Кокорев откровенно заскучал. Кажется, еще недавно он думал об Адели исключительно как о помощнице в работе. Рисуя ее, он приговаривал, «чтобы художник держался в форме, он должен постоянно соприкасаться с прекрасным». Адель чудо как хороша. Но чтобы скучать по ней? Такого и в помине не было. Пришла – поработали – ушла. И вдруг нахлынуло одиночество, просто омерзительное, сиротское какое-то. Хоть бы кто позвонил!
Кокорев замер, словно оказался у края пропасти. «Господи, только не это! Она же младше меня на 10 лет. Целая десятка! Я рисовал ее несколько лет, знаю, кажется, каждую черточку ее лица и тела, и вот на тебе, любовь нечаянно нагрянет? Нужно взять себя в руки, нужно отвлечься, поеду в город, найду тихий уголок на набережной и буду рисовать закат. Отличная идея, давненько я не работал на натуре».
Савелий быстро собрал все необходимое и бегом выскочил из квартиры.
Через полчаса он был на месте. Расположился напротив большой гостиницы для иностранцев, которую построили лет тридцать тому назад. На пятачке полянки, со всех сторон огороженной кустами так, что с самой набережной тебя не видно вовсе, стояла скамейка, на которой было выцарапано «Для поцелуев».
Кокорев усмехнулся: чудесненько, как раз для одинокого художника. С полянки открывался прекрасный вид на старинный железнодорожный вокзал на противоположном берегу и речную перспективу, которая прерывалась красивым ажурным мостом. Вот этот сюжет и стал выходить из-под карандаша художника Савелия Кокорева…
Не знаю, как это сказать без пафоса, без особых эмоций, что «жизнь удивительна». Как быть автору, который знает, что в то же самое время в другом заповедном уголке Лесовска другой художник Спицын в необычайном волнении готовится рисовать. И если Савелий Кокорев «вдруг» почувствовал необходимость эмоциональной разрядки на природе, то Спицына к мольберту гнала совсем иная потребность. Он в буквальном смысле бежал туда, где много лет назад случилась их последняя встреча с Верой, их последнее свидание. Они долго молчали, потом Вера плакала, не стесняясь, крепко держа его руку. Это не были слезы отчаяния, а тем более боли по чему-то безвозвратно уходящему. Слезы эти скорее сравнимы с теплым осенним дождиком, который хотя и навевает грусть по уходящему лету, но все же не огорчает, ибо к смене времени года мы приучены давным давно.
Именно здесь и именно тогда он нашел свой главный сюжет.
В ограде старинного монастыря упокоилась жена одного из декабристов с детьми. Удивительная женщина отправилась в Сибирь вслед за своим мужем. В Лесовске чудом сохранился их дом. Больше двухсот лет стоит, и стоит крепко.
Спицын часто приходил в их дом в Лесовске, пристраивался к какой-нибудь группе туристов и просто ходил следом, пытаясь понять, отчего его тянет именно в этот дом, когда-то давным-давно напоенный счастьем и любовью. Он помнил наизусть строки письма святой женщины высокому чину и каждый раз, когда думал о Вере, они приходили к нему непроизвольно. «…Чувство любви к Другу (мужу) заставило меня с величайшим терпением желать соединиться с ним; но со всем тем я старалась хладнокровно рассмотреть свое положение и рассуждала сама с собою о том, что мне предстояло выбирать. Оставляя мужа, с которым я пять лет была счастлива, возвратиться в Россию и жить там в кругу семейства во всяком внешнем удовольствии, но с убитой душой или из любви к нему, отказавшись от всех благ мира, с чистою и спокойною совестью добровольно предать себя новому унижению, бедности и всем неисчислимым трудностям горестного его положения в надежде, что, разделяя все его страдания, могу иногда с любовью своею хоть мало скорбь его облегчить? Строго испытав себя и удостоверившись, что силы мои душевные и телесные никак бы не позволили мне избрать первое, а ко второму сердце сильно влечет меня…»
Вот что всегда занимало Спицына. В 1856 году император Александр II простил всех декабристов и разрешил им покинуть Сибирь по желанию. Уезжал и муж, переживший в ссылке жену и детей. Сюда, в монастырь, к могиле, он пришел перед отьездом прощаться.
Вот какую картину хотел писать Спицын для себя самого, для Веры, которую он любил и потерял, а потом потерял и часть себя.
…Примостившись на лавочке в монастырском скверике, он делал наброски. Князь. Высокий худощавый человек склонился к надгробию… Завтра он навсегда покидает этот город, и никогда больше не сможет прийти на могилку, к детям, что нашли последний приют в этой земле.
Спицын рисовал, стиснув зубы, словно превозмогая сильную боль и волнение. Лист за листом принимали их, пока не стемнело и работать дальше становилось невозможно. Спицын обессилено прижал альбом к груди и замер. И никто, ни один прорицатель, ясновидящий не мог бы сказать, о чем думал художник Спицын в этот момент. Да так уж ли важно знать об этом…
Спицын возвращался домой уже в сумерках. Он чувствовал, что и в этот раз не сумел преодолеть какую-то внутреннюю высоту, которая задавалась сама по себе, не сумел найти ту единственную интонацию, которой бы поверили, глядя на холст. Но именно сегодня он был, вероятно, ближе всего к этому.
…Спицын вернулся в мастерскую опустошенный. Все его силы остались там, в воспоминаниях, в той любви, которую он так бездарно растерял.
…В то же самое время к своей мастерской подходил Кокорев. У него было не просто хорошее настроение. Счастьем светились глаза, да что глаза, казалось, он весь с ног до головы излучал положительные эмоции, ведь ему удалось поймать тот самый свет, который и делает одного художника не похожим на другого.