азвитие в стране науки создало необычную ситуацию и породило проблемы, с которыми общество никогда не сталкивалось. Естественно, что последствия этого нововведения волновали многих: и тех, кто отчетливо представлял себе возникшую ситуацию, и тех, у кого она вызывала лишь смутное душевное беспокойство. Смятенность усугублялась еще и тем, что привычные общественные устои претерпели в петровские времена основательную ломку, и речь шла о том, чтобы вписать науку в общественную систему, подвергшуюся сильной встряске и находящуюся в большом динамическом напряжении. Такое положение дел вызывало особенно настороженное отношение к науке: не нарушит ли она окончательно и без того неустойчивое равновесие?
В первые десятилетия XVIII в. в защиту науки выступили идеологи просвещенного абсолютизма. Решительным сторонником концепции просвещенного абсолютизма был Феофан Прокопович; он последовательно отстаивал приоритет самодержавного монархического государства, противопоставляя его децентрализующим и деструктивным силам феодального общества, теократическим претензиям церкви. В его сочинениях «Духовный регламент», «Правда воли монаршей», «Слово о власти и чести царской», «Розыск исторический» христианская вера рассматривалась не как высшая ценность, а как инструмент для достижения блага и процветания государства, обеспечивающего «гражданский мир». Единомышленник Петра I, участник его «ученой дружины», он всецело поддерживал политику создания в России сильного государства, мощь которого основывается на развитом горнорудном, фабричном производстве, сильной армии, флоте, нуждающихся в прогрессе человеческой мысли.
Прокопович сам был большим любителем науки. Читая лекции в Киево-Могилянской академии, он увеличил объем курса натурфилософии; благодаря его инициативе студенты познакомились с работами Н. Коперника, Г. Галилея, Р. Бойля, О. фон Герике, получили сведения по механике, рекомендации по изготовлению барометров, геодезических инструментов. В петербургской академической среде его знали как «любителя физических экспериментов» (46, 207), он проводил астрономические наблюдения, пользуясь телескопом, интересовался микроскопами, научным инструментарием.
В 1721 г. был обнародован «Духовный регламент», составленный Феофаном Прокоповичем и отразивший изменившееся при Петре I положение русской церкви, подчинение ее светскому государству. В регламенте вопреки мнению непреклонных последователей православной ортодоксии объявлялось, что обучение наукам допустимо и даже желательно.
Поддержку развивающейся в России науке оказывали поэтические сатиры А. Кантемира, сторонника просвещенного абсолютизма, известного тем, что защищал он не столько идеи абсолютизма, сколько идеи просвещения. На дипломатическом поприще Кантемир содействовал расширению связей русских и зарубежных ученых. Встречаясь с выдающимися мыслителями и учеными — Вольтером, Ш. Л. Монтескьё, Б. Фонтенелем, П. Л. М. Мопертюи, у которого прослушал двухлетний курс математики,— поддерживая с ними переписку, он помогал распространению их идей в России и облегчал им знакомство с трудами, публикуемыми на его родине.
По проблемам, касающимся науки, много писал В. Н. Татищев. В его работах обсуждалась существующая в стране система образования, условия для развития науки в абсолютистском государстве, взаимоотношения науки и церкви; Татищев дал классификацию наук на основе критерия их полезности.
Социальные аспекты развития науки того времени всесторонне рассматривались в «Рассуждении о пользе наук и училищ». Выясняя влияние науки на общество, нельзя было — особенно в обстановке крепнущего абсолютизма — пройти мимо вопроса об отношениях науки и государства: в каких государствах успешнее развивается наука, нужна ли ей «вольность», или она может процветать под эгидой абсолютизма? Первая точка зрения имела своих сторонников в России, о чем свидетельствует Татищев: «Я слышу некоторые рассуждают, что вольность расширению и умножению богатств, сил и учению, а неволя искоренению наук прилична есть» (93, 122). Но Татищев — и он был, конечно, не одинок — полагает, что, несмотря на примеры, как будто подтверждающие правильность таких утверждений, не меньшее число фактов доказывает обратное. Самый убедительный среди них —Франция, «государство самовластное», в котором «любомудрием государей и прилежностью подданных отчасу науки умножаются и процветают...» (93, 122—123). И Татищев делает вывод: «Вольность не есть сущая и основательная причина наук распространению; но паче тщание и прилежность власти наибольшие того орудия суть» (93, 123).
Идеал просвещенного абсолютизма пользовался несомненной популярностью среди передовых деятелей России первых десятилетий XVIII в.
Во взаимоотношениях науки с государством оставался неясным еще один вопрос: не являются ли науки сами по себе пособниками вольности и опасностью для абсолютизма? Татищев сообщает, что «светские и люди, в гражданстве искусные, толкуют, якобы в государстве, чем народ простяе, тем покорне и к правлению способнее, а от бунтов и смятений безопаснее, и для того науки распространять за полезно не почитают» (93, 63).
В XVIII в. соотношение науки, экономики, государства, политики вырисовывалось еще недостаточно четко, и Татищев был озабочен тем, чтобы возбудить доверие к наукам, показать, что нет прямой зависимости между расцветом наук и смутами в государстве. Внося успокоение в умы, он напоминал: «Турецкий народ перед всеми в науках оскудевает, но в бунтах преизобилует» (93, 66).
В свое время для защиты Британского королевского общества, обвиняемого в том, что распространяемая им экспериментальная наука плохо влияет на нравственность и религию, нарушает общественные интересы, подрывает устои государства, в Лондоне в 1663 г. Т. Спрат опубликовал книгу «История Лондонского королевского общества», написанную им по заданию общества. Книга неоднократно переиздавалась в XVII и XVIII вв. Автор ее утверждал, что развитие наук не представляет непосредственной угрозы спокойствию в государстве: «Говорят, что экспериментальная наука делает людей заносчивыми, непокорными власти. Но покорность невежд и глупцов — это рабство животных. Истинное знание учит людей сознательному подчинению» (119, 428). В книге развеивались опасения по поводу того, что наука вносит смятение в молодые умы, что эксперименты порождают привычку к пустым, никчемным занятиям; доказывалось — опыты приучают к плодотворной деятельности, напряженному, целесообразному труду. Члены Королевского общества заявляли, что наука заслуживает признательности уже за то, что возрождает «чистоту и краткость языка, когда числу вещей соответствует и число слов», совершенствует мышление, требуя «скупого, лаконичного, естественного способа высказывания, позитивных суждений, ясного смысла, когда все вещи приводятся, насколько это возможно, к математической простоте» (119, 113).
В России с развитием науки ряды ее защитников пополнились за счет естествоиспытателей, ученых. Создатели естественнонаучных трудов нередко считали своим долгом остановиться на социальных последствиях научных открытий и подчеркнуть, что от наук «как в художествах (ремеслах.— Н. У.), так и в различных случаях человеческой жизни наибольшей пользы ожидать надлежит» (66, 369).
Самого талантливого, яркого защитника приобрели науки в лице Ломоносова. Выдающийся ученый, оставивший глубокий след в развитии ряда естественных и гуманитарных наук, он, в лучших традициях века Просвещения, относился с безграничным доверием к возможностям человеческого разума и науки как высшего проявления разумной деятельности. Убеждение в величии человеческого разума, способного проникнуть в глубины мироздания, раскрыть тайны бытия, пронизывает все его творчество; это убеждение выражено так вдохновенно, что, читая Ломоносова, нельзя остаться равнодушным и не разделить его воззрений. Он подчеркивал огромное воздействие наук на человеческое существование: «...блаженства человеческие увеличены и в высшее достоинство приведены быть могут яснейшим и подробнейшим познанием натуры, которого источник есть натуральная философия, обще называемая физика» (3, 1, 535). «Нет ни единого места в просвещенной Петром России, где бы плодов своих не могли принести науки; нет ни единого человека, который бы не мог себе ожидать от них пользы» (3, 8, 252),— внушал он соотечественникам. Ломоносов надеялся, что в России, «в пространном сем государстве высокие науки изберут себе жилище и в российском народе получат к себе любовь и усердие» (3, 1, 421).
Но следует иметь в виду, что ему было свойственно связывать надежды на лучшее будущее не только с наукой: обдумывая перспективы развития России, достижения народного благосостояния, он предусматривал планы социальных преобразований, не ограничивающихся сферой образования и науки.
Ломоносов внес радикальные изменения в систему мировоззренческих представлений, открывающие большие возможности для беспрепятственного прогресса научного познания. Его воззрения оказали несомненное воздействие на благотворные для науки сдвиги в психологии русского общества. Реформа русского языка, учитывающая потребности новых явлений культуры, в том числе необходимость освоения научных понятий и терминов; решение проблемы социального состава русских ученых; забота о плодотворности научных изысканий для судеб страны и народа; создание принципов развития русской науки, включенной в единую мировую науку; формирование определенных традиций, характерных для прогрессивных деятелей научного сообщества в России,— все это заслуги Ломоносова, имеющие непреходящее значение.
Начало науки Нового времени было одним из тех переломных этапов в эволюции понятий и представлений, которых не так уж много в истории познания. Научные и обыденные представления, которые основывались на непосредственно чувственных восприятиях, отдалились друг от друга. Революционные новшества в науке меняли логику и психологию мышления, увеличивая гибкость, глубину и всесторонность понятий и представлений.
В России предстояло многое сделать, чтобы привить доверие к естествознанию, «навести мосты» между обыденными и научными представлениями, убедить, что необычность и «странность» выводов еще не свидетельствуют об их ошибочности. Преодоление обыденных представлений протекало бы проще, если бы они не переплетались с традиционной религиозной идеологией и за ними не стоял бы основной антагонист науки — церковь. Для православной церкви XVIII век оказался трудным временем. Неудачей закончилась ее последняя попытка при Петре I достичь если не главенства над государством, то хотя бы разделения власти между церковью и государством. В начале века она впервые столкнулась с широким притоком в Россию естественнонаучных представлений и вслед за тем оказалась лицом к лицу с формирующейся идеологией Просвещения. Русская церковь по сути не прошла схоластической школы, которая помогла бы накопить опыт общения с рационалистическими тенденциями. Схоластику церковь допустила в XVII в., собственно, в качестве отдушины для усилившейся тяги к мирским знаниям. Однако мало-помалу эта тяга вырвалась из установленных пределов, так что схоластика уже ничем не могла помочь религии.
В петровские времена точные знания стали государственной необходимостью, и церковь, попавшая в полную зависимость от государства, вынуждена была с этим считаться. Но еще «от многих духовных и богобоязненных людей» можно было слышать, как о том пишет Татищев, что «науки человеку вредительны и пагубны суть... к томуж показывают они от письма святого, что премудрость и философия за зло почитаема, а особливо представляют слова Христовы, что скрыл Бог таинство веры от премудрых и разумных, а открыл то младенцам, т. е. неученым...» (93, 55).
Православие ревностно подчеркивало, что спасение и благо человечества не связаны с разумом, поэтому утилитарное назначение наук, их польза для общества принимались далеко не безоговорочно. Однако что касается официальной позиции церкви, то в XVIII в. ей пришлось смириться и признать утилитарную сторону науки.
Наука помимо развития мореходства, градостроительства, горнозаводского дела создавала и естественнонаучную картину мира. Вот тут уж православная церковь не собиралась делать никаких уступок. Некоторое успокоение вносили искренние, как правило, заверения ученых: «А чтобы мог быть в мире человек, который бы как глуп или злонравен ни был, а бога быть не верил, того верить не можно» (93, 17). Вместе с тем нельзя было не заметить, что именно ученые «между тем всем о натуре воспоминают: яко бы натура всякое благодеяние и дарование жителям и всей дает твари; и тако вкрадчися, хитрят везде прославить и утвердить натуру, еже есть жизнь самобытную» (цит. по: 76, 1, 511). Так отзывался об авторах книг, содержащих новые естественнонаучные воззрения, директор Петербургской типографии М. П. Аврамов. Прославление и утверждение натуры, понимаемой как «жизнь самобытная», сильно напоминали атеизм. Относительно последнего духовенство обретало полное единство и готово было принять меры, с помощью которых «Афеисм генерально рассуждаемый, имеющий за фундамент, первой материи вечное и всегдашнее бытие существенно, а не случайно нужное, такожде разрушается» (97, 8).
Возникла проблема, можно ли отделить утилитарную сторону науки от мировоззренческой, сохранить первую и отсечь вторую. Среди духовенства многие подозревали, что наука и атеизм связаны очень прочно. Ученые «не хотели или не хотят еще ничего допустить, разве чтоб разумом своим постигнуть им было можно. ...оттуда и Натуралисты, Афеисты и другие богомерзкие и душам благочестивых людей нестерпимые имена произошли в свете, и происходят»,— писал один из придворных проповедников, Гидеон Криновский (18, 2, 3). Назревало решение объявить единый поход против «натуралистов, фармазонов и ожесточенных безбожников...» (18, 1, 106). Однако государство не могло обойтись без ученых, и нереальность тотального похода против науки становилась все очевиднее. Оставалась одна возможность — пытаться отсечь от науки то новое мировоззрение, которое она несла с собой. При этом приходилось думать и о методах отсечения. Орудовать «огнем и мечом» по примеру западной церкви прошлых лет было уже поздно. Изучить это мировоззрение, попытаться изменить его, одновременно модернизируя, пусть частично, религиозные догмы, православие не стремилось; оставался путь цензурных запретов и анафем. Малая самостоятельность русской церкви прививала ей навыки постоянной координации своих усилий с государством. Запрет нередко следовал за совместным решением церковных и светских властей, принятым после доклада синода монарху о книгах, «противных вере и нравственности». В одном из таких докладов императрице Елизавете содержался донос на сделанный А. Кантемиром перевод «безбожной» книги Б. Фонтенеля «Разговоры о множестве миров». В ответ были выработаны меры против распространения «коперниковской ереси» (99, 7—8).
Сознавая противодействие церкви, ученые защищались «с великим усердием». Проводились исторические изыскания, призванные доказать пагубность и нелепость противодействия науке со стороны церкви. Татищев, например, в поисках исторических параллелей обратился к эпохам античности, средневековья и Возрождения. Он напомнил о тех средствах, которыми католическая церковь боролась с наукой, о бесконечных кострах, на которых погибли лучшие умы своего времени. Но усилия церкви оказались бесплодными.
Папскому престолу Татищев отдает по существу только пальму первенства в обскурантизме, признавая родство методов католической и православной церквей.
Наибольшую решительность проявил Ломоносов, который предложил полностью разграничить сферы действия науки и религии. «Создатель дал роду человеческому две книги,— писал он.— В одной показал свое величество, в другой — свою волю. Первая — видимый сей мир, им созданный, чтобы человек, смотря на огромность, красоту и стройность его зданий, признал божественное всемогущество, по мере себе дарованного понятия. Вторая книга — священное писание. В ней показано создателево благоволение к нашему спасению» (3, 4, 375). Первую книгу — мир — должны прочесть «физики, математики, астрономы», вторую — священное писание — «пророки, апостолы и церковные учители». Ни тем ни другим не следует вступать в несвойственную им область: «Нездраворассудителен математик, ежели он хочет божескую волю вымерять циркулом. Таков же и богословия учитель, если он думает, что по псалтире научиться можно астрономии или химии» (там же). Ломоносов создал тот стиль взаимоотношений между наукой и религией, который стал преобладающим в России. Все, что касается истины, он относит к прерогативам науки. «Правда и вера» — не одно и то же, они не идентичны, хотя и близки; это — «две сестры», «дщери одного всевышнего родителя» (3, 4, 373). Вердикты веры об истинности или неистинности результатов науки неправомочны. Вместе с тем предполагается, что подлинная наука не будет противоречить религии: «две сестры» — правда и вера — «никогда между собою в распрю прийти не могут, разве кто из некоторого тщеславия и показания своего мудрования на них вражду всклеплет» (3, 4, 373). Круг обязанностей религии очерчивается достаточно определенно, в него включается мир человеческого поведения, этически-социальных ценностей: «Толкователи и проповедники священного писания показывают путь к добродетели, представляют награждение праведным, наказание законопреступным и благополучие жития, с волею божиею согласного» (3, 4, 375). В одной из самых интересных и зрелых своих работ — «О слоях земли» — Ломоносов специально останавливается на отличии образа действия, предложенного им, от манеры, которой придерживаются «некоторые католические философы», сопрягающие физику с таинствами религии.
В России XVIII в. естественнонаучное, стихийно-материалистическое мировоззрение сталкивалось с религиозно-идеалистическим, как правило, в сфере неорганического мира. В начале века это столкновение отчетливее всего обнаружилось в астрономии. Споры возникали прежде всего по поводу системы Коперника. Первые сведения о ней появились в России в XVII в. В середине его Епифаний Славинецкий и Арсений Сатановский сделали перевод книги Иоганна Блеу, в которой излагалось учение Коперника. Доводы за и против гелиоцентризма разбирались в философских курсах Киево-Могилянской академии второй половины XVII в., но и в XVIII в. ему было еще далеко до общего признания. Церковные круги в России считали коперникианство опасным учением. Синод неоднократно заявлял, что гелиоцентрические идеи недопустимы, поскольку они «священному писанию и вере христианской противны есть и многим неутвержденным душам причину к натурализму и безбожию подают» (76, 1, 10).
Неприятие гелиоцентризма в ту пору не составляло отличительной черты русской церкви. Во Франции иезуитские профессора, издавая в 1760 г. латинский текст «Математических начал» Ньютона, считали необходимым предупредить читателя: «В своей третьей книге Ньютон предполагает гипотезу о вращении земли... Но мы открыто объявляем, что разделяем то решение относительно движения земли, которое принято отцами церкви» (109, 18). В Риме вплоть до 1822 г. не разрешалось издавать и печатать книги, излагающие гелиоцентрическое учение.
В переводной и оригинальной естественнонаучной литературе России первых десятилетий века выявляются различные позиции: отстаивание птолемеевской системы, полностью согласующейся с учением церкви; колебания между системами Птолемея, Тихо де Браге и Коперника; наконец, убежденная защита и пропаганда взглядов Коперника.
В ряде книг и статей всерьез обсуждались те трудности и парадоксы, к которым приводил геоцентризм старых астрономических теорий, гармонировавший со Священным писанием. Сложными и запутанными кажутся движения планет, если рассматривать их и Солнце вращающимися вокруг неподвижной Земли; небесная механика теряет свою «естественную» логику, если вслед за Тихо де Браге считать, что все планеты, кроме Земли, вращаются вокруг Солнца, но Солнце обегает неподвижную Землю.
И все же, несмотря на убедительность «обсерваций», приоритет той или иной системы признавался, как правило, проблематичным. Интересное объявление было дано в «Санкт-Петербургских ведомостях» 20 февраля 1723 г.: «Здешняя императорская Академия наук... намерена... к публичной ассамблее собраться, в которой господин Делиль на французском языке проблематический вопрос изъяснит, ежели учиненными поныне астрономическими обсервациями доказать можно, которое сущее система есть света, и ежели Земля вокруг Солнца обращение имеет или нет». Делиль произнес речь, в которой доказывалось, что Земля вращается вокруг Солнца. Напечатать эту речь на русском языке не разрешили. Различие мнений выносилось временами буквально на улицы. В 1735 г. в Петербурге во время праздничной иллюминации были изображены «две сферы, из которых на одной видеть можно солнце по тухонской, а на другой по коперникианской системе, т. е. оба главнейшие мнения, по которым физики наших времен мир со всеми оного телесами представляют» (64, 34).
Сферы были устроены артиллерийским корпусом в честь дня рождения императрицы Анны. Трудно сказать, свидетельствует ли это об уровне преподавания в артиллерийском корпусе или было продиктовано соображениями осторожности. В 1748 г. Морская академическая типография издала «Книги полного собрания о навигации морского корабельного флота, капитаном Семеном Мордвиновым сочиненные». Излагая курс навигации, Мордвинов затрагивал в своей книге и широкие проблемы, прежде всего гелиоцентрическое учение. Мордвинов старается оценить преимущества и недостатки противостоящих систем. И хотя он пишет: «...понеже ни одного система опорочить, ниже за правость утвердить не возможно... к тому же ни один систем к мореплаванию не препятствует, но как один, так и другой равно служат, который ни возьмешь» (68, кн. 1, 2), все же конечный вывод его таков: «...не сумнительно надлежит мнить, что и земля на оси своей вратится, а не весь свет около ея...» (68, кн. 2, 52).
Безусловное признание взглядов Коперника содержалось в переведенных на русский язык «Разговорах о множестве миров» Б. Фонтенеля и «Книге мирозрения, или Мнении о небесно-земных глобусах и их украшениях» X. Гюйгенса. Переводчики их — А. Кантемир и Я. Брюс — сами были горячими приверженцами Коперника. Последовательная защита гелиоцентризма проводилась в журнале Примечания к «Ведомостям». Доказательства вращения Земли, история гелиоцентризма популярно излагались в цикле статей о Земле, опубликованных в журнале в 1732 г.
С годами коперникианство укреплялось в России. Многое сделал для этого Ломоносов. Отстаивая гелиоцентризм, он доказывал, что церковь, противодействуя системе Коперника, мешает прогрессу научного познания. Позиция церкви категорически оценивалась им как один из тех явных случаев, когда «святое дело» препятствует «излишеством высоких наук приращению» (3, 4, 370).
Повышенная заинтересованность и активность церкви в связи с гелиоцентризмом вынудили Ломоносова вступить в «теоретическую дискуссию» с ревнителями православия. Это редкий, если не единственный пример в практике ученого, который строго придерживался принципа разграничения сфер влияния между религией и наукой. Он начинает е того, что отсылает «чтецов писания и ревнителей православия» к истории, показывая, что «сей спор» ведет начало от дохристианских суеверий: «Древние астрономы (еще задолго до рождества Христова): Никита Сиракузянец признал дневное Земли около своей оси обращение, Филолай — годовое около Солнца. Сто лет после того Аристарх Самийский показал солнечную систему яснее. Однако эллинские жрецы и суеверы тому противились и правду на много веков погасили» (3, 4, 371). Суеверие «держало астрономическую Землю в своих челюстях, не давая ей двигаться...» (там же). Ссылка на историю обнажала полную идентичность дохристианских суеверий с христианскими текстами. Ревнителям православия, дабы избежать неприятных ассоциаций, оставалось признать, что Священное писание следует не везде «разуметь грамматическим, но нередко и риторическим разумом» (3, 4, 372). Ломоносов с готовностью предлагает своим оппонентам в качестве примера Василия Великого, Иоанна Дамаскина, которые применяли этот прием в былые времена. Тем более теперь, резюмирует Ломоносов, не пора ли понять, что «изъяснение священных книг не токмо позволено, да еще и нужно, где ради метафорических выражений с натурою кажется быть не сходственно?» (там же). Пагубным примером «грамматического» чтения Священного писания, приводящего к выводу, что «Земля стоит», для Ломоносова являются «богословы западныя церкви» (3, 4, 371). Но истинные воззрения автора от этого не становились менее ясными.
Обе системы — геоцентрическая и гелиоцентрическая — должны быть сопоставлены с точки зрения научной истинности и практической целесообразности. Тогда для колебаний не остается места. Астрономы до Коперника вынуждены были «выдумывать для изъяснения небесных явлений глупые и с механикою и геометриею прекословящие пути планетам, циклы и эпициклы (круги и побочные круги)» (там же). Правильность новой системы подтверждается ее прогностической ценностью: Коперник «показал преславное употребление ее в астрономии, которое после Кеплер, Невтон и другие великие математики и астрономы довели до такой точности, какую ныне видим в предсказании небесных явлений, чего по земностоятельной системе отнюдь достигнуть невозможно» (3, 4, 372). Завершению полемики относительно гелиоцентризма помогла поэтическая сатира.
После басни Ломоносова о двух спорящих астрономах и остроумном поваре противникам гелиоцентризма трудно было продолжать борьбу, выдерживая ее в серьезных тонах.
С 60-х годов XVIII в. система Коперника окончательно утверждается в русской литературе. В справедливости гелиоцентризма «ныне никто не сомневается», писал С. Я. Румовский (83, 20). В учебных пособиях, популярных изданиях система Коперника принимается беспрекословно. По примеру Ломоносова обычно подробно излагалась ее история, упоминались предшественники Коперника — Филолай, Аристарх Самосский — и непременно подчеркивалось враждебное отношение к гелиоцентризму религии, опасающейся, что оно внушит «народу низкое понятие» о боге (или богах, в политеизме) (20, 403). Не забыты были остроумные стихи Ломоносова о справедливости взглядов Коперника. Их приводил в «Книге письмовнике» Н. Г. Курганов (см. 52, 125—126) и др.
Было ясно, что Коперник положил начало широкому процессу, ставившему под угрозу не только букву Священного писания; его идеи были наиболее демонстративной, но отнюдь не единственной частью нового представления об универсуме, которое развертывалось в трудах по земной и небесной механике. Наука не оставляла в едином универсуме с естественными явлениями и законами места для сверхъестественного; исключением являлся лишь божественный импульс.
Глубоко веря в науку, прилагая огромные усилия для ее распространения, подготовки специалистов, способных работать над важнейшими ее проблемами, совершенствуя методы и принципы научного исследования, Ломоносов не воздвигал непроходимой стены между наукой и обыденным сознанием, здравым смыслом. У него нет ни тени пренебрежения к знанию и опыту людей, не имеющих непосредственного отношения к науке. Наоборот, отдавая им должное, он с готовностью использовал их знания. Это видно из «Прибавления второго...» к «Краткому описанию разных путешествий по северным морям и показанию возможного проходу сибирским океаном в Восточную Индию». Ломоносов написал его «по новым известиям промышленников из островов американских и по выспросу компанейщиков, тобольского купца Ильи Снигирева и вологодского купца Ивана Буренина» (3, 6, 507).
Наука, по представлениям Ломоносова, глубоко демократична, лишена малейшего налета элитарности: пути в нее открыты для всех, ее результаты благотворны для всего общества, включая самые широкие слои народа; мыслительная деятельность в сфере науки не противопоставляется мышлению людей, занятых практической деятельностью. Нет ни избранных социальных слоев, ни народов, способных заниматься лишь наукой, она является всеобщим достоянием.
В XVIII в. латынь перестала быть единственным языком науки. В России у сторонников русского научного языка было немало забот. Прежде всего вставал вопрос о возможностях русского языка. Среди современников Ломоносова не было другого человека, который бы разрешал его с таким талантом и энтузиазмом.
По мнению Ломоносова, существование русского языка в течение многих столетий, широкая его распространенность уже свидетельствуют о его жизнеспособности; о степени его развития говорит многовековая письменность. Такой язык может справиться с новой культурой.
Для утверждения русского научного языка требовалась особенно большая предварительная работа по созданию русской научной и научно-технической терминологии. Ее выработка — заслуга ученых XVIII в., прежде всего М. В. Ломоносова.
Создавались первые на русском языке руководства и учебники по механике, математике, естественной истории и т. п. Его ученики и последователи продолжали поддерживать позиции русского языка.
Н. Поповский в «Речи, говоренной в начатки философических лекций при Московском университете» заявлял, что «нет такой мысли, кою бы по Российски изъяснить было не возможно» (32, 173). В XVIII в. часто повторяли слова Ломоносова о красоте и выразительности русского языка. Несколько раз вспоминает о них Н. Г. Курганов в своеобразной популярной энциклопедии «Книга письмовник». Их приводил Данило Самойлович, выступая за издание медицинской литературы на русском языке. С известной прозорливостью Данило Самойлович предлагал знакомить иностранцев с литературой, написанной «на том языке, который со временем будут ценить европейские ученые» (86, 40).
Время окончательно решило спорные вопросы о том, можно ли допустить в стране развитие науки, способен ли русский народ дать ученых, равноценных иноземным. Россия присоединилась к ускоряющемуся бегу мировой науки.
С годами в русском обществе росло признание утилитарного назначения наук. Развитие их отвечало потребностям прогрессирующих в стране начатков капитализма. Практическая заинтересованность в науке возникала у более широких кругов деловых людей, вовлекаемых в производство, торговлю. Социологическая закономерность — контакты растущего капитализма с наукой — отчетливо прослеживается и в России второй половины XVIII в. Появился особый тип пропагандиста науки — промышленники и торговцы, отставшие на десятилетие от своего теоретического предшественника Ивана Посошкова, который написал в 1720—1724 гг. экономический трактат «О бедности и богатстве», где доказывалось, что экономическое процветание государства самым тесным образом зависит от степени просвещенности его населения.
На протяжении века изменялись взаимоотношения науки и государства. Петр I поощрял развитие в стране науки, рассматривая ее как знание, руководимое и охраняемое государством. В первом регламенте Петербургской Академии наук в 1747 г. подчеркивалось, что академия является своего рода научным отделом правительства, обязанным руководствоваться государственными потребностями. Однако наука органично сочеталась с новой, буржуазной идеологией и культурой, конкурирующей с феодально-крепостнической. В результате усугублялась двойственность в позиции государства относительно науки: росло признание науки в качестве источника экономического и военного могущества государства, но вместе с тем усиливались и подозрения к ней.
Ощущая опасность, Екатерина II, пережившая период либерализма и напуганная революцией во Франции, ввела широкую и централизованную систему цензуры. В цензуре самое непосредственное участие должны были принимать члены Академии наук. Императрица проявляла большой интерес к истокам образования в России: в губернских и уездных школах и училищах, созданных во время ее правления, она рекомендовала изучать татарский, китайский, греческий языки, заменив ими преподавание французского языка.
XVIII век заканчивался для русской науки трудным периодом — годами царствования Павла I, когда возникло и быстро привилось дихотомическое деление на «псевдонауку» и «науку». Феодально-крепостническое государство приняло на себя обязанности поддерживать «науку» и всемерно преследовать и искоренять «псевдонауку». Борясь с последней, Павел I запретил ввоз любой литературы из-за рубежа независимо от страны и языка.
Естественно, что такое развитие событий мало способствовало сохранению веры в благотворность монархического абсолютизма для прогресса науки. Началась пропаганда новых представлений, согласно которым политическая и социальная свобода является непременным условием развития науки.
После Ломоносова теоретическая разработка социальных проблем, связанных с наукой, сконцентрировалась в трудах русских просветителей второй половины XVIII в.— Н. И. Новикова, С. Е. Десницкого, И. А. Третьякова, Д. С. Аничкова, А. М. Брянцева, И. А. Крылова, Я. П. Козельского и др. Они многое наследовали из традиций, заложенных Ломоносовым: выступали в защиту науки, добиваясь всемерной поддержки для ее распространения в России, популяризировали научные открытия и достижения, рассказывая об успехах математики, астрономии, физики, химии, подчеркивали, что «сии науки у нынешних по достоинству требуют... государственного иждивения, ободрения и награждения» (37, 1, 347).
Борьба за признание науки захватывала все более широкие слои русского общества. Представления об огромном значении науки для человеческого существования проникали в народное сознание. Среди народных социальных утопий последней трети XVIII в. примечательны сочинения Ивана Тревогина об Империи знаний, царстве Иоанийском, или Офире. Автор происходил из семьи бедного сельского иконописца, воспитывался в сиротском доме при Харьковском народном училище, провел жизнь, наполненную приключениями, отсидел два года в Петропавловской крепости, затем был отправлен солдатом в Тобольский гарнизон (см. 91). Заключение и ссылка были расплатой за его социальный проект, в котором отождествлялись упомянутое в Библии Офирское царство всеобщего благоденствия с Империей знаний.
Ломоносов ставил развитие науки в непосредственную зависимость от распространения идей о внесословной ценности человека. Борьба вокруг этих идей нарастала с каждым последующим десятилетием. С возникновением в России капиталистического уклада дворянство, теряя устойчивость былых позиций, с особенным ожесточением отстаивало права на свое исключительное положение, которое оно занимало в дворянском монархическом государстве. Просветители, выступая против сохранения феодально-сословной иерархии, подвергали уничтожающей критике претензии дворянства на безраздельное господство во всех социальных сферах.
На страницах сатирических журналов, издаваемых Новиковым, Крыловым, дворянство было представлено как сословие, разучившееся, за долгие годы беззаботного существования, и мыслить, и трудиться. Просветительская сатира, бичуя дворянство, живущее «поджав умы» и «поджав руки», противопоставляла мир дворян миру ученых. Крылов писал, обращаясь к дворянству: «Вы не занимаетесь тем, далеко ли отселе до Сириуса, и довольны, если кучер ваш знает, близко ли от вас первый хороший трактир или клоб; вы не думаете, солнце или земля скорее вертится,— довольно для вас и того труда, что вы вертитесь с ними вместе,— и это важнейшая работа, которая в жизни вас занимает» (37, II, 365).
Нельзя не видеть гротеска в решении просветителями темы: дворянство, наука и образование, но по сути дела они были правы; наука являлась чужеродным элементом в. феодально-крепостническом обществе.
Ломоносов стремился открыть народу доступ в науку, доказывал, что на пути к ней не должны существовать социальные барьеры. Просветители второй половины XVIII в. продолжили и заострили его идеи, подчеркивая чуждость дворянства науке, невозможность подлинного ее развития в условиях феодально-иерархического общества.
Идеи Новикова о том, что без вольности не могут процветать науки, получили дальнейшее развитие в «Путешествии из Петербурга в Москву» А. Н. Радищева: любой союз самодержавия с наукой признавался здесь явлением неестественным и бесплодным. Идеал Радищева — ученый, восставший против тирании. В течение века русская мысль проделала путь от концепций просвещенного абсолютизма к идеям социальной революции, несущей всему обществу, в том числе и науке, необходимую для их прогресса «вольность».
Быстрое и существенное продвижение исследований социальных проблем науки опиралось на ломоносовские традиции, пронизанные верой в человеческий разум, гуманистической устремленностью.