Предстояло еще забрать Стаса из Ново-Косино, где тот жил у своей невесты, отвечавшей в этом импровизированном коллективе за фото- и видеосъемку, и туда же на своей машине к условленному часу должен был подъехать Саша Карпухин, поэт и племянник знаменитого командира группы «Альфа». Рандеву состоялось, все заняли свои места в микроавтобусе Графа и покатили какими-то пригородами на северо-восток, где мегаполис сплетался и боролся со старой русской одноэтажной застройкой.
Маленький владимирский Киржач был знаменит главным образом тем, что в его окрестности известные полковники Гагарин с Серегиным совершили свой последний полет. Но не воспоминание об этом трагическом событии позвало «Десант» в дорогу. По предварительным данным, на этот раз «Музкальному десанту» предстояло выступить перед курсантами местного кадетского корпуса, которых развелось по всей России, но по дороге оказалось, что по поводу аудитории у десантников оставались непонятные Алексею сомнения. Складывалось впечатление, что Граф и Стас, подобно музыкантам Бременским, готовы были колесить по стране и петь для всех подряд, кто согласился бы слушать их невеселые баллады, и, подобно великому Суворову, никогда не интересовались, сколько их ожидает врагов, сиречь слушателей, а только спрашивали, как делал согласно легенде этот знаменитый полководец, — где они?
И в этих обстоятельствах дотошность, с которой он совершал расспросы, показалась Алексею просто нелепицей. «Все, все закончилось» — звучало у него в голове — мягко, словно это в черепной коробке осторожно ходила кошка, — и эти слова как бы разжимали внутри него какие-то тугие, жесткие комки, которые, разворачиваясь, превращались в мягкие подушки. В окне мелькали чьи-то дома, выплывавшие из мутной утренней каши, и рассвет занимался где-то в неизъяснимом пространстве, за тоннами облаков, и возвещал о себе лишь серым светом, а у него перед глазами сменяли друг друга слайды, чуть размытые далеко отстоящим временем. Вот зимние каникулы, они возвращаются из лесхоза, где ходили на лыжах в гулких, заваленных снегом лесах; его место в автобусе почему-то оказывается рядом с Кирой. Он садится и берет ее руки в свои, и это происходит так естественно, что она и не думает отнимать их. Автобус едет долго — часа три, но они ни о чем не говорят, а молча смотрят друг другу в глаза. Потом они стоят у нее в подъезде, держат друг друга за руки и тоже смотрят друг другу в глаза, потом ему уже нужно домой и ей тоже, и он едет домой, оглушенный этим счастьем, которое обрушилось на него совершенно внезапно, как лавина, как чудесный и непрошенный как будто дар — столь лучезарный, что невольно приходила мысль, что и жить-то стоит, чтобы еще раз подержать его в своих ладонях, не подозревая при этом, что место на шкале времени, где произошла эта встреча, неподвижно, как некая волшебная комната, войдя в которую, вам не суждено будет больше туда вернуться; но за вами через нее пройдут другие, и есть возможность сравнить ощущения…
Алексей очнулся от своего наваждения только тогда, когда белая надпись на синей табличке возвестила о начале городской черты Киржача. Городок лежал на возвышенности и весь группировался вокруг старинных торговых рядов с обязательной сплошной колоннадой, да еще заметным центром был светленький беленький монастырь, основанный, по преданию, самим Сергием Радонежским. Здесь уже лежал снег, которого в Москве и духу не было.
Сначала микроавтобус с десантом довольно долго стоял у здания городской администрации, а Граф и Стас, изучая диспозицию, с кем-то нудно говорили по мобильной связи. В конце концов выяснилось следующее: местная организация участников военных конфликтов установила в городском парке обелиск своим погибшим товарищам, и в рамках этого события намечался небольшой митинг и выступление музыкантов. К микроавтобусу подъехал наконец какой-то мужчина на «Жигулях» и поехал вперед, показывая дорогу к парку. В парке стало известно, что после митинга предполагается неофициальная часть, и вот там-то и предстояло «Музыкальному десанту» сказать свое музыкальное слово. Граф со Стасом отправились осматривать помещение и аппаратуру, а Саша Карпухин, Ира и Алексей остались на митинге.
* * *
Сам обелиск был установлен на нижней аллее парка, под старинными липами и вязами, но из-за сильного снегопада, прошедшего накануне, разместить всех участников митинга в таких сугробах оказалось невозможно. Поэтому митинг решили провести неподалеку — на главной парковой площадке, украшенной какой-то скульптурой внушительных размеров. Пятиметровая фигура из бежевого базальта была залеплена шедшим ночью снегом как раз со стороны, обращенной к собравшимся, и лица ее было не разглядеть.
— Кто это? — спросил Алексей у мужчины из «Жигулей».
— Это Родина-мать, — пояснил тот, — а наша стела там дальше, внизу. — Он показал рукой, где именно, и между стволов Алексей разглядел невысокий черный обелиск. — Просто там снегом все засыпало, там не поместимся.
Понемногу пустая площадка перед Родиной-матерью начала заполняться людьми. Какие-то ребята возились с проводами, настраивая микрофоны. Рядом с ними, поглядывая за их работой, стоял худенький паренек с кофром музыкального инструмента, судя по очертаниям — саксофона.
Появились школьники, за ними небольшой колонной откуда-то снизу явились кадеты в мешковатых шинелях. Веселой толпой прошли женщины предпенсионного возраста с гвоздиками в руках, и Алексей сначала подумал, что это работницы какого-нибудь местного предприятия, но мужчина из «Жигулей» пояснил, что это матери солдат, погибших в локальных конфликтах. Было уже довольно зябко.
По левую сторону от монумента стали матери, держа в руках по одной красной гвоздике. На противоположной стороне выстроились кадеты, так что получалось, что матери стояли напротив кадетов, а бывшие солдаты, которых смерть обошла, некоторые тоже с гвоздиками — напротив школьников. Школьникам раздали маленькие желтые свечки.
— Прошу зажечь свечи, — проговорил в микрофон пожилой человек, как потом оказалось, местный поэт и ведущий митинга.
Из динамиков, прикрытых жидкими шеренгами стоящих, донеслись звуки государственного гимна. Мужчины приосанились, кое-кто снял головные уборы.
— Уважаемые киржаки, — провозгласил пожилой человек, когда звуки гимна смолкли. — Прошу считать митинг, посвященный Дню матери и памяти павших в локальных конфликтах, открытым. Слово предоставляется заместителю главы Киржачского городского поселения Разумнову Виктору Петровичу.
Виктор Петрович шагнул вперед к микрофону:
— Дорогие товарищи, — начал он, — как сказал один философ, если не хочешь кормить свою армию, придется кормить чужую. Мы забыли об этом, и результаты нашей забывчивости не замедлили сказаться. Беда стала приходить в семьи наших людей. Но годы унижений остались позади. Россия встает с колен, и больше никому не удастся принудить нас на них опуститься. В этом я заверяю вас не только как представитель власти, но и как представитель партии «Единая Россия». И позвольте выразить глубокую благодарность нашему президенту, которую, я надеюсь, все здесь разделяют, за его патриотический труд на благо нашей страны и ее обороноспособности.
Какая-то облезлая собака, пугаясь людей, металлических звуков мегафона, наискосок перебежала площадь. Пожилой ведущий, по интонации уловив конец вступительного слова, приблизился к микрофону и провозгласил:
— Свой музыкальный подарок вам, дорогие матери, дарит Алексей Сафонов.
Из-за спин детей вышел худенький Алексей Сафонов с огромным блестящим холодным саксофоном и исполнил этюд Бретелиуса. Пока звучали звуки простуженного саксофона, по стежке от монастыря по направлению к митингу, склонив набок голову в фиолетовой скуфейке, шел худой высокий священник. Алексей Сафонов вонзил последний звук в холодный воздух и отнял мундштук от заиндевелых губ. Аплодисменты, которые на открытом воздухе казались жидкими, были ему наградой.
Теперь Виктор Петрович поменялся ролями с ведущим и предоставил слово ему самому. Имя и фамилия Валерия Ивановича Рокотова, которого Виктор Петрович представил как поэта, было встречено неподдельным энтузиазмом — видимо, он был хорошо всем известной и популярной в городке личностью.
— Дорогие друзья, соплеменники, — сказал он. — Очень тяжело говорить. Очень тяжело говорить о ребятах, которых знал с детских лет и которых уже унесла из нашего мира злая судьба. Они отдали самое дорогое — свои молодые жизни, чтобы жила наша Родина, наша прекрасная Россия. Они не жалели себя в борьбе с ее врагами, и вот теперь мы стоим здесь, а они лежат в холодной земле. Потому я передаю слово стиху, который лучше и тоньше скажет нам, что мы сейчас все здесь переживаем.
Выдержав небольшую паузу, Валерий Иванович начал читать:
Какая-то женщина, по возрасту подходящая не к матери, а скорее к состарившейся невесте, не сдержала рыданий, и другая, более старшая, поддерживая под руку, отвела ее к микроавтобусу.
В воздухе появились редкие снежинки, невесомыми зигзагами медленно опускавшиеся к земле, и Алексей кстати или некстати вспомнил про бабочек-поденок, живущих на реке Урал. Водитель «буханки», на которой привезли аппаратуру, курил сигарету без фильтра, космы голубого дыма выползали из наполовину открытого окна машины и растворялись в сером воздухе.
Виктор Петрович Разумное встретил строфу с «Мерседесом» спокойно и даже сочувственно. Наверное, «Мерседеса» у него еще не было, а другие марки тут не упоминались. Алексей покосился на стоящего рядом человека — человек этот был грязно одет, небрит, красные глаза его сочились не пересыхающим алкоголем, это был бездомный. Возможно, это был какой-то бывший солдат, участник локального конфликта, но почему-то более правдоподобной казалась мысль, что тут были единственное место и время в городе, когда он, просто опустившийся человек, мог ощутить свою равность всем другим людям.
Голос чтеца воздрожал и усилился, вонзая звонкие звуки слов в студеный воздух:
Дальше говорил представитель самих местных ветеранов — парень в оранжевом пуховике с непокрытой взъерошенной головой.
— Дорогие друзья, — начал он, — дорогие матери! Мы собрались сегодня здесь, чтобы почтить память наших товарищей, с которыми бок о бок мы защищали Родину от ее врагов. Сегодня мы вернемся домой, многих из нас встретят жены и дети, родители. А есть среди нас те, — он повернул голову к матерям, — которые унесут свое горе в свои дома и останутся наедине с ним. Там они будут вспоминать своих сыновей, не доживших до сегодняшнего дня…
Алексей с недоумением посмотрел на оратора и с испугом на матерей и подумал, что можно было бы, наверное, подбирать более щадящие слова, но было видно, что эти слова, составленные как будто специально для того, чтобы ранить душу, находят дорогу к их сердцам. Все, что говорилось, матери слушали жадно и внимательно.
Снег пошел гуще. Озябшие дети заботливо прикрывали ладонями свои свечи. Батюшка, опустив глаза долу, ежился в своей куртчонке и согнулся в три погибели, но даже в этом положении все равно возвышался над всеми прочими, как колодезный журавль.
Алексей, стоявший с самого края площадки у армейского ГАЗ-66, который доставил солдат почетного караула, вышел на тротуар и закурил. Отсюда, из-за низкой чугунной ограды, оставшейся в наследство от царских времен, он увидел как бы целиком всю картину. Бывшие солдаты, все как один без шапок, морщились от снега и переминались в холодных ботинках, но в глазах их прочно стояло какое-то выражение серьезной сопричастности. Они не отличались ни ростом, ни статью. Казалось, что за последнее столетие Родина-мать выгребла из своих закромов все самое мощное, все самое красивое, но даже то, что осталось, продолжало какую-то вековую, упрямую работу. Дети не забывали следить за огоньками свечей.
И это сборище небогато одетых людей показалось ему маленьким и жалким даже в этом маленьком городке. Не верилось, что всего в восьмидесяти километрах отсюда находится Москва. Мимо по дороге проезжали автомобили, и некоторые водители с любопытством поворачивали головы. Было ощущение, что никому в целом мире дела нет до этой горстки людей, что слова, которые они произносят, напоминают отчаянные заклинания в пустоту, что Родина-мать, ослепленная снегом, не видит их, что Москва, на которую, может быть, здесь еще уповают, живет какой-то совсем другой, чужой жизнью и не верит уже не только чужим слезам, но давно смеется и над своими. Сердце его сжалось от жалости к этим людям, от всего происходящего, и в то же время он почувствовал удовлетворение от того, что он сейчас здесь оказался вместе с ними.
Последним говорил тот самый высокий нескладный молодой священник в скуфейке и в серой куртке, надетой поверх подрясника. Его утешение длилось недолго, и напоследок он сказал:
— Будем помнить, что мы верим в Бога не мертвых, но живых.
На этих словах два сизых голубя влетели в каре, сделали круг над заснеженной клумбой, из которой торчали сухие почерневшие стебли прошлогодних цветов, и деловито заходили вдоль нее, выклевывая что-то с затоптанной, заснеженной земли.
— Митинг… — сказал было пожилой поэт, но тут из-за спины Родины-матери хлопнули выстрелы почетного караула. Стрелки дали три залпа, после чего пожилой поэт все-таки объявил митинг закрытым. Снова зазвучал государственный гимн. Бездомный снял свою грязную шапку и чинно держал ее в полусогнутой руке. Красные похмельные глаза его влажно блестели.
* * *
После митинга школьники с кадетами отправились продолжать обучение, а матери и ветераны переместились в ночной клуб с громким, непонятным и совсем, на взгляд Алексея, неуместным в этом старорусском городке названием «Gizo», где были устроены поминки и церемония в некотором роде имела продолжение. Угощение состояло из тушеной капусты, вареной картошки и тонко нарезанных ломтиков колбасы. В прозрачных кувшинах ядовито желтела фруктовая вода. Пока матери рассаживались за столы, участники «Музыкального десанта» отправились переодеваться за кулисы танцпола и скоро явились во всей красе — в голубых беретах, в песочных «афганках», на которых красовались разнообразные награды. Немедленно они приступили к делу и буквально завалили собравшихся песнями и стихами.
В перерыве Паша — тот самый парень в оранжевой куртке, участвовавший в митинге, — взошел на танцпол. Трое других его товарищей, держа в руках однотипные полиэтиленовые пакеты и гвоздúки, встали по обе его руки.
— Сейчас, — объявил Паша, — мы хотели бы выразить благодарность матерям, вырастившим таких прекрасных сыновей. — И стал пофамильно вызывать матерей.
Женщины поочередно вставали из-за стола и, поправляя юбки, выходили к танцполу. Они были довольно разные, одетые в дешевый трикотаж, со следами прошедшей жизни на своих лицах, с бесхитростно наложенным макияжем.
— Пусть ваша жизнь будет сладкой, как эти конфеты, — торжественно приговаривал Паша, оделяя очередную мать подарками.
Пакеты, цветы и конфеты матери принимали с робкими, смущенными улыбками, словно их награждали за успехи в социалистическом соревновании.
Когда с подарками покончили, на сцене снова загремел «Музыкальный десант». Но женщинам, видимо, надоело слушать про «Герат — душманскую столицу», большинство из них даже не знали, что это и где.
— Что-нибудь поближе к народу, — громко сказала на сцену сидящая с краю полная старуха в накинутом на плечи павлово-посадском платке. — Чтобы все подтянули.
Сыграли и спели «Белую калину». После этой песни на сцену выскочил еще какой-то подвыпивший уже ветеран, как оказалось, не местный.
— Ветеранская организация Александровского района знает, — заявил он, — что Зинаиде Ивановне, потерявшей в Чечне сына, гвардии лейтенанта Чернобурова Николая Александровича, предстоит операция на зубе, и вот на эту операцию мы, ветеранская организация Александровского района, выделяем тысячу рублей!
Сказав это, он, высоко подняв руку и показав всем голубую бумажку, обвел собрание сияющим лицом. Блестящие глаза его как бы говорили: «Не отстанем мы в благородстве от киржаков!»
Зинаиды Ивановны почему-то не было, зато была ее дочка — девушка, сестра лейтенанта. Она-то и приняла из рук парня голубую бумажку Все присутствующие захлопали в ладоши, а парень, все так же сияющий, сел на свое место.
«Музыкальный десант» исполнил еще две композиции, и мероприятие как-то само собой, согласно какой-то своей внутренней логике, подошло к концу. Снова на сцену взбежал Паша и взял микрофон:
— И еще раз разрешите выразить нашу благодарность, — он приложил руку к сердцу, — и сказать большое спасибо «Музкальному десанту», приехавшему к нам из Москвы.
Потом, когда угощали участников «Десанта», Алексей спросил у Паши:
— А детей-то чего так мало было?
— Да, понимаешь, — почесал тот затылок, — городская администрация была против нашего мероприятия. Это из ближайшей школы один класс пришел, а другим запретили.
— Почему же против? — изумился Алексей. — Это же военно-патриотическое мероприятие у вас.
— Не знаю, — грустно ответил Паша. — У нас же как? Больше трех не собираться. Так, что ли? Такая тема сейчас вроде.
— Так был же там представитель администрации, — заметил Стас.
— Это с районной администрации был мужик, — пояснил Паша, — с ними мы дружим. А то еще есть городская.
— Понятно, — отозвался Алексей, хотя ничего ему не было понятно.
Местные матери потянулись по домам, а Александровских матерей белая «Газель» повезла в Александровск. Ветераны сердечно простились с участниками «Музыкального десанта». Все они, разогретые поминальной водкой, вышли на улицу без верхней одежды и столпились вокруг микроавтобуса Графа.
— Приезжайте еще, мужики, — сердечно зазывал Паша, — а то просто так приезжайте. У нас тут авиаклуб есть, можно с парашютом попрыгать, если что.
— Приедем, — заверил Граф, и «Десант» тоже отчалил к своим пенатам.
Черные ели, присыпанные снегом, угрюмыми шеренгами стояли по обе стороны полотна; в полях дрожали огни нахохлившихся домов. Дорогу скрашивали песни коллективов и исполнителей, родственных «Музыкальному десанту».
— Танцуй, девочка, танцуй, кружись, девочка, кружись, держись, девочка, держись, это наша жизнь, — пел довольно известный в среде самодеятельной патриотической песни киевский «афганец». Незамысловатая мелодия этой песни подействовала на Алексея как анестезия. На приборной панели он высмотрел кнопку повтора и нажал на нее.
Минут через двадцать Граф не выдержал и хотел сбросить эту меланхолией закольцованную мелодию, но Алексей попросил оставить.
— Пусть играет, — сказал он. — Я прощаюсь со своей любовью… Понимаете, прощаюсь с любовью.
Все понимающе задумались, и в салоне воцарилась тишина.
Граф летел на своем «Фольксвагене» по пустым белым дорогам, как будто опаздывал на свидание. И только Московская кольцевая, уныло стоявшая в обоих направлениях, смирила наконец его пыл. По-черепашьи они вползли на МКАД и отжали себе место в клубящейся выхлопными дымами бескрайней карусели.
* * *
В Москве тоже наступила зима — мучительная, невыносимая, мокрая. Все без исключения — и праведники и грешники — в полной мере ощутили те самые последствия всеобщего потепления, в которое так долго отказывались верить с узколобой себенаумеевщине пензенского мужика. Фонари зажигались в три пополудни, в сумерках выглядели желтыми пятнами, но по мере того как сгущалась тьма, их лампы белели, будто от злости. Обнаженная земля из последних сил ждала снега, но он не шел, а капал, и те охлюстки, которыми все же снисходили небеса, таяли еще в воздухе, и, смешанные с песком, его остатки тут же схватывались морозом. Красавица-роща белела кусками, будто прикрытая изорванной заячьей шубейкой, на тропинках лежал серый бугристый лед, и казалось, что березы дрожат от унижения под холодным, резким, грубым морозным ветром, как дрожала бы Пенелопа от прикосновений распоясавшихся женихов.
Алексей не жил, а думал. Возвращение в Эдинбург к работе стало казаться ему самым естественным исходом. Несколько дней его средневековая квартирка на Королевской миле представлялась милым и обетованным местом, свидание с которым разгонит печаль и приведет в порядок ум. Он вспоминал сахарную улыбку Химического Али, манеру Джонатана смешно дергать плечом и даже едва заметно улыбался при этих воспоминаниях.
Однако при мысли о Рослине сомнения брали его. Смутно он понимал, что ему тяжело будет поехать туда. Ведь когда он был там весной, будущее рисовалось таинственным и прекрасным, точно он выполнил непростой урок, данный ему, как сказочному герою, неперсонифицированным злым царем, и отныне он должен быть свободен. Теперь же получалось, что кто-то, кто говорил с ним тем вечером в сумерки, обманул его, или сам он принял шелест вязов за голос, дающий обещания.
Приглядываясь к себе, с каким-то брезгливым интересом он поймал себя на мысли, что за те пять месяцев, которые провел уже дома, исподволь мимикрировал под среду. Его, встречаемого овациями в очень уважаемых учебных заведениях мира, взгляд милиционера, тупого неотесанного парня, случайно останавливавшийся на нем, заставлял чувствовать робость и неуверенность. Он, имевший возможность в Эдинбурге переброситься дружеским словом с любым продавцом тех магазинов, которые обычно попадались ему на его маршруте от дома до работы, теперь стоял в «Пятерочке» в бесконечной единственной очереди-гусенице, закипая от праведного гнева, в то время как простаивали целых четыре кассы, но по какой-то странной солидарности с остальными молчал, терпел и не возмущался.
Он наметил отъезд на пятнадцатое января, чтобы побыть в Новый год с матерью, и съездил на кладбище к бабушке. Было ветрено, и березы, которыми оно поросло, тяжело раскачивались, то сходясь, то расходясь кронами где-то высоко над могилами, и этот беспокойный ветер, казалось, выдувал из головы все мысли.
* * *
Все, что еще связывало его с Кирой, было обещание позвонить Гоше. Узнав о том, что мать его будет теперь жить на Барклая, он стал пропадать теперь уже из этого дома, временно поселившись у одного из своих товарищей.
Алексей позвонил Гоше и пригласил его встретиться после уроков. Немного поразмышляв, они сошлись на «Горбушке». К половине четвертого Алексей приехал на «Багратионовскую».
— Да не надо в кафе, — отказался Гоша. — Не хочу. Что еще за буржуазность, — буркнул он.
— Ну, хорошо, — согласился Алексей, они вошли в сквер перед фасадом бывшего кинотеатра «Украина» и остановились под высоким кленом у скамейки, наполовину заваленной бурой листвой вперемешку со снегом.
— Ты знаешь, — сказал Алексей, — твой отец попал в беду.
— Я знаю, — тихо отозвался Гоша.
— Понимаешь, — снова заговорил Алексей, проследив тихое движение детской коляски, которую катила мамаша с каким-то отрешенным от города лицом, — ты хотел исправить этот мир, наказать его, а он, оказывается, способен наказывать сам себя. И что мы должны делать в таком случае — добивать или проявить сострадание?
Гоша насупленно молчал.
— Сын за отца не отвечает, — наконец сказал он.
— Бывает, что отвечает, — сказал Алексей, — бывает — нет.
— Это как-то сложно.
— Сложно, — согласился Алексей. — Можешь жить с чистой совестью — у вас ничего не осталось. Только квартира на Барклая, где ты с бабушкой живешь. И там будет теперь жить твоя мама. И она там, по сути, одна, потому что бабушка ей в тех делах, которые творятся, не помощник. Как ты думаешь, легко ей?
Гоша молча вертел в пальцах наушник от МРЗ-плеера, из которого доносилось какое-то музыкальное неистовство.
— Она будет теперь работать. В РИА «Новости». Переводить ленту новостей. Так что, видишь, к буржуинству это мало имеет отношение… Ты же хотел быть, как большинство? — Алексей повернул лицо к Гоше, но тот упрямо держал голову в профиль. — Георгий, вот что я скажу: оставайся анархистом, читай Кропоткина с Лавровым, пиши конституцию вашей алтайской республики — никто тебе и слова не скажет. При всем при этом тебе только надо быть с ней.
Гоша выглядел осунувшимся и сутулился, но это, скорее, было следствием уличной промозглости. Как бы то ни было, он совсем не был похож на того задорного самоуверенного парня, каким предстал перед Алексеем в середине лета в экологическом лагере протеста. Сейчас он был растерян и в отношении его к Алексею проступало доверие. Ему почудилось, что этот взрослый человек, который казался ему сильным, даже почему-то отважным, должен знать ответы на все вопросы.
— Почему все так? — тихо спросил он.
— Э-эх, Гоша, Гоша, — вздохнул сильный и даже почему-то отважный человек. — Если бы я знал. Если бы я знал… Что слушаешь? — поинтересовался он, кивнув на МРЗ-плеер.
— Так, — нехотя ответил Гоша. — Вы не знаете. Группа одна. «Адаптация» называется.
— Можно?
Гоша пожал плечами и передал наушник Алексею.
«Страны третьего мира помнят историю Рима, — услышал Алексей надрывный голос Ермена Анти, — что же здесь с нами стало, что же здесь с нами было?»
— Ничего, в кассу, — сказал Алексей, дослушав композицию и возвращая наушник. — Дай-ка я расскажу тебе одну историю. Даже не историю, а так, просто скажу несколько слов. Когда-то давно, довольно много лет назад, я был молод, не так, как ты сейчас, постарше, но тоже очень и очень молод. Я готовился к интересной и приятной жизни. Но тут в нашей стране начались перемены, благодаря которым я очутился на обочине жизни. Впрочем, в те годы вся она, жизнь то есть, была обочиной. Я был знаком с одной девушкой, которая мне очень нравилась, и я мечтал жениться на ней. Но я был беден, а зарабатывать так, как это делало большинство, не хотел. Мы с ней поругались как-то — так, ничего серьезного, пустяки, одним словом. А вот помириться так и не смогли. То есть мы, конечно, помирились, но замуж она вышла за другого… Я к чему тебе это все рассказываю? — спохватился он, но Гоша его перебил:
— А кто она была, эта девушка?
— Не важно, — поморщился Алексей. — Не важно. — И вдруг подумал, что этот мальчишка мог бы быть его ребенком. — Ты вот говоришь: «Все равно она будет на них работать, в этой системе». А ты разве не в их школе учишься?
Гоша задумался.
— Видишь ли, эта система дурна, конечно, но не вся, не тотально. Так вот, к чему это я. Был у меня научный руководитель, его уже нет в живых сейчас, и он заметил, что я стал пить и опускаться. И однажды, видимо, когда ему надоело смотреть на все это, этот человек спросил меня: «Почему ты пьешь?»
— А я не пью, — упрямо сказал Гоша.
— Да не в этом дело. Правильно делаешь. Ты дослушай. И я так ему ответил: «Я пью, потому что мне невыносимо видеть то, что творится вокруг, а сил для того, чтобы изменить это, в себе не нахожу. Потому что ничего из того, что я задумывал, у меня не получилось, и в этом не моя вина. Потому что любовь мою продали за деньги, а я не родился на свет для того, чтобы делать деньги. А науку здесь сейчас делать невозможно». Тогда этот человек спросил меня: «Тебе, наверное, кажется, что ты очень любишь свою родину?» — «Да, — ответил я, — люблю. И вовсе мне это не кажется». — «Так вот знай, — сказал он мне, — что родина это не только ее история и природа, не только ее архитектура, это еще и ты сам. Если ты превратишься в животное и умрешь, кто же останется жить здесь? Ты устранишься от жизни, кто-то еще устранится, третий, пятый, десятый — кто же останется? Если у России и есть враги, то они только и ждут, чтобы все мы рассеялись по лицу земли и сгинули», — вот он еще что сказал.
Гоша молчал, на лице его изображалась работа мысли.
— Вот эта скамейка, на которую мы не можем сесть, потому что она неубрана, — заметил Алексей, — это не только их скамейка — это и наша с тобой скамейка.
Гоша натянул перчатки и несколькими ловкими движениями сбросил со скамейки неубранные листья и закаменевшие комья снега.
— Знаешь, — добавил еще Алексей, вспомнив как-то очень кстати Вадима Михайловича и его нелепое нестяжательское облачение, — честно тебе скажу, я не очень-то верю, что мы можем изменить мир. Но я глубоко убежден, что, если нас в нем не будет, он будет несравненно хуже, чем он есть сейчас.
* * *
Как всегда, Москву уже била пока еще легкая предновогодняя лихорадка. Кровь в жилах города бежала быстрей, сердце, укутанное фольгой, билось чаще, слаще, и веселый скрип этой праздничной карусели пробивался к Алексею сквозь постигшее его несчастье. Приглашали его встретить Новый год и Костя Ренников с вновь обретенной, одумавшейся Катей, и тетушка Наталья Владимировна зазывала их с мамой, что было прямо-таки из ряда вон выходящим событием, но Алексей потерял сердце и точно знал, что в оставшиеся до праздника дни обретение его не будет возможно.
Совсем уже перед Новым годом проснулась королева клаудвочеров. Для какого-то очередного воздушного мероприятия ей позарез нужен был какой-то режиссер кино, и почему-то она рассчитывала здесь на помощь Алексея.
— Ну это скорее Антон мог бы тебе подсказать, — удивился он.
— Дело в том, что я… у меня нет номера его телефона.
— Как же так, — изумился Алексей. — Был, а тут вдруг нет.
— Между прочим, — с обидой сказала она, — у меня вчера был день рождения.
— Позволь поздравить, — сказал Алексей.
— Спасибо, — в голосе ее проступило удовлетворение. — Что ты мне желаешь?
— Желаю тебе того, чего ты сама себе желаешь.
— Нет, — не согласилась она, — ты сам пожелай.
— Ну-у, — помедлил Алексей, — тогда желаю тебе счастья в личной жизни.
Пожелание ей не показалось.
— А разве это главное? — немного недовольным голосом возразила она.
— Если вы Ренуар, или, может быть, Томас Манн — тогда да, наверное, не главное, — усмехнулся Алексей и хотел уже попрощаться, но почувствовал, что на том конце провода готовят еще какую-то мысль.
— Я просто хотела тебе сказать, — сказала она после довольно продолжительного молчания, — что надо быть мужчиной.
— А как это — быть мужчиной? — уточнил Алексей с веселой злостью.
— Не надо бояться брать ответственность, — сказала Юля.
— За кого ответственность не надо бояться брать?
Юля чувствовала задиристый тон Алексея и, наверное, понимала, куда он ведет, но, помедлив, все-таки сказала:
— За людей, которые рядом с тобой. За любимую женщину.
— У меня есть любимая женщина?
— Все зависит от тебя, — загадочно и несколько обиженно произнесла она.
Если бы разговор происходил несколькими годами раньше, Алексей в ярости на такую агрессивную, ленивую самоуверенность разбил бы телефон. Но теперь он просто подержал аппаратик на ладони, послушал короткие гудки, отгородившие его частоколом сигналов от этой глупости, и аккуратно нажал на клавишу с красной трубкой.
* * *
Зарываясь в темноту, Алексей стал бояться света, а тяжесть на душе возрастала. Он, еще недавно говоривший Гоше такие разумные, правильные слова, призывавший его жить, быть, сам быть не хотел. Он, державший за хвост бессмертие человечества, — тут он с улыбкой, похожей на гримасу ужаса, вспомнил простодушного и зловещего Андрея Николаевича и его убежденность, что ему-то удастся вырвать из мрака незнания лишних пять десятков лет, — он не хотел быть или хотел сменить форму существования. Непреодолимая обреченность свалилась на него и на время придавила волю к жизни.
Татьяна Владимировна, чуя грозу, не тревожила Алексея своими рассказами о событиях, ежесекундно происходящих в мировом потоке жизни. Он лежал на диване, оставив только настольный свет и безотрывно смотрел на кашгарский коврик — ночи напролет, пока серый московский рассвет не проявлял на полу древний хотанский узор: райских птиц, сидящих на ветвях сказочного дерева Ним, и плоды, служащие им пищей. Он думал о том, что над Кашгаром уже давно встало оранжевое солнце. Полицейские в мешковатой форме подмели подземный переход, ведущий к мечети Хаит-кар. С ее старинного минарета уже прозвучал первый азан. Хлебопеки уже испекли в серых тандырах ломкие лепешки-нан… Он то и дело возвращался мыслью в этот почти нереальный мир и насильно удерживал ее там, ища облегчения.
Но мысли, как распущенные шерстяные нити, выплетались из узора ковра, смутно проступающего в темноте, и тогда он перебирал в памяти события последних месяцев. Чаще всего, почти каждый будний день они ходили с Кирой в кафе «Гризельда» на Ильинке. Место было популярное у сотрудников Старой площади, да и вообще, и иногда она показывала ему знаменитостей политики, которых он, долго не живя в стране, не мог знать. Каким-то чудом она умудрялась парковать машину на Никольской, и обратно они шли не спеша по пустынному Черкасскому переулку. Она держала его под руку, и оба они чувствовали необыкновенный покой, и жизни впереди казалось еще очень много. Это и было тихое, спокойное счастье, и от осознания того, что оно больше не повторится, в груди Алексея как будто кто-то поворачивал кованый железный цветок с острыми, тугими лепестками.
Их предпоследняя встреча тоже прошла там — на Ильинке, и когда они закончили разговор и вышли из «Гризельды», оказалось, что по Черкасскому пройти нельзя, так как его перекрыл ОМОН, потому что в одном из домов в этом переулке размещалась Центральная избирательная комиссия и что-то они там еще пересчитывали. Тогда они прошли по Старопанскому и так вышли на Никольскую, и в тот раз дальше он уже не пошел, как обычно, проводить ее до дверец, и просто стоял и смотрел, как она уходила к своей машине, и думал уже тогда, уходит ли она навсегда или нет. А потом зажглись габаритные огни, и она уехала.
И сейчас в голову ему пришла мысль, что жизнь человеческая идет не только линейно, как бы от рождения и до смерти; между этими событиями случается масса других, помельче, и вот они-то составляют своеобразные круги или, если угодно, доли. Есть соблазн назвать их судьбой, но это скорее есть та форма, те пределы, в которых она себя совершает. Их нельзя определить в полной мере как социальные, нельзя определить в такой же степени как сословные. На первый взгляд они условны, но крепость, с которой они удерживают людей на своих орбитах, неимоверна. Редко бывает, когда переход из одного круга в другой свершается легко и безболезненно; обычно на то уходят годы, а в большинстве случаев и вовсе этого не происходит. Но зачем же тогда встречаются люди? Какому же высшему или, может быть, низшему замыслу служила встреча их с Кирой?
Их бросок в Кашгар и был марш-броском, который должен был соединить их в одном круге, и на короткое время показалось, что это наконец получилось, но круг этот быстро разошелся, как след от брошенного в воду камня, и больше камней не было. Осознав это, он, как и Кира после их последней встречи, ощутил как бы наличие суровой и безжалостной силы, иногда попирающей все благие намерения самого Вседержителя, в которого неизменно верит человеческая душа, пусть даже и заваленная мусором.
Алексей с трудом поднялся с дивана и повел руками, стремясь почувствовать пределы своей власти хотя бы над телом, как бы стряхивая, разрывая эти нечистые путы. Внизу у «Пятерочки» остановилась машина, и пока ее владелец или пассажир делал покупки, из автомагнитолы на весь район простуженный голос пел надрывно, ревностно: «Владимирский централ, ветер северный…»
* * *
Всех близких коснулось Митино несчастье, но был один человек, которого уязвило оно глубже всех прочих. То была мать Киры Надежда Сергеевна. Ее оно действительно уязвило. Собственно Митю ей было совсем не жаль — жаль было дочь и себя, а вполне возможно, два последних слова в ее ощущениях легко менялись местами.
Надежда Сергеевна с трудом приняла перемены, которые так круто развернули страну после 1991 года. К тому времени она была уже завучем одной из известных московских спецшкол и, как подавляющее большинство людей своего социального круга, считала себя кругом обманутой, и считала так с полным основанием. В голове ее не укладывалось, как самая мощная, правильно устроенная страна в одночасье превратилась в нищую побирушку. Она с недоумением разглядывала содержимое коробок с гуманитарной помощью из Германии и ела консервированную ветчину, сдерживая стыд. Она допускала, что чего-то не понимает, что все это, быть может, и необходимо, но ненадолго, что надо просто потерпеть, и жизнь, очищенная от неприятностей прошлого, вернется в привычную колею. Ежедневно газеты выплескивали мутную воду разоблачений: все, по их мнению, было неправильно, неправедно и все требовалось поменять. В каком-то историческом фильме она видела сцену, где с высокого царского крыльца бросают пригоршнями монеты в толпу и все жадно бросаются поднимать их или схватывают на лету, и эти монеты напоминали ей газетные и телевизионные новости, и с какого-то момента ей все время хотелось воскликнуть: «Все! Хватит! Остановитесь!»
Когда осенью 93-го Москву охватили кровавые беспорядки, из окон ее квартиры на четырнадцатом этаже были отлично видны черные султаны дыма, поднимавшиеся в солнечное небо от расстрелянного танками Дома правительства, и как же она радовалась тогда какой-то светлой грустью, что Сергей Федорович, ее отец и Кирин дедушка, полковник-танкист, воевавший под командованием Рыбалко, ушел так покойно, так вовремя, до всего этого ужаса, в неколебимой уверенности, что оставляет им мир прочный и надежный.
Муж ее, отец Киры, двадцать с лишним лет работал инженером-конструктором на заводе Хруничева и каждый день приносил оттуда известия о переменах столь нелепые, что в них невозможно было поверить. Кое-как дотянул он до пенсии, совершенно потух и стал тихо спиваться, по половине года проводя на даче в Скоротово. Последней каплей стало для него решение правительства затопить орбитальную станцию «Мир», к созданию которой он был причастен. 23 марта 2001 года новости всех каналов транслировали кадры, на которых обломки станции, оставляя за собой хвосты слепящего света, опускались в Тихий океан. Вячеслав Григорьевич наблюдал за затоплением с абсолютно каменным, словно остановившимся лицом, как будто оно уже имело все признаки посмертной маски, и за два дня до собственного шестьдесят восьмого дня рождения с ним случился необратимый инсульт. Его похоронили на Кунцевском кладбище в День космонавтики, когда Гоше только-только исполнилось девять лет. Эта смерть добавила к счету Надежды Сергеевны, который имела она против новой власти.
Но вместе с тем в Надежде Сергеевне таилось одно тщеславное чувство — то была гордость за дочь. Сознание того, что Кира легко и благополучно вошла в новую жизнь, вступало в противоречие с ее — назовем это так — политическими взглядами. Как примирить в себе столь разные эмоции, она не знала, да и не особенно мучилась от этого. И в этом тщеславии, безусловно, много было чисто женского, инстинктивного материнского удовлетворения. Пусть сама она прожила жизнь простой школьной учительницей, пусть эта жизнь оказалась задаром, но зато дочь, ее дочь не отстала от времени, сумела войти в истеблишмент, и эта очевидность примиряла ее с упомянутым счетом.
Теперь же, когда над Кириным мужем стряслось несчастье, и несчастье довольно постыдное, Надежда Сергеевна страдала. Когда стали привозить кое-какую мебель из той, с какой не захотела расставаться Кира после продажи своей великолепной недвижимости, она сгорала от стыда перед соседями и, не умея врать, отвечала на их вопросы так неуклюже, что делала только хуже. И когда Кира, которую многие в доме помнили еще ребенком, стала появляться у нее так часто, что это никак не выглядело больше визитами любящей дочери, барышня во мнении подъездного сообщества окончательно превратилась в крестьянку, и Надежде Сергеевне стало мерещиться, что лукавые, насмешливые взгляды отныне повсюду сопровождают ее.
Надежда Сергеевна постоянно расспрашивала дочь о подробностях Митиного дела, и вскрывалась такая грязь, что новое дворянство уже не казалось ей подходящей за нее ценой. Кое-что узнала она и об Алексее. Изнывая, Надежда Сергеевна уже напрочь забыла о том, как во время óно, не принимая во внимание позицию своего сломленного мужа, делала все, чтобы расстроить отношения Киры с Алексеем и всеми силами желала для нее этого брака с Митей, хотя именно он как бы олицетворял собой все то, что прямо противоречило ее прежней жизни, ее идеалам и прямо-таки отрицало их. Теперь ей казалось, — и она исподволь уверилась в этом, — что именно Кира когда-то держала в руках свое истинное счастье, но не справилась, сдалась, смутилась, польстилась на мнимое благополучие к искреннему ее, Надежды Сергеевны, неудовольствию, и нет-нет да и поглядывала на Киру с каким-то укором, словно бы она, Кира, и была главной виновницей того, что так внезапно разразилось.
* * *
Уже больше месяца Кира жила совершенно незнакомой жизнью и не могла еще поверить, что все это действительно произошло и все еще происходит с ней. Чувство одиночества, терзавшее ее весной, видоизменилось, и мир, к которому она, пожалуй, снисходила, которого она чуралась и, оказывается, совсем не знала, словно океанская волна, обрушился на нее.
Квартиру на «Студенческой» купила армянская семья, адом в «Изумрудной поляне» — предприниматель из Тольятти. С домом она рассталась легко, она никогда не любила его, всегда служившего ей какой-то золотой клеткой, а вот квартиру — светлую, просторную, но в то же время уютную, купленную Митей еще в 1995 году, где кроны старых тополей облегали окна, ей было жаль. На Барклая удалось вывезти только малую часть обстановки, а остальным просто не было времени заниматься, и кое-как она пристраивала вещи по знакомым.
Суд, принявший решение о заключении Мити под стражу, состоялся в последней декаде ноября. Кира оказалась на суде впервые в жизни и по той причине плохо отдавала себе отчет в серьезности происходящего. Люди в мундирах и судья в мантии казались ей ряжеными, то и дело ее подмывало встрять в процесс и заговорить с этими людьми какими-то простыми, привычными словами, но многоопытный Лев Борисович придерживал ее за локоть.
Как-то невольно внимание ее привлекли часы на руке прокурорского работника — Кира очень хорошо знала, сколько именно стоит эта модель, — и вообще она стала замечать такие вещи, на которые раньше просто не обращала внимание. Разве, думала она, прокурорская зарплата позволяет приобретать такие часы? И какое же тогда право имеет этот упитанный, холеный до неприличия человек судить ее мужа, даже если тот и в самом деле в чем-то виновен?
Стратегией занимался Лев Борисович, ей же оставались тягостные заботы, которые буквально выматывали ее. Промозглыми утрами ездила она с передачами в Бутырскую тюрьму и там, ожидая своей очереди, присматривалась к своим товарищам по несчастью. Они же в совокупности давали представление о всем российском обществе. Здесь были люди разных национальностей, разных возрастов и разного достатка, и как-то не верилось, что все эти трогательные в своей непрактичности пожилые женщины — матери отъявленных преступников и негодяев.
Так же, как и Алексей, Кира неукоснительно соблюдала целомудренный договор, заключенный ими в кафе на Ленинском. Катя Ренникова регулярно приносила ей известия, что он по-прежнему дома, но каждый раз, когда заходил у них об этом разговор, у нее падало сердце в предчувствии роковой новости. Ей было невыразимо тяжело не говорить с ним и не видеть его, но сознание его присутствия давало ей иллюзию какой-то поддержки, а всего вероятнее, то была вовсе не иллюзия. Кира знала, что известие о его отъезде наложит на нее такой груз тоски, который она боялась не снести. Однажды она не выдержала, заскочила в метро и проехала несколько остановок от «Багратионовской» до «Молодежной» и долго стояла в березовой роще перед его домом, пока в окне кухни не мелькнул знакомый силуэт.
На следующий день дела завели ее в отделение Сбербанка на Большой Филевской. Покончив с ними, она вышла на улицу и некоторое время стояла, соображая, что же делать дальше. Напротив домов через дорогу черными шпалерами стояли деревья. Всего лишь эта двухполосная дорога отделяла суматошный недобрый мир от старого лесопарка, который, несмотря на близкое присутствие людей, существовал как будто сам по себе, ничуть не интересуясь их делами и суетами. И какое-то теплое чувство шевельнулось у нее внутри и повлекло в молчание, в беззвучие влажных стволов.
Довольно долго ей не удавалось перейти эту узкую — в несколько шагов — дорогу, настолько плотным было здесь движение автомобилей. Наконец это удалось, и она пошла по нерасчищенным дорожкам в тишину вековых деревьев. В это время года в парке было совершенно безлюдно, лишь однажды навстречу ей попалась женщина с детской коляской. Кира дошла до поляны, где кругом стояли лавочки. Много лет назад именно на этом самом месте их с дедушкой запечатлел фотограф из «Литературной газеты», но скамейки, конечно, были уже совсем другие.
Липы с вкрапленными кое-где соснами терпеливо поднимались по косогору к высшей точке высокого берега Москвы-реки, и Кира по узкой тропинке поднималась вместе с ними. На самом гребне стояли могучие дубы, словно богатыри впереди боевой линии древесного войска.
Русло реки делало здесь излучину, обводя Тереховскую луговину противоположного берега. На западе садилось солнце и стелило на воду отблеск холодного и жидкого розового света, а направо вода молочно белела между стволов, отражая облака, из которых, как из пеленок, на несколько минут вывернулось сморщенное солнце.
Никого не было вокруг. И Кира, стоя на берегу, позавидовала этим деревьям, этой воде, неторопливо текущей перед ней, и пожалела, почему сама она не такая вот липа. Она пришла к ним, как к родным и близким существам; они знали ее маленькой девочкой, и ей захотелось назвать их ласково: реченька, липушка. Сказать им: мне плохо. Пожалейте меня. И ей казалось, они понимают и жалеют ее, и она была им благодарна за это. Нехотя покидая этот уголок, она провела рукой по черной, местами тонко замшелой, изборожденной резкими морщинами коре ближайшего дерева.
Медленно пошла она обратно. Сумерки, хотя и скорые, оставляли еще возможность различать направление и узнавать знакомые места. Вот здесь, на этом, довольно крутом склоне, зимой стихийно образовывалась горка, и дедушка, человек осторожный, запрещал ей съезжать по ней, и как же она смеялась, как дразнилась, когда удавалось нарушить этот запрет, и как же махала, с шумом втягивая счастливые сопли, снизу дедушке варежками, соединенными друг с другом длинной резинкой, пропущенной в рукава шубки из искусственного меха. А вот здесь — она огляделась — развешивали кормушки для птиц, готовя их дома из треугольных пакетов из-под молока, похожих на похоронки. И еще захотелось ей снова стать маленькой и ничего не знать об этом страшном, неприютливом мире, где теперь приходится жить. А река, деревья, от которых она уходила, словно говорили беззвучно ей вслед: прошлого больше не будет.
На тропинке, уже за скамейками, из-под сапога ее метнулось что-то серое. Приглядевшись, Кира поняла, что это раненая птица. Птица, волоча крыло, неправильными кругами шарахалась по земле, и Кире никак не удавалось захватить ее, но в конце концов, сняв с плеча сумку, она сумела забрать в ладонь этот испуганный, искалеченный комочек.
Так, осторожно зажав в руке птицу, она дошла до дома. В квартире нашла коробку с высокими стенками, поместила туда свою находку, насыпала ей крупы и подставила мисочку с водой.
* * *
Чтобы чем-нибудь себя занять до отъезда, ежедневно Алексей ездил в полупустом метро на студию к Антону и, выходя на улицу, видел в двух шагах от себя белый храм, который своими строгими формами напоминает средневековую новгородскую архитектуру. Не так давно, как он слышал, церковь эту вернули старообрядцам.
В католический сочельник муки его стали нестерпимы. Он твердо решил, что объявит священнику, что возжелал жену ближнего своего, что сознание этого тяготит его и пусть он избавит его от этого бремени; что упрямая сила влечет его к этой женщине и что он не находит в себе сил одолеть ее. Что хочет услышать ответ на вопрос: надо ли терять дважды обретенное и зачем, и почему это надо. Сказать, что родятся существа, именуемые люди, неисчислимо. Что поколения их исходят из мрака и туда возвращаются. Что ждут, когда рассвет приблизится. Ждут, что снег покроет землю, ибо негоже быть ей без покрова в стужу. Чают, что опять обретут способность смотреть вокруг глазами благостыни. Что силы их на исходе, а терпение их истощилось. Что взлетают над черной водой и видят свет, и летят к свету. Что падают в белых его лучах. Что недобрые посредники сгребают их в целлофановые мешки и кормят ими небесных птиц. Что изнемогают в пустых тратах и что ненасытны птицы эти.
Высокий худой служитель, черный и остроносый, как грач, сказал ему, что, как никонианец, причастия он здесь не получит и исповедоваться тоже не может. Несколько часов Алексей простоял в притворе, потому что под купол никонианцам заходить тоже не полагалось. Он помолился, как умел, и пошел восвояси. Искать «свой» никонианский храм после всего расхотелось.
После он зашел на студию за Антоном — Антон все никак не мог выпустить из руки компьютерную мышь, то и дело протирая пальцами покрасневшие глаза, но Алексею было над чем подумать, и он терпеливо ждал.
— Я тебе про русалок рассказывал? — нарушил молчание Антон. — Нет? Меня в детстве русалки развратили. Десять лет мне исполнилось, дело было в Белоруссии, шел я вечером с рыбалки в сумерках уже… Это неправильно, кстати, полагают, что русалки в воде живут. То есть есть и такие, которые и в воде тоже, но вообще-то они в жите живут. Во ржи там или в пшенице неубранной. И в убранной живут — в снопах. Ну, обольстительные такие девушки. Хвостов, кстати, рыбьих тоже у них нет, во всяком случае у тех, которые меня поймали, не было хвостов. В белых посконных рубахах они были, а волосы на голове уложены как у Юли.
— У какой Юли? — не понял Алексей.
— Тимошенко, — уточнил Антон. — И венки из васильков на косах лежат. А вот самого главного-то у них и нет. Ни у одной. Просто ровное место. Н-да… Ласкали они меня почти до рассвета, а на прощание сказали: «Не дал ты нам удовлетворения, и хотя и нет в этом твоей вины, но и сам ты никогда его не достигнешь, и через это много женщин сделаешь несчастными. Будешь всю жизнь бежать от одной к другой, и дальняя всегда будет тебе казаться милее ближней… А больше ничего тебе не скажем, а то совсем жить не сможешь». А что же мог я, десятилетний мальчик, сделать с ними, как и чем было ублажить мне их?
Резким движением тела он развернул крутящееся кресло и посмотрел на Алексея совершенно серьезным взглядом, в котором разум стоял, как перегар.
— За что мне это?
— Пойдем, завалимся куда-нибудь, — вместо ответа сказал Алексей, — пропустим по паре чего-нибудь.
— А голоса у них — как будто хрустальные, — вспомнил еще Антон и задумчиво поинтересовался: — Жжет?
— Угу, — ответил Алексей.
На метро они доехали до «Краснопресненской», перешли Садовое кольцо и пошли вниз по Большой Никитской. Когда свернули в Брюсов переулок, Алексей уже понял, что идут они к пресловутому «К наркому». Плакат, изображающий худощавого и лысого исполнителя-комиссара, висел на своем месте, только сам комиссар теперь был явлен во плоти, да и к тому же оказался хорошим знакомым Антона. До начала кабаре Безумного Пьеро оставалось ровно столько времени, чтобы не спеша выпить по бокалу пива.
Тем вечером Пьеро являл себя публике отнюдь не только в кожанке, но и в самом настоящем классическом пьеровском облачении: в белом с огромными пуговицами пеньюаре, в трико и в чешках, лицо его было загримировано тоже белым, ресницы подведены фиолетовой тушью. «Подследственных» «Наркома» он взял на третьей песне.
После короткого перерыва Пьеро вышел в костюме городской шпаны, в коротких брюках, кургузом пиджачишке и серой кепке, набекрень сидевшей на его лысой голове.
— Мне хочется дру-уга, и друга такого, — пел Пьеро, и за его спиной девушка смычком выводила мелодию как бы в объезд голоса, — чтобы сердце дрожа-ало при мысли о нем…
Поймав момент, Пьеро разоблачился и небрежным жестом художника выпустил из руки пиджак себе куда-то за спину. Пиджак улетел в сторону барной стойки и попал прямо на компанию англоговорящих, с головой накрыв одну из женщин. Дерзкий полет пиджака, улетевшего от хозяина в порыве невозможной в этом мире страсти, не достиг того эффекта, на который рассчитывал Пьеро, но в целом все обошлось. Англоговорящие отнюдь не бросились к страдающему певцу умолить его не улетать, подобно пиджаку, и пожить еще, стиснув зубы, в этом жестоком мире, бесчувственном к тонким душам артистов, а просто одна из женщин поправила светлые волосы, аккуратно сложила пиджак и устроила его на широкий подоконник окна, выходящего в Брюсов переулок.
— А жить мне без друга, скажите, зачем? — горестно вопросил Пьеро, обведя сидящих за столиками своим белым лицом, своими сверкающими глазами.
Тут Алексей заметил, что лодыжки его гладко выбриты.
— Голубой, что ль? — спросил он у Антона, на что тот неопределенно пожал плечами.
— Сиреневый, — хохотнув, уклончиво ответил он.
* * *
Явиться с Антоном в одно из подобных заведений значило обречь себя на изнурительное общение с его многочисленными знакомыми, которые встречались ему повсюду и в любое время. Пожалуй, только кофейни сети «Шоколадница», где за своими нехитрыми секретами коротают вечера вчерашние старшеклассницы, могли обеспечить ему несколько минут одиночества и отдохновения.
Но в этот пятничный вечер они оказались «У наркома», и запасники его доставляли. Сначала к Антону и Пьеро подсел в дребедину пьяный человек в кепке, стилизованной под пацанскую, и сначала было не очень понятно, с кем из них троих, включая Алексея, он водит знакомство. Выяснилось, впрочем, что Пьеро имел некогда к нему отношение.
Некоторое время Алексей, отвыкший от московских нравов злачных мест, наивно надеялся, что Пьеро и человек в кепке покинут их с Антоном и они спокойно смогут поговорить о Кире, но не тут-то было. В компанию влились собиравшиеся было уже уходить двое относительно пожилых кинематографистов, в последний момент так некстати заметивших Антона. Кинематографисты щедро делились подробностями кинематографического бытия, почем зря кляли Никиту Михалкова, призывали Антона и, само собой разумеется, Алексея в свидетели перенесенных ими обид и, целомудренно поколебавшись, заказали еще по пятьдесят.
И очень скоро Алексей уже плохо соображал, где он, что с ним и кто все эти бодрые люди вокруг. Сидеть было неудобно, поддерживать разговор не получалось, главным образом потому, что никакого разговора тут быть не могло, поэтому Алексей молча тянул пиво, глядя, как за окном блестит ночной асфальт. Какая-то нетрезвая девушка, вышедшая то ли от «Наркома», то ли из соседней «Рукавицы», вдруг обронила сумочку и под внимательный, заинтересованный взгляд Алексея собирала ее содержимое с глянцевого асфальта. Потом из глубины переулка высунулась автомобильная морда и уперлась девушке в оттопыренную попу желтыми столпами фар, а потом Алексей из гвалта голосов выловил одну любопытную фразу, заставившую перенести внимание извне в само помещение:
— Пускай живут, пока живется, пускай лиловый локон вьется на поседевшей голове, — громко декламировал какой-то совершенно нетрезвый человек, самозахватом занявший место удалившегося на перерыв Пьеро.
Впрочем, дослушать не удалось, так как в этот момент позвонил Угодников и восторженным голосом объявил, что Ната Лабурцева наконец ответила по существу. Угодников оказался совсем рядом, в Публичной библиотеке, и Алексей рассказал, как добраться до «Наркома».
* * *
Угодников со своим неизменным портфелем появился как раз тогда, когда Пьеро заканчивал свой третий комиссарский выход, и воззрился на все происходящее с тем самым выражением недоуменного ужаса, посетившего его лицо во время стычки в университетском интернет-кафе.
После концерта Пьеро смыл с себя грим, содрал кожанку и присоединился к их компании в довольно элегантном пиджаке, совсем не в том, которым он так рискованно и бесстыдно покрыл иностранцев. Он оказался довольно интеллигентным и знающим парнем, как сказал Антон, сыном какого-то профессора, и Угодников даже знал этого профессора, и было совершенно непонятно, с какой целью избрал он всех этих Сонек и Мурок в свой репертуар.
Мало-помалу компания на время рассосалась, и Угодников с Алексеем остались одни. К Угодникову словно вернулся дар речи.
— Вот я в одной статье прочитал. Очень верно ведь написано. Про нас, в общем, Алеша. — Он открыл портфель и попытался найти нужную газету или журнал, но газеты попадались все не те. — Ну, в Интернете, наверное, прочитал, — решил в конце концов Угодников. — Тогда своими словами. Там речь шла примерно о том, как изменилась за последние пятнадцать лет интеллигенция. Так вот. Между правящим слоем и безразличным народом стоит новый интеллектуальный класс, который можно назвать постинтеллигенцией. Этот класс оформился в девяностые; его идеология при Путине почти полностью вытеснила классический русский интеллигентский дискурс, предполагавший наличие у образованного человека чувств гражданского долга и вины перед забитым русским народом. Философия постинтеллигенции, которая при гламурном авторитаризме диктует интеллектуальную моду и повестку дня, сводится к следующему: не надо переживать о народе, потому что интеллигентские переживания не принесли народу и самой интеллигенции ничего, кроме страданий и зла; гламурный авторитаризм хорош тем, что оставляет нетронутыми бытовые свободы — дежурную бутылку виски и поездку за границу, освобождая интеллектуала от любой и всякой ответственности за положение дел в стране и состояние общества; вполне возможно, что Россию ждет катастрофа, но, поскольку мы все равно не в состоянии ее предотвратить, воспользуемся же нашим правом обо всем этом не думать.
— По-моему, все это Джордж Оруэлл прекрасно описал «Во чреве китовом», — заметил Алексей. — Традиционно расцветает в интеллектуальной среде в предкатастрофические времена.
— Да, но в России такого никогда не было, — возразил Угодников. — Душно, Леша, — подвел он итог и вздохнул. — Мы, интересно, интеллигенция? — задумался он.
Алексей пожал плечами.
— По образованию — как будто, — сказал он равнодушно, но после небольшой паузы мысль его заработала. — Да, согласен, — сказал он, — но была и другая интеллигенция, труженица, шла в народ, трудилась в земствах, лично для себя выгод особенных не искала. И при советской власти такая была. Но та, о которой речь, — оно конечно. Здесь не поспоришь. Кроме страдания и зла ничего она не принесла ни в семнадцатом году, ни в девяносто первом. Эгоистична она. Думала так: вот раз я выучилась, чисто стала ходить, как Иван Алексеевич, помнится, писывал, в Европу съездила, так дайте мне немедленно такую же жизнь европейскую. Вот вынь да положь. А не получается. А кто виноват? Да народ, быдло. Не доросло.
— А как же соборность? — робко возразил Угодников.
— Соборность? — рассмеялся Алексей. — Да нет никакой соборности. Сорбонность есть. Миф же это очередной. Русский русскому lupus est. Вот у этих, — он показал на азиатскую обслугу, — есть. А у нас нет. И социальной солидарности поэтому нет. Сначала триста лет своих же крестьян в крепостном праве держали, потом потащили их в свои иллюзии и хотения, а потом же их и обвинили, дескать, не доросли до демократии, да и вообще рылом не вышли, а потом и вовсе бросили. Где ж тут соборность? А вы-то что сделали, чтобы они доросли?.. — Алексей разгорячился и раздражился. — Ты знаешь, у меня в армии случай был. Только служить начали, в учебке дело было, ночью марш-бросок бежали. В РД, как положено, песочку килограмм десять, автомат, подсумок, ну, короче, все прибамбасы, чтоб служба медом не казалась. Ну вот бежим. Половина — нормально, а половина поиздыхали. И на ремнях их даже уже не утянешь. Подъезжает ГАЗ шестьдесят шестой, сержант там у нас был свирепый, просто зверь, Кожухарь. Голос как сирена. И говорит так неожиданно ласково: «Те, кто бежит, молодцы, с ними, мол, и так все ясно. Поэтому они загружаются в машину и едут в расположение. А с этими недоносками недоделанными мы тут еще позанимаемся». Вот чувствую, — Алексей постучал сахарницей о столешницу, — что подвох какой-то, а понять не могу. «Так что, говорит, кто чувствует, что добежит, тот садится. Полвзвода село, и я, главное, сел, — Алексей стукнул сахарницей еще громче, — а те остались. ГАЗ метров двадцать проехал и встал. Команда нам: «К машине!» Высыпались, построились. Кожухарь-то и говорит нам уже своим обычным, аки лев рыкающий: «Вы что же, чмыри, товарищей своих хотели бросить? В самом деле подумали, уроды, что лучше их? Запомните, у нас своих не бросают». До рассвета потом отжимались. Причем все. Усваивали эту простую истину. — Алексей весело глянул на Угодникова: — Понял притчу?
— Н-да, — задумчиво протянул Угодников. По выражению его лица — несколько скептического — Алексей лишний раз убедился, что товарищ его человек вежливый и тактичный.
— Понимаю, — сказал Алексей, — не мне об этом толковать. Я на родину водку пить приезжаю. А вот ты молодец.
— Ну я-то что, — потупился Угодников, и осталось непонятным, почувствовал ли он себя польщенным или обделенным.
— А зачем я, Коля, тебе это рассказал? — пьяно удивился Алексей.
— Ты не мне это рассказал, — помедлив, проницательно сказал Угодников. — Ты себе это напомнил.
Мысль, которую содержал в себе ответ Угодникова, еще не успела до конца проникнуть в расслабленное сознание Алексея, как снова раздался зычный голос поэта, и Угодников, непривычный к клубной жизни, счел своим долгом прекратить разговор и выслушать стих, который на этот раз имел некоторую тенденцию к музыкальности.
— Сно-ова-а как диковинная ры-ыба… Сно-ова я в объятьях осьминога… Осень, безобразна и сварлива, гонит зиму с моего поро-ога…
Поэт, икая, декламировал еще долго, хотя его, кроме деликатного Угодникова, никто толком не слушал. Потом откуда-то возникла девушка в огромных круглых, как колеса, очках — как оказалось, по-настоящему близкая знакомая поэта, — и решительно взяла над ним шефство.
— Грохочет гром и сад трясется, и в небе блещет без конца. Я весь в отца — я жду когда сотрется улыбка с моего лица, — прокричал поэт, и глаза его наполнились слезами. — Вот как писать надо! Э-эх… — Со стуком, привлекшим внимание соседних столиков, он не глядя поставил свой пивной стакан прямо под нос Угодникову, блуждающим взглядом выискивая в полумраке заведения того, кто не на шутку мог разделить охватившие его чувства. Антон и Пьеро, возвращавшиеся к столику, обтекли его, как вода.
— Жесть! — сказал Пьеро Алексею, усаживаясь, и было непонятно, относилось ли это к стихотворению или к прочитавшему его. — Это Доктор Дэне, фрик один. Живет здесь. Типа поэт.
Девушка, обнимавшая поэта и услышавшая такую характеристику своего друга, воззрилась на Пьеро глазами, широко распахнутыми брезгливым недоумением.
— Меня разряжает этот человек, — кивнув на него, негромко, но безапелляционно сказала она поэту, и на этот раз поэт внял, хотя и делал еще попытки привлечь к себе внимание. Девушка в круглых очках была настроена решительно, и некоторое время Алексей с Угодниковым поневоле наблюдали возню, разыгравшуюся прямо перед ними. Через несколько минут этой верной подруге непризнанного искусства все же удалось сломить сопротивление его представителя и она, взвалив Доктора Дэнса себе на плечо, словно медсестра раненого бойца, увлекла в какое-то более бесконфликтное место.
Угодников, как бы завороженный собственной деликатностью, словно только этого и ждал, тоже попрощался и, взяв с Алексея обещание прийти в гости на новогодних праздниках, с облегчением вышел на свежий воздух и поспешил к метро.
* * *
Алексей сидел один за пустым столом, и на густо мореной его столешнице царил беспорядок, за которым официанты уже не поспевали. Антон то исчезал куда-то, то появлялся вновь, чтобы снова исчезнуть, и Алексей чувствовал себя словно в эдинбургском пабе в первый месяц своего приезда в Шотландию. Он тупо разглядывал людей, все они были веселы и асимметричны, речь их казалась ему иностранной, и сам он, довольно пьяный, недоумевал, отчего он здесь, а не с Кирой. В таком состоянии ему казалось, что с судьбой можно договориться запросто, как с извозчиком. Все произошедшее с ними, с Митей в эти минуты представлялось ему легко разрешимым недоразумением, и только и надо было что встать, поймать такси и назвать адрес: Барклая, три дробь два. Но какая-то чугунная непреодолимая тяжесть разума, металлически сверкавшая средь мути пасмурного хмеля, продолжала держать его на месте, но он продолжал думать, что все просто, что все очень и очень просто.
Внезапно перед ним возник его двоюродный брат Андрей.
— О, братишка, — с родственным добродушием приветствовал он Алексея. — Еще не уехал? Ну как тут у нас?
— Ничего, — сказал Алексей, пожимая его руку.
Но тон этого ответа несколько насторожил Андрея.
— Нет, правда, — сказал он.
— Да говорю же, нет слов, — постарался как можно убедительнее заверить его Алексей. — Веселуха. Реально круто.
На этот раз тон понравился, и во взгляде двоюродного брата мелькнуло удовлетворение от сознания, что он не просто причастен, но и лично приложил руку к созданию такой стильной, беззаботной и нескучной жизни.
— Ты правда, что ли, обратно переезжаешь?
— Собирался, — сказал он, — да, смотрю, слишком весело тут у вас. От работы отвлекать будет.
Андрей не уловил иронии и сделал губами понимающую гримасу.
— А где девочка твоя? — вдруг вспомнил он. — Ничего такая.
Алексей посмотрел на него в недоумении.
— С которой в прошлый раз был, — уточнил Андрей, и до Алексея дошло, что речь идет о Юле.
— А-а, — сказал он, — замуж вышла.
— Ты смотри, — сочувственно произнес Андрей, и лицо его выразило вполне искреннее сожаление. — Осторожно с ними надо. От мужчин двух вещей ждут. Прямо так и говорят, что от мужика нужно: член и кошелек.
— Так и говорят? — переспросил Алексей, хотя думал совсем о другом.
— Говорят и не такое. — И Андрей махнул рукой, как бы давая понять, что не хочет повторять за девушками еще более страшные слова в опасении расстроить Алексея, а заодно и себя.
Но Алексей в роли Петрушки почувствовал себя своим и продолжал морочить кузена.
— Да она за учителя вышла, — сказал он, — за школьного. Какой там кошелек?
Теперь уже Андрей уставился на него, как бы не понимая, как такое возможно. Алексей убедительно покивал, и Андрей поверил.
— Есть женщины в русских селеньях, — присвистнул он.
* * *
В конце концов знакомые Антона иссякли, и он окончательно бросил якорь рядом со своим другом, который чувствовал себя клиппером, способным совершить кругосветное путешествие — осуществить несостоявшуюся Митину мечту.
Имелись силы пить дальше, и по дороге домой было решено заехать в ночной магазин у метро. Таксист готов был подождать, но Антон, поддавшись чувству земли, машину отпустил. Они зашли в ночной магазин купить пива и побрели к дому сквозь чернеющую голой землей березовую рощу. Где-то посередине ее они еще посидели на поваленном стволе осины, и когда уже выходили из рощи под свет фонарей, на них выехала новенькая, облизанная моросью машина ППС. Машина притормозила, и из нее вылез грузный человек в бушлате.
— До-обрый день, — поздоровался он и поинтересовался: — Документики какие имеются?
Следом за грузным человеком в бушлате появился мелкий человек в бушлате, только у этого человека поверх бушлата был надет еще бронежилет. Человек в бушлате поправил на плече лямку автомата и углубился в изучение паспортов.
— Разрешите? — протянул руку Алексей за паспортом, когда увидел, что страницы свершили в пальцах бдительного проверяющего уже третий круг. Но грузный человек в бушлате пропустил его просьбы мимо ушей.
— Минуту, — возвысил голос Алексей, — личности наши установлены? — Он обратился уже ко второму, в бронежилете, но тот молча отвернулся.
— Ну вот чё, граждане, — дежурно-весело сказал грузный человек, постукивая паспортами о пухлую ладонь. — Какая у нас ситуация вырисовывается? Ночью, в нетрезвом виде, в общественном месте нарушаем общественный порядок.
— Какое же это общественное место?
— А мы не общество? — усмехнулся грузный. — В дежурную часть вас за-би-ра-ем. — Последнее слово он произнес по слогам, как неразумным детям.
— Где же мы нарушаем, ребята? — делано, миролюбиво изумился Антон. — Мы домой идем. Вот дом наш. — Он протянул руку в сторону своих темных окон. — Меня там мама старушка ждет.
— Ну вот, — усмехнулся мелкий, — мама ждет, а ты тут на рогах ползаешь.
— Ты ему не тыкай, — сказал пьяный Алексей через голову грузного второму, но тут дело в свои руки взял Антон, обеспокоенный агрессивным законничеством друга. Он вытащил из кармана несколько мятых бумажек и прямо всей неразобранной кучей вложил в пухлые ладони грузного, который, как он уже сообразил, был здесь за старшего. Бумажки были легкие, но грузный, не сводя с них глаз, — пересчитывать при всех было ему все-таки неловко, — подержал их в руках, будто пробуя на вес.
— Домой так домой, — тем же дежурно-веселым голосом приговорил он. — Маме привет передавайте. Скажите маме, чтоб не отпускала по ночам вас гулять. Тут такое творится на районе — каждую ночь кто-то кого-то шьет.
— В смысле, — спросил Алексей, — шьет-то?
— Да гастарбайтеры эти, чуркобесы, блядь, — уже по-человечески ответил милиционер, берясь за дверцу машины.
* * *
Птица, подобранная в парке, прожила у Киры чуть больше двух суток. Она то билась, пытаясь обрести свое тело, способность к правильному движению, к полету, то, изможденная такими попытками, затихала довольно надолго, и Кира и Надежда Сергеевна поочередно подходили к коробке и заглядывали внутрь, а птица водила по их лицам черным, живым, испуганным маленьким глазом. Породу ее они не знали. Птичка была невзрачная, ничем не примечательная, просто серая с черным оперением хвоста и такого же оттенка крылышками.
Сердце у Киры разрывалось, но посещение парка дало ей какие-то силы. В глазах плыли впечатления этих сумеречных дней, людские лица из очереди в Бутырке, но душа ее переносилась на берег реки, где стояли ее липы и дубы, где она нашла свою птицу, и там отдыхала.
Возвращаясь домой, Кира садилась поближе к окну и молча смотрела на улицу. Был ей виден кусок искрящегося огнями города, черные рощи Парка Победы, горящее золотом навершие часовни, огромный штык и цирковой купол мемориального музея. В недалеко стоящем доме с любопытным постоянством от первого до последнего этажа по вертикали горели все окна, и оттого дом казался не домом, а кем-то в длинном аккуратном пальто, словно бы застегнутым на все пуговицы.
Где-то рядом, думала Кира, может быть, здесь, а может, там или вон там живут все эти прокуроры, адвокаты, девелоперы, менеджеры, аудиторы, депутаты, и смысл их жизней, смысл всего происходящего ежедневно в этом городе показался ей до такой степени непонятным, безобразным, что она содрогнулась от сознания того, что только тонкие стены квартиры отделяют ее от этого безумного извне. «Прошлого больше не будет», — повторяла она слоган, внушенный ей филевскими деревьями и ставший отныне как бы ее девизом, но уже спокойно, уже не как приговор, а как направление пути. Ей предстояло выходить из этих стен, и теперь она точно знала, чего не стоит ждать снаружи.
Только когда мысли немного отпустили ее и оцепенение прошло, она сообразила, что в комнате непривычно тихо. Давно уже из коробки не доносилось никаких звуков — ни еле слышного постукивания коготков о картон, ни шороха крыльев. Она включила свет и заглянула внутрь. Птичка лежала недвижно, вытянувшись во все свое тельце, словно намеревалась дотянуться до чего-то своим тоненьким острым клювом. Глазки закатились и снизу были затянуты какой-то желтоватой пленкой.
Смерть своей безымянной питомицы, как ни странно, Кира восприняла спокойно, не усмотрев в случившемся какого-то недоброго знамения. Некоторое время она меланхолично разглядывала этот настой небытия, завернула серую тушку в тряпицу, потом еще сверху в газету и собралась уже было вынести свою скорбную ношу на улицу, как щелкнул входной замок.
Прижав к груди сверток, Кира с напряжением смотрела на дверь, но саму ее, скрытую за полуоткрытой дверью комнаты, входящему не было видно.
— Мам, я пришел, — громко, на всю квартиру сказал Гоша так, как говорил всегда, когда раньше возвращался домой после школы или с прогулки.
Она сделала несколько шагов от дверного проема, съехала по стене на пол и, по-прежнему прижимая к себе сверток с умершей птицей, тихо заплакала.
* * *
Когда Антон работал и дело шло, никакие праздники для него не существовали. Он и без того относился к ним неблагожелательно, полагая, что они нарушают установившийся за мириады буден ритм жизни, так что новогоднюю ночь он намеревался провести на студии, по-стахановски скупо отпустив себе на опохмелку, если все же попутает новогодний грех, всего один день.
Побыв с мамой, стал собираться и Алексей. Из всех перспектив, предлагаемых этой ночью, он выбрал одну из самых простых — посидеть за спиной Антона. Как обычно, рощей он дошел до метро, в десятый раз подумал о том, что мороз без снежного покрова — это какой-то мрачный суицид природы, который, к счастью, никогда не дается ей до конца, и только в вагоне почувствовал: что-то не так. И тут же сообразил: пассажирами этого состава являлись исключительно молодые мужчины в черном. На них были надеты черные шапки, черные брюки, черные куртки, черная обувь; впрочем, некоторые несли на себе спортивное, и такую одежду украшало гордое слово Russia. На каждой станции они входили по двое, по трое, целыми ватагами, молча, настороженно, и также молча ехали, источая неопрятный запах дешевого алкоголя, немытых тел. Никогда еще за все время своего существования не перевозила Филевская линия метро столько чужеземцев зараз. Наискосок от Алексея сидела парочка местных — парень с девушкой: они ковырялись в коммуникаторе и сперва тоже не ощущали ничего необычного, но, оторвавшись наконец от устройства, молча переглянулись, и лица их напряглись и побледнели. Словно могущественный джинн извлекал этих невиданных здесь пассажиров из каких-то недр до тех пор, пока никого другого не стало вокруг. На «Киевской» это была уже огромная толпа, принявшая форму вестибюля, бесцельно стоявшая и глазевшая на саму себя. Казалось, все оттенки степной Азии собрала здесь постиндустриальная эпоха. Алексей не спускал глаз с парочки, чтобы понять, какие чувства испытывают эти его попутчики. Удивительно, но в Кашгаре, когда такая же огромная толпа во время пятничной молитвы в едином порыве бросалась на колени у старинной мечети Хаит-кар, зрелище завораживало, и Алексей чувствовал покой и умиротворение, сейчас же — тревогу и беспокойство. Зачем были здесь все эти люди? Чьим интересам доверили они свои судьбы, эти жалкие пилигримы строительных площадок и коммунальных служб? Не народы ли Гог и Магог вышли из своих пределов у границ мира, чтобы дать страшный знак живущим?
Русский парень обменялся с Алексеем долгим, тягучим взглядом, в котором читалось все разом: и ужас, и растерянность, и даже какое-то не лишенное веселости изумление. Но, в общем, было это совсем не смешно.
В студийном коридоре Алексей столкнулся с Валерком, который приветствовал его как старого друга и пообещал вот-вот вернуть долг.
* * *
С воодушевлением проработав около трех часов, Антон вышел из комнаты, спустился на первый этаж к автомату с напитками и купил себе кофе. Около автомата стояла женщина средних лет с рыжими волосами и курила тонкую длинную сигарету, сбрасывая пепел в коричневый пластиковый стаканчик, в остатки капуччино. За несколько месяцев, что Антон провел здесь, они примелькались друг другу. Она слегка подвинулась, будто бы давая ему место, он кисло улыбнулся. Из полутемного коридора грянул мальчишеский смех — это были украинские порноактеры, которым просто некуда было пойти. Стоя в коридоре, они курили, бросая окурки прямо себе под ноги на протертый линолеум. Женщина глянула туда с видом оскорбленной добродетели, потом перевела на Антона взгляд своих желтоватых глаз.
— А вы что здесь делаете, — первая заговорила она, — в такую ночь?
— В такую ночь, — ответил Антон тем более просто, что это было чистой правдой, — я делаю здесь кино.
— О! — оживилась она; длинный хоботок пепла слетел с конца ее сигареты и зашипел в стаканчике. — Не покажете? Как делают кино?
— Сделайте одолжение, — согласился Антон и, любезно пропустив ее вперед, повел по узким, извилистым, тускло освещенным коридорам, плотоядно следя за тем, как под тканью ее брюк переливаются половинки зада.
У Антона в комнате была бутылка прасковеевского коньяка, лимон и зеленый чай «Липтон» в литровой бутылке. Увидев коньяк, Соня заявила, что вот-вот за ней заедет друг, но Антон возразил, что сегодня особенная ночь, почти такая же, как ночь Предопределения, и друг ее не осудит. Соня охотно согласилась с Антоном, и он коротко посвятил ее в тайны монтажа. В ответ она рассказала, что занимается организацией заграничных туров для о-очень состоятельных и притязательных клиентов, а Антон рассказал о недавнем путешествии Алексея, и она несколько раз уточняла, где именно находится Кашгар.
Друг все не ехал, зато появился Алексей, а следом к Антону на огонек забрел и Валерок. Он имел дурную привычку забывать, кому он уже рассказывал о своих злоключениях, и, увидев Алексея, пустился в подробности. Существовал он на средства более удачливой жены, которая его не ставила в грош, но с рук почему-то не сбывала, скорее всего из-за детей. Действительно, что-то в его представительном облике предстательствовало за папство, точнее, за отцовство. Он имел внешность идеального отца. Как бы то ни было, а с таким отцом было не стыдно пройтись по улице, даже если и в карманах у него было пусто. Только сейчас было не совсем понятно, хотя Валерок и пытался пролить на это свет, почему накануне главного семейного праздника он оказался здесь, а не в кругу своего семейства.
Конечно, о работе в такой обстановке не могло быть и речи. Антон потягивал коньяк и участливо слушал стенания своего приятеля, а Валерок, видимо, голодный, быстро захмелел и озорно поглядывал на рыжую Соню.
— Как вас звать, юноша? — насмешливо спросила Соня.
— Ах, девушка, — ответствовал Валерок, — мое имя вам ничего не скажет, потому что и мне самому оно ничего не говорит.
Быть может, лирично настроенный, он надеялся затронуть ее душевную организацию, ударить, так сказать, по струнам ее души, как по струнам арфы, и вызвать ответный благодатный звук, однако сегодня, по-видимому, струны ее души были настроены звучать для Антона.
Алексей подивился, как много одиноких фриков бродит в новогоднюю ночь по доживающей последние дни студии. Низко гудела аппаратура и тонко, по-комариному, лампы дневного света. Разговор опять зашел о путешествии Алексея в Уйгурию, и он, между прочим, высказал мнение, что у людей, которых мы презрительно называем чурками, стоило бы кое-чему поучиться, хотя бы солидарности и взаимовыручке, так недостающих русским. Соня безоговорочно его поддержала, ибо истолковала услышанное в каком-то совершенно специальном смысле, а Валерок издал некое невнятное мычание, то ли соглашаясь с ним, то ли раздумывая верить ему на слово. По мере того как пустела бутылка, взгляд Сонин затягивало поволокой, каким-то прозрачным туманом, в котором нарастало обещание, предназначенное Антону. Как-то уловив это, Валерок заметно поник.
— Женщина друга — для меня святое, — произнес Валерок с достоинством.
Алексею стало душно. Он вышел на улицу и закурил. Где-то за охряной стеной ухнула петарда. «Да хер с ним, — подумал он с нетрезвой лихостью, — с этим другом». Вслед за первой петарды пошли канонадой, как будто спустя двенадцать лет после Грозного на этот раз уже полевые командиры устроили новогодний штурм федеральной столицы. А между тем наступил очередной год нашей жизни. И это была редкая зима, когда в новогоднюю ночь на улицах не лежал снег.
Соня оставила их сразу после пяти: скорее всего ждала, когда откроется метро; Валерок вышел за какой-то надобностью на пять минут и канул. А Алексей долго еще сидел перед экраном, смотрел, как Антон щелкает мышью, примеривая кадр к кадру, и думал, как убога, сера, никчемна должна быть жизнь таких Валерков, которые во имя чего-то же соглашались жить так, как они живут, стреляя стольники, не будучи ни революционерами, ни борцами с режимом, ни художниками, ни отшельниками.
В половине шестого Антон тоже неожиданно решил ехать домой и некоторое время боролся с соблазном сесть за руль своего «Мицубиси». Вопреки вялым протестам Алексея, на этот раз соблазн победил. Они домчались до дома по абсолютно пустым дорогам минут за пятнадцать, криво въехали во двор и разошлись по своим квартирам.
* * *
В полдень 1 января 2008 года наш район выглядел как в старые добрые времена: не было ни людей, ни машин, а только лоси, белки и зайцы, да тропа, проложенная ими по девственному снегу к станции метро. В половине второго дверь в квартиру Антона Алексею открыла Рыжая Соня. Она терпеливо щурилась на него, придерживая полу застиранного халата, будто ожидая, пока память — этакий аппарат, турникет — не выдаст ей билет относительно него, не пропустит его отличительные особенности в свои недра. Потом билет был выдан.
— Слушай, — сморщила она свое милое личико, — сходи за пивом.
Алексей был так поражен ее появлением здесь, что молча и безропотно отправился исполнять просьбу. Когда он его принес, Рыжая Соня привела себя уже в более приличный вид, хотя распутный, видавший виды халат Антона все еще облегал ее острые, но широкие бедра.
— Ну вы даете, — только и сказал Алексей. — Мы ж с ним вместе ехали.
— А ведь я цыганка, — пояснила Соня. — Сегодня здесь, а завтра там.
— Цыганка или еврейка? — спросил вошедший в кухню Антон.
— И цыганка, — сказала она, прижав голову к его бедру и задрав лицо, — и еврейка. И много еще кто. А поэтому, — обратилась она уже к Алексею, — всю правду тебе доложу. Только ты сам не плошай — хорошо слушай. Ну, давай, рассказывай, какая фигня приснилась? Я же вижу.
Алексею было так невыносимо носить в себе свою тоску, что сейчас он готов был говорить о ней с кем угодно. К тому же в голову его втемяшилась шальная мысль, что в новогоднее утро можно вот так, невзначай услышать какой-нибудь волшебный, наимудрейший совет, который, как ключ, а не как отмычка, замкнет все проблемы.
— А что, расскажу я ей? — обратился он к Антону.
— Ей можно, — одобрил тот, откупоривая бутылку пива.
И он действительно начал рассказывать, не выбирая слов, но нетрезвая самоуверенность польщенной Сони вынесла ее мысль вперед состава.
— Значит, слушай сюда, — сказала она решительно, временно беря власть над коллективным разумом в свои руки. — Если тебе женщина — замужняя женщина? — уточнила она и продолжила после кивка Алексея, который уже понял, что ничего путного не услышит: — Так вот, замужняя женщина говорит, что она не может уйти от мужа потому, что именно сейчас — ты слышишь! именно сейчас — вот незадача — у него, у мужа, очень серьезные неприятности на работе и в такой момент она не может его оставить, то она тебя разводит. Ты понял? Кто ж она будет после этого? Да ты и сам не хочешь, чтоб она так подло поступила с мужем, пусть и мудаком? Во-от. — Соня отпила несколько крупных глотков из пивного бокала, облизнула пену на губах. — Дальше. Именно сейчас у мужа обнаружили очень неприятную болезнь. Нет, — выставила она руки, — не так все страшно, не так все, так сказать, смертельно, но последствия могут быть непредсказуемыми, и именно сейчас она никак не может бросить его. Да, бросить. Ведь ты этого добиваешься?
Алексей молчал.
— Этого, — сказала Соня удовлетворенным голосом победительницы.
— Этого, — подтвердил Алексей и тоже решил выпить пива.
— Да на посадку он идет, — сказал Антон, которому надоело слушать этот треп.
— А она что — паровозиком? Жена декабриста? — Но, поняв по непроницаемым лицам друзей, что сказала что-то ненужное, поспешно добавила: — Извините. Не то сморозила.
— Как тебе наш район? — поинтересовался Алексей.
Соня покивала:
— Нравится. Уютненько так. Как будто за городом.
— Мы тут как в танке.
— Ага. Без башни только, — уточнил Антон.
— В общем, фуфло все это, — как будто очнулась Соня и заговорила прежним своим прокуренным голосом: — Никуда она от него не уйдет, а самое главное, и не собирается. А ты будешь ждать, как… видел, может, на сельских дорогах есть такие остановки. Там хоть три дня просиди — ничего не дождешься. Так-то, мальчики, — добавила она, вдруг поникнув, каким-то уже совсем печальным тоном. — Домой бы надо, да что-то я того… Поваляюсь я еще тут, а? — спросила она Антона.
— Да ради бога, — легко разрешил он.
* * *
Ночью начался снегопад, на который уже не надеялись. Сыпало мелкой крупкой — она, как вздутый подол, летела параллельно земле, а потом кудрявый ветер подхватывал снежные облака, и тогда вихрь становился похож на табун диких лошадей, который внезапно изменил направление своего бега. Огни Крылатского застила серая пелена, и в редкие разрывы метели они возникали еле различимыми размытыми пятнами. Снегу прибывало, и только к утру он, бросив бесноваться, повалил размеренно и отвесно. С рассветом за окном была уже настоящая зима. Подоконники были укутаны меховыми воротниками. «Слишком поздно, — подумал Алексей. — Это уже ни к чему».
Утром звонил Угодников подтвердить свое приглашение на остатки новогоднего стола. Но к Угодникову было еще рано, и Алексей заехал на студию к Антону. В прошлый раз он внимательно смотрел начерно сложенный материал, и, хотя не был вовсе художником, ему показалось, что эта последовательность кадров оказалась как бы прошита некой мощной, единственно возможной здесь философией, — система образов поразила его и подвела к какой-то смутной, непонятной ему самому мысли, в которую у него неумолимо должны были уложиться впечатления последних дней, и вот теперь ему хотелось прежде отъезда еще раз испытать это ощущение.
Валерок, точно привидение, мелькнул в темном коридоре. Видимо, он так никуда и не поехал и болтался на студии, где-то в ее темных, нечистых недрах, а спал, наверное, за стойкой бара своего закрытого кафе. Дверь в каморку Рыжей Сони, на которой висел лист формата А4 с перечнем основных услуг, была глухо заперта — как убедился Алексей накануне, в праздники Соня вступила серьезно.
Зато Антон уже был здесь и встретил его в самом лучезарном расположении духа. Несмотря на бессонную ночь, он выглядел бодро и, оказалось, что успел еще зайти к бывшей жене и поздравить с Новым годом дочку.
— Представляешь, — несколько ошарашенно сообщил он, — что мне Настя моя показала? — И, выдержав паузу, приличествующую некоему чрезвычайному сообщению, выпалил: — Да телефон ей вернули! Какая-то женщина нашла его, прочитала объявление и позвонила. Просто новогодняя сказка!
Антон мерил студию возбужденными шагами, а бабочки на экране монитора совокуплялись самым крупным планом из всех возможных.
— Да, утерла мне нос, коза-дереза, — твердил он. — Злые мы, Леха, становимся с годами. Не верим ни во что. Циники, одно слово… Да-а… Зря говорят, что времена меняются. Мы это меняемся, а не времена. И за это стыдно… Выпьешь? А ведь она верила…
На столе снова был коньяк, но уже не той марки, которой соблазнили Соню и расстроили Валерка. Алексей давно не видел своего друга таким доброжелательным, раскованным и легким человеком. Он долго и возбужденно говорил, что именно надо сделать, чтобы исполнилась мечта Толстого об объединении всех хороших людей, потом неожиданно воскликнул:
— У меня монтаж сложился! Ты понимаешь, что это значит?
Он потряс Алексея за плечи и сказал:
— Нет, понимаешь? Я увидел картину мира.
— Тогда покажи мне картину мира, — попросил Алексей. — Я тоже хочу ее увидеть.
— Не сейчас, — возразил Антон, снимая свои руки с Алексеевых плеч. — Надо еще несколько дней помучиться тут. Но это сладкая мука. Ах, русалочки!
На него напало вдохновение, и он снова засел за свои сдвинутые столы.
* * *
Угодников ждал Алексея к половине четвертого. Как и было условлено с самого начала, угощениями служили остатки новогоднего стола, но Таня, жена Угодникова, то и дело извинялась перед Алексеем за эту несообразность. Жил Угодников со своей Таней у ее родителей на улице Кастанаевской в квартире, три окна которой через заросший ракитами пустырь выходили на Филевскую линию метро, и ее уютный шум давно стал как бы принадлежностью дома, точно какой-то звучащий предмет интерьера — слишком громко работающий холодильник или столовый буфет с отстающим и вечно громыхающим стеклом.
Пока Таня хлопотала над столом, Угодников хитренько поглядывал на Алексея, как будто собираясь сообщить ему какую-то тайну, обещающую стать новогодним подарком.
Они выпили коньяку.
— Лабурцева еще письмо прислала! — наконец восторженно выпалил Угодников. — Пишет, что согласна. Да сам почитай, — спохватился он и побежал включать компьютер.
Алексей как приговоренный поплелся за ним. Ната писала, что развелась с мужем, что соскучилась по России даже, как она выразилась, в том неприглядном виде, слухи о котором доходят до нее, писала, что хочет обновиться, что готова попробовать себя в чистой науке, что ее начальник— канадец португальского происхождения — совершенный и конченый делец. В заключение Ната передавала привет Алексею и почему-то — видимо, за давностью лет, — Кире, и в этом месте письма Алексей посмотрел на Угодникова почти с ненавистью. Потом вернулся к столу, налил себе чаю в чашку из семикаракорского фаянса и позавидовал этим людям, своим хозяевам, чья незлобивая жизнь, в которой не бушевали ветры одноклассников, не рушились миры и раз навсегда заведенные порядки, напоминала бесхитростный, но милый узор их домашней керамики.
Наконец он собрался с духом и сказал:
— Коля, я уезжаю.
— Да, ты говорил — пятнадцатого, — не понял сначала Угодников, но потом по мрачному его взгляду догадался. Лицо его на несколько секунд одеревенело. Из удивленного оно стало печальным, потом задумчивым, но ни одно из этих молниеносно сменившихся выражений не были унизительны для Алексея, и Алексей, отметив это, испытал благодарность к Угодникову. Алексей не мог, не хотел ничего объяснять про Киру, про Митю, про себя самого.
— Просто я не верю, прости.
И тут Угодников как-то мгновенно поник, то есть принял тот самый облик, который имел при их первой встрече в Москве и который имел обычно.
— Нет, — раздался ясный, звонкий, как листовая жесть, голос пятилетнего сына Угодниковых Димочки, выбежавшего из соседней комнаты, — опять все перепутала! Девчонки всегда все путают!
Отповедь предназначалась соседской девочке-одногодке, зашедшей к нему в гости. Алексей с Угодниковым молча посмотрели на Димочку, и голоса играющих детей были как-то тягостно неуместны в наступившей между ними тишине.
— Давай играть! — велел Алексею Димочка. — Кем ты будешь?
— Я буду… — Алексей задумался, но, увидев в руках у Димочки маску забавного мышонка — восточного символа наступившего года, предложил: — Буду повелителем мышек.
— Нет, так нельзя, — заканючил Димочка. — Повелитель мышей у нас уже есть.
— Тогда я буду повелителем бабочек, — вспомнил Алексей фильм своего друга.
— А как зовут повелителя бабочек? — задумался вдруг Димочка.
— Бабобаб, — сказал Алексей. — Повелителя бабочек зовут Бабобаб.
От дома Угодникова до дома Киры было пятнадцать минут пешком. По Кастанаевской надо было пройти до площади Ромена Роллана, обогнуть круг и выйти на Барклая. Он окунулся в морозный воздух и пошел в сторону Кириного дома, оставляя на нежно припудренном асфальте следы своей обуви. «Лексус» серебристый стоял в кармашке двора под разросшейся сиренью, в салоне у него мигала красная лампочка сигнализации. Задрав голову, он нашел ее окна и долго смотрел на эти желтые прямоугольники. Окна выходили во двор, изредка какие-то люди входили внутрь дома и выходили на улицу — веселые, свежие, новогодние, — и у него возникал соблазн пройти с ними в подъезд, вызвать лифт, позвонить в ее дверь, и вместе с этим соблазном возникало не менее сильное чувство недопустимости этого.
Все же свет в ее окне и эта красная лампочка в салоне автомобиля, словно несущая недремлющую службу, успокоили его. Он направился к метро и среди других людей на некоторое время стал одним из них.
* * *
Домой он возвращался около половины девятого, гастарбайтеры схлынули, испарились, и вагоны занимали привычные глазу граждане и их группы. Почти на всех них лежала мятая печать давешнего праздника, головы молодежи украшали поникшие красные колпаки с белой оторочкой, а люди постарше и постепенней ехали повидать друзей, как это следовало из их поклажи — коробок с тортами и пакетов с бутылками.
От метро к дому он шел через березовую рощу, и тугой снег под ногами скрипел оглушительно, как стекло, когда по нему проводят пенопластом. За корявыми стволами горели желтые, красные, синие окна, и стволы мелькали в них, как бы безостановочно перемещаясь.
Дворники весело, словно соскучившись по работе, скребли пегий асфальт. На детской площадке под присмотром мам возились малыши, и в морозном воздухе стоял серебряный звон их голосов. Алексей зашел за дом, свернул с тропинки, чтобы между двумя стволами лучше видеть окна своей квартиры, и по щиколотку провалился в пушистый рассыпчатый снег. Изредка с ветвей летела вниз снеговая пудра. Прохожих не было — в темноте, даже освещенной свежим снегом, мало кто ходит через березовую рощу. Только женщина, подвязанная на пояснице поверх пухового пальто оренбургским платком, неторопливо выгуливала двух пуделей, затянутых в синтетические комбинезоны, Алексей часто ее здесь встречал.
Оренбургский платок вызвал в его сознании образ Вадима Михайловича и его нестяжательские туалеты, потом мысль по одной ей известной логике перескочила в Варварино, и память как бы изошла дурманом скошенного сена, вспомнил он недавний Киржач, и перед глазами встала картина церемонии, в которой он невольно принял участие. Он снова увидел эту горстку людей, говоривших нескладные слова, детей, их озябшие руки, которыми они пытались заслонить от ветра огоньки своих свечек, сами эти огоньки, которые метались на свечках, словно гонимые, залепленное снегом лицо Родины-матери, занесенные снегом поля, понурого Угодникова, так расстроенного известием о его скором отъезде…
«А ведь это бегство», — вдруг подумал он. «Я бегу», — подумал он еще раз, уже более отчетливо, и не то чтобы устыдился этой мысли, а просто констатировал ее. «Пятерочка» еще работала. Как бы в рассеянии пошел он на ее сияющий свет, думая, что надо бы достать с антресолей лыжи, на которых он не ходил уже лет семь, и пройтись, как в детстве, по восторженно застывшему после снегопада лесу.
Возле ближнего к магазину дома у мусорных баков, отгороженных п-образным зеленым бетоном, стояла аккуратная стопка книг.
Магазин был пуст. Три восточные женщины в красных передниках понуро сидели за кассами. Самоедычи и кирсанычи, обделенные вниманием празднующих горожан, свой позор сносили вполне терпеливо и не без достоинства ждали на полках своего часа. Алексей купил бутылку «Хенесси».
— Пакет нужен? — задала вопрос кассирша.
Он вспомнил о книгах и ответил утвердительно.
Книги ежились под идущим снегом. Алексей смахнул от него верхнюю и, не читая названия, стал складывать их в пакет.
* * *
Когда со своей добычей он проходил по двору, мельком посмотрел направо и невольно остановился. Прямо из окна первого этажа на него смотрел веселый снеговичок. В одной руке или, наверное, лапке он держал метелку, в другой — фонарик; на голове его чуть бочком сидел черный цилиндр, украшенный цветком, и весь его облик, вся его немного лукавая улыбка сияла таким доверием к миру, такой бесхитростной самостью, что как бы говорила: «Вот я какой! Наверное, довольно славный! А вы? А вы какие?»
Алексей смотрел на окно со снеговичком как завороженный. Когда-то в детстве он тоже под Новый год рисовал гуашью на стеклах своей квартиры таких же милых, праздничных, исходящих добротой существ, и ожидание начала этой работы ощущалось едва ли не радостней самого повода. Алексей приставил пакет с книгами к ногам и, воровато оглядевшись, продолжал разглядывать снеговичка. Ему очень захотелось увидеть самого маленького автора этого произведения, но он понял, что известные стилистические отличия между снеговичком и человеком только подчеркивают тождество рисунка на стекле и его создателя, который скрывался где-то в недрах комнаты, где гуляли голубоватые блики работающего телевизора. И маленький художник, в сущности, все уже и сказал. Его изображение говорило всем, кто способен был понять: «Да, это я такой, это мы такие, такими явлены в мир. Я верю, что мир достоин моей улыбки, я еще не знаю, что дома наши серы, что лица людей хмуры и озабочены; мне неведом перед ними страх, и боюсь я пока исключительно того, что не проходит по вашим ведомостям. Белка, поселившаяся в заброшенном вороньем гнезде, интересней мне биржевых котировок. Время для меня еще не друг и не враг — это просто часы, минуты, распорядок мелких частиц, у каждого отрезка суток есть свои краски, свои запахи. Я еще не растрачиваю его днем и не отыскиваю мучительно по ночам, когда в тишине бесстыже скользит по стенам моей комнатки свет машин, за рулем которых спешат куда-то беспечные его расточители, — не собираю его из кусочков, тщательно примеряя один к другому и не слишком беспокоюсь, если кусочки плохо подгоняются. Для меня время — не смальта, и метелка служит мне не для того, чтобы сметать в бесформенные кучи эти обломки цветной слюды. Метелка у меня в руке для того, чтобы расчищать от снега дорожки, по которым хожу я или мои близкие, фонарик — чтобы освещать эти дорожки, когда зайдет солнце, а ведь всем известно, как рано оно заходит зимой. Вот, вкратце, каков мой мир.
Это потом я превращусь в человека, который смотрит на меня с улицы, стоит на холодной улице и смотрит в мое окно. Но пока я такой, какой есть. Возможно, дома наши со временем мне тоже покажутся серыми, невзрачными, а лица людей недружелюбными. Придет время, и я осознаю, что положен мне предел на этой земле. Я перестану смеяться милым нелепостям, а стану зло остроумить. А потом один за другим я предам свои идеалы. К нам ведь тоже проявляют снисходительность — обычно никто не требует всего и сразу. Буду выносить их по одному к мусорным бакам, но в контейнер не опущу, а положу рядом — вдруг кому сгодятся, как вот эти книги, которые забрал зачем-то доктор биологии. Я полюблю, но женюсь на другой. Дам слово, но не сдержу его. Я стану клятвопреступником. И если воспоминание о том снеговике, нанесенном гуашью на оконное стекло накануне нового 2008 года, не оставит меня окончательно, мне придется туго в мире времени. Изо всех сил я буду стремиться в прошлое и, наверное, сопьюсь от отчаяния, ибо прошлое недостижимо. И никого не окажется рядом, кто подскажет мне не слишком мудреную вещь: чтобы снова встретить его, это прошлое, надо идти не назад, а вперед».
Алексей сосредоточенно смотрел вглубь комнаты, но тюль, прикрывавший окно, не представлял никаких картин, да и улыбающийся снеговичок занимал добрых две трети стекла, надежно прикрывая комнату от нескромных взглядов. И Алексей, невольно отвечая на эту милую улыбку, любуясь красотой души, позволившей создать ее движением кисти, вдруг подумал с возмущением, что жизнь его кто-то хочет забрать от него, такие вот Андреи Николаевичи и их холопы, что он и сам невольно потакает этому странному явлению, а ведь она была его: жил он ее тридцать восемь лет то осмысленно, то страстно, то кое-как, то и впрямь подвижнически, хотя, может быть, и не имея тех яростно-неумолимых убеждений, столь часто приводивших его предшественников-ученых в склизкие подземелья разных родов инквизиции, но однако ж она была именно его жизнью, и отличительной ее способностью была уже безоговорочная сердечная возможность отличать добро от зла; его Господь поставил на эту землю в это самое время, и уж, наверное, имел относительно ее, этой жизни, какой-то свой замысел. И неужели его, Алексея Фроянова, доля была печальнее, суровее долей тех, кто ходили цепями под пулеметы в Курляндии, когда все остальные уже праздновали победу, или тех, кто, проиграв все, кроме самих себя, отплывал от крымских причалов, кто месил соловецкое крошево, чтобы человеческая душа не чадила, не исходила черным дымом отчаяния, неужели, словом, была горше судеб всех тех, кто, теряя все, имел мужество продолжать жить, шаг за шагом двигаясь к предначертанной им цели, не сомневаясь, что цель эта блага?
И ожесточение на безликих как будто существ, желавших сбить его с толку, овладело им, и он почувствовал в глубине себя спокойное шевеление разумных сил, которые готовы были противостоять этому.
* * *
Алексей зашел в квартиру. Дверь в комнату Татьяны Владимировны была притворена. Наверное, она прилегла, потому что оттуда не доносились звуки телевизора. Алексей остановился напротив двери и несколько секунд стоял неподвижно. «Мамочка моя милая», — растроганно подумал он. И так же мысленно сказал через дверь: «Мама, я остаюсь. Я остаюсь. Скоро я вернусь».
В своей комнате он расстелил газету поближе к батарее и стал выкладывать на нее спасенные тома: несколько советских романов, об авторах которых Алексей никогда и не слышал, несколько журналов «Наука и жизнь», пособие по русскому языку Розенталя и, наконец, тяжелый том Ибсена в плотном сером переплете, с оттиснутым профилем драматурга. Книга была настолько качественной, что выбросить такую выглядело каким-то гениальным кощунством.
Он открыл ее наугад, выбрал левую страницу, отсчитал было восьмую строку снизу, но глаза его сами собой остановились на словах, которыми император Юлиан заклинал враждебное ему время: «О прекрасный мир, — прочел Алексей, — обитель света и радости: чем ты был, тем ты и станешь вновь».
Стараясь не наступить на волшебных птиц дерева Ним, он подошел к окну, зажег сигарету и с высоты четвертого этажа смотрел на улицу. Из-за березового перелеска доносился гул бессонной, постоянно фонящей Рублевской трассы. На дальних зашоссейных шестнадцатиэтажных домах светлела какая-то реклама — для тех, чей поворот лежал на Рублево-Успенское шоссе. В роще мелькали языки костра — это бездомные коротали ночь на том самом месте, где когда-то осенью 41-го были вырыты землянки последней линии обороны перед въездом в город. Окна беспорядочно заплетали спутанные сети ветвей ближних кленов и лип. Пушистая ночь облегала и рощу, и деревья палисадников, наполняя комнату уютным светом зимнего лета.
Ветви сказочного дерева Ним, на котором сидела волшебная птица, обычно просто светлые в бесснежной темноте, даже слегка порозовели, и весь узор, собранный прямоугольником ковра, лежал на паркете как печать, как тавро, поставленное на смысл его жизни.
«Пройдусь», — подумал он, накинул куртку и спустился на улицу. Мороз мягко пощипывал за щеки, и коньяк был под стать морозу.
Он никуда не хотел больше бежать. Он стоял между берез в ватной тишине, на том самом месте, где две недели до того стояла Кира, курил, глубоко вдыхал морозный кусковой воздух и спокойно оглядывал свой район. На ветках, повторяя их изгибы, лежали снежные галуны. Местами небо уже прояснилось, и высоко-высоко голубые звезды пожимались от холода. Чужие окна исходили заманчивым сиянием. Казалось, что за каждым из них происходит жизнь куда значительней и интересней твоей собственной. В его комнате тоже горела настольная лампа, и его потянуло к ней, к ее свету, к ее немудрящему теплу.
И он снова услышал в себе тот таинственный голос, который говорил с ним в Рослине, — словно дух этой земли, на которой он сейчас стоял, ободрял его. Впервые за много дней он как бы опять обрел себя, ощутил в себе смирение, а с ним и надежду. И ему подумалось, что суровая безжалостная сила никак не может быть всемогущей просто потому, что она сурова и безжалостна, и мысль эта была не верой, а знанием. «Просто надо потерпеть, — твердил он, — еще немного потерпеть, еще немного…» — и, словно соглашаясь, с ветки ему на плечо упал рассыпчатый ком мягкого снега. И ему захотелось еще раз ощутить пленительное обещание, заключенное в словах человека, тоже жившего на земле семнадцать столетий назад.
— О прекрасный мир, обитель света и радости, — повторил он вслух, — чем ты был, тем ты и станешь вновь.
Но так тихо, что никто его не услышал.
2008–2010