Самоед

Фабричный Всеволод

"Повесть "Самоед", как понятно из названия — автобиографична. Герой, он же автор — 27-летний алкаш, в высшем мессианском смысле панк, богопомазанный люмпен, мизантроп, планетарный некрофил и т. п. В юности он переехал с родителями в Канаду, где не захотел продолжать обучение, а устроился работать грузчиком. Из-за хронической несовместимости с прочими человеческими особями, а так же по причине некислой любови к питию на одном месте работы он подолгу не задерживался и за десять лет поменял не один склад, разгрузил не одну сотню фур с товарами народного потребления, спрессовал не один десяток кубов одежды (когда работал сортировщиком в Армии Спасения), встретил множество людей, с некоторыми из которых работал в паре, выпил с ними и "сольно" не одну тонну бухла.

Обо всём этом есть в повести — главным образом автор пишет о себе и о людях — а люди в Канаде, судя по его напарникам, не менее "весёлые", чем у нас".

(с) Леонид Зольников

 

Всеволод Фабричный

САМОЕД

 

Предисловие

Вы можете увидеть меня где угодно. Где угодно. Это не обязательно буду я.

Скажем так: вы нанялись работать в мебельный магазин. Ваша должность — оформлять купленную людьми мебель на выданной вам бумаге. В свой первый перерыв вы спешно выходите на солнце, чтобы как следует закурить. Около мусорного бака уже сидит какой–то плюгавый работник. Вы здороваетесь с ним. Он шепелявит. Его бледный лоб постоянно морщится, а глаза ежесекундно выстреливают в разные стороны. Он перебрасывается с вами несколькими совершенно шаблонными предложениями и натужно замолкает. Вам сразу же вспоминаются некоторые ваши одноклассники — тот процент невзрачных ребят, которых не нужно было считать за людей. Они были скучны, непопулярны и редко издавали какой–нибудь звук. Казалось, что у таких — нет в голове ни одной человеческой мысли. Они не имели право думать. Бревно, кожный отросток, рассыпчатая пыль.

Моя повесть имеет только одну цель. Цель эта — показать вам, что может шевелиться в голове у любого проходящего мимо вас человека. У вашего сотрудника — на которого нет смысла обращать никакого внимания. На молчаливого соседа. На дальнего и совершенно неинтересного родственника. О чем он думает? Что за впечатления накоплены в его голове? Каждый из нас — весьма неприятная тайна. Нет — я не пишу исключительно о себе. Половина повести посвящена другим. Я лишь немножко приоткрываю завесу своей памяти.

В литературе я люблю ясность. Непонятные книги обижают меня. Я с раздражением сознаю свою мозговую ущербность. Скажу вам сразу:

В девяносто седьмом году я переехал в Канаду с моими родителями. Мне было шестнадцать лет. Сейчас мне двадцать семь. В главах «Максимов», «Пещерный Человек», «Фотограф», «Бабка», «Герои Минимальной Зарплаты» я рассказываю об отдельных людях, с которыми я работал в Канаде. Какие–то главы уползают поглубже — в мое русское детство, но почти все — время от времени перескакивают с места на место. Тысячи километров невидимого расстояния пролетают с привычной мне скоростью. Простите меня — я не придаю особенного значения георгафии. Почти половина жизни прожита здесь — на новом материке. Сны чудовищно перемешиваются. Пять моих квартир сливаются в одну. Люди, которых я знал — перетряхиваются живым, разговаривающим калейдоскопом. Тем не менее — я сделал все, чтобы вам было понятно.

Не думайте, что вам станет скучно. Вам может стать неприятно. Если человека как следует тряхнуть — из него высыпется немало увлекательного мусора. Я наконец–то тряхнул самого себя.

Оттяните край моей футболки, просуньте свой нос в глубину и как следует нюхните.

 

 

Максимов

Его звали Дональдом, но для меня этот человек навсегда остался старичком-Максимовым из Братьев Карамазовых. Другого прозвища ему просто нельзя было дать. Когда я впервые увидел его: маленького, кривоногого, медленно передвигающегося по складу — он вызвал у меня в голове образ истощенной панды–дегенерата. Я подумал, что у этого человека совсем нет живых, четких мыслей, а есть только замшелые, животные инстинкты и упорное желание поганить эту землю пока хватит сил.

Я ошибся в Максимове. Впрочем — мои первые впечатления о людях всегда ошибочны.

Двадцать один год он проработал на одном и том же макаронном складе. Я застал его на закате здоровья, службы и терпения.

Также как и Гренуй в зюскиндовском Парфюмере — Максимов не издавал никакого запаха. Казалось бы — такой человек должен быть буквально окутан ореолом перегара, мочи и старческого пота. Однако и тут была ошибка. Он говорил настолько неразборчиво, что мне понадобилась неделя чтобы понимать хотя бы пятьдесят процентов того чего он болтал. При разговоре у него постоянно выпадала вставная челюсть и в момент ее выпадания — речь Максимова на секунду становилась шлепаньем тюленьих ласт по мокрому камню. Одевался он комично и просто: огромные башмаки с тупыми носами, длинный свитер и черные шорты чуть ниже колен. Глаза его были умные и мутные. Кожа — словно под нее шприцем вспрыснули жидкой грязи.

Максимов не был популярен среди остальных работников. Над ним смеялись, ему постоянно намекали на то, что пора сваливать к ебаной матери на пенсию. Он предпочитал отмалчиваться и если замечание было слишком уж едким, или неуместным — вялые мешки его щек слегка надувались и он яростно бормотал под нос какое–нибудь едкое матерное ругательство. При этом челюсть его лихо выпрыгивала на свободу.

Молодые остряки смеха ради подсовывали ему тяжелые заказы (кроме макарон на складе еще было и оливковое масло). Когда он поднимал особенно тяжелые бутыли — из его некурящих легких вырывался слабый писк.

Посещаемость Максимова была из ряда вон выходящей… Он мог пропустить две недели, потом появиться на день и затем снова пропасть недели на три…

Он был болен. Болен всегда и при любых обстоятельствах. У него были проблемы с желудком: а именно вечный понос и изжога, он не мог есть мучное, его немыслимо согнутая спина приносила ему удивительные страдания особенно в пятницу и после зарплаты. Кроме этого он хронически хворал маниакально–депрессивным психозом и алкоголизмом. По словам людей, которые работали с ним раньше — иногда у него случались приступы ярости. Время от времени мир внутренний старика низвергался в ад. Это часто случалось потому что он просто забывал принять необходимую для здравого рассудка таблетку.

Простуда и грипп поражали Максимова примерно раз в неделю — опять таки не просто так, а например если на работе случалась запарка и присылались слишком большие заказы. Но все же главная и самая знаменитая часть недугов этого человека были грыжи. И даже не одна, а две!

Максимов находился в постоянной тревоге насчет возможного прободения грыж и часто показывал мне трясущимися пальцами их приблизительные размеры. Он не разу не показал мне сами грыжи, а попросить посмотреть я не решался. К слову «грыжа» Максимов обычно прибавлял «ебаная». Одно слово неразлучно следовало за другим. Хворый сиамский близнец тащил за собой своего похабного брата.

Как–то я спросил его — какую часть склада он любит больше всего. Он не задумываясь ответил, что туалет. И действительно — в туалет Максимов наведывался часто пропадая там по крайней мере минут пятнадцать. После него в жарко натопленном туалетном помещении парил слабый запах кала, а на дне унитаза хаотично плавали слизистые крошки. Но мне почему–то не было неприятно. Не то, что бы я был в восторге от последствий максимовых пищеварений… Нет. Просто, например, иной раз забегаешь мелкой рысью в туалет после того, как там кто–нибудь побывал и вдруг ХЛОП! — ты буквально, без дураков распят примитивной, зубодробительной вонью…Бывают действительно тошнотворные впечатления. С другой стороны — любое сильное ощущение несет в себе какую–то прелесть. Все происходит не зря. Да еще и символы, символы…Сильнейшие враги нездорового ума.

Я во всем вижу символы и чем гаже вещи замеченные мной — тем прочней символ. Увидеть полную девушку в белой кофточке роняющую с парохода подаренные хахалем–студентом часики — это конечно любопытно. Это вызовет целый поток символических ассоциаций. Но меня больше интересует сифилитик, плюнувший мне в лицо разжеванными документами в соленой восточной части города, или кусочек чьей–то плаценты на выброшенном матраце возле лесополосы.

Мы много беседовали с Максимовым… Он вспоминал свое детство и молодые годы, свои путешествия в Германию, бары, проституток, быструю езду на автомобиле по горным дорогам. Вспоминал лимонад, который делали в шестидесятых, а сейчас уже не делают, ностальгировал по старым телепередачам.

Мы также уделяли достаточно большой процент наших бесед алкоголю и это происходило таким образом: я называл марки и виды различных спиртных напитков, а он с величайшей готовностью сообщал мне свое мнение о их вкусе и воздействии на голову.

В молодости Максимов был фермером, у первой его жены случился выкидыш. Если верить обостренно–агрессивным и непроверенным слухам сотрудников — у старика была абсолютно безумная сестра. Когда–то давно он, после таинственной семейной ссоры, украл у нее машину и выехал на тропу войны. Его поймала полиция. Под дулом ружья и суровым криком в мегафон Максимов был достаточно быстро усмирен. Один из старых работников склада также поведал мне, что раньше сестрица порой приезжала за Максимовым на работу и подвозила домой. Один раз она предложила подвезти и его. Это была сюрреальная и опасная поездка. Мужик рассказывал, что безумная сестра не останавливалась на красном свете и, проезжая его — каждый раз бормотала — «Смерть неизбежна».

Нынешняя жизнь Максимова не представляла для него никакую цену. Он жил с женой–филиппинкой (кстати гораздо моложе его) и тещей. Тещу он ненавидел и боялся до сердечной колики. Жене врал что работает до пяти (мы работали до четырех) и таким образом пять раз в неделю выигрывал час свободного времени. Этот час Максимов тратил на скоростное заглатывание пива в местном баре. Затем он со всех ног несся домой и когда жена приходила с работы (она работала в аптеке) — Максимов с невозмутимым видом попивал слабое пиво из домашнего холодильника, которое было разрешено ему в строго определенных количествах. Жена его не имела того обонятельного дара, который позволяет некоторым женщинам точно знать количество алкоголя выпитое непослушными супругами и поэтому она была уверена, что старик только что пришел с тяжелой работы и имеет полное право хряпнуть баночку–другую.

Кроме жены и тещи в их дом часто хаживали филиппинские родственники. Максимов находился в вечном подозрении, что родственники, говоря на своем непонятном наречии — совещаются как бы его ночью прибить.

С самого первого дня нашей встречи — мы вместе ходили на автобусную остановку. Дважды в день — с работы и на работу. Это получилось спонтанно и натурально. Утром он встречал меня около станции, улыбался и что интересно: первая фраза сказанная им всегда была более менее внятной — будто бы все утро он изо всех сил тренировался говорить на земном языке. К сожалению вторая фраза уже звучала по–марсиански и мне приходилось переспрашивать.

Была альтернатива не подъезжать на автобусе, а ходить к наземному метро пешком, через длинную заброшенную аллею, которую пересекала узкая, грязная речка. Максимов отказывался от таково маршрута домой потому что несколько лет назад видел там совершенно голого человека, который, раскинув руки, молча стоял в кустах.

В этой неблагополучной аллее, в зарослях, я часто видел палатки в которых жили бездомные. Как–то возвращаясь с работы я наткнулся на обглоданную грудную клетку довольно больших размеров. Я понятия не имею кто бы это мог быть… Максимов тогда уже не работал на складе и я думаю, что если бы я рассказал ему об этой странной находке — его негативное мнение об аллее укрепилось бы уже окончательно.

Он был эрудирован. Любил телепередачи про войну и апокалипсис. Рассуждал о Судном Дне и Втором Пришествии. В первый мой день он подшутил надо мной — заговорщически сообщив мне, что на нашей макаронной фабрике существует давняя традиция: когда новый работник получает свою первую зарплату — все ему хлопают, отрезают кусочек торта, дают пригубить вина и затем в качестве финального презента — секретарша, спустив трусы, садится ему на лицо.

Максимов потихоньку сдавал. На моих глазах — развалины превращались в окончательные руины. Было очевидно, что атомы старика держатся на соплях и он скоро рухнет. В свой предпоследний день работы он, не выдержав враждебной атмосферы маленькой складской столовой, приковылял ко мне на улицу, где я в перерывах курил возле мусорного бака. Он стоял надо мной накренившись как старый, сухой кактус с подгнившими корнями и говорил какую–то чушь о том, что если долго лежать дома на своей кровати и смотреть в одну точку — то непременно увидишь чье–то лицо.

По пути домой в тот день я спросил его как он себя чувствует после стольких лет рабской, унылой службы на складе. Он ответил, что хочет покончить жизнь самоубийством, но этого не сделает.

В последний день ему стало плохо уже через пять минут после того, как он начал работать. Лицо его почернело и он вынужден был держаться за стену чтобы не упасть. Он ушел домой не попрощавшись. Люди сплетничали и болтали и том, что жена Максимова купила ему путевку на Гавайи и, что там он пьет и развратничает как престарелый Сатир. На самом же деле через несколько дней после ухода Максимов впал в кому и находился в ее железной хватке две недели.

Он выжил. Есть люди, которых невозможно уничтожить. Смерть не смогла утащить старика несмотря на все свои старания. У него отказали почки и вообще почти все важные органы, ему делали трепанацию, у него был инсульт. Также что–то случилось с кишками: если я правильно понял одну из кишок ему зачем–то зашили в ногу. Питание через нос, аппарат искусственного дыхания, гибкий червь катетера настойчиво пронзающий никому уже не интересный пенис — все пережил Максимов. И возможно переживет более невыносимые вещи, если таковые имеются.

Через два месяца он пришел на склад с двумя палочками в сопровождении печальной и вежливой супруги похожей на добрую жабу. Пугающе похудевший — он без остановки говорил, рассказывал, торопился, пожимал руки. И что самое страшное — он все еще думал об этом проклятом макаронном складе и даже поведал нам, что когда, оправившись от комы, лежал в больничной палате — то изобрел новый способ разгружать грузовики и не уставать…. (тут его жена грустно усмехнулась и извиняющись сказала — «он у нас теперь изобретатель…»)

Рабочее место, которое в конечном счете истрепало его как кусок газеты и выело всю его жизнерадостность — засело в мозгах Максимова прочной, стальной занозой. И занозу эту не вытащишь ни пинцетами хобби, ни здравым умом.

Еще интересный факт: (он рассказал это не мне, а кому–то другому) — когда он лежал в реанимации и уже более менее оклемался от скальпелей и зажимов — ему то ли привиделось, то ли приснилось, что я лежу в одной с ним палате, на соседней койке. Голый. А на третьей кровати — рок–н–ролльный герой Бади Холли с своих массивных очках.

Максимов, Максимов…Колченогий ветеран макарон и оливкового масла…Я боюсь стать таким, как ты. Ведь это так просто… Я боюсь десятицентовой прибавки к зарплате после пяти лет просьб, боюсь, что когда–то у меня также как и у тебя распухнет палец и я не смогу снять с него обручальное кольцо. Какой–то молодой человек будет поливать мне его маслом из пластиковой бутылки и станет шутить насчет книги Толкиена. Боюсь видеть одни и те же складские стены много–много лет и сознавать, что эти стены — мой предел. Боюсь ехать с работы и постоянно думать о том, что если на дороге будет пробка и автобус станет медленно продвигаться — я в конечном счете не выдержу, обмочусь и проделаю свою дальнейшую одиссею домой в черных, мокрых шортах чуть пониже бледных, венозных колен.

 

Пещерный Человек

Бывают люди, которые не созданы для общества этой планеты. И для любой другой тоже. Их не принимают ни под каким видом. Они всегда кого–нибудь раздражают: на чужбине, в родном городе, в отпуске, даже на Луне. В конечном счете вся Галактика становится слегка раздраженной, но деваться некуда и обоим партиям необходимо продолжать существование.

Пещерный Человек (он же Роберт) имел колоссальный набор привычек и манер поведения, которые отталкивали людей, злили их, вызывали чувство презрения и враждебности. Пещерному Человеку не надо было одеваться в красное чтобы провоцировать рогатый скот сотрудников и незнакомых людей на улице на (чаще всего словесное) нападение. Он сам был сплошной красной материей. Возможно люди видели его как–то по–другому… Вероятно он казался им живой массой радиоактивных отходов, сброшенных злодеями для ухудшения среднего уровня жизни и увядания редких растений, или может быть проще: его рожа моментально вызывала у людей антипатию.

У Пещерного Человека была, надо сказать, интересная и завидная черта. Он точнейше улавливал что именно в данный момент бесит человека и умел за считанные секунды взбесить его уже окончательно оставаясь при этом исключительного дружелюбным. Гениально было то, что это делалось не нарочно, а совершенно искренне. Это происходило подсознательно. Такой талант встречаешь довольно редко: естественное и натурально умение злить людей без единого слова (и дела) наперекор, без проявления какой–либо агрессии.

«Пещернику» естественно обрыдла такая нелегкая жизнь, но он не мог и не хотел принять самое важное лекарство: держать язык за зубами. Если бы он говорил чуть–чуть меньше — возможно люди бы приняли его и может быть даже слегка обласкали. Роберт же пошел по правильному, но весьма нелегкому пути: он послал людей и их возможные ласки в глубочайшую задницу и оставался верен своему изначальному характеру. В этом я ему завидую. Конечно возможно он и не сознавал своего непосредственного пофигизма и от всего сердца желал любви и дружбы…. Я не знаю. Вряд ли. Вся его сущность неизбежно наводила на мысли о слабоумии, но слабоумным он не был.

Я работал с ним около шести месяцев на складе мыла, шампуни, зубной пасты, гомеопатических лекарств и травяных настоек.

Самый яркий момент нашего сотрудничества вспыхивает и вываливается из вместительной матки памяти в июле, на краю тропинки в парке, среди зудящих комаров, солнечных пятен на штанах, посвистывания летних птиц и слабо–оргазмической мысли в голове, что обеденный перерыв только начался. Сволочная работа оттягивается на полчаса, которые можно как мешок набить бутербродами, полупьяным разговором и лихой, но неосуществимой идеей, что можно вообще не вернуться назад в ежедневный, треклятый склад шампуни и просидеть тут часа полтора.

Мы начали наш обед с того, что я вскрыл объемистый пузырек с настойкой эхинацеи, украденный с работы. Это была идея Пещерника. Он вынашивал ее уже давно, но украсть пузырек не решался. Дело в том, что настойка содержала девяносто процентов спирта и несмотря на мои убедительные доводы, что эхинацея из–за своего адского вкуса решительно не подходит для употребления внутрь — Пещерный Человек был почему–то на сто процентов (то есть на десять больше, чем в настойке!) уверен, что мы выпьем эту черную бурду за милую душу. Он был настойчив и вероятно думал, что выпив настойку мы по–ницшеански перепрыгнем через самих себя и станем сверхлюдьми. Естественно ничего не получилось. Глотнув эхинацеи мой друг сделал страшное лицо и стал походить на олигофрена, которому внутривенно ввели что–то медицинско–карающее. Он быстро передал пузырек мне и решительно отказался от дальнейшего употребления. Я же, решив проучить его, вылил бурду в припасенный пластиковый стаканчик и стал делать вид что пью. Пещерник в ужасе отвернулся. В это время я потихоньку выплеснул эхинацею в кусты и затем долго хвалил ее вкус и аромат.

В тот день у Пещерного Человека на обед был овощной суп в банке, но не было ложки. Он ел суп руками, умело зачерпывая его лодочками ладоней и рассказывал мне о том, что вечером к нему должна прийти таинственная незнакомка, которую он встретил накануне и что по такому случаю необходимо не забыть вымыть туалет. Она так и не пришла. Рандеву не получилось. Вообще Пещерному Человеку не везло с женским полом… По его словам — он не знавал девичьего внимания уже семь лет. Было ему тридцать шесть. Он постоянно говорил о сексе и пытался завести знакомство с каждой бабой в общественном транспорте и на улице. Заплатить дешевой проститутке он не хотел, объясняя, что желает «по любви», да и денег у него не было. На складе мыла платили зверски скромно.

Однажды, когда мы на обеденном перерыве сидели около склада на подстеленных картонках — рядом на шоссе случилась мелкая авария. Столкнулись две машины. В одной из них была молодая девица. Пещерный Человек бросился к ней, чтобы спросить — нет ли у нее травм и увечий. Но не смог ничего сказать — крупнокалиберные, налитые груди, натягивающие короткую летнюю кофточку пострадавшей так поразили его, что он не мог отвести от них взгляда, потоптался на месте и пошел назад на свою картонку.

Он не пропускал ни одной фотографии симпатичной девушки в бесплатных газетах, которые кто–то притаскивал на работу и лучшие из них уносил с собой в туалет. Один раз я обнаружил газетную фотографию спортсменки–бегуньи аккуратно разложенную на бачке унитаза.

Пещерный Человек любил фильмы Тарковского и классическую музыку. Однако при этом он имел завидные познания в области андерграундного панка и хардкора, которым видимо увлекался в молодые годы. Он любил кофейные напитки со льдом и шутки, касающиеся венерических болезней.

Многие сотрудники с завидной постоянностью называли его гомосексуалистом и извращенцем. В глаза и за глаза. В то время Роберт жил вместе с каким–то молодым человеком и на паях с ним платил за квартиру. Шуткам не было конца и предела. Фантазия людей отягощенных скучной, рутинной работой не знает стыда. Что только не придумывалось про Пещерного Человека и его друга! Маркиз Де Сад не смел бы и подумать о таких проделках… Пещерник же не обращал никакого внимания…

Это прозвище дал ему не я, а молодой индус–наркоман со сломанной и плохо сросшейся потом рукой. Индус этот и сам был порядочным персонажем…Его заветная мечта состояла в том, чтобы насиловать молодых девиц на глазах их матерей. Это была злобная, подлая мразь не лишенная однако некоторого обаяния… Как он сообщил мне — самая большая удача его жизни была смерть отца, который в страшных муках загнулся от цирроза. После папашиной кончины он унаследовал его машину. Надо сказать, что ко мне он относился со странным и непонятным мне уважением и сказал что я имею полное право брать ключи его наследственного автомобиля и в любое время рабочего дня угощаться виски или водкой, которая никогда не переводилась на захламленном заднем сидении.

У себя дома индус держал тарантула и периодически покупал ему живых мышей. Он ежедневно опаздывал на работу потому что проводил ночи со своей подругой накачиваясь ромом, нюхая кокаин и познавая всевозможные плотские наслаждения. Утром он шатающимся коричневым призраком приступал к своим обязанностям — упаковке заказов. Пещерный Человек паковал вместе с ним и доводил индуса до белого каления уже одним фактом своего существования. Когда индус бывал особенно не в духе, а именно «аки лев рыкающий» — Пещерный Человек видя это начинал плясать и петь французские песни невероятно противным фальцетом. Это была удачная месть за индусовские оскорбления — тот просто кипел розовой пеной…

Но я отвлекся! Как же выглядел Пещерный Человек?

А вот как: огромная голова с короткой стрижкой под горшок и покатым неандертальским лбом, непропорционально короткие ноги, крупная бородавка на верхней губе похожая на круглый кусочек дерьма и при этом постоянно слезающая с ушей и подбородка кожа, которую Пещерник периодически отрывал лоскутками и тщательно осмотрев скатывал пальцами в воскообразные шарики. Кожа слезала потому, что Пещерник каким–то образом подхватил дрожжевую инфекцию — кандиду. Он часто подходил ко мне и, издавая запах прогорклых дрожжей, печально говорил:

— Кандида, дружище, это на всю жизнь.

Он родился в Монреале и прожил там до двадцати лет. Французский акцент остался с ним навсегда. Его отец застрелился, когда он был еще ребенком. Наркотики, алкоголизм, долги и депрессия — хороший набор для отца, чтобы начинить свою седеющую голову свинцом. Мать его была либеральной женщиной и часто покуривала марихуану вместе с сыном. Пещерный Человек говорил мне что курить и пить с матерью — это последнее дело и хуже этого ничего быть не может.

Я не знаю многого о молодости Пещерника и поэтому не берусь судить, но мне кажется, что классическая музыка, которую он так любил была его защитой и спасением от демонов, которым он когда–то уступил и теперь был слишком рассудителен (да и слаб телом) чтобы уступить снова.

Когда шалить нет уже сил и тело отторгает даже самые робкие потуги на веселье — необходимо быстрой найти, что–то классическое, доброе и безвредное. У самого сейчас так и возникла перед глазами большая энциклопедия животных Брэма, которую я как–то судорожно схватил и стал читать, когда в один из моих пьяных, запутавшихся и виноватых подростковых вечеров. Сколько людей на этом свете слушают Баха, читают Диккенса и вышивают крючком только потому, что эти занятия ставят сложную преграду чтобы водка, игла и звериное поведение не смогло снова проникнуть в «хочу»…

Незадолго до моего ухода с этой работы к Пещерному Человеку приехала старушка–мать на вечное поселение. Он ждал ее приезда с нетерпением и подозрительной эйфорией. Через пару дней после счастливой встречи и начавшейся за ней совместной жизни — монреальский эксцентрик заметно сник и стал (поначалу осторожно) жаловаться на невыносимый материнский характер. Со временем жалобы усилились и покрылись легким налетом злости и отчаяния. Ему стало вдруг досадно, что мать целыми днями сидит дома, выходя лишь в библиотеку или за пропитанием и Пещерный Человек стал активно искать старухе работу, а также вести туманную агитацию насчет того, что ей не обязательно жить вместе с ним, а можно и съехать куда–нибудь подальше. Изначально материнский приезд задумывался ради экономии денег — она будет работать по мере своих древних сил и Пещерник естественно тоже станет приносить кое–какие крохи со своего мыльного склада. Однако очевидно что старушке весьма понравилось торчать дома и читать французские романы и совсем не хотелось мыть раковины и затирать пятна дерьма в офисных санузлах. На другое, как я понял, она не годилась. Чем все это закончилось я не знаю.

Снова воспоминание выдавливается из меня… Как прибитый палкой лягушонок, дергая лапками — судорожно лезет из глазниц…

Солнечный, солнечный день. Я только что уволился с мыльного склада. Я пьян почти до беспамятства. Ангелы Венички Ерофеева сурово качают светлыми, трезвыми головами. Пещерный Человек и еще один близкий друг ведут меня под руки к станции надземного метро. Я шатаюсь, скалю щербатый рот, скорее не говорю, а утробно взревываю какие–то фразы…Затем вагон. Мы едем. Пещерный Человек сидит рядом со мной. Моя станция. Я с трудом встаю с сидения, обнимаю его и он навсегда пропадает из моего поля зрения.

 

Духи

Я получил свои первые духи от матери. От роду мне было 12 лет и она подарила их мне потому что ее не совсем устраивал аромат. Духи назывались ISA. Высокий флакон с жидкостью напоминающую мочу. Но не грозную темно–желтую — какая случается по утрам, а наоборот: слабенько–желтоватую как веселая, напористая струя после трех поспешно выпитых бутылок пива.

Духами я прыскался с увлечением и с тех пор у меня так и осталась страсть именно к женским духам со знойными, тяжелыми запахами. Когда я забредаю в дорогие магазины и там на полках стоят флаконы с сэмплами духов — я почти всегда прыскаю себе на одежду именно женскими. Я предпочитаю строгую, классику Chanel: Egoiste, Coco, Allure… Продавцы смотрят на меня с враждебным недоумением — бритый наголо, худой молодой человек с бегающими глазами и крупным носом, одетый в часто обшарпанную рабочую одежду, в тяжелых ботинках вдруг крадучись идет к флаконам с женскими духами и, оглядевшись по сторонам, долго, обстоятельно прыскается. Иногда «в шейку», иногда в рукав — это и полезно: рукава часто уныло и отвратительно пахнут старым сигаретным дымом. А тут — тайна, удивительный аромат, легкий кивок самому себе — если запах особенно хорош, и даже довольное покрякивание.

Когда мне исполнилось 14 — знакомые родителей подарили мне мужской одеколон. Я не люблю одеколоны за исключением одного аромата: English Leather. Он напоминает мне конец 90‑х: щедрая «помазка» утром перед работой (особенно приятно запах ложится на кожаные куртки), потом пятнадцатиминутный путь на свой завод–склад, три пластиковых стаканчика шерри по дороге, ноябрьское солнечное утро, первый алкогольный толчок в голову, накатывающее опьянение и слегка пробивающийся запах English Leather, когда «с морозца» утираешь рукавом кожанки легкие, прозрачные капли с сопящего, аллергийного носа.

Отец мой, поначалу, сильно не одобрял духи и одеколоны. Когда я собирался утром в школу — нужно было довольно щедро сдобрить себя ароматным снадобьем. Необходимость. В класс я обычно являлся уже на длинных рогах и необходим был какой–то отвлекающий аромат для неизбежно трезвых учителей и по глупости трезвых одноклассников, которые из гордости никогда бы не признали и не поняли моей идеи, что каждый дурак может «спокойно» выпить вечером в своей молодой, веселой и почти всегда задорной компании, а на самом–то деле — вся прелесть в том, чтобы пить там где не время и не место.

Когда я собирался в школу — отец обычно еще лежал в постели и иногда злобно стонал:

«Боже! Как пахнет духами!» — когда испарения пробивались из коридора в его теплое, сонное логово.

Однажды вечером он подошел ко мне, принюхался и с перекошенным лицом сказал

«Сева, ты опять мазался духами! Ты знаешь что это делают только гомосексуалисты?»

И тут его молодое лицо еще более сильно скривилось — так кривятся, когда кто–то при тебе сдирает со щеки старый, засохший, расковырянный когда–то прыщ и сразу же выступает немного крови, которая уже не поганая — уже без примеси гноя, но все равно кажется, что инфекции в этих темно–красных недрах пруд–пруди.

Я не был гомосексуалистом. Мне просто нравились духи и к тому же как я уже говорил — они мне всю жизнь необходимы для того, чтобы разбавлять алкогольные пары, которые я вывожу из тела посредством выдыхания воздуха.

Недавно на работе я вдруг со смехом вспомнил фразу, которую я прочитал будучи маленьким мальчиком в маминой «Энциклопедии Молодой Женщины». В книге этой был раздел о женских половых органах. Надо признаться, что в раздел этот я наведывался крайне часто. И вот что там между делом писалось «…. также женщина может добавить к половым органам капельку любимых духов — это вызовет сильнейшие стимулы у партнера….» Какие стимулы — не припоминаю. Тут я не буду врать.

Работая на складе Армии Спасения я имел доступ ко множеству различных одеколонов и духов. Сердобольные люди сдавали нам свои старые, забытые, ненужные (и часто неполные) флаконы, которые затем сортировались и, лучшие из них — вместе с тоннами другого хлама переправлялись в магазин Армии по умеренным ценам. Если жертвоприношения сортировал я — лучшие духи в магазин естественно не шли. Они шли ко мне. Дешевые и неинтересные мне духи я выливал на тряпку, которая покрывала железную тумбу рядом с мусорным компактором. Тумба была необходима для того, чтобы класть на нее длинные ножи, которыми мы разрезали черные, липкие пакеты с подаяниями. Выливая на тряпку около полу–литра духов и одеколонов в день — я желал добиться ошеломительного и райского аромата. Мой приятель — раздражительный интеллигент с небольшой манией касаемой приема пищи и очень большой обидой на весь мир также участвовал в этом эксперименте, но у него была иная идея: он хотел создать самую токсичную тряпку на свете и поэтому лил на нее еще какие–то (уже совсем не ароматные) вещества.

Про этого восемнадцатилетнего юношу необходимо сказать пару слов ибо духи начинают потихоньку испаряться …

Он был высокий, с небольшой бородкой и суровым взором из–под худосочных очков. Имя его я забыл, но помню, что от него крепко пахло потом и не было на свете книги, или любого другого предмета культуры о котором он не имел прочного мнения.

Он присоединился к тошнотворно интернациональному батальону Армии Спасения дабы подзаработать денег на институт и еще, как мне кажется — для того чтобы мазохистски доказать себе, что и высшие люди, если захотят — смогут перебирать и разгружать невиданное дерьмо.

Однажды, находясь со своим другом в удушливом, набитым пакетами с одеждой грузовике, я поинтересовался о самой сокровенной мечте его жизни. Он ответил, что хочет стать диктатором маленькой африканской страны, предварительно взяв ее жестоким штурмом. Он также обещал мне, что попытается не стать Пол Потом, или Мао и приложит все усилия чтобы в будущем его диктаторство носило приличный и гуманных характер.

Он был до смешного неловок и рассеян. Несколько раз он подвергал меня весьма серьезной опасности. Грузовики ежедневно привозили нам несколько десятков небольших но высоких, деревянных телег на колесиках. В телегах находились подаяния: одежда, книги, игрушки, посуда и так далее. У телег отсутствовал один из боков, чтобы из них легко можно было вынимать всю эту дребедень. Во избежание рассыпания товаров — место где должна была быть еще одна загородка перевязывалось крест–накрест тремя толстыми веревками. Их необходимо было разрезать. У нас, как я уже написал — имелся невиданный ассортимент ножей. Длинный и коротких, столовых и охотничьих. Будущий диктатор Африки, перерезая веревки, всегда втыкал проклятый нож в деревянный бок телеги. Я много раз просил его не делать этого, но он всегда забывал. В один прекрасный день я чудом не наткнулся на нож. Длинный и острый. Если бы я напоролся — лезвие порезало бы мне рот и я навсегда бы остался Человеком Который Смеется.

В один из жарких летних дней он вдруг решил, что может водить тяжелую складскую машинерию. Захотел помочь подцепить подъемником обоссаный, прожженный сигаретами диван, который приволокла в Армию какая–то зачуханная семья. Только чудо спасло мать и двух ее маленьких дочерей от переломанных и раздавленных стальными вилками ног. Отец семейства негодовал, но все обошлось.

Но какая живописная картина могла бы заблистать перед нами!

Гуашевые ручейки крови на замусоренном асфальте. Вопли раненых бросают серьезный вызов барабанным перепонкам. Мать глухо ревет и, с раздробленными лодыжками, ползет к младшей из дочерей, которая лежа, пытается приставить оторванный палец ноги к брызжущему обрубку. Отец, очумев от произошедшего, закрывает уши руками и, слегка подпрыгивая, кидается к своему пикапу в поисках смертельного оружия, которым он попытается если не заколоть, то хотя бы как–нибудь изощренно поранить проштрафившегося шофера…

Когда я описал своему другу эту картину он сказал, что если бы все это случилось — он наложил бы на себя руки.

Мания, или правильнее сказать — психоз касательно приема пищи у этого человека заключалась вот в чем: он говорил мне, что испытывает величайшие трудности с любой едой, которая неприятна на вид или может своим видом напоминать что–либо неприятное. Особенная проблема возникала у него с макаронами: когда он ел их — в его голове непроизвольно возникал образ опарышей или кольчатых червей, его моментально начинало тошнить и, таким образом — на обеде, или завтраке можно было ставить крест.

Он ненавидел и презирал работу всеми атомами своей души, не считал за людей тех, кто работал с ним и так как работник из него был мягко говоря неважный — уже за две недели своего прибывания в Армии — он успел настроить против себя большую часть мужского и женского населения.

Мне нравился его пессимизм и злобная невнимательность к рабочей дисциплине. О школе (которую он с успехом закончил двумя месяцами раньше) он, вздохнув, выразился так:

— Да какие, блядь, могут быть воспоминания… Ни одной вечеринки, ни одной бабы…

Возможно из–за этого тривиального мужского неуспеха и родилась у него идея о завоевании Африки…

Нет, нет… Я уже не чувствую даже намека на запах духов… Армия Спасения отвлекла. Посвящать ей отдельную историю было бы слишком вымученно. У меня не осталось так уж много воспоминаний об этом ядреном месте. Забудьте о духах вообще. Совершенно забудьте о духах. Испепелите любые мысли о них. Если честно — идея не стоила и выеденного яйца… Я лучше расскажу немного об Армии. Представьте, что уже давно появилась новая история–глава, которая называется Божий Мусор.

Армия Спасения началась для меня с высокой железной табуретки, на которую я вставал чтобы дотянуться до рта громадного пресса. Мой технический словарь до смешного скуден, но я попробую объяснить:

Спрессовывалась одежда. Она достаточно быстро подъезжала на конвейере, в конце которого, возле пресса, на табуретках дежурили два человека. Я был одним из них. Наша задачей было закидывать, скорее даже смахивать одной рукой, подъезжающее тряпье в «рот» и распределять его в равных количествах, чтобы оно было на одинаковом уровне слева, справа и посередине. Когда рот наполнялся и в него нельзя было запихнуть даже пары носков — я опускал защитную решетку и с удовольствием нажимал большую красную кнопку. Мой напарник — Тони, которого я прозвал Пантисниффер был доброй душой. Он знал как я люблю нажимать кнопку и всегда позволял мне сделать это самому. Пресс начинал оглушительно гудеть и железный «потолок» что было силы давил на барахло уминая его до состояния камня. Такая процедура повторялась пять–шесть раз. Когда умный индикатор показывал, что пресс полон и давить дальше нет никакого смысла — мы протягивали толстую железную проволоку….которая…

Нет! У меня нет никаких сил объяснять все это! Я лучше честно признаюсь, что когда дело касается техники — я ноль и добавлю только то, что в конечном счете я (опять же с удовольствием) крутил металлическое колесо — дверь пресса раскрывалась и он, издав стон роженицы, разрешался огромным кубом одежды, сверху донизу обвязанным проволокой. Куб отсылался в Африку или в Индию. Ни мне, ни Тони (который делал эту нехитрую работу в течении двадцати лет) не было доверено решать — куда именно отправится наш куб.

Пальто, футболки, нижнее белье, брюки, шляпы, кожаные куртки, платья, галстуки, детские подгузы — все возможные виды одежды шли в наш пресс. Естественно, что для сирой бедноты Африки и Индии — не годится посылать хорошую, дорогую одежду. Зачем? Дареному коню в зубы не смотрять — походят и в рванье.

Чтобы в пресс ни дай Бог не попало чего–либо ценного — на конвейере (он был очень длинным) работало около десяти женщин, чья работа заключалась в том, что они наметанным глазом замечали более менее добротный материал и откладывали его в специальные корзины. Хорошая одежда продавалась в магазинах Армии Спасения. К нам с Тони — орлино и победоносно взирающим на работающих женщин с высоты своих табуреток — шла исключительная рвань.

Одежда, преподнесенная неравнодушными людьми для Армии почти никогда не была выстирана. С утра, уже за десять минут мои руки становились черными как уголь. Я яростно мыл их на каждом перерыве, а вот Пантисниффер Тони не мыл их вообще никогда. Так и вижу его за обедом — черными пальцами отправляющим в рот кусочек цыпленка…

Тони вообще не был склонен к личной гигиене. В туалет он ходил только для того, чтобы оправиться. В свои шестьдесят лет он еще (или уже?) не умел пользовался унитазом — поэтому на двери туалета специально для него (но как бы и для всех) висела табличка -

«Пожалуйста, пользуйтесь унитазом аккуратно. Никто не хочет отмывать за Вас Вашу грязь.»

В Армии Спасения, о Тони ходило много легенд и историй. Самая популярная из них — была о том, что когда–то давно у Тони приключился сильнейший понос. Из–за повышенного в тот день внутрикишечного давления — в туалете у него произошло что–то вроде небольшого взрыва. Унитаз, пол и стены кабинки были забрызганы жидким стулом. Мало того — он умудрился обделать весь зад собственных брюк и, ничего не заметив, в таком виде приступил к будничной работе у пресса.

В разговорах со мной — любимые темы Пантисниффера были:

1. возможной войной России и Китая со всем остальным миром

2. рок музыка семидесятых

3. почему так подорожало пиво.

Пот, кровь, гной, смегма, моча, кал и слюна. Все возможные выделения человеческого тела наблюдались на одежде, которая поступала к нам по конвейеру… Много раз я колол пальцы булавками, оставленными в кармане какого–нибудь задрипанного пальто. В карманах всегда что–нибудь находилось — порой даже мелкие деньги. Изо дня в день я ожидал крупных, но удача не сопутствовала мне.

Работая на прессе — я узнал много нового касаемо женского нижнего белья. Я человек неженатый. Все мои романтические приключения происходили очень быстро и чаще всего на свежем воздухе. Я абсолютно не знаком с женщиной в каждодневном, бытовом плане, когда оказывается, что любимый человек сделан не из такого уж загадочного и эфемерного материала, как тебе казалось раньше. До Армии Спасения — в женском белье для меня существовала некая тайна. Я полагал (скорее надеялся), что женщины не могут так страшно загадить свои трусы, как загаживает их мужской пол. Армия Спасения лишила меня этой надежды уже на второй день. Оказывается женщины могут сотворить со своим бельем черт знает что…На белье (иногда кружевном), поступавшем по конвееру в мои робкие руки, я наблюдал неописуемые влагалищные выделения, впитавшиеся в белую ткань лужи поноса и крови, а также вообще нечто марсианское и непонятное моему неискушенному уму.

Странно…Неужели фемины не могли хотя бы слегка простирнуть свои трусы перед тем как сдавать их в Армию Спасения? Может быть это было сделано нарочно? Или африканские женщины не стоят того, чтобы получить в подарок что–нибудь чистое?

Вообще — некоторые дары для Армии порой внушали недоумение. Когда после пресса меня перевели на мусорный компактор (о котором я упомянул раньше) — мне довелось увидеть очень много любопытных вещей. Люди сдавали все: недоеденные обеды в пластиковых пакетах (опарыши, мухи, удушливый смрад), использованные шприцы (один раз я чуть было не укололся), недопитые лекарства (каюсь: кое–какие из них я допивал, и после — работа на мусорном компакторе превращалась в покорение космоса и легкую левитацию), урны с прахом сожженных людей (надоел дедушкин пепел? сдавайте его в Амию Спасения!) и сотни других, не менее экзотических вещей.

Естественно, что среди навозной кучи иногда попадались и жемчужины. В конце рабочего дня, под футболкой, я вынес много нужных мне предметов досуга. Это стоило немалого труда, сноровки и ловкости, потому что за воровство Армия Спасения карала особенно строго. Тем не менее за три месяца работы я неплохо пополнил свою домашнюю библиотеку редкими изданиями Набокова, Беккета, Маркеза, Сартра, Джойса, Фолкнера (я не люблю Джойса и Фолкнера — это преподнеслось отцу), Оруэлла, Кастанеды, Воннегута, Хаксли, Фолза, а также много битниковской литературы и любопытных современных авторов вроде Чака Паланика и Ирвина Вэлша.

Кроме того я похитил оттуда две шикарные пары кед, пояс, рубашку фирмы Fred Perry, три ножа, много красивой антикварной посуды, кое–какие декорации на кухню, три cd–плеера, много компьютерных игр, фильмов, свинью–копилку. Подсчитав дома улов — оказалось что свинья имела около тридцати долларов в мелких монетках. Судьба копилочных денег оказалась тяжелой. Бог явно проклял меня за мое бесстыдное воровство и я очень–очень долго не мог потратить эти деньги.

Мое последнее хищение было бутылкой дорогого, «элитного» бренди, которая послужила причиной моего ухода из Армии.

Стояла безумно жаркое лето. Навес из плотного военного одеяла, который мы установили над компактором, чтобы избежать прямых солнечных лучей на наши задуренные мусором головы не помогал. Было жарко, душно и липко. Головная боль провоцировалась грохотом железных предметов падающих в специальный бак, слева от компактора. Спортивные тренажеры, ножи, вилки, лыжные палки (палки шли в специальный бак для алюминия), утюги и мясорубки — если эти поступления оказывались в непригодном для продажи состоянии — их забирали на металлолом.

Когда бутылка бренди попала мне в руки — в то утро я был особенно озлоблен и угнетен. День только что начинался. Все вокруг бесило настолько, что я, с яростью закидывая в компактор очередную гору непригодной (даже для Африки) обуви то и дело шипел:

— Да горите вы, сволочи, синим пламенем! Сука, блядь… Проклятая жизнь!

В такой напряженной ситуации — бутылка бренди подошла весьма кстати. Я, оглядевшись по сторонам, нет ли по близости Предателя Тони (другой Тони — у нас их было твое), сделал несколько глотков. Температура напитка была нежно горячей.

— Ничего! Выпью и горячее! — подумал я.

Все утро я прикладывался к бутылке и когда, после первого перерыва нас повели в часовню — петь религиозные песни я был готов петь что угодно и по возможности — громко.

В часовню? Да — именно туда. Я же говорил — Армия Спасения — религиозная организация. Часовня находилась внутри склада. Мы ходили туда по средам. Большая комната, выдержанная в красных тонах, мягкие стулья, святые портреты и нейтральные пейзажи невинной природы, орган на котором играла специально приходящяя по средам китаянка и полусумасшедший пастор с видом голосом классического евнуха, который в течении двадцати минут вещал нам о Спасителе.

Половину работников Армии составляли индуски и иранки. Не знаю — интересно ли им было слушать про нашего Иисуса и его чудеса, но по крайней, когда дело доходило до пения — пели они громко и с удовольствием.

Обычно я пел едва слышно, но сегодня, после уже почти приконченной бутылки — я расшалился вовсю и ревел «Amazing Grace» так сильно — что перекрывал орган. Это был первый и последний раз в моей жизни, когда я проникся религией. Вот в часовне–то и заметили мою нетрезвость, потому, что после нее — за мной явно стали следить.

Конечно я вел себя странно. Вопиюще странно по стандартам привыкших к ГУЛАГовской дисциплине работников. Я уже заметно шатался, закуривал возле огнеопасной зоны, где стояла краска, ацетон и разные другие легковоспламеняющиеся жидкости. Пытался оседлать детскую игрушку- лошадь.

Мне было поручено задание вычерпать ковшиком густую черную жижу, которая вытекала из мусорного компактора в специальный колодец в асфальте. Жижи этой было достаточно много. Вычерпывали ее два раза в неделю. Можете себе представить ее запах: вот кто–то, скажем, решил, что Армии Спасения необходимы консервы с тунцом. Привезенный тунец оказывается просроченным. Я выкидываю банки в компактор. При сдавливании банок стенами могучего пресса — банки разумеется лопаются. Тунцовый сок стекает на дно компактора, которое всегда чуть–чуть под наклоном и затем, как и все жидкости, попадает в колодец, смешиваясь там с другими, не менее пахучими веществами. Рассказывали случай, как один работник не выдержал и лишился чувств от вони. Остается только гадать о компонентах смеси в колодце в тот день…

Окруженный битым стеклом, и упавшим мимо компактора мусором я, на карачках, черпал ковшиком эту божью росу. Жижа, попадая в ведро, брызгала во все стороны и лицо мое покрылось мелкими точками–родиками. Меланома окончательной гнуси. В голове все еще звучала Amazing Grace. Хотелось в туалет и я, приспустив свои военные штаны, стал вычерпывать и мочиться одновременно. Какой–то шутник поставил на магнитофон кассету Вагнера. Нам разрешалось слушать кассеты и cd, которые люди сдавали для Армии, при условии, что мы потом положим их на место. Громко заиграла величественная музыка, с железных бортов компактора вспорхнули стаи Валькирий и я, вдруг отчетливо осознав чудовищную сюрреальность ситуации — зажмурил воспаленные этанолом глаза, захохотал едва слышно — нутром и долго не мог остановиться.

Тридцатидвухградусная жара и бренди сморили меня окончательно. Из склада меня вывели буквально «под белы–руки» и затолкнули в кабинет к начальнику. Опираясь на стену, я заявлял, что совершенно трезв. Мне было сурово сказано, чтобы я шел домой, аккуратно переходил улицы, дома пил много жидкости, а завтра утром являлся в этот же кабинет, где мне предстоит гораздо более серьезный разговор насчет моего поведения.

Я не вернулся.

 

Мотыль

 

Мотыль, трубочник, коретра, мучные черви: это удивительные существа. С раннего детства я увлекался аквариумными рыбками. Чтобы существовать в стенах аквариума — рыбкам необходим корм. И не только сухой. Мотыль самый лучший из них. Сейчас я вдыхаю нейтральный квартирный воздух и память наполняет ноздри запахом мотыля, свернувшегося в клубок в баночке из–под детского пюре. Острый дух несвежей крови плюс немного чего–то канализационного. Мои баночки с рыбьим кормом стояли в холодильнике и каждое утро я проделывал приятный ритуал, который заключался в том, что мне надо было свинтить ржавые крышечки и нюхнуть содержимое каждой из баночек. После этого, обезумевшим от нетерпения рыбам подавался их завтрак.

Мотыль всегда достоточно хорошо сохранялся, а вот с трубочником иногда случались казусы — плотный комок червей похожий на бледно–розового морского ежа мог в одно утро стать слизисто–белым и начать издавать миазмы забитой раковины. Прозрачная, легкая и библейски непорочная коретра с черными перчиками глаз не имела почти никакого запаха, но все равно нюхалась мною на всякий случай.

Каждого ребенка доводят вопросами — кем он хочет стать когда вырастет. Иногда родственники и знакомые, еще не спросив, уже знают ответ потому что давно успели внушить мальчику или девочке какая профессия будет ими выбрана. Мне например было внушено, что я хочу стать врачом–травматологом и что у меня для этого есть все задатки. Будущее было более менее определено и оставалось только лишь блестяще окончить школу, поступить в медицинский институт и затем меня ожидала бы безбедная жизнь, уважение всех планеты, белый халат, иглодержатели, скальпели фиксаторы переломов шейки бедра, йод, благодарные вопли больных и много коробок конфет «Ассорти»

(«Ну, что вы! Какие глупости! Ну положите на стол…»)

Не буду кривить душой — медицина интересовала меня в детстве. Интересует и сейчас. Много было прочитано книг, много ненужных названий отложилось в памяти и до сих пор вращается в ее недрах.

Но все равно… То, чем увлекается ребенок в детстве не обязательно отразится на его мечтах о профессии…Кем же я хотел стать? И почему я это скрывал и не сообщал никому? А вот почему:

Я хотел стать:

А) Алкоголиком–продавцом мотыля и трубочника в зоомагазине на Кузнецком Мосту

Б) Алкоголиком, который раздает банные номерки в Калитниковских Банях

В) Алкоголиком–грузчиком в продуктовом магазине г. Солнцево Московской Области.

Мечта под буквой «В» все таки исполнилась — я стал алкоголиком и грузчиком. Не будем придираться — хрен с этим Солнцевским магазином: я бывал грузчиком в гораздо более интересных местах.

Но все же… Если бы все, что я желал — исполнилось…. Как бы это выглядело? Позвольте подставить кое–какие декорации….

 

А) День Рождения Гитлера

Действующие лица:

Сева — продавец живого корма для рыбок

Дмитрий — его друг

Маленький, душный отдел живого корма в зоомагазине на Кузнецком Мосту. Очень жарко. Оглушительно трещат птицы. Из соседних отделов раздается кашель покупателей и возбужденно–просящий крик какого–то мальчика:

«Мне вот ту — побольше! Покрупней! Самца! Самца!» и истерически злой голос продавщицы:

«Ну как я могу тебе тут выбрать!»

Сева, покачиваясь, стоит за прилавком. Лицо его вспотело, синий, рабочий фартук чем–то измазан. Перед ним — два железных подноса. В одном — мотыль, в другом — трубочник. Также на прилавке присутствуют весы, кипа газет для заворачивания живого корма и небольшой, алюминиевый ковшик, которым он зачерпывает определенное количество граммов червей в зависимости от желания покупателей.

В данный момент в отделе никого нет и Сева, с внезапной быстротой, достает из кармана штанов маленькую бутылку. Делает по рептильи–хищный глоток, прячет бутылку, какое–то время держит жидкость во рту, надув щеки, и затем с неземной мукой на лице проглатывает.

В отдел входит шестнадцатилетний Дмитрий. Он одет в балахон какой–то панк группы, кеды и черные старые джинсы. На рукавах балахона прицеплено несколько булавок. Глаза его нахальны и приветливы.

Дмитрий — (протягивая руку) — Здорово! Ну че: не отпиздили тебя вчера гопы?

Сева — (пожимая руку) Да нет, я ж те говорю: когда я бухой — мне никто ничего не сделает… Ну было там на остановке человек пять… Ну и че? Они на меня даже не смотрели… А ты че тут делаешь?

Дмитрий — Да я к корешу приехал. У него надо гитару забрать. Он тут близко к Детскому Миру живет.

Сева — Слушай, а че вчера тот мужик в подъезд вышел? Это сосед твой?

Дмитрий — Да. Мы ж с тобой бухие были, блядь… Ты орать начал, бутылку портвейна о ступеньки разбил. Он и вышел. Он кстати нормальный мужик. Это он просто так — посмотреть че там такое…. (смеется) А хули ты вчера муху съел? Там ведь в подъезде насрал кто–то. Она наверное на говне сидела….

Сева (сконфуженно припоминая что–то) Ну и че? Мне по хую. Я ее все равно портвейном запил — а он все микробы убьет. (протягивает Дмитрию бутылку).

Дмитрий — (посмотрев секунду на бутылку — делает средних размеров глоток, морщится)

— Слышь, а вчера Зайцу гопы руку вилкой проткнули. Они, блядь, с путяги шли, а он возле детского сада с какой–то бабой затарился. А у него по жизни виски выбриты…Они ему и проткнули… (делает резкое колющее движение в воздухе).

В отдел живого корма заходит женщина лет сорока пяти. Под глазами у нее громадные, немного блестящие мешки. Дмитрий неохотно отходит от прилавка. Женщина просит сто пятьдесят граммов мотыля и сто трубочника. Ее красноватые, напухшие пальцы с кольцом и маникюром умело раскрывают молнию на сумочке. Сева неловко черпает ковшиком из слабо шевелящегося пласта червей на подносе. Внушительный по размерам комок мотыля мягко падает на пол. Дмитрий издает смех похожий на выдувание мокроты из горла. Женщина уходит.

Сева — (делая быстрый глоток из бутылки) — А ты че вчера вечером делал?

Дмитрий — Да мы в парке возле Колбасного с панками тусовались. Две бабы еще с нами было. Лет по четырнадцать. Пиво пили. Вот только жаль мне, что момент мы пропустили, когда они ссать пошли. Как мы это пропустили?…

Сева с деланно–грубым, маргинальным смехом слабо бьет Дмитрия в живот, отчего тот моментально звереет и, вытянув руку, хватает его за горло.

Сева — Да отъебись… Ну че ты… Ну ничего… Еще увидишь…А свинка твоя че — до сих пор не прошла? Я вчера забыл спросить…

Дмитрий — (быстро успокаиваясь) Да нет… До сих пор шея напухшая. Ночью опять температура была… Еще неделю в путягу не пойду…(думает о чем–то секунды две) Ну ладно… Я пошел…

Сева — (с заметным разочарованием) Ну давай… Смотри осторожно… Сегодня — двадцатое апреля. День Рождения Гитлера. Скинов будет полно….А ты с булавками этими…

Дмитрий — Да ниче… Я у кореша их сниму… Ну давай. (жмет Севе руку, уходит, через минуту возвращается, просит две сигареты, получает их и снова уходит).

Дрожащими руками в перчатках, Сева апатично рыхлит мотыль на подносе…. Размышляет о чем то, улыбается и шевелит губами. Морщит лоб… Минутное забвение обрывается приходом трех покупателей.

 

Б) Тая

Здравствуй, Тая. Здравствуй рабочая девушка с прекрасными глазами!

Ты говорила мне, что у тебя плохая циркуляция крови и поэтому иногда ты видишь несуществующие искры. Видишь: я все запоминаю и потом проигрываю в памяти! Каждое твое слово, каждый твой взгляд. Я вспоминаю как пахнут твои волосы, как ты ела принесенные из дома макароны около стены той котельной. Ты согласилась пить со мной ту вонючую бурду и даже не спросила из чего она сделана, а ведь я мог бы подсунуть тебе какой–нибудь яд… Я помню как, в конце нашего перерыва ты неловко повернулась, вставая с земли, и твое лицо исказилось болью и какой–то…. отрешенной усталостью…(прости меня за мой помпезный, романтический слог — я не современен) Ты говорила, что у тебя иногда болит сердце и даже отдает в левую руку… Я думаю, что это от работы твоей проклятой…А возможно что и от первитина, или амфетаминов… Ты же вроде бы говорила, что год не употребляла… Значит опять… Видишь: я не могу советовать тебе перестать колоть, нюхать и так далее… Я не имею на это никакого права потому что сам затерялся в свое лабиринте и чувствую что мне не выбраться. Гепатит уже есть… Что еще ждать? Цирроза? Визжать дома на кровати с раздутым животом, блевать после каждого приема пищи и срать кровью? Такого конца я не хочу, но к сожалению не могу ничего сделать, чтобы предотвратить его. Нет физической и душевной мотивации переоценить свои ценности, перестроить жизнь. Как я могу это сделать? Я работаю в бане… Выдаю номерки. Меня окружает стопроцентная сволочь, инстинктивные питекантропы, но с другой стороны — все эти «нормальные люди», нормальные друзья, которые бы помогли мне, вывели бы меня на правильный путь… даже мысль об их возможном существовании в моей жизни вызывает у меня позыв на низ…

Нет! Не хочу! Пусть лучше так. Знаю, знаю, что в итоге я проиграю, сломаюсь и когда мое тело действительно даст мне последний сигнал — я испугаюсь, потеряю все свое рудиментарное мужество и начну лечиться. Начну «быть хорошим». И от этого, Тая, мне хочется иногда забраться куда–нибудь в лесную чащу, выпить бутылку водки, принять сорок таблеток снотворных, увидеть что–то дьявольски странное и провалиться в дрему из которой уже не выбраться. Родителей жалко…А может быть это просто моя трусость так маскируется — выдвигая родителей вперед как только речь заходит о самоубийстве. Понимаешь: в любом обществе я чувствую себя как слон, которого, не пожалев денег, привели на свадьбу. Он топчется на месте и когда его шутливо дергают за хобот — он не знает как на это отреагировать: затрубить или обделаться…

Прости меня — я знаю, что я неловок, смешон, часто безумен, очень робок и почти всегда грустен.

Когда мы сидим с тобой возле котельной я хочу рассказать тебе столько историй… Обсудить книги, музыку, дать тебе какой–нибудь дельный совет в конце–концов… Но у нас только пол–часа и большую часть времени я пью, наливаю тебе и беседую с тобой об алкоголе, наркотиках и всякой пошловатой чепухе. Эти пол–часа проходят так быстро, что кажется, что мы вообще не бываем вместе. И в конце–концов нам нужно вставать и возвращаться в наши клоаки. Мне в мою баню, а тебе в прачечную при больнице. Так уж вышло.

Если я буду трезвым — то вероятно мне вообще не о чем будет с тобой говорить. Я просто замолчу и сразу же наскучу тебе. Я знаю — ты будешь утверждать обратное, но, верь мне, так уже было и так будет всегда. С другой стороны вчера, например, я сильно поддал и, как ты помнишь, стал вести себя достаточно отчаянно… Вытащил твой тампон, слизывал кровь…В конечном счете ничего не получилось — наверное за пять лет я так привык к своей руке, что эякуляция теперь возможна только в одиночестве. Интересно — видел ли нас кто–нибудь? Наверное видели. Хорошо, что не позвали ментов. Вообще сегодня мне все это кажется дурным сном… Тебе кстати во влагалище чуть было не заползла многоножка… Хорошо, что ты не заметила! Теперь, вот, брюки стирать тебе надо…. мало тебе прачечной… Проснулся сегодня ночью и вспоминаю, как ты меня кусаешь за шею, тянешь мой хер так сильно, что кажется, что он вот–вот выдернется из тела и на его кожаном комеле повиснут корешки сосудов и нервов…Твой запах…Табак и дешевый крем для лица.

Мне было очень грустно и неприятно слушать твой рассказ о том, что творится у тебя дома. Отец, который без всякого повода бьет дочь по лицу напильником и покрывает ее матом как только она приходит с работы — по законам справедливости должен сдохнуть и испариться. Брат твой только что из тюрьмы вернулся — ясно, что он тоже не подарок. Ты у них, насколько я понимаю, простая домработница…Ты же рассказывала мне, что часто принимаешь всякую наркоту просто для того, чтобы убрать квартиру побыстрее… Готовишь им обед, стираешь их шмотье… И спишь ты на маленьком диване в позе эмбриона — поэтому утром и чувствуешь себя такой усталой. Однако, ты должна оставаться с этими зверями потому что, тебе некуда идти. На улице ты погибнешь. Да — я понимаю, что это невыносимо, когда у тебя абсолютно нет свободного времени, личного времени, когда можно заняться чем–нибудь сокровенно своим…

К матери ты уехать не можешь: говоришь, что ее сожитель тебя у них не потерпит. Да и мать–то… Полный инвалид в сорок шесть лет. Слабоумная алкоголичка которая забывает как зовут собственную дочь и потом плачет от стыда.

Так что, Тая, ты тоже находишься в лабиринте. Я очень, очень надеюсь, что ты выберешься из него. Человек заслуживает чего–то большего.

(Видишь — это уже и не письмо вовсе, а что–то вроде отчета…Не знаю… Возможно я никогда не покажу его тебе. Точнее я уже знаю, что не покажу. Точнее даже так: не прочтешь его только ты. Письмо постепенно наслаивается — хотел честную кровь, а незаметно вырасли кости, эпидермис, эпителий и получилось черт знает что…)

Я так хотел, чтобы все было по–другому. Выиграть в лотерею, или убить кого–нибудь и забрать непосильно нажитый (или украденный) миллион из потайного кармана. Тогда бы я мог прижать тебя к себе и сказать «никогда больше ни о чем не беспокойся». Смешно и глупо, правда? К сожалению этого никогда не случится. И что самое мерзкое — этого не случится не только потому, что я никогда никого не убью и не выиграю в лотерею. Это просто лживая восторженность моей скороспелой любви. Если бы я стал богатым — я бы сразу же увидел в тебе изъяны, которых просто физически не могу заметить сейчас. Ты безупречна только тогда, когда я раздаю номерки в калитниковской бане. Я поймал самого себя и выдаю властям на расправу. Очень неприятно, что и меня не обошли подобные чувства. Горько признать, но с другой стороны — сейчас я чувствую какое–то облегчение… Утешает только то, что в твоем случае все было бы точно так же… Все мы одинаковы. Ты не обращаешь внимание на отсутствие моих передних зубов только потому, что около котельной, с двадцатью семью градусами в животе такие вещи не имеют особого значения. Если хоть немножко подползти к правде, так сказать, слегка понюхать ее чистое тело — в данный момент я бы действительно хотел стать персонажем из книги Гамсуна «Соки Земли». Жить в одиночестве, отшельничествовать среди дикой природы, по мере сил строить свое примитивное жилище и потом встретить тебя.

Вероятно все эти встречи возле котельной кажутся тебе комичными, неудобными и отвратительными своей убогостью. Нормальный молодой человек пригласил бы тебя домой, подарил бы тебе цветы, пошел бы с тобой в клуб и так далее… Я не нормальный молодой человек. И почти никогда не сожалею об этом. Я алкоголик–эгоист, который хочет иметь какую–то отдушину в процессе рабочей недели. Я нарциссист испорченный родительской добротой и остановившийся в развитии с пятнадцати лет. Да и в семье моей слишком много секретов и демонов в сущность которых я бы не хотел тебя посвящать.

Я не могу иначе и самое главное — не хочу иначе. В выходные дни я трезв и отдыхаю от людей. Я не хочу никого видеть. Даже тебя. Знаю, что это звучит жестоко — но я бы даже не хотел, чтобы ты мне звонила. Пусть все будет так как было. Пока я работаю в своей бане, а ты в прачечной — мы будет встречаться, выпивать, разговаривать и….все остальное.

Когда силы наши исчерпаются и я стану все чаще и чаще замолкать и смотреть в землю — дружбе придет конец.

Я чувствую себя лучше. Температура по–моему немножко спала. Жутко не хочется идти завтра на работу, но я все таки пойду — потому что в двенадцать часов я увижу тебя около котельной.

 

В) Последняя Коробка

Прозрение началось в подсобке продуктового магазина, когда я зашел в морозильную камеру чтобы вытащить на свет божий коробку с фаршем.

Столько–то килограмм говядины…

Хмырь — Леонтьев остановился возле меня.

В руках его было два ящика овсяного печенья.

О, Леонтьев! Тиран Сиракузы: из всех его щелей дует зверем.

Его аура разлагает даже то, чему нельзя разложиться.

Он гоняется на маленьком подъемнике за продавщицами, забредшими сюда — в подсобку — по делу или без дела.

Пугает. Угрожает раздавить в кашу.

Фемины верещат от страха и как мыши разбегаются вдоль цементной стены.

Обветренная нора его рта распахивается.

Кариозный кархарадон.

Рыжий лобок лица приходит в движение.

Он смеется.

Таким образом Леонтьев выражает свою любовь и привязанность к женскому полу.

Немытая тварь…

Говорит, что лучшая смерть для него — это получить обширный инфаркт с напряженным членом в чьей–то пизде.

Угрожал начальнику, что если его уволят — тот поскачет в больницу на скорой помощи. С разрывом печени.

Леонтьев…Оборотень пивных ларьков. Властелин гонококков.

Его титановые пальцы могут раздушить мои чресла в считанные секунды.

Я упаду около ящиков со свеклой и он, встав надо мной враскорячку, умело приспустит светло- коричневые брюки и станет откладывать икру на мое желтое, вздутое брагой лицо.

Ему нет равных.

Увидев его — менты плачут как дети и, чтобы на секунду затаиться в чем–то невинном и безопасном — вспоминают, как мама стригла им ногти на ногах и складывала их на газетку.

Судьи принимаю лишнюю снотворную таблетку. («да ничего, Лена, не бойся, неприятных неожиданностей не будет…. я думаю, что проснусь когда надо»)

Жены прячут своих героев–мужей в небольших шкафах. Трещат кости, прошедшие два года армии.

Зашивают вечно огорчающих их детей в матрацы, где они преют, оставляя на белом полотне пятна достойные теста Роршаха.

Сами же они не выдерживают и, подобно тучным косметическим овцам, бегут на заклание.

Ложатся на истоптанное деревянное дно овощных грузовиков.

Задирают варикозную ногу в складских туалетах. Ставят ее на скользкую раковину.

Собирая микробы и вирусы, сладострастно воют, теребя мякоть молочных желез, хлюпая амебами малых срамных губ.

Глотают литры звериного семени.

Вот он какой — этот Леонтьев.

Очень страшный человек.

Прозрение началось, когда он остановился возле меня с двумя ящиками овсяного печенья.

Я взглянул на него.

Неуважительно всмотрелся в его волосатое, пятидесятилетнее эго.

Он тотчас же окрысился. Увеличился в размере. На моих глазах стал ядреным исполином.

Циклопом. Чернобогом. Альфа–гадиной.

Прорычал:

— Хули ты вчера контейнер забыл закрыть? Или работай как надо, или пизди отсюда на хуй!

Я закрывал этот контейнер с капустой. Я закрывал.

Никогда слова поперек не говорил этой бестии. Выучил его водить гнилой подъемник на котором он гоняется за бабьем. Покрывал его ошибки.

Он не смел. Он чувствовал, что не смел, но все–таки сделал это.

А у меня как назло чрезвычайно ранимая психика. Лекарства не помогают.

И психиатр не помог — я пришел к выводу, что старый пердун просто не знает жизни….

Нервы мои чувствительны как лапки тропического паука.

В моей голове произошел внутренний, непоправимый берсерк. Разорвалось сухожилие держащее последний рубеж.

За это надо убить. Убить и успокоиться навсегда.

Схватить доску с торчащим гвоздем и с хрустом ударить в темя всего один раз. А потом добить ногами в брюшину.

Но я понял, что не убью.

Я понял, что с этого дня — я хронический трус и мне захотелось расщепиться на неопасные, спокойные молекулы прямо вот тут в подсобке.

Я посмотрел на Леонтьева и тихо сказал:

— Хуесос.

Он дернулся. Густая водочная слюна скакнула ему на рукав…

Ничего не ответив мне, прошел в магазин, чтобы раместить печенье на прилавке.

Я стоял в морозильной камере, мои лодыжки по–детски нежно подрагивали.

Я знал, что это будет моей последней честной коробкой.

Их и так оставалось уже немного и эта станет последней.

Я вытащил фарш, бросил ящик около весов и вышел на двор через заднюю дверь.

Встал около пустых газовых баллонов. Овощной ветер дул мне в голову.

Вороны выглядели настолько мудро, что в любой момент могли сказать что–нибудь матерное.

Я закурил и рассудил так:

Все тщетно. Тебя не могут оставить в покое. Тебе нигде не дадут жить.

Чтобы жить — надо приспосабливаться к их ебаным законам, или убивать/умирать прямо на месте.

Но я выбрал третий путь.

Притворяться. Оставаться в хмельной тени. Пить до язвы. Пить до язвенных чешуек в утреннем стуле.

Пусть мне будет хуже — что же я могу тут поделать?

Если вы каждую секунду жрете меня, то чтобы не чувствовать боли — я должен запивать ваш моральный каннибализм чем–нибудь крепким.

Слово «спасибо» — ни хуя не волшебное.

«Спасибо» может сказать любая масса человеческого тела.

Волшебное слово, точнее фраза это: «если ты хочешь…»

Я буду воровать. Воровать на работе. Воровать у плохих и хороших. У друзей и врагов.

Я буду тратить украденные деньги на выпивку.

Портить все что только возможно испортить.

Незаметно мазать калом все что вы отправляете рот в свой кровный, обязательный обеденный перерыв.

Играть свою роль.

Я делал все это и раньше, но имел совесть и благородство (знаю, что звучит двольно абсурдно)

Однако эти вещи абсолютно не котируются.

Спасибо Леонтьеву. Вспоминая его мне будет легче оправдывать свою тихую подлость.

Очень легко оправдывать свою грязь пожатием плеч и коротким, сухим — «довели»

Леонтьевы изгоняют благородство как бесов.

Пока они живы — все свои благие намерения можно кинуть в очко глубокой, древней уборной.

Я дурак и неудачник, но не настолько чтобы быть цитировать библию, в то время как вокруг меня кипит и бушует охуительно интенсивная оргия.

Каждый день — будет спектаклем. Мой эпизод будет всегда оставаться в тени.

И свое главное: я стану все время врать.

Стану невидимым бесстыдником.

Я — тихий, страшно вежливый молодой человек с хорошими манерами и завидной способностью к мимикрии. Я помогу. Я ободрю советом. Я спрошу как чувствует себя ваш отец, тихо и конфиденциально поинтересуюсь — помогают ли вашей дочери новые антидепрессанты.

И я смогу, определенно смогу сделать так что, ежели что–то неприятное случится с вами, или с вашими честно заработанными денежными знаками — вы никогда не подумаете на меня.

Вы взвесите все «за» и «против» и с убеждением скажете:

— Нет. Сева не мог этого сделать. Он не такой.

 

Фотограф

С сумасшедшим фотографом Винсентом у меня ассоциируются две вещи. Первая из них — это кучка грибов строчков, которые я обнаружил возле поваленного проволочного забора огромной фабрики, размерами которой восхитился бы сам Маяковский. В то время мы с фотографом работали на складе бумаги, который с вышеупомянутой фабрикой соседствовал.

Строчки росли между валиками спутанной проволоки, кусками досок и всяческого хлама. Как они умудрились вырости в такой неромантичной атмосфере — я понятия не имею. Я принес несколько грибов домой, но ни мои родители, ни я есть их не решились потому–что когда строчки растут так близко от индустриального ада — они несомненно нахватаются от него всяких дурных идей. И это отразится на их химическом составе. Или же как сказал мой отец:

— Да ну их… Еще потравимся к черту…

Вторая ассоциация — книжная. Я понятия не имею, что сейчас делает фотограф: жив ли он, продолжает ли работать, или же рухнул на кровать и не встает с нее как миниатюрная, доходная версия Ильи Муромца. Не знаю. Однако мне почему–то кажется, что в конечно счете жизнь его будет напоминать жалкое существование, которое влачил герой романа Сэмюэла Беккета «Малон Умирает». Фотограф мне видится окутанным неимоверной нищетой, прикованным к постели, безнадежно помешанным и вместе с тем философствующим по мере своих сумеречных умственных сил и ресурсов. Угасая на своем скромном ложе — он будет доставать длинной палкой необходимые ему предметы быта — горшок с супом и ночной горшок. Он будет вспоминать (а может быть даже записывать карандашом) все что случилось с ним за его долгую жизнь.

Мы встретились поневоле. В в две тысячи третьем году — в нашем городе произошла затяжная и безобразная забастовка общественного транспорта. Три месяца автобусного столбняка. Три месяца глубокого сна наземного метро.

Рабочие люди у которых не было машин порядочно пострадали. У нас машина была и я в принципе мог брат ее в любое время, но дело в том, что я боюсь ездить один. Всякое может случиться — разобью родительскую машину и причиню им тихое огорчение. Если бы у меня была своя машина — тогда другое дело. Хотя…наверное тут я вру… Своя машина опять таки к чему–то обязывает. Я ненавижу любую ответственность и с удовольствием шлю ее на хуй при первой же возможности. Я желаю всю свою жизнь оставаться в новичках и не продвигаться по служебной и социальной лестнице ни на сантиметр. Так легче. Я знаю: все это от слабости, но подумайте: раз я слаб, то откуда же у меня возьмутся силы стать сильным?

Во время забастовки я работал в агентстве, которое носило гордое и простое название «Рабочая Сила». Скажу, что быть членом Рабочей Силы или любого другого наемного агентства — это порядочная нервотрепка. Тебе звонят по утрам и направляют в далекие и опасные места с нехитрой, но тяжелой миссией: разгрузить грузовик. С чем будет грузовик — часто держится в тайне. Посудите сами: в Рабочие Руки обычно идет всяческая шушера, алкоголики, наркоманы, анацефалы и вообще — все те, у кого жизнь не удалась ни по каким статьям. Все эти люди по утрам обычно чувствуют себя плохо. Их мучит утренняя рвота и бессильная злоба на все живое. Однако чтобы подкармливать свое освинение и ежевечерний разврат — нужны деньги. И если утром тебе позвонят Рабочие Руки и скажут, что нужно как можно скорее гнать хрен знает куда и разгружать грузовик с гайками и гвоздями — человек может и заартачиться. Взбунтоваться. Не поехать.

Конечно ежа невозможно напугать голой задницей: у агентства такой черни навалом. Отказался один — пошлем другого. Но что если откажутся все? А так бывает. Поэтому лучше подстраховаться не говорить с чем грузовик. Приедут и увидят.

Таким образом когда как–то утром — китайская женщина из Рабочей Силы телефонировала и угрожающе предложила мне разгрузить грузовик с бумагой — я дал ей понять, что в связи с забастовкой я не могу доехать в это новое и наверное интересное место. Через секунду в моей жизни появился Фотограф

Мне было сказано, что некий Винсент приедет за мной на собственном автомобиле, заберет меня на бумажный склад и мы вместе быстро и аккуратно разгрузим бумагу за четыре часа.

Он приехал через двадцать минут. На боку его древней, умирающей машины было нацарапано слово «пиписька». Позже он сообщил мне, что это пошалили какие–то дети. Фотограф хладнокровно относился к похабному слову и видимо не собирался его каким–нибудь образом удалять.

Ему было лет пятьдесят. Худой и маленький, со светлыми, побитыми молью усами — он напоминал изъеденный червями гриб, который держится прямо только благодаря хорошей погоде. Чуть только подует ветерок или закапает дождь — он развалится на куски и через два дня бесследно исчезнет.

Точно помню, что в тот день асфальт был влажным и ужасно остро пахло весной.

Я залез в машину и поздоровался с фотографом (тогда для меня он был еще Винсентом).

Несмотря на теплую погоду — все окна автомобиля были наглухо закрыты и вовсю работала печка. Фотограф оказался зябким человеком. Он курил сигару и весь салон плавал в зловонном дыму. Я сам иногда курю сигары (хотя всегда потом жалею), но к тому же мой водитель и новый товарищ по работе не благоухал и сам — при каждом его движении от него исходил запах коробки в которой жила прирученная мышь. Атмосфера была тяжелой. Я стал задыхаться уже через минуту, но я не люблю теребить людей по–пустякам и поэтому я ничего не сказал, а лишь только попытался раскрыть окно, которое затрещало и после титанического усилия моих пальцев, крутящих ручку открылось на толщину девичьего запястья. Фотограф вежливо попросил меня закрыть окно сославшись на то, что сегодня на удивление холодное утро и он просто погибает от переохлаждения.

После этого он надолго замолчал, но когда мы выехали на шоссе внезапно разразился длинной и торжественной речью. Я слушал его с интересом, не предполагая, что эти же самые слова мне придется выслушивать еще очень, очень много раз.

— Мы тратим баснословные суммы на предметы туалета и личной гигиены -

оживленно, даже как–то маниакально вещал Фотограф.

— Мы не замечаем сколько денег уходит на зубную пасту, туалетную бумагу, зубные щетки, мыло и расчески. А женщины! Это ведь неслыханно! Они тратят на косметику черт знает сколько денег! Суммы, которые они выкладывают чтобы намазать свое лицо какой–то дрянью превосходят всякие границы! Экономя на всем этом можно стать миллионером в кратчайший срок!

Речь продолжалась около пяти- семи минут. Фотограф не закрывал рта ни на секунду. Я никак не мог понять — к чему он клонит, но в конце, приложив максимум усилий я все таки смутно разобрался. Он хотел втравить меня в какое–то идиотское общество миллионеров, которое собиралось вместе каждую неделю и обсуждало свое богатство и успех. Фотограф, по его словам, состоял в старейших и самых уважамых членах клуба. Это показалось мне странным и абсурдным: Фотограф не был богат. Это было очевидно. Его драный, вязаный свитер претил любой мысли о финансовом благополучии. Успехом также не пахло. Не знаю — были ли остальные члены мистического общества такими же оборванцами как и он… Возможно что и так, но скорее всего никакого клуба вовсе и не существовало. Это была фантазия порожденная бедностью и невыносимой жаждой вырваться из ее лап. Позже Фотограф говорил мне, что хотя он и зарабатывает на жизнь разгрузкой контейнеров и ходит в рванине и ветоши — дома у него имеется шесть шикарных костюмов от Пьера Кардена, которые он надевает в свой клуб миллионеров и нефтяных магнатов. Этот факт я тоже ставил и ставлю под сомнение. Для моего безумного друга даже покупка нового рюкзака была чем–то ошеломительно праздничным и экстраординарным. Я не был у него в гостях, хотя он не раз приглашал меня и даже предлагал одолжить свой шикарный костюм, чтобы потом, при всем параде, вместе пойти к миллионерам.

Мне кажется, что его домашняя обстановка не блистала чистотой и богатством. Он часто упоминал про своего деревянного кота, который стоит возле его кровати. Фотограф сообщил мне, что часто разговаривает с этим котом.

Но я отвлекся. Прошу прощения. Мы едем по шоссе на работу. За рулем сидит странный человек….

Плюс ко всей этой ахинеи с миллионами — Фотограф хотел чтобы я начал покупать зубную пасту и туалетную бумагу у какого–то определенного интернет–магазина. Фотографу, насколько я понял, был обещан небольшой куш если он найдет человека, который станет скупать в этом магазине всякое дерьмо для личного пользования. Забастовка длилась долго и он агитировал меня ежедневно. Я отказывался. Говорил, что не хочу связываться с интернетом и вообще — туалетную бумагу покупаю не я, а моя мать.

Фотографу так и не удалось сделать меня постоянным покупателем интеренет–магазина и получить пару долларов за успешное рекрутство. Он очень сожалел об этом. Намекал, что я много упустил и жизнь моя теперь пойдет прямо под откос.

Мы наконец доехали до нужного нам склада. Внутри нас подвели к грузовику железные двери которого уже были депрессивно распахнуты.

Я сам довольно доходной и худосочный человек, но глядя на мощи Фотографа я чувствовал себя силачом и красавцем. Однако в тоже самое время я немного приуныл потому что сомневался в том, что мой напарник будет способен непрерывно разгружать тяжелые коробки с бумагой в течении четырех часов. Мои опасения подтвердились моментально: Фотограф энергично вытянул спичечно–тонкие руки, снял первую коробку с верхнего ряда, подержал ее над головой около секунды, затем ноги его стали подламываться, он зашатался и упустил коробку себе на голову. Глаза его закатились, он сделал несколько классически–заплетающихся шагов и упал на пол грузовика. Я помог ему встать и печально подумал, что оставшуюся работу придется делать мне самому. Однако же Фотограф быстро оправился от пережитого и, уже весьма осторожно, принялся за вторую коробку, которую он, с великим трудом — но все же снял с полки и положил на деревянный поддон, который, когда он наполнялся — вывозил из грузовика постоянный работник слада и затем заменял на новый.

За два месяца нашего сотрудничества у Фотографа было бессчетное количество падений, мелких травм и приступов головокружения. Работал он медленно, но к его чести надо сказать что он не был обузой, не жульничал и не отлынивал — то есть для его возраста и телосложения он был не таким уж плохим грузчиком.

Он был страшно разговорчивым, но к сожалению девяносто процентов его рассказов и рассуждений касались исключительно денег. Рассуждения были нездоровыми и гротескными. С каждым днем его безумие прогрессировало. В последние дни Фотограф непрерывно рассказывал мне одну и ту же историю о том, что в Соединенных Штатах у него есть брат миллионер, который мог бы в любое время подарить ему — Фотографу хотя бы тысяч сто, но он не хочет денег брата потому что знает, что в нем самом есть потенциал стать самым успешным человеком планеты, пить дорогое вино и вступать в половые сношения с женщинами красота которых убивает на месте.

Все это время я тщетно пытался направить разговор в другое русло и поговорить например о литературе. Судя по некоторым цитатам, которые порой выдавал мой друг — он был порядочно начитан. Я проиграл: когда я заговаривал о литературе — Фотограф с радостью подхватывал тему и начинал рассказывать содержание восхитительной книги, которую только недавно прочел. Книга могла называться «Финансовая Стабильность И Успех», или же «Как Стать Миллионером В Течении Месяца».

Бедный Фотограф… В молодые годы он действительно зарабатывал на жизнь фотографией и в данном случае он, я думаю, не врал, потому что иногда хоть чуть–чуть отрываясь от липкой бумаги денежного проклятия — он с неподдельной любовью вспоминал свое фотографическое (и конечно более фотогеничное) прошлое. Однако и тут присутствовал некий элемент безумия и вероятного вранья: Фотограф утверждал, что делал профессиональные снимки известных артистов и музыкантов — в частности группы Pink Floyd, был в закадычных друзьях с Дэвидом Гилмором и чуть ли не сам Стэнли Кубрик когда–то предлагал Фотографу многотысячный контракт.

По словам Винсента — его карьера потерпела мощный крах из–за коварной женщины, наркотиков и депрессии. Он потерял все что у него было включая квартиру.

К слову о наркотиках: это была единственная тема, которая могла его оживить. Особенно всяческие галлюциногены и в частности ЛСД. В молодости он принимал ЛСД в огромных количествах и много лет спустя продолжал страдать от флэшбэков, которые случались с ним в самых неподходящих местах — например за рулем.

В данном случае я верю Фотографу. Вы не видели его, а я видел. Когда он был в ударе (конечно же насчет денег и близкого богатства) — это был ходячий флэшбэк. ЛСД в форме маленького человечка в очках. Кислота сияла и переливалась на его небольшой лысине. Рукопожатие гарантировало усиленное восприятие цветов.

За рулем это был опасный психопат и маньяк. Несколько раз я был реально близок к гибели.

Если машина впереди него ехала слишком медленно он с хриплым птичьим криком — «Сука!!!» давил на газ, выезжал на тротуар и обгонял ее. Он мог въехать на шоссе перед самым носом несущегося со скоростью сто двадцать километров в час грузовика. Водитель, с перекошенным, ошалевшим лицом, бил по тормозам, а Фотограф смеялся и показывал ему средний палей левой руки. Мне хотелось завыть от страха и я беспрестанно жал ногами воображаемый тормоз на усыпанным сигарным пеплом полу машины.

Фотограф плохо видел, а дворники его колымаги работали не всегда. Однажды, возвращаясь после работы домой, мы попали под сильнейший, немилосердный дождь. Ничего не было видно, а на скоростной линии шоссе мы естественно были вынуждены были ехать довольно быстро. Фотограф, несмотря на свою всегдашнюю бешеную дорожную отвагу, немного струхнул. Он вцепился в руль сухими, сморщенными руками, закусил сигару как лошадь закусывает удила и тихо повторял вслух:

— Будь осторожен, Винсент! Будь осторожен!

Забастовка кончилась и мы расстались. Мне кажется что вовремя. Рано или поздно Фотограф бы нас угробил.

Он позвонил мне через несколько месяцев и в последний раз попытался предложить мне покупать туалетную бумагу по интернету. Я твердо и вежливо отказался.

Он помолчал немного и затем со вздохом сказал:

— А машину мою украли…

 

Вервольф

Ты:

— Говорил мне, что ты единственный человек в своей семье, который остается в форме, а твои мать и брат жирны как вислоухие свиньи.

— Курил дешевые сигары и чтобы никто не попросил затяжку- облизывал их наводя присутствующих на неловкие оральные ассоциации.

— Жаловался, что коробки, которые мы разгружали на складе смеются над тобой по утрам. Они начинали свой картонный хохот в семь утра — когда ты появлялся на работе — обкуренный и стопроцентно не от мира сего.

— Украл толстый пакетик крэка у своего младшего брата и обильное носовое кровотечение сделало тебя похожим на Иисуса, который не выдержал и пустился во все тяжкие.

— Запаниковал, уверился, что полиция ищет именно твой несчастный крэк, передал пакетик мне, который я (с твоего одобрения) выбросил в глухие ежевичные кусты.

— Рассказывал, что однажды на вечеринке, молодая девица предложила тебе запереться с ней в шкафу и когда вы заперлись — приказала расстегнуть пояс.

— Купил в магазине подержанной военной одежды белый партизанский костюм и приходил в нем на работу несмотря на негодование негров, которые подозревали что ты имитируешь Ку Клус Клан и грозили утопить тебя в унитазе.

— Пил со мной дешевейшее, отвратительное, сжирающее желудок шерри, которым я угощал тебя по утрам возле сонного спортивного стадиона и заявлял, что в природе не может существовать более благородного напитка.

— Лежа на горячей, как гриппозное тело июльской траве — строил планы на будущее. Обещал, что скоро снимешь квартиру, будешь приглашать меня в гости, позовешь также двух шлюх и мы будем поглощать Смирнофф с голубой этикеткой.

— Добавил, что когда шлюхи будут готовы к соитию — разрешишь мне устроиться с самой красивой из них на кровати, а со своей — запрешься в шкафу.

— Однажды, на время потеряв рассудок от марихуаны, спиртного, крэка и недоедания начал бегать по узким складским проходам, выть и кричать, что ты вервольф.

— Жил в отеле–притоне на набережной, после работы включал Ministry на максимальную громкость, спускался по вечерам в бар полный старых блядей и не менее старых и совсем не опасных разбойников. Засыпал в четвертом часу утра в зачумленном дымом травы номере.

— Питался сэндвичами с арахисовым маслом и пивом «Colt45».

— Все собирался, но так и не купил маленькие маникюрные ножницы чтобы укоротить желтый панцирь ногтей на ногах.

— Крепко держа в левой руке ревущий магнитофон — тщетно пытался стрелять у прохожих деньги на последнюю в тот вечер бутылку пива, пока я настороженно мочился на стену банка в любую секунду ожидая ультразвуковой окрик охранника.

— Мечтал вместе со мной, как мы когда–нибудь перестанем быть козлами отпущения, побреем головы и будем с остервенением бить бейсбольными битами полицейских, наглых складских негров, начальников и всех остальных.

— Не мог поступить на постоянную работу на нашем складе и вынужден был получать более низкую зарплату как неуважаемый и бесправный член агентства по найму рабочей силы.

— Утверждал, что не в силах будешь отказаться от наркотиков хотя бы на один день чтобы пройти медобследование и получить эту работу. Говорил мне — «Слишком поздно быть трезвым»

— Боялся тюрьмы потому что в ней может не оказаться легкого доступа к марихуане и плюс к тому — молодые, малоопытные люди часто теряют в тюрьмах анальную девственность.

— Был приветлив и дружелюбен. Плевал на самосохранение и здоровье. Принимал любой удар судьбы со смехом выродившегося, погрязшего в декадентстве Заратустры.

— Убеждал меня, что красивая молодая бабенка на сладе, завидев тебя тотчас же поворачивается к тебе спиной и нагибается, показывая через серые рабочие брюки швы и линии свежих, девичьих трусов.

— Потерял крохотный косяк в коридоре моей квартиры и почти плакал от огорчения потому что косяк был последним.

— В совершенстве знал один прием карате и после трехминутной агонии победил меня в матче армрестлинга.

— На вопрос «как ты себя чувствуешь?» — шлепал себя по щеке и весело отвечал: «Я чувствую себя как кусок говна в мусорном баке».

— Иногда боялся, что у тебя могут выпасть глаза и придерживал их руками.

— Встречая меня по утрам показывал большой палец, кивал и, пуская слюну, смеялся как дитя–идиот.

— Пил со мной пиво на скамейке у малосвятой церкви и рассуждал о том, что в этом мире невозможно победить — следовательно остается только весело саморазрушаться.

— Был выгнан из своего притона–отеля пожилым, побитым жизнью владельцем после многих предупреждений насчет своего громкого, аномального поведения.

— Переселился к отцу у которого громкое и аномальное поведение не только приветствовалось, но и поощрялось.

— Имел бороду, старые военные штаны с тигровыми полосами и черную куртку насквозь пропитанную двумя видами дымов.

— Беседуя в складской столовой — начинал разговор культурно присаливая предложения благородными и вежливыми словами, но уже через минуту скатывался на сплошной, забубенный мат.

— После особенно сильного алкогольного возлияния в парке во время обеденного перерыва, возвратившись на работу хохотал от над непосильным весом коробок, подобно пьяному гиббону влезал на металлические перекладины полок, хохотал до слез и просил меня принести завтра еще больше шерри, еще больше сидра и виски, чтобы завтрашний день был уже окончательно затуманен и вспоминался как глубоководный сон.

— Внезапно исчез.

— Не отвечал на телефонные звонки.

— Пропал на четыре года.

— Встретился мне в подмышечно–теплом автобусе.

— Показывая свежезапломбированные зубы рассказывал, что снял квартиру, прилично зарабатывает в автомастерской и купил аквариум с рыбками….

 

Гниль

Гниение, разложение, распад, плесень, грибки, опрелости… С малых лет эти явления возбуждали во мне величайший интерес. Когда мне было шесть лет — в своей комнате я создал маленькую выставку–лабораторию. Одна из книжных полок была полностью очищена от книг и я поставил на нее около десяти маленьких баночек от детского пюре. Алтарь исследования был готов, осталось только заполнить баночки. Я не могу вспомнить содержимое каждой их них — прошло более двадцати лет, но все же: в первую из баночек был положен смоченный водой кусочек черного хлеба, во вторую такой же кусочек белого, в третьей стал обитать сыр и далее… помню, что присутствовал кусок сырой говядины, половинка свеклы, и наконец, самый мой любимый экземпляр — позвоночник вареной трески доверху залитый водой.

Когда все было положено в баночки и накрепко закрыто крышками — я погрузился в нетерпеливое ожидание. Я ждал трансформации. Чуда из чудес. Я уже тогда знал, что может произойти с продуктами питания если их надолго оставить влажными, да еще и при комнатной температуре.

По десять раз в день я вставал на стул и осматривал свою коллекцию. Пару дней ничего особенного не случалось. Мой детский мозг стал уже потихоньку отчаиваться и ставить под сомнения законы природы…но вдруг — чудеса последовали одно за другим:

Черный хлеб покрылся неописуемо пушистым налетом. Мясо в баночке стало темным и слизистым и когда я открыл крышку — то был заворожен удивительно крепкой вонью. Однако окончательным фурором стал хребет трески. Он распался на отдельные позвонки, замутил воду и начал распространять такой интенсивный запах, что я просто не решался открывать крышку более чем на две–три секунды.

У меня появилась радость. Новое увлечение — запасы чудес которого были практически неисчерпаемы — ведь когда что–то распадается и гниет — каждый день можно видеть новые трансформации, новые безумные откровения. Лишь только тогда когда материя полностью исчерпает свою гнусь, высохнет и обратится в пыль — чашу можно считать испитой до дна.

Я безустанно нюхал свои сокровища, вдыхал щекочущий дух заплесневелого хлеба, который благодаря ежедневному смачиванию водой из пипетки, зарос синеватой тайгой — да именно тайгой, потому что кроме ровного мягкого мха на кусочке хлеба присутствовали еще прямые белые отростки напоминающие редкие деревья, которые растут на лесных болотах.

Каждое утро было для меня праздником ибо никто не станет спорить, что когда в твоей комнате на полке гниет мясо — стоит подняться с кровати хотя бы ради того, чтобы посмотреть как оно изменилось за ночь и радостно захолодеть при мысли что станется с ним через неделю.

Я не могу понять — откуда у меня взялась эта страсть к разложению. Она пришла ко мне незаметно и совершенно натурально. Если бы тогда мне — худому шестилетке в колготах и шортах, кто–нибудь сказал, что все это гадко, негигиенично и вообще — ненатурально: я бы просто не понял о чем собственно идет речь. Не любить гниль? Как это? Разве это не интересно? И почему вы считаете, что в разложившейся говядине и прогорклом сыре есть что–то порочное?

Надо отдать должное моим родителям: они не только не запрещали мои нетипичные эксперименты, но и даже интересовались: «как оно там…» Только лишь тогда, когда, несмотря на плотно закрученные крышки, моя комната стала издавать тяжелый и непонятный запах (поэтично выражаясь: насильственное кровосмешение плесени и падали) — с баночками было покончено. Они ушли в мусорный бак и можно только зачарованно гадать — до какой же кондиции дошли хлеб, мясо и рыбий хребет на свалке.

Страсть ко всяческому «некро» прочно оставалась (и остается) со мной.

«…Ненавижу всяческую мертвечину, обожаю всяческую жизнь…» — написал Маяковский и тут я решительно не согласен с поэтом. Нет, не то чтобы я чувствовал наоборот — и ненавидел жизнь… это будет уж слишком… Конечно жизнь несомненно более санитарна, в ней меньше червей, бактерий и газов, но… разве это весело? Намного приятнее созерцать бездействующий, заросший мхом и растениями–паразитами дурдом, чем новенький, современный, хлорированный бассейн.

В дурдоме — облупившиеся стены, горы мусора на площадке перед главным зданием, чьи–то поруганные, перепревшие штаны, влажной массой лежащие возле крыльца, битое стекло, мокрицы и возможно крысиные норы, а в бассейне — чистая вода, невыносимые вопли счастливых (и живых!) детей, аккуратно повешенный на стену спасательный круг, а также — всевозможные правила!

Да, да — правила, будь они прокляты… Живое нуждается в правилах. Новые дома и магазины нуждаются в периодической починке, в людском догляде, в нервных ситуациях, криках и бессонных ночах — потому что что–то протекает, что–то трескается, а надо поддерживать жизнь, глупейшую иллюзию порядка…

В дурдоме же можно все! Есть время созерцать и, при желании, можно внести в ландшафт свою скромную лепту — например принести ночью пластиковый пакет полный свежего коровьего навоза и вывалить его в бывшей процедурной комнате. А можно не только вывалить! Можно сделать пирамиду, слепить небольшую статую, или просто скатать дерьмо в шар и воткнуть в него что либо символическое… Я понимаю, что коровий навоз трудно достать, но это же просто для примера… Можно, наконец, просто принести маркер и нарисовать на стене Николая Чудотворца вытаскивающего у себя прямую кишку… Это не ремонт квартиры, не переклейка обоев, («Вова, ну что ты делаешь! Ты что совсем? Видишь — неровно!») не нужно бояться ошибок, не нужно чувствовать себя ответственным…

Вы уже наверное подумали — «Идиот проклятый, сам ведь наверное живет в квартире со всеми удобствами, ни хера не делает, скорее всего ничего не умеет починить, жрет мытые фрукты и при этом разглагольствует о хаосе, распаде и тщетности культурного прогресса».

Да. Именно так. Живу со всеми удобствами (ну это заслуга родителей — сам бы я не потянул), жру все мытое, не умею и не желаю научиться простейшим вещам…. Разглагольствую о распаде. Так что пожалуйста замолчите. Все гораздо сложнее. Красота мне тоже не чужда — я ценю георгины, грибы и цыплят возможно гораздо больше, чем вы. Мало кто почувствует такую внутреннюю радость, которую чувствую я, когда иду по дремотной лесной тропинке и вижу оленя сжевывающего семью молодых опят с поваленного дерева.

Однако хватит… Разговор ведется не о красоте. Природа не имеет красивого и некрасивого. Дурно пахнущего и душистого. Все одинаково важно и великолепно. Я фотографирую кал животных и, надо сказать, коллекция моя уже довольно внушительна. На эти фотографии я смотрю с таким же трепетным удовольствием как и на фотографии горных ущелий, солнечных равнин и всяческих певчих птиц поглощающих пищу с доверительной ладони.

Если говорить о человеческом распаде (болезни, трупы, заброшенные строения, свалки и кладбища) я прихожу к выводу, что тут у меня с детства кроется некое подсознательное желание быть пассивно созерцающим и навеки оградить себя от пользы кому бы то ни было. Также: прекрасно сознавая свой ущерб, вернее свое психическое меньшинство, свои неудачи в жизни — я желаю чтобы вы и все ваши благие начинания гноились и деградировали с самого начала. Так легче жить. Так интересней. Опускайтесь. Мой вечный бинокль наведет резкость на ваши падения.

Охота мне знать про вашу только что построенную дачу и поступившего в институт племянника? Ха! К чертовой матери! Я с гораздо большим вниманием и удовольствием послушаю в какой стадии находится ваш ужасный рак губы, сколько лет осталось отсидеть вашему брату, который сотворил что–то неописуемое и чем именно засорилась ваша кухонная раковина. Ну, в данном случае — я не тешу себя мыслью об элитарном меньшинстве — вы все точно такие же.

Еще очень важная деталь: как бы это не было странно — мне неприятны запахи человеческих выделений. Я не желаю нюхать ваше дерьмо, утреннее дыхание и чесночную отрыжку. Я сам хорошенько подгнил в последние десять лет и мне более чем достаточно собственной вони. Ваша — меня ни чем не удивит, а только расстроит.

И все же! Хотя мне и нравится все старое, измордованное, допотопное и я люблю когда все «с душком» — это не значит, что я когда–нибудь возьму бритву, сделаю себе на руке глубокий надрез, запущу туда спазматически шевелящихся водомерок, клещей и мух, зашью ниткой для рукоделия и стану ждать гангрены. К сожалению у меня есть предел…ну и конечно элементарный страх сильной боли и неприятной реакции домашних и врачей. Короче говоря — я трус, который из–года в год откладывает свою смелость. Годы идут и я уже начинаю понимать, что скорее всего подохну так и не сделав чего–либо из рук вон выходящего.

Далее:

Я почти что забыл о скотомогильнике! Тоже — яркое воспоминание детства. Место откровений раннего подросткового возраста. Ярославская область. Турбаза. Я и мои родители. Собираемся по грибы….

Представьте себе дремучий лес поздним августом, когда по утрам уже весьма прохладно, но все равно солнце обязательно, обязательно пригреет часам к десяти. Березы, ели, небольшая проложенная трактором дорого уходящая в таинственную даль, притаившиеся в траве фаллосы молодых подосиновиков, почти никогда не встречающиеся (и поэтому такие удивительные) ежи, которые сердито замирают среди многолетних черничных кустов когда тронешь их осторожными, готовыми к прыжку пальцами. Вдалеке, через поле — небольшое село и в конце леса, на поляне — скотомогильник.

Он представлял собой неглубокую яму с цементным полом и стенами. Круглый полуподвал, возвышающийся над землей примерно на метр. Отверстие было покрыто толстой пластиковой пленкой и когда я приподнимал эту пленку — то всякий раз дрожал от любопытства и возбуждения. Трупы, шкуры, кости сельских коров были утрамбованы, свалены в кучу, навеки перемешаны друг с другом. Почти все останки были завернуты в полиэтилен, прилипали у нему и когда я отдирал его — сотни черных хищных жуков, многоножек, личинок бешено извиваясь, щелкая и шурша бросались врассыпную, зарывались поглубже — в более древние слоя гнуси. Я приподнимал следующую завесу — срывал полиэтиленовый занавес второго театра и все повторялось снова. Запах был не таким уж сильным — пятьдесят процентов содержимого скотомогильника составляли кости и коровьи черепа, но в данном случае запах не особо меня интересовал. Я просто хотел подержать в руках длинную кость, потыкать ею гнилую, облезшую шкуру, сорвать насекомым их круглосуточный обед и затем просто посидеть на цементном краю, послушать шум деревьев и ни о чем не думать….

Идиллия! Нирвана! Сокращение оргазмической платформы двенадцатилетней души. Я бы многое отдал, чтобы завтра утром проснуться в том месте с бутылкой….ну скажем — Зубровки в кармане брюк. Побыть там часа полтора. Поговорить с костями, еще раз поэкспериментировать — можно ли ударом ноги разбить коровий череп… К сожалению — это уже нереально. Я уверен, что и скотомогильника того давно уже нет.

Сейчас, увы, у меня нет таких источников вдохновения… Несколько лет назад я работал на обувном складе, на пятнадцатиминутных перерывах выходил на складские «задки», взбирался на мусорный бак, курил, слушал музыку и наблюдал ежедневные трансформации огромной дохлой крысы, которая валялась около стены рядом с пустыми бутылками из–под моего утреннего рома и виски, которые я не бросал в бак, а аккуратно (соблюдая какие–то сложные ритуалы) укладывал на асфальт дабы прибавить своему обеденному месту….некую отчаянную лихость. Дать прохожим понять, что тут обедают пропащие люди… Что тут им не стерильный ресторан, а сложная судьба — полная опасностей, мертвых грызунов и сигаретных окурков. Что поделаешь…Дешевое ребячество…Бравура перед самим собой…Когда же я наконец перепрыгну через эти глупости?

Так вот: пресловутая крыса невероятно скрашивала мои одинокие, пьяные перерывы. Грызун увеличивался, вдувался, размокал от дождя, скукоживался от солнца, потихоньку сбрасывал рыжую шерсть. Каждый день с крысой случалось что–то новое. Опарыши (моя давняя и не побоюсь сказать — заветная любовь) творили черт знает что… Порою труп ходил ходуном от их внутренних поползновений. В конце каждого дня я переворачивал крысу ботинком, что очевидно безумно злило опарышей потому некоторым из них приходилось какое–то время беззащитно лежать на асфальте и затем медленно, вслепую искать свой ядреный, мохнатый дом. (видите: с годами я стал более смирным — в данном случае я лишь только переворачивал крысу, а давным–давно в семилетнем возрасте я помню, что не только переворачивал, но и ежедневно нюхал мертвого голубя, который долго и отрешенно лежал возле забора детского сада. Какая–то старушка заметила меня, склонившегося над птицей и сказала с добрым смехом:

— Что ж ты мертвую птичку–то трогаешь? Живых трогать надо!

Когда от моей крысы оставался почти уже один скелет — кто–то убрал ее. Фильм «с продолжением» прервали на последней серии.

Что же еще добавить к этому септическому эссе? Что еще вдохновляет меня и переполняет мои мозги допамином?

Да пожалуй что старые, довоенные пособия по хирургии (ах! величие абсцессов! миниатюрные вулканы фурункулов!), все что касается судебной медицины (жировоск, асфиксия младенцев по–глупости запершихся в чемоданах, лягушечьи лица утопленников), грибы–слизевики, неблагополучные районы, где истощенные наркоманки тщетно пытаются найти вену на кровоточащих желтых ногах, горящие свалки, серные пробки, беззубые юродивые спящие около вентиляционных отверстий, пункты приема бутылок, сельские уборные (в данном случае я жертвую своим жестким принципом о мерзости человеческой вони — уборные я уважаю, особенно если посветить вглубь ямы фонариком….такой Вавилон червей вы не увидите никогда!), распухшие пальцы нищих алкоголиков с выпуклыми ногтями и сахарными болячками, подвалы где еженощно происходит робкая педерастия и педофилия, прорвавшиеся канализации, кожно–венерические диспансеры (какой смешной и нелепый стыд на лицах некоторых посетителей!), медведок, коряги в лесу, которые можно поднять и узреть влажную, мучнистую плесень на обратной стороне, полусонные мечты о некрофилии (возможно и сам когда–нибудь…даже страшно становится…), рак, обнаженные иглы на заплеванных тротуарах, метастазы, грязные ковры в дешевых отелях, смятая порнография в мусорном баке на задворках секс–шопа, тухлая вода в которой две недели стояли нарциссы, вороны деловито разбирающие только что выброшенные из окна остатки жратвы, ночную, неубранную рвоту на ступеньках метро, пластмассовые корзинки с окровавленными ватными тампонами в палате где берут кровь на анализы, оспа, оспины, выдранная собачья шерсть, перхоть на плечах неопрятных мужиков, дьявольски–зловонные кусочки пищи, которые иногда сохраняются в дуплах моих зубов по несколько дней и потом все таки выковыриваются настойчивым языком, отлепившиеся от чьих–то каверн коричневатые пластыри на дне плавательных бассейнов….Да мало ли прогорклых вещей на свете?

 

Бабка

У меня были мысли начать эту главу необычным и варварским языком Андрея Платонова, или же изысканно по–набоковски с совершенно иным, нетипичным описанием деревянной подставки на которой я сижу в этой главе. Я долго подбирал словосочетания и у меня ни черта не получилось. Не беда. Я уже убил одного зайца — упомянув заветную классику и тем самым создал культурное и уютное настроение. (так что давайте–ка с чашечкой кофе, на зеленом диване….)

Я опишу так: деревянная подставка нужна для того чтобы, взобравшись на нее, дотянуться до двух зеленых баков: один для картона, другой для мусора. Подставка (или же скорее — маленький помост с тремя ступеньками) обита проволокой для того, чтобы не дай Бог не поскользнуться и после не выдоить у компании небольшую сумму денег на зализывание ран. Начальники — хитрые бестии. Безопасность для рабочего класса — это всего лишь боязнь бугров быть засуженными. На самом деле им бы было бальзамом на раны видеть вас в клещах какого–нибудь хитроумного фабричного станка — кричащих как кролик после удара арматурой по мягкому, доброму лбу.

За моей спиной — проволочная сетка, отгораживающая наш склад от пекарни — на широкий двор которой иногда выходит мистический молодой человек и волнующе–пронзительно играет на саксофоне. За пекарней — длинное и шумное шоссе. Далее — неизвестность.

На асфальте рядом со мной — несколько раздраконенных воронами макаронных пакетиков, почерневшая кожура мандарина, два плевка, неизвестный моему слабомеханизированному уму металлический предмет напоминающий шарикоподшипник, и около пятидесяти окурков (считал от нечего делать). Рядом с исцарапанными, побитыми временем складскими дверьми возвышается блестящая горка газовых баллонов около которых строжайше запрещено курить. Можно добавить, что внутренняя сторона дверей испещрена именами крыс, которые скончались в близлежащей крысоловке. Имена самые разные — людская фантазия богата. В данный момент мое любимое имя это «shitbrick»

На этом складе несколько лет назад умер человек. Его нечаянно убил лучший друг. Ирония…Он пригвоздил парня к стене металлической вилкой погрузчика. Пробил ему пах и бедро. Говорят, что пьяный был в тот день. А умер парень от потери крови. Его нечаянный убийца допустил ошибку — вместо того, чтобы оставить все как было до приезда парамедиков — он ударился в панику и дал задний ход. Вилка вылезла и друг его истек кровью за пять минут. Разорвалась артерия на ноге. Думая об этом сейчас — я понимаю, что видимо сделал бы то же самое. Ты пригвоздил человека к стене — он вопит нечеловеческим голосом. Как тут из него эту вилку не вытащить? Это же простой рефлекс, как отдергивание пальца от укусившего пламени….

Я сижу на нижней ступеньке помоста — немного сгорбившись, бормоча что–то простое и пошлое.

Я только что разгрузил грузовик с оливковым маслом. Я смертельно устал. Подростку, который разгружал вместе со мной я сказал, что лично для меня одна из версий ада — это грузовик, который ты разгружаешь и за последним рядом коробок, которого ты так сердечно ждал — оказывается еще один. А потом еще. И так — вечно. Он явно не понял ни слова из моей усталой тирады потому что ответил:

— Да, обед будет скоро.

(Про подростка этого мне нечего вам сказать кроме того, что у него есть странный, врожденный дефект мизинца на руке. Мизинец за ночь скручивается как улитка и каменеет. Когда он просыпается утром — то раскручивая его, кричит от боли.)

Мне очень хочется проковылять в кафе, которое находится совсем рядом с моим складом и тихо заказать там бутылку пива и две стопки виски, но у меня нет денег, а украсть их сегодня невозможно. В головах сотрудников с самого утра, как речные водоросли после удара весел, колыхается подозрительное волнение. Охота на ведьм может начаться в любую минуту. Я чувствую это. Если я буду неосторожен — у меня есть шанс выслушать много ядовитых слов, ощутить мозолистые руки на отрицающем все лице, и может быть даже потерять свой единственный передний зуб, который я называю «рабочий».

Хотя бы можно просто посидеть, послушать плеер, погрызть бутерброды своим «рабочим», поднатужиться при мысли, что до конца рабочего дня еще три часа.

Погрузиться в сонное терпение. Складской анабиоз. Вынужденная анестезия прорывающейся агрессии, потому что если она прорвется и я разойдусь: три часа будут казаться тремя месяцами, а жажда выпить превратится в широкоэкранный психоз, когда все становится темнее и вещи как по–волшебству выпрыгивают из трясущихся рук. Так что лучше я посижу тут в одиночестве пол–часа, подумаю о том, что дома есть родители и старая, злобная, но все таки любимая собака, не дам себе распалиться….возможно день пройдет более менее быстро.

Но мне не дано провести обед одному. Двери склада распахиваются и она, щурясь от солнца, с сигаретой в зубах, приближается ко мне всеми своими сорока восьми килограммами. Ее громадный, пожранный оспой подбородок трясется — она уже что–то говорит, хотя отлично видит, что я в наушниках и ни хрена не слышу. Ей пятьдесят два года. Она живет в трейлере с мужем–диабетиком. У нее трое дочерей (все появились на свет путем кесаревого сечения) и зять, который покончил с собой неделю назад.

Иногда в трейлер привозят погостить ее инвалидку–мать со сломанным бедром. Это большое событие. Она весь день рассказывает мне и всем остальным как ее муж и трое ханыг из соседних трейлеров вносят старого динозавра на руках вместе с ее инвалидной коляской, как осторожно сажают мать в кресло или тащат в туалет, где уже по случаю установлено специальное сидение для пожилых и немощных.

Характер ее невозможен. Она утверждает, что в ее жизни нет места лгуну и вору (ах если бы ты знала!!!), но при этом я могу с твердостью сказать, что большей вруньи и сплетницы я пока что еще не встречал. Ее отношение к определенному человеку может полностью измениться за считанные секунды. Сейчас она возводит вас в святые, хвалит вас, анализирует ваши положительные качества — вы уже серьезно начинаете гордиться собой. Думать, что не все еще потеряно и где–то в глубине вас находится очаровательная, добрейшая личность. Но вот вы отвернулись, или ушли куда–то (ну скажем взять у начальницы новый заказ на две тонны макарон) и когда возвращаетесь — она уже смотрит волком, ее рот крепко сжат, она сопит и тоненько гудит старомодную мелодию тотально игнорируя ваше существование.

Вас нет. Вы — сволочь. Вы ленивый, безответственный мудак, который задерживает работу и портит все к чему прикасается. Да и не только как работник: как человек вы тоже порядочное дерьмо.

Не удивляйтесь, не гадайте — почему так произошло. Вы скорее всего ничего не сделали. Это ее натура. Завтра она словно юркий, сморщенный лилипут будет перебегать от одного работника к другому и едва слышно шептать про ваш подлый, невыносимый характер.

Это моя сотрудница. Она работает на макаронном складе уже семнадцать лет. Несмотря на свой карликовый рост и вес — она разгружает макароны с необъяснимой силой и энергией. Она действительно трудолюбивый человек. Хотя и скрывает это как может. Ее любимые темы для разговора это:

А. Кто и каким образом умер из ее родственников и знакомых. (которых очень много и поэтому истории редко повторяются)

Б. Какие гады, хапуги и мерзавцы наши начальники.

В. Как замечательно жилось раньше и как хреново теперь.

Сейчас она на полставки и два раза в неделю подрабатывает где–то уборщицей. Ее зовут Бренда. Ей всегда есть что сказать. Я дал ей прозвище — Бабка.

Она подходит ко мне. Я улыбаюсь и с сожалением извлекаю наушники. Она начинает. Речь ее длится долго. Я вставляю только «да» и иногда удивленное «мммммм!!!!» при котором сильно морщится лоб и выпучиваются глаза. Сначала мне досадно, но уже через десять секунд досада проходит. Бабка всегда рассказывает что–нибудь отвратительное и необычное. В конечном счете я не жалею, что вынужден был выключить свою музыку. Сегодня я в ее фаворитах. Она в ударе и поток ее сознания направлен прямо на меня.

— Слушай, Стив, ты когда–нибудь смотрел фильм «Человек — Слон»? Смотрел. Я это к тому говорю, что моя знакомая мне такое рассказала, что я спать не могла. А сама она вообще в полном потрясении…Не может никак оправиться от всего этого. Так слушай: у нее есть сестра, которая живет в маленьком домике, буквально в лесу….ну кусты одни вокруг, да деревья… До ближайшего городка три километра по лесной дороге. И, значит, у сестры ее рак. Какая–то жуткая форма. Она умерла в субботу и знакомая моя оставалась с ней все это время. Сестра умерла у нее на руках…Да…Ну так вот у нее в последний месяц по телу пошли метастазы. Ты себе представить не можешь что это было… Какой ужас! Моя знакомая до сих пор трясется. Ну вот, значит, у женщины у этой бедной около носа выросла длинная опухоль. Ну трубка такая… Как у слона хобот. Поэтому я про фильм–то сейчас вспомнила…И на спине тоже наросты вырасти, вся покрыта ими… пальцы отвалились и на их месте что–то новое появилось…Знакомая говорит запах был ужасный в комнате. Сестра ее уже говорить в конце не могла потому что у нее рот тоже чем–то зарос. И вот она значит, день–деньской лежит в этой комнате своей и кричит от боли. Знакомая моя каждый день три километра по лесу ходила в город. Машина сломалась. За морфием в больницу ходила. Одна по лесу. Врачи, негодяи, в обрез таблеток выписали, а сначала, Стив, сначала они вообще не хотели ничего кроме тайленола номер три выписывать…. Невероятно! Невероятно! Ей уже в конце и морфий–то этот не помогал. Так она и умерла… Как раз за день, когда моя знакомая собиралась уезжать… Ее бы в больницу тогда переправили — родственников ведь никаких нет, что ж ей так и сдохнуть в одиночестве? Невероятно… Вот какие теперь врачи… Плевать им на то, что женщина умирает. Швырнули двадцать таблеток в морду и говорят — вали отсюда… Знакомая говорит, что у нее все руки в синяках — она последние два часа ее мертвой хваткой держала. Все что–то хрипела — говорить–то не может…Так вот она ей каждые два часа в рот по таблетке морфия опускала. Долго мучилась — всю ночь колотилась, но слава Богу все таки умерла… Я тебе говорю, Стив, знакомая моя эта — она сейчас сама–то толком говорить не может. Так это все ужасно на нее повлияло… Ужас. Ужас, что с людьми может твориться… Чего это? А, это к нам приехали в офисе принтер чинить… Туда! Туда! Болван… Вот у меня брат тоже от рака легких в девяносто втором умер. Я его каждый день возила в больницу, чтобы ему там перевязки делали. Ну, знаешь, язвы у него нагноились…Он уже тогда не пописать, не покакать сам не мог. Я за ним год ухаживала… Так тяжело все это…У меня, кстати своя собственная сестра в той больнице лежала. В психиатрическом отделении. Десять лет там была пока не умерла. Один раз я здесь на работе была и мне позвонили и сказали, что у нее нервный срыв — она себе волосы подожгла. Я тогда, помню, бросила все, поехала скорее в больницу, а она там обгоревшая — волосы все сгорели только скальп обожженный…. Мне бы сейчас, блядь, самой впору к психиатру сходить: вся эта история с Кевином, ну с зятем моим…Вот уже неделю один и тот же сон вижу: как он идет по платформе в своей красной бейсболке и вот уже приближается поезд и я знаю, что он прыгнет, вот именно сейчас прыгнет и я кричу, зову его, начинаю бежать, а ноги не идут… Тут он прыгает под поезд и я просыпаюсь…Сегодня кстати сертификат о смерти выдали…Жена его, дочка моя, уже неделю с таблеток не сходит…Видишь, Стив, так получилось…У тебя зажигалка есть? Моя что–то не работает… Да…двадцать шесть лет всего, сын маленький, работа хорошая — крановщик. Платят много. А он связался с той дурой, кокаин нюхать стал…Нелепо и страшно все это…Его тогда на платформе камера сняла…Мне хотели показать видео, но я отказалась — зачем мне этот ужас видеть…Он, говорят, с бутылкой виски на платформе был… Его видели в камеру. Мне охранники сказали, что одна секунда — и его могли бы спасти…Но не успели…Полиция его в ту ночь искала. Говорят, что получили информацию, что какая–то женщина избита…Это он свою любовницу, значит, прибил, а потом и прыгнул под поезд…Страшная смерть… А знаешь что мне внук мой вчера выдал? Я, говорит, бабуля, всех ненавижу! Ты подумай: пять лет ребенку, а уже такие слова…Ну он конечно натерпелся…Второй случай в стране за последние десять лет…Теперь его никуда не пускают — в бассейн нельзя потому что родители других детей видят у него эти пятна на теле, на руках и думают, что у него оспа, или еще что похуже…Да вот теперь видишь — и отца у него нет. Каждый день спрашивает: мама, а когда папка придет? А что она ему сказать может? Что твой папа под поезд прыгнул? Теперь не знаю кто его будет к доктору на облучение возить…Я с ним там в этой камере три часа сидеть не могу. Я там сдохну… Несчастный ребенок… Муж мой наверное с ним поедет…Ты представь: там же в камере этой ебанной надо до трусов раздеваться — жара, лампы светят…Ну даст Бог, поможет. Если нет — то уж и не знаю чего делать. Мать его тогда вообще свихнется… Она ведь сама нестабильная… Когда ей шестнадцать было — стала амфетамины принимать. Воровать у нас начала… Два года ей понадобилось чтобы оправиться…Дура…Вот теперь с ребенком одна осталась… Я решила, что Рождество с ними проведу. Это, Стив, очень трудное время, когда ты один — надо чтобы с тобой кто–нибудь был. Я сегодня в два тридцать домой еду — мы с мужем поедем в дом престарелых. Там встреча ветеранов. Мы каждый год ездим — помогаем там все организовать, на стол накрываем… Видишь какие у нас начальники… сукины дети: выбросили вчера сто пачек макарон на помойку. Ну что им стоило отдать их неимущим, которые на Восточном Хастингсе загибаются? Я им говорила: мы с мужем машину наймем, приедем, заберем все макароны и потом их сдадим в благотворительную столовую, ну в ту, знаешь, которая около церкви и того места где наркоманам можно безопасно уколоться. Так не позволили! Дешевые сволочи….Вот так, Стив, чем больше у тебя денег тем ты жадней…И нет им до нас никакого дела… Им, Стив, абсолютно по хую, если нам на башку поддоны с маслом упадут. Я вчера им говорила: скажите Рику, чтобы он масло переставил — поддоны качаются, они там на соплях держатся! Доски старые… Чуть что и голову проломят. И нам даже скорую не вызовут…. так и оставят подыхать на цементе как собак…Мне что ли масло переставлять? Мне погрузчик водить? У меня, посмотри, какие ноги… Дай штанину закатаю…Вот! Видишь — опять вена лопнула. Это меня, Стив, это место довело… Оно любого довело. Вот, Дональд, почти что дуба дал…К тому все и шло. Ты тоже когда–нибудь это почувствуешь… А в офисе эти свиристелки — в тепле сидят, жопы от стула оторвать не могут…У них–то рождественские бонусы побольше наших будут. Конечно — кто мы такие? Нам в столовую и стулья–то дали поломанные. И не топят! Декабрь на дворе, а на складе не топят. Я сегодня трое штанов ношу и все равно дрожу от холода! Мне иногда кажется, что я уже умерла и остываю…Потрогай руку….Видишь! Да тут на улице теплее, чем там у нас, ей–богу! Сколько времени? Двенадцать тридцать? Пора…Пойду назад… Погреюсь в столовой — там хотя бы еще топят… Заказ трехстраничный пришел и конечно его дали именно мне…Подохни, Бренда, а к часу тридцати — сделай….

Она уходит. Я встаю следом за ней. Пугаюсь необычного звука где–то в недрах груди, останавливаюсь на секунду. Осматриваюсь — не забыл ли я чего–нибудь. Бросаю кожуру мандарина и оберточную бумагу от бутерброда в мусорный бак. Иду греться.

 

Спасительное Лекарство

Я стою в тесном проходе. С двух сторон меня окружают четырехярусные полки на которых лежат различные товары — шампунь, кремы для рук, прокладки, гомеопатические пилюли и прочая наваленная друг на друга клаустрофобия.

Я толкаю перед собой до дрожи скрипучую тележку ручка которой доходит мне до лобка. На тележке лежит ручка, листок с заказом и шесть разноцветных кусков мыла — все что я успел сделать за двадцать минут — ибо от сегодняшнего дня не стоит ждать ничего хорошего.

Я знал это сразу же после того как проснулся и полусонно высунулся в свое маленькое окно, чтобы до завтрака быстро, пока не заметила мать, докурить окурок оставленный с ночи в припорошенной пеплом щели оконной рамы. Курить до завтрака нехорошо. В принципе я согласен, но до первого инфаркта я не желаю заострять на этом внимание и следить за собой.

За завтраком я апатично жую хлеб с маслом. Подобно сухопутной черепахе откусываю большой кусок и, не жуя, проталкиваю его в трахею следующим. За чаем я внезапно представляю себе такую ситуацию: я спускаюсь вниз в лифте и какой–то неприятный сосед с красной мордой и большим портфелем, едя со мной вниз — вдруг сердито говорит мне, что видел как я вчера вечером (и позавчера тоже) сыпал пепел на его балкон со своего верхнего этажа. Что я ему скажу? Скажу что прошу прощения и постараюсь больше так не делать. Он сердито кивнет и замолчит…. А вдруг не замолчит? Вдруг он скажет, что пожалуется на меня в совет дома, потому что он не потерпит такого нахальства. Я отвечу ему более грубо, что повторяю: я сожалею о случившемся. И потом добавлю, что дело не стоит выеденного яйца и что он может жаловаться куда хочет. Лифт к тому времени уже должен приехать.

Я успокаиваюсь, продолжаю пить чай…И вдруг думаю: а что если сосед, остановившись около лифта скажет мне, что мое поведение более чем наглое и к тому же он недавно видел, как я мочился в парке возле нашего респектабельного многоэтажного дома…Я тогда не выдержу и лающим голосом пошлю его на хуй. Он изменится в лице и в ответ громогласно пошлет меня туда же. И добавит, что такие пачкуны как я должны проваливать из этого дома. Я ударю его по лицу. Ударю изо всех сил. Он отшатнется, замычит. Кровь закапает на уроненный чемодан. Носком стального ботинка я ткну его в мягкий, податливый пах, назову мразью и быстро пойду на работу задыхаясь от пережитого. Но далеко не уйду. Сволочь вызовет полицию. Меня заберут….и…..Хватит!

Так проходит почти каждый мой завтрак. Я выдумываю что–то тревожное и неприятное и часто, уже допивая чай, трясусь от внутреннего, хорошо скрытого гнева. От этих переживаний мне нет покоя ни днем, ни ночью поэтому я очень уважаю седативные лекарства. После них ты плескаешься в мелководье снисходительного благодушия. Героин наверное еще лучше. И черт с ним со здоровьем пусть лучше у меня будет вечный запор и сердечные перебои, но зато я не буду каждые пол часа драться с фантомами. Если бы я не был трусом — я давно бы уже его принимал.

Вы раздраженно кричите:

— Придурок! Что ты можешь знать о героине?!! Он ломает жизнь!

Я киваю вам, но мне кажется, что вам просто обидно, что вы уже не в силах принимать его сами и поэтому вы хотите спасти всех молодых и неопытных, так скажем — сорвать им хорошее настроение своими здравоохранительными знамениями. Скорее всего я неправ, но, вот помню — как то будучи юными школьниками мы с очередным другом («Cева! Держись от этого мальчика подальше!») прогуляли школу и купили в складчину пачку Дымка. Стоя возле какого–то подъезда мы серьезно и основательно закурили, сплевывая и поминая мать. К нам подошел дряхлый, неухоженный старик и чего–то захрипел показывая на горло в котором была круглая, сдобная дырка. Мы долго не могли понять чего он хочет. Наконец я догадался:

— Вам что, сигарету дать?

Старик захрипел еще сильнее и, отмахиваясь от нас, попер прочь.

«Я понял, что он хотел» — вдруг серьезно сказал мой друг Павлик.

— Он говорил нам чтобы мы никогда не курили, а то и у нас такая же хуйня на горле будет…

После этого эпизода сигареты стали еще милее и сладостнее моему двенадцатилетнему уму.

Я наверное когда–нибудь упаду на пол от молниеносного инсульта, хотя: моя мать в гневе как–то крикнула мне:

— Такие гады как ты до ста лет живут!

Да… да…. Продолжаем: я все еще в том проходе и тележка доходит мне до лобка. Неподалеку кучка женщин (моих сотрудниц) — пакует заказы и их утренний, неблагородный смех вызывает у меня три чувства — презрение, легкое половое возбуждение (которое к концу дня перейдет в нелегкое) и зависть, что такие безмозглые люди могут и главное имеют право быть веселыми, а я — пуп земли и непризнанный философ почти везде чувствую себя словно редкая, рыба, которая вяло покачивается в немилом ей аквариуме, ничего не жрет, пугается других рыб, прячется за обогревателем и вообще — все ей, заразе, не так…

Я ненавижу их и ненавижу себя. Я люблю их всем сердцем, а себя воистину обожествляю. Как разобраться в этом парадоксе? Ведь все эти чувства — одновременны…Добрая мизантропия? Желание одной рукой помочь подняться с земли, а другой тем временем залезть в карман? И еще: меня невероятно раздражает и удивляет способность людей жаловаться на вечную скуку, на плохие рабочие условия и при этом продолжать упорно по–муравьиному пахать на своего начальника, быть ответственным, относительно честным, до апоплексии гневаться на ленивых работников… Плутон! Юпитер! Вас уже шесть миллиардов, или даже больше… Бороться нет смыла, но удивлению нет никакого предела.

Чужая, непонятная мне галактика! Для чего вам нужно все это? Почему бы вам не послать все у чертям собачим, не спрятаться в туалете и уснуть там после пятиминутной извращенной мастурбации, почему бы вам не пойти домой после первого перерыва ни сказав никому ни слова, почему бы не разгружать грузовики медленно как улитка, попивая при этом водку купленную на ворованные деньги, которые вы незаметно свистнули из общего котла в оффисе? Что держит вас? Ваши материальные сокровища? Ваша однокомнатная квартира внаем? Эластичная половая щель вашей жены? Дети, которых надо поставить на ноги? Эти спорные сокровища никуда не денутся. Они не испарятся если вы будете время от времени немножко хулиганить. Я же не прошу вас окончательно опуститься и сделать все для того чтобы оказаться за решеткой… Я лишь участливо предлагаю веселый праздник дату которого вы назначаете сами. И в конце–концов: а на хрена вам вообще дети? Я, например, доставил и доставляю своим родителям черт знает сколько горя и беспокойств. И они мне тоже. Сердечно сосудистая система опасно изношена и скоро в нашей семье наступит абсурдная ситуация при которой ни при каких обстоятельствах нельзя орать, потому что если все начнут ор — у кого–нибудь будет припадок.

Бедные родители: они делают все возможное, чтобы облегчить мне жизнь, но все чаще и чаще я с грустью понимаю, что будь они хуже (читай: безалаберней) — я любил бы их значительно больше…

Или у вас имеются какие–то моральные обязательства перед начальством? Как жаль… Вы удивляетесь почему ваш заводской бугор такой отпетый минотавр… Да ведь это вы сами его таким сделали! Вы с первого дня вытащили свою жалкую пипетку послушания и она моментально начала капать в его опьяненные мелкой властью мозги. И докапалась до того, что начальник уже принимает за должное тот факт, что вы как скотина, работаете не покладая рук и на вас всегда можно положиться. С наступлением сумерек — умная корова сама начинает потихоньку продвигаться к хозяйскому дому. А начальник ваш требует еще больше. И еще. И все равно недоволен.

А может быть вы просто боитесь жить безответственно? Боитесь, что падете в бездну из которое не выбраться?

Все, все… Нет сил теребить соски своего нигилизма. Поверьте, пожалуйста поверьте: я не такой уж подлый циник и гад, со мной бывает удивительно легко жить. Я знаю нескольких хороших людей и они, если что, — возьмут шариковую ручку и напишут безупречные рекомендации… Я же сказал, что день не задался — вот все и обострилось.

Я знаю только, что скоро закончу заказ и мне нужно будет подойти к этим бабам и подкатить к ним наполненную тележку, чтобы они запаковали товар. (кстати — хороший крем на второй полке слева…надо записать на руке……потом возьму, когда никто не видит). И когда я подойду к ним — они скажут мне что–то бессмысленное и дурное и мне надо будет отшутиться в ответ. Надо будет отшутиться преувеличено–грубым голосом, небрежно опершись на свою тележку. И следить за мимикой лица — придать ему беззаботное выражение мужчины–дебила — они так это любят… Еще с младших классов средней школы я понял: для того, чтобы овцу приняли и обласкали в обществе — надо делать все, чтобы походить на других овец. И поменьше оригинальности. Когда все заблеяли — начинай блеять и ты. Когда все ссут — расслабь и свой сфинктер.

Необходимо показать им, что я такой же как и все, а это так тяжело… Почти на все что мне говорят я втайне желаю засунуть два пальца в рот и жутким исторгающим звуком дать понять, что для меня значат их обязательные слова. Если я не отшучусь — в следующий раз они скажут что–нибудь еще более идиотское, просто чтобы сотрясти воздух — ведь им, падлам, это ничего не стоит… Они сотрясают воздух до двухсот раз в день…Так было в московской школе, так было в Старой Стране. Новая Страна точно такая же…

Мне хочется выпить и я решаю сделать это сейчас же. Вообще — я откладывал это ежедневное мероприятие до первого перерыва, но крохотный дятел пристрастия уж как–то слишком настойчиво колотит мне в висок. Необходимо определиться насчет дозы. Я полагаю, что триста грамм с лишним для начала будут идеальны.

Мне не нужно брать бутылку из дома — здесь на складе в неограниченных количествах живет (видите: даже одушевляю!) самый дорогой алкоголь который я когда либо глотал. Двадцать миллилитров стоит восемь долларов и пятьдесят центов. Я выкрадываю эту божью росу с величайшей осторожностью. С каждым днем моя паранойя растет: я пью всего две недели, а ущерб нанесенный моей компании уже составляет примерно три тысячи долларов…Меня спасает не столько моя хитрость, сколько поголовное незнание работников склада и наших менеджеров, что эту жидкость можно пить в больших количествах. Если меня схватят и всего–лишь уволят за эту проделку — я буду считать что мне повезло.

Что же это? Я расскажу, я расскажу… Только лишь прервусь на секунду чтобы сообщить вам насколько улучшилось мое настроение. Я предвкушаю, я слегка пританцовываю, едва слышно хихикаю и от возбуждения без устали повторяю одно и то же матерное слово. Я почти что нахожусь в эпилептической ауре — все кажется ярче и внушительней. Мне моментально хочется в туалет по большому, но это после. Сейчас я имею право только лишь со страшной силой выпускать газы и несколько раз пробежаться по своему проходу «A», и в нескольких местах слегка раздвинуть коробки с товарами — настороженно заглядывая в проход «Б»: кто там и смотрят ли на меня. Чтобы мои ботинки не топали — я бегу на цыпочках, чуть–чуть подавшись торсом назад, напоминая при этом всемирно известного комика и немного опасного дурака Мистера Бина.

Это гомеопатические капли с двадцатисемипроцентным содержанием алкоголя. Они называются «Спасительное Лекарство». Крохотные бутылочки по двадцать и по десять миллилитров. Я предпочитаю двадцать. Доза капель такова: пять–восемь капель на стакан воды. Ну да! (простите — но я, вот, даже сейчас когда пишу это — зашелся от смеха!) Скажите лучше: восемнадцать бутылочек сразу! Это будет три пачки. В пачке — по шесть бутылочек, каждая из них в маленькой желтой коробке. Капли — самые разные. У нас их около тридцати видов. Каждый вид от чего–нибудь помогает. «Вишневая Слива» — мои любимые. Легенда гласит, что «Слива» помогает от стресса у людей и собак. Я полностью «за». Восемнадцать бутылочек — это будет триста шестьдесят миллилитров. Несколько тысяч капель. После такой интенсивной терапии — мой стресс канет в лету уже через десять секунд. Кроме экстракта вишни и сливы в состав моих гомеопатических фаворитов входит: вода, алкоголь (ну это я уже упомянул), и еще несколько разных травяных и цветочных экстрактов — по–моему климатис, роза и… дальше не помню.

Убедившись что ни в одном из проходов не присутствует какой–либо человеческой активности — я быстро подхожу к коробкам с каплями, которые навалены около стены, рядом с пакетиками органически выращенных орехов.

Я быстро хватаю три пачки, засовываю их в штаны (одна посреди живота, две — по бокам) и как можно сильнее натягиваю свитер. Мой пояс не дает пачкам провалиться в штанины. Он поддерживает их. Я выгляжу слегка беременным — восемнадцать коробочек все таки….Если хоть одна пачка провалится ниже, например непослушно скользнет в трусы — это уже не будет беременностью, а запущенным случаем паховой грыжи.

Мне очень больно. Острые углы пачек вгрызаются в мою худую плоть. Ах! Картонные волки! После — на коже вздуются временные рубцы. Живот мой должен быть максимально втянут — иначе пояс не удержит пачки и они выскочат наружу. Трудно дышать. И как я уже говорил — дико хочется какать.

На складе два туалета — один наверху около офиса и столовой, второй здесь — внизу. Нижним туалетом нам пользоваться не рекомендуется, потому что помещение склада снимают сразу две компании и нижний туалет нам не принадлежит. Мне сейчас не до правил. Я беру со своей тележки лист бумаги с заказом и, прикрывая свой внезапно выросший живот, боком по–крабьи прохожу мимо деревянных столов за которыми мои сотрудники пакуют товары. Кажется никто не заметил. Я прохожу в подсобку которая предлагает мне следующие варианты пути: через белую дверь — на улицу, вверх по лестнице — в офисы и наконец в небольшую помещение, в котором взвешивают заказанное тофу, отмывают в грязнейшей раковине запачканные при перевозке товары и держат всякий ненужный хлам. Вторая дверь в этой комнате ведет в туалет. Скорее! Скорее!

Я рысью пробегаю сквозь комнату, поворачиваю налево, лихо бью ногой по крысоловке, коварно поставленной около хитросплетения каких–то труб — она хлопает и переворачивается. Забегаю в туалет, дрожащими руками закрываюсь на замок, открываю дверь кабинки, снимаю штаны. Пачки с каплями моментально падают на пол. Выстреливая дерьмо как из пулемета — я закрываю глаза и задыхающимся шепотом несколько раз повторяю — «О, Господи!». Наконец, когда первый фекальный шквал закончен — я немного наклоняюсь и подбираю первую пачку с пола. Начинаю сдирать с них полиэтилен. Через тридцать секунд я уже подтираюсь, а восемнадцать коробочек аккуратно по–военному выстроены на полу. Усыхая от нетерпения, я начинаю вынимать из них бутылочки. Минуты через две — восемнадцать бутылочек аккуратно, и даже еще более по–военному выстроены сверху на унитазном бачке. Я беру шесть бутылочек и снимаю с них колпачки в которых встроены пипетки. Кладу пипетки в карман. Раскрываю рот до неприличия широко и всовываю в него горлышки шести бутылочек. Крепко язык с небом — жду несколько секунд. Это «Спасительное Лекарство» не Jack Daniels — поверьте на слово. Вкус довольно ужасен… Немного напоминает коньяк… Достигнув необходимого мне астрала — я коброй убираю язык. Капли с бульканьем льются мне в рот, но я пока не проглатываю. Через пять секунд — бутылочки пусты и щеки мои вздуты как два дряблых апельсина. Я жду еще секунду и глотаю.

Еб твою мать! Рвотные позывы настолько сильны, что я использую все ресурсы свой фантазии, чтобы отвлечься. Я представляю курятник, как я захожу в него и насыпаю голодным курам их любимый комбикорм. Я представляю чистый женский затылок, который так приятно целовать никотиновыми губами. Я представляю круглые камни на дне быстро текущей горной реки.

Все. В этот раз пронесло. Бывало и хуже. Сейчас главное не останавливаться и дышать ртом. Если я задышу носом — мне крышка. Осталось всего двенадцать бутылочек. Следующие шесть будут еще тяжелее и возможно я чуть–чуть сблюю. Но это не беда — я проглочу рвоту пока она не брызнула из моего предусмотрительно сжатого рта. Так. Теперь осталось всего шесть. Я начинаю потихоньку сомневаться — а смогу ли? Я смотрю на себя в зеркало и с какой–то извращенной гордостью думаю — «Сева, до чего ты дошел…» Мое лицо цвета парной говядины, глаза щедро слезятся, руки дрожат как две вареных креветки, если их потрясти за хитиновые хвостики. Я смогу. Я обязательно смогу. И, что вы думаете? Я все таки смог!

Люди стремятся к своим целям. Кто–то вставляет зубы, кто–то становится нейрохирургом, кто–то, мазохистски экономив всю жизнь, наконец–то покупает небольшую, но милую дачу… Я же героически осиливаю восемнадцать бутылочек с каплями в складском туалете на двери которого написан стих:

«Here I sit so broken–hearted Pushed and strained but only farted Many tunes my rectum sings Until I break my sphinсter ring»

Богема! Не только дорогие напитки, но еще и поэзия!

Я аккуратно складываю пустые бутылочки в их коробочки. Обертываю их бумажным полотенцем для вытирания рук. Кладу сверток на дно мусорной корзины. Прикрываю чужими, мокрыми кусками полотенца. Китаец–уборщик не заметит. От восемнадцати пипеток в кармане я избавлюсь позже.

Выхожу из туалета. Опьянение уже наступило, но пока это всего лишь эхо. Настоящий звук донесется до меня через пять минут.

Я вбираюсь по гулкой деревянной лестнице, покрытой пыльной ковровой обивкой. Захожу в столовую, вынимаю из кармана куртки сигареты и плеер. Спускаюсь вниз, выхожу на улицу. Перерыв будет только через час, но меня никто не заметил. Это словно массовая Камера Обскура — все они слепы и я потешаюсь на ними, ворую их товар, делаю себе маленькие радости.

Я закуриваю, включаю свой плеер. Сегодня я слушаю The Pogues — музыка которая несказанно подходит для того, чтобы в конце февраля стоять около своего склада, быстро пьянеть и смотреть влажнеющими глазами на проезжающие автомобили, железную дорогу и высокие сосны близлежащего леса. День Святого Патрика — ничто. Я, извините, на херу вертел этот день. И вообще — я ненавижу негласное правило — выпивать по праздникам. В день Нового Года вы никогда не увидите меня под мухой. Я также не люблю Олимпиады и всю эту спортивную истерию. Я хочу чтобы после моей смерти на надгробии у меня были выгравированы следующие слова: «he never played sports» (это я так — к слову).

Теперь, после усиленного лечения каплями — мне относительно спокойно и комфортно. Я больше не дерусь с призраками и, какое–то время я могу находиться на планете Земля в качестве полноправного жителя. Желудок горяч как выпечка на лотке, в ушах пронзительно свистит комариная бригада.

Я докуриваю и достаточно нахально иду назад к своему рабочему месту. Я знаю, что к конце рабочего дня мне будет плохо, депрессивно и одиноко. Все уйдут домой, и я еще час буду подметать пол и ждать курьеров, которые заберут поддоны с выполненными заказами. Меня будет тошнить (потому что к обеду я добавлю еще десяток бутылочек), у меня поднимется температура, мне будет стыдно и немного страшно. Но это будет.

Сейчас я могу спокойно подойти к пакующим товары женщинам, сказать им что–нибудь веселое и остроумное. В данный момент они не кажутся мне таким уж набитыми дурами… Их даже немного жаль. У кого–то есть дети… Все таки я зря так окрысился на них… Я сам–то порядочная падаль… Они, несмотря на их недостатки — все таки малооплачиваемые. Если не сказать: голь перекатная… Я всегда сходился с такими людьми — с ними немного легче жить. Если у человека много денег он, сам того не желая, становится дешевой гнидой… Длинными медицинскими пиявками присасывается к нему капитал. Становится страшно сделать что–либо безрассудное: пиявка может оторваться.

Вон у той, маленькой с красивыми, длинными волосами никогда нет сигарет… надо дать ей пару–тройку: пусть курит на здоровье. Да и коробки у них сегодня тяжелые — надо помочь…А то еще надорвутся — и выскочившие от натуги матки и нерожденные эмбрионы запрыгают по–полу забрызгивая его околоплодной жидкостью… Бедные, бедные рабочие женщины. Даже ваша аккуратно наложенная косметика печальна, потому что вы совершаете этот никому не нужный утренний ритуал несмотря ни на что… На складе не оценят ваши туши, помады и тени.

Я подхожу. Говорю что–то. Они смеются. Я помогаю им поднять несколько особенно тяжелых коробок.

По–пути к своей тележке с неоконченным заказом — я останавливаюсь поговорить с недавно нанятым молодым прохиндеем. Его хобби — граффити и комиксы. Он хочет знать все понемногу. У него было тяжелое детство.

Прохиндей сообщает мне, что завтра не придет на работу потому что ему (уже в третий раз) надо явиться в суд. Недавно его поймали в центре города, когда он делал граффити на стене какого–то супермаркета. Он провел день в тюрьме и теперь постоянно упоминает об этом. Это его маленькая гордость. Что-ж… Может быть когда–нибудь ему повезет и он загремит туда на месяц…

Мы разговариваем минут пять. Нас прерывает зычный и агрессивный окрик начальника.

 

Loonатик

 

Часть первая: что я рассказал

В кабинете у психиатра достаточно прохладно. Массивный стол из дорого дерева. Приятные глазу картины на стенах. Два удобных кресла — одно для ягодиц врача, второе для моих. Огромный книжный шкаф с различными трудами и справочниками по психиатрии. Я замечаю Фрейда и Павлова. Психиатр выглядит пугающе нормально. Его пожилое лицо посылает в космос сигналы спокойствия и рациональности. Возможно, что это всего лишь маска, которую он срывает как только приезжает домой. Возможно дома он иногда рычит как бешеный ротвейлер и его жена, в одной ночной рубашке, с воплями выбегает на улицу потому что она знает: если сейчас, в данную минуту не ретироваться — муж начнет зверски биться головой о дверной косяк и потом, крича тонким, нарочито детским голосом — набросится на нее с ножницами для резки рыбьих плавников Это уже происходило. Она научена горьким опытом.

Сегодня мой второй визит к этому неразгаданному психиатру. Первый визит не оставил у меня истерически–хорошего впечатления. Мне кажется, что мой врач просто выдохся от многолетнего анализа чужой, шаткой психики. Ему уже наплевать. Возможно вначале своей карьеры он действительно вникал в ситуации пациентов. Разбирал по косточкам внутричерепную стыдобушку, которую людям уже не было сил скрывать. Искренне хотел что–то изменить в их сумрачных жизнях, хотел увидеть прогресс. Может быть, засыпая ночью, он со слезами на закрытых глазах представлял, что какая–нибудь толстушка с манией порядка с его помощью все–таки вылечится, вырвется из лап своей хворобы и, как все нормальные люди, начнет гадить где попало. Или какой–нибудь тощий ханыга с опасной формой изнуряющего онанизма в одно прекрасное утро проснется и с изумлением заметит, что его руки первый раз за четыре года находятся поверх одеяла и, самое главное, ему совершенно неохота исправить эту неожиданную неполадку.

Психиатр здоровается со мной и мы начинаем беседу.

(Я прекрасно понимаю, что мои ответы покажутся довольно отрепетированными. Иначе нельзя — я бы мог, конечно, засорить свою восстановленную по памяти речь мусором междометий, вздохов и мычаний, но… к чему это?)

— Так, Сева. В прошлый раз ты упомянул о так называемых психозах, которые преследовали тебя в детстве и частично сохранились и теперь. Я хотел бы уделить этому особое внимание. Точнее — сегодня это станет главной темой нашего разговора. Пожалуйста — расскажи подробнее, с самого начала. Если тебе по какой–то причине не хочется что–то упоминать — это не страшно. Расскажи что можешь.

— Я не могу найти точного определения моим недугам. Слово «психоз» я произношу за неимением другого. Возможно это вовсе и не психоз. Самое ранее мое воспоминание… Дайте подумать…. Сколько же мне было? По–моему семь лет. У меня началось ужасное нервное расстройство по поводу штор в моей комнате. Мне все время казалось, что они неровно висят. Началось это в легкой форме, а потом переросло во что–то ужасное…

— Подожди пожалуйста. Что значит «неровно висят»?

— Ну как это объяснить… Ну знаете — когда утром раскрываешь шторы — они, если не связать их веревочкой, часто бывают смятые, непропорциональные. Одна штора кажется больше другой. Точнее — шире чем другая. Вот эти неполадки и стали моей бедой. Я начинал утро с того, что по крайней мере десять раз разглаживал шторы и все равно, как бы я их не разгладил — они казались мне неровными и помятыми. На этой почве у меня были сильные скандалы с родителями.

— То есть они заметили твое беспокойство?

— Конечно заметили. Я очень просил оставлять шторы закрытыми, но они не разрешали. Я также хотел связать шторы веревочками, чтобы они напоминали… Ну что–то вроде толстых, аккуратных колбасок, но моя мать сказала, что «так бывает только у старых бабок»

— Твои родители и в частности мать не хотели пойти на компромисс и разрешить тебе делать со шторами все что ты захочешь…

— Да. Понимаете — я не говорил им какие страдания причиняют мне шторы. Они просто считали это за мой детский каприз. Если бы они знали насколько это серьезно — они естественно разрешили бы мне их не раскрывать. Я помню, что часто я садился на пол в своей комнате и, скажем, начинал читать книгу. Неровность штор постоянно присутствовала у меня в голове. Я отвлекался, вскакивал, поправлял их, давал себе клятву, что больше не буду на них отвлекаться, но все равно — через десять секунд мне нужно снова было их поправить. Если бы я этого не сделал мне бы стало физически плохо. Они доводили меня до исступления. Я был в бешенстве. Шторы отравляли мне жизнь месяца два…

— И что потом?

— Потом все это как–то незаметно прошло. Буквально в один день. Я до сих пор помню свою радость и гордость от сознания того, что шторы в моей комнате могут висеть немного неровно и это не причиняет мне каких–то особых страданий.

— Скажи, Сева, а кроме штор — были ли какие–нибудь предметы в доме, которые тяготили тебя подобным образом? Или, может быть, например ты должен был потрогать какую–то вещь определенное количество раз… Например дверную ручку, или выключатель света?

— Нет. Я не помню ничего подобного. Я читал об этом — нет, я не думаю что у меня было обсессивно–компульсивное расстройство. Вернее — у меня было что–то похожее, но оно касалось моего сна. Мне нужно было проделать много ритуалов…

— Очень интересно. Расскажи подробнее…

— Когда мне было тринадцать лет — у меня возникла навязчивая идея, что я умру во сне. Кроме того мне был страшен сам процесс сна — он казался мне смертью. Я считал, что сон без сновидений — есть гибель.

— Да, но человек рано или поздно просыпается….

— Я знаю это. И все–таки я даже сейчас настаиваю на том, что если мы не видим снов — то это все равно что мы умираем. Когда ты спишь — невозможно вести счет времени. Неважно: час или минута. Мы не ощущаем времени и поэтому даже одна секунда сна без сновидений равняется вечности. Меня тогда это особенно мучило. Мне было невыносимо сознавать, что пока я сплю — у меня нет никакого контроля над своим телом. Иногда я пытался не спать совсем. Плюс к тому — перед сном мне обязательно нужно было проделать ряд вещей, которые в своей сумме обещали мне, что следующий день пройдет благополучно. Как я уже сказал — это были ритуалы.

— Какие именно ритуалы? Что ты делал?

— Обычно, после того как я выключал свет — я ложился в кровать, но сразу же приподнимался на локте и начинал стучать по подушке. Я стучал десять раз и повторял по латыни «Дьявол уходи назад» Откуда я знал эту фразу по–латыни — я не припоминаю. Сейчас я забыл ее. После этого мне нужно было, вытянуть руку и сто раз постучать по полу. При этом я несколько раз повторял " …чтобы не умереть сегодня во сне». После я десять раз вдавливал лицо в подушку и десять раз говорил «…чтобы мама не умерла сегодня ночью во сне». У меня был еще один финальный ритуал, но сейчас я не могу его вспомнить. Если я сбивался со счета хоть раз — я начинал заново. Альтернативы не было — я бы просто не смог уснуть. Считая до ста — легко ошибиться. Если я не был уверен, что стукнул именно сто раз — мне приходилось начинать все с начала. Иногда у меня уходило очень много времени на все эти ночные приготовления.

— Знали ли об этом твои родители?

— Нет. Я не говорил им тогда. Я упомянул про это значительно позже, когда все прошло.

— Значит сейчас у тебя больше нет это проблемы…

— Сейчас нет. Сейчас у меня появились другие проблемы. Но тогда в раннем подростковом возрасте все это было очень обострено. Кроме ночных ритуалов у меня были дневные. Чаще всего я делал что–то и таким образом как бы «получал» право провести день благополучно.

— Что именно ты делал?

— Я по нескольку раз в день нюхал мусорное ведро, или слив в раковине. Мне казалось, что именно нюхая что–то грязное и плохо пахнущее я сделаю свой день счастливым и безопасным.

— Это помогало тебе, но только на определенное время. Потом ты должен был повторить….

— Да.

— Однако — все это было в прошлом. Как ты говоришь — в детские и подростковые годы…Что же сейчас? Что именно беспокоит тебя?

— Это трудно объяснить… В последнее время я стал не верить тому, что я читаю, что я слушаю и смотрю. То есть это касается литературы, музыки и к какой–то мере телевидения. Началось это несколько лет назад после того, как я неудачно попробовал бросить принимать антидепрессант. Вначале мне было неприятно читать книги с Интернета, потому что я просто не верил, что они написаны автором. Я думал, что эти книги — фальшивые. Затем подобная проблема началась и с настоящими книгами. Я был уверен, что постоянно обманут. Например читая Керуака — я не мог поверить, что эту книгу писал Керуак. Мне казалось, что ее написал кто–то другой, и издательстве на обложке по ошибке указали его имя.

— Но ведь это можно было проверить. Можно было пойти в библиотеку и….

— Дело именно в том, что я постоянно проверял. Я сверялся с интернетом, читал отрывки, сверял обложки — ничего не помогало. Я продолжал быть уверен, что книга фальшива. То же самое с музыкой. Я слушаю что–то и часто ко мне автоматически приходит мысль, что я слушаю вовсе не ту группу, какая указана на обложке cd. Мне кажется, что эта музыка — суррогат, выдумка, просто шутка записанная кем–то специально для таких людей как я.

— И, насколько я понимаю — это беспокоит тебя именно сейчас.

— Сейчас уже не так сильно как было раньше. Если я сравню мой психоз с землетрясением — сейчас это только отголоски… Но постоянно возникает что–нибудь новое…

— Что именно?

— Ну, в последнее время мне стало неприятно принимать пищу потому что мне страшно осознавать тот факт, что я ем одно и то же. Я не говорю, что я действительно ем одно и то же: как и все люди я ем очень много разных продуктов, но тем не менее когда я сажусь за стол и ем, скажем, рыбу с картошкой — мне становится неприятно и досадно. Я вдруг осознаю, что ел такую же рыбу уже много раз и, самое главное, буду есть ее всю жизнь. То есть — мне в таком случае кажется, что моя жизнь — это как бы замкнутый круг. Все повторяется и ничего нового никогда не случится. Почему–то чаще всего это связано с пищей, хотя подобные мысли возникают у меня и насчет слов.

— Насчет слов? Пожалуйста поясни.

— Это тоже самое что и с едой. Я иногда ловлю себя на мысли, что все сказанное мной — уже было когда–то сказано. Это снова замкнутый круг. Я не могу освободиться от ежедневного повторения. Повторения всего: слов, жестов, необходимых дел, развлечений… Даже мысли мои повторяются. Но я прилагаю все силы, чтобы не заострять на этом внимание. Я знаю, что навязчивая идея такого рода может свести с ума, если на ней зациклиться.

— Несомненно. Хммм… Одну секунду…Дай мне тут посмотреть… Да! В прошлый раз ты упомянул о расстройствах сна, которые, как ты сказал, преследовали тебя всю твою жизнь. Ты говорил, что тебе снятся кошмары и что в детстве ты у тебя были эпизоды сомнамбулизма. Я бы хотел чтобы ты рассказал мне об этом.

— Ночные кошмары мучили меня с самого раннего детства. Мои сны всегда были полны садизма. У меня были две альтернативы — или я убивал сам, или убивали меня. Мне очень часто снилось, что меня хотят убить мои близкие родственники, причем не только убить, но и съесть…

— Каннибализм…

— Да, каннибализм. Один сон мне снился очень часто и всегда страшно пугал меня: мне снилось что поздно вечером я и мой дед сидим вместе в комнате. Он читает газету, а я раскрыв шкаф, рассматриваю шкурки хорьков, которые он держал завернутыми в бумагу чтобы потом как–нибудь сделать шапки для всей семьи. Это было на самом деле — дед держал хорьков..

— Ты говорил, что любишь животных…

— Да… В моем сне дед внезапно издавал хрюканье, даже скорее не хрюканье, а свиной визг быстро вставал с кресла, подходил ко мне, валил меня на пол и начинал поедать живьем. Я громко кричал и звал бабушку, но она не слышала меня потому что во сне я знал, что она далеко — в дальнем конце двора… Вот этот сон снился мне очень долго… Ну и всякие другие конечно… Мне часто снилось, что я разрезаю людей ножом, вырезаю им почки, печень…Вообще ножи преобладают и преобладали в моих снах. Совсем недавно мне снилось, что моя мать режет мне руки кухонным ножом и я истекаю кровью. Здесь у меня — обратная пропорциональность: чем больше я люблю человека в реальной жизни — тем ужаснее он ведет себя по отношению ко мне во сне. Своего покойного деда, я любил в какой–то мере даже больше, чем родителей. Однако самые страшные и жестокие сны мне снились и снятся именно про него. Сны подобного рода случаются у меня почти ежедневно. После того, как в двухтысячном году мой нарколог прописал мне седативные и снотворные — мне немного полегчало. Жестокие садистские сны стали сниться мне чуть реже — может быть два–три раза в неделю. Если я не принимаю снотворные несколько дней — ситуация заметно ухудшается. Я вскакиваю по ночам, кричу, иногда вижу силуэты в моей комнате уже после того как просыпаюсь. Вообще — такие полуреальные видения были у меня уже давно. Я помню, когда мне было пятнадцать лет — я проснулся утром и увидел, что сверху на моем шкафу лежат чьи–то отрезанные ноги и весь ковер мокрый от стекающей с них крови. Я помню, что несколько секунд в ужасе смотрел на видение и потом вскочил, чтобы выбежать из комнаты. Когда я подбегал к двери — все исчезло…

— То есть эти видения — они длятся всего несколько секунд и потом исчезают…

— Исчезают. И еще часто после того, как я просыпаюсь я слышу голоса в квартире. Часто это хихиканье или угрозы. Вообще в процессе засыпания я всегда слышу голоса, но в данном случае — эти голоса находятся внутри моей головы… Как бы это вам объяснить…Это даже не голоса, а что–то вроде вторых неконтролируемых мыслей. Я как бы нахожусь в стороне от них и слушаю, что они мне скажут.

— Они обращаются непосредственно к тебе?

— Почти всегда. Часто это абсолютная чепуха, хаос слов. Иногда фразы осмысленны. Голос чаще всего женский. Он может обратиться ко мне по имени и сказать что–нибудь…

— Что именно? Ты можешь привести пример.

— К сожалению нет. Я как–то записал некоторые фразы, которые я запомнил, но потом потерял бумажку…

— Еще вопрос: имели и имеют ли твои сны какие–либо сексуальные элементы?

— Да. Мне часто снится что я насилую женщин. Я подхожу к ним сзади, срываю одежду и вступаю в половой акт…

— И теперь о сомнамбулизме… В каком возрасте ты начал ходить во сне?

— Примерно лет в шесть. Сначала все это было довольно мирно. Во сне я вставал и начинал ходить по квартире. Рано или поздно кто–то из родителей просыпался, брал меня за руку и вел в назад в постель. Утром я ничего не помнил. Уже потом в подростковом возрасте мой лунатизм приобрел более угрожающий характер. Родители говорили, что я часто кричал нечеловеческим голосом, прыгал, бился о стены. Они не могли меня разбудить, хотя, по их словам — глаза мои были широко открыты и в них не было ни капли рассудка. Я был совершенно безумен и неуправляем. Мать говорила мне, что в такие минуты я становлюсь очень сильным и всегда боялась, что подобное случится со мной, когда отца по какой–то причине не будет дома. Я опять–таки — не помнил произошедшего.

— То говоришь, что бился о стены… Были ли у тебя какие–нибудь травмы полученные при этих буйных ночных эпизодах?

— Нет. Мне повезло. Ничего серьезного не было, хотя несколько раз был сильный риск сломать ноги. Иногда я бегал по квартире. Естественно я падал. Один раз я проснулся в момент падения. Я сильно ударился головой о пол, но ковер частично смягчил удар… Самый потенциально опасный случай произошел со мной в четырнадцать лет, когда я летом гостил у бабушки на Украине. Проснувшись ночью я внезапно увидел поезд, который со страшным ревом въезжал к нам в окно. Я закричал и бросился бежать. Ударился головой в зеркало, упал, потом поднялся и сразу же зацепился ногой за маленький электрический камин, который бабушка ставила в коридоре. Снова упал. Мне тогда очень повезло. Я мог бы разбить головой стекло и сильно порезаться…

— Сева, ты говорил мне, что начал пить в тринадцать лет. Как ты думаешь — оказал ли алкоголь влияние на твои ночные кошмары, сомнамбулизм и так далее. Ухудшилось ли твое состояние после того, как ты начал пить?

— Я не могу сказать точно. Мне кажется, что алкоголь не особенно влиял на мой сон. По–крайней мере я не помню, чтобы подобные ночные инциденты случались во время алкогольного опьянения… Если я ложился спать пьяным — я всегда спал крепко.

— Скажи….

Разговор продолжается еще минут пятнадцать.

Я посещал этого психиатра три года. Мы успели поговорить о многом. К сожалению все что он мог предложить мне — это увеличить дозу антидепрессанта. Старик скорее всего никогда не принимал подобные лекарства. Моральное состояние человека мозги которого накачаны тройными дозами антидепрессанта — далеко не веселое. Антидепрессант не лечит от депрессии. В больших количествах он делает жизнь похожей на вялое копошение личинок на дне пруда. Можно лежать в гробу и при жизни. Конечно у каждого человека будет своя реакция на лекарства подобного рода, но я лично не в восторге от этого чуда двадцатого века. С наркологом у меня тоже не сложилось. Он, подрагивая пшеничными усами, сердито гнал меня в общество Анонимных Алкоголиков и когда я отказывался — видно было, что мужику хотелось топать ногами от ярости на упертого иммигранта. Он даже использовал мягкие бранные выражения в мой адрес. Я не мог и не хотел объяснить ему, что чужие истории выздоровления только лишь подстегнут меня на новые алкогольные подвиги. Мне не нужно знать кто и как выздоровел — в истории исцеления я буду улавливать лишь названия напитков и граммы, которые человек проглатывал в свои «лучшие времена». Истории же с концом печальным (спился, умер) действуют на меня так же негативно. Если я знаю, что у моего друга цирроз — мне не хочется торжественно откреститься от своего пива и водки. Наоборот — я желаю пить еще больше… Совсем недавно я узнал от своей докторши, что мне уже самому недалеко от цирроза. Испугался ли я? Огорчился ли я? Начал ли, придя домой, быстро–быстро ходить по квартире с каменным лицом и не отвечать на вопросы? Нет. Мне все равно. Какое тут Общество… Да и что оно собой представляет? Скопление овец с общей бедой: они больше не могут выпить. Естественно люди этого не признают. Они взахлеб вещают про удивительную радость трезвого бытия, про налаженные отношения с родственниками и главное — про «свободу», которая напористой струей шибанула им в голову после того как они сказали бутылке «нет». А что же внутри? Внутри, под скальпом, под черепной коробкой в сложнейшей химии ума постоянно скребется досада на свое выздоровление. Отношения с женой и детьми наладились — она даже помолодела от такого порядочного мужа, а дети уже не говорят друзьям в школе «а мой папа может выпить сразу две бутылки водки и ему ничего не бывает». И все равно: хотя в этом страшно и не совсем удобно себе признаться, но настоящее счастье было тогда, когда ты шел со своего литейно–механического завода, покупал по пути домой небольшую бутылочку и успевал выпить ее как раз до того момента, когда твоя усталая нога ступала на сравнительно чистый пол твоего родного подъезда. В подъезде ты быстро съедал пряник, или теплый, обветренный круг специально припасенной колбасы и жена твоя настороженно открывала тебе дверь моментально раздувая ноздри как только чуяла порыв воздуха принесенный в квартиру движением твоего горячего заводского тела.

 

Часть Вторая: Что я утаил

Я вообще очень настороженно отношусь к понятию «нормальный». Я часто хожу на прогулку на территорию местного дурдома и если мне когда–нибудь зададут вопрос: а что тебе там нравится? Я отвечу: «Там не боишься людей, потому что знаешь чего от них ожидать».

Естественно — я много недоговаривал своему врачу. Кое–каких вещей он бы просто не понял или осмеял, (да, да! психиатр часто смеялся надо мной!) а кое–что рассказывать было уж решительно невозможно. О некоторых эпизодах из моего детства я умолчу даже в этой книге.

Боже мой! Откуда эти красные полосы на шее и распухшие губы? Мать честная! Почему я бегу по морозной январской улице одетый в крохотные женские сапоги, женский плащ и круглую лисью шапку с хвостом? Мда… Вроде бы все высосано из пальца — у людей бывают гораздо более ужасные драмы, но что мне до их драм? Мое восприятие каждодневных, тривиальных ситуаций всегда в увеличенном, набухшем состоянии. Водянка яичка. Вечная грыжа чувств.

Есть вещи, которые нет сил упоминать, пока живы все твои родственники.

Пожалуй я расскажу нечто курьезное… Распахну форточку и немного проветрю. Слишком уж пахнет газом…

Я не упомянул психиатру о своих играх. Я тоже как и все иногда играю.

Мне двадцать семь лет. Для моих игр мне сложно найти товарищей — поэтому я играю с отцом и матерью. Это странные игры. Весьма странные. Грубо говоря — это садо–мазохизм полностью лишенный сексуальности. (и слава Богу…). В играх с отцом — это чаще всего физический садо–мазохизм со скатологическими иннуэндо. С матерью — полное моральное уничтожение друг друга почти без вмешательства рук, но с равнозначной долей садизма. Родители мои не особо приветствуют наши игры, но за многие годы привыкли к ним и не возражают. Может быть им даже нравится этот бедлам. Мы полностью входим в свои роли и часто забываем свое подлинное «я»

Начнем с отца. В последние десять лет мы играем в Бабу Мишу и ее внука–переростка, которого зовут Карл. Бабу Мишу всегда представляет отец. Позвольте мне рассказать ее историю, которая создавалась мною годами.

Баба Миша — старуха неопределенного возраста. Ей может быть шестьдесят лет, а может и семьдесят пять. Она убила своего сына (отца Карла) и теперь живет с внуком в однокомнатной квартире в Москве. Во время Великой Отечественной Войны она промышляла тем, что зимой находила в снегу замерзших покойников, привозила домой на санках и поедала их. Таким образом она выжила и была гораздо толще и здоровее изморенных военным голодом людей. Несмотря на свой отпетый каннибализм — Мише каким–то хитрым образом удалось получить у знакомого полковника грамоту, которая гласит, что во время войны она была Ворошиловским стрелком. (это идея отца — он тоже кое–что добавил в историю своей героини). Миша нечистоплотна, имеет массу кожных заболеваний: нарывы, гнойники, лишаи и кисты. Она никогда не моется, часто мочится и гадит в постель. Иногда она имитирует эпилептические припадки, чтобы вызвать к себе жалость внука Карла (то есть — меня). Во время припадков ее язык скручивается в трубочку и она с силой через нее дышит, разбрызгивая слюну. (это конек отца — он очень хорошо умеет имитировать припадки).

Баба Миша — гермафродит. Она и сама толком не может понять свой пол, но людям она утверждает, что она истинная женщина, хотя и имеет мужское имя и вынуждена брить бороду.

Мишино единственное хобби — растить овощи из семян, которые она покупает на рынке. У нее есть небольшой дачный участок, на котором Карл никогда не был. Она удобряет свои овощные культуры собственным калом.

Говорит Баба Миша басом используя много устаревших русских слов, а также блатной воровской жаргон. Она редко покидает дом — но если и идет куда–нибудь — то обязательно вступает с людьми с словесную перепалку (которая рано или поздно обязательно переходит в физическое истязание). В магазинах она отказывается платить за продукты и ведет себя очень нахально.

Главная Мишина фобия — это оказаться грузинкой. Этого она боится больше всего на свете. Национальность Бабы Миши неизвестна, но факт ее черных волос и грузинского акцента, на который она иногда переходит — говорит о том, что не исключено, что Миша, это вовсе не Миша, а Тамара, которая родилась в Грузии, затем все прокляла и переехала в Москву.

Сама Баба Миша утверждает, что она коренная русская христианка и староверка. Это не мешает ей однако творить исключительно нехристианские вещи. Она жадна, она принуждает своего внука воровать. Она может убить на месте.

Теперь о главном — об ее отношениях с Карлом:

Жизнь Карла ужасна. Баба Миша терроризирует его как только можно терроризировать человека. Побои (часто с переломами костей), щипки, удушения, укусы (один раз отец разошелся и, потеряв грань между игрой и реальностью, больно укусил меня за нос), мелкие издевательства, пощечины, выкручивания рук.

Кроме того Карл постоянно подвергается издевательству словесному. Каждое его слово расценивается Мишей, как личное оскорбление. Иногда она нарочно слышит слова неправильно, только чтобы придраться. (За все эти годы у нас с отцом было очень много интереснейших словесных находок и остроумных высказываний в процессе игр. Порой мы смеялись до слез). Все чтобы не делал Карл — по мнению Миши сделано неверно. Он приносит ей в постель завтрак, а Мише он не нравится. Она выбивает тарелку из его рук и начинается мордобой… Карл приносит зарплату со своего завода и сообщает Мише, что купил себе валенки за четыре рубля — Миша приходит в ярость и начинает душить Карла. Ей никогда не хватает денег, хотя Карл прилично зарабатывает, да и сама она порой (за небольшую плату) приглашается на передачу Спокойной Ночи Малыши, чтобы рассказать сказку. В процессе съемки (это всегда прямой эфир) Мише становится плохо, она переходит на блатной жаргон с грузинский акцентом, выпускает газы и в конце–концов начинает биться в конвульсиях.

Все время она ищет повода к ссоре, придираясь к каждому слову, каждому жесту внука.

Желание молодого человека общаться со сверстниками и читать книги (в особенности диссиду вроде Солженицына) особенно не приветствуется. Это может вызвать у старухи настоящий викинговский берсерк. (На этом игру надо быстро заканчивать — отец намного здоровее меня и, забывшись, может мне сильно поддать…). Кроме того Баба Миша ненавидит Америку считая, что она разлагает душу.

Карл всячески льстит Мише, называет ее на «вы». Если она обделывается ночью — он влажной тряпкой отмывает ее от фекалий. Он высасывает ее гнойники, вставляет бабке газоотводную трубку, следит за ее дыханием, когда та находится в мнимой коме.

Карл тоже не подарок. Часто вся суть нашей игры заключается в том, что он туманно провоцирует Мишу на рукоприкладство, хотя в принципе этого делать не нужно — Баба Миша само рано или поздно озвереет. Отсюда следует, что Карл — это тайный мазохист. Он не может жить без палки.

Осталось только добавить, что игры «В Мишу» очень негативно действуют на нашу собаку. Она начинает лаять, запрыгивать на кровать (мы всегда играем лежа) и когда игра заканчивается — она обязательно совершает половой акт на моей левой ноге. (о, горе! это отдельная история…за четырнадцать лет своей собачьей жизни она испохабила и обесчестила мою левую ногу по крайней мере двадцать тысяч раз…)

Теперь об играх с матерью. Они немножко другого плана.

В общих чертах это соревнование по унижению друг друга. Словесный спорт с понюшкой насилия. В отличие от «Бабы Миши» — в наших с матерью играх всегда разный сюжет и разные люди. Объединяет игры только то, что мы всегда представляем старух, всегда друг у друга воруем, а также финал: жестокая и часто нелепая смерть одной из нас. Физического контакта очень мало. Конечно присутствуют драки и поножовщина, но часто они заменяются имитирующими звуками. Соседи наверное удивлены…

Допустим такой сюжет:

Мне семьдесят шесть лет, меня зовут «Кирилловна». Раньше я жила в Твери, но мой дом трагическим образом сгорел. Поплакав, я отправилась пешком в Москву к сестре Вале, чтобы поселиться у нее навечно. Сестру представляет моя мать.

Валя — ученая и культурная бабушка. Она раньше работала в библиотеке. Приезд сестры она воспринимает как личное горе. Во–первых, она привыкла жить одна со своей престарелой собачкой–инвалидом, которую зовут Муха, во–вторых ее шокирует внешний вид прибывшей сестры — жуткий запах немытого тела, грязные полные вшей рейтузы и, самое главное — крупные волосатые бородавки, которые словно грибное ведьмино кольцо растут вокруг рта Кирилловны.

К тому же — Валя натурально ожидает, что сестра придет с подарками и когда узнает, что у Кирилловны нет совершенно ничего материального — начинается первая ссора.

Валя грозит сестре, что выгонит ее на следующий же день (если нужно — то с помощью милиции). Сестра же ведет себя довольно нахально — критикует внешний вид Вали, потешается над ее ученостью и постоянно ходит на кухню пожрать. Тут надо заметить, что в наших с матерью играх всегда присутствуют конфеты «Маска» для диабетиков.

После крепкой словесной перепалки Валя все–таки разрешает сестре остаться на некоторые время, но с тем условием, что она будет спать на полу, примет ванну, намажет свои бородавки вазелином и, самое главное, будет помогать по дому — а именно убирать квартиру и иногда мыть собачке Мухе ее «вонькую жопку».

Кирилловна со смехом соглашается.

Вечером Вале приносят пенсию. Так получается, что в это время она занята на кухне и не слышит звонка в дверь. Пенсию получает Кирилловна и тотчас же без всяких колебаний решает ее прикарманить.

Ночь проходит спокойно.

Утром Кирилловна незаметно от сестры уезжает в центр Москвы за покупками. Она отсутствует весь день. Утром Валя звонит в СОБес и каким–то образом узнает, что вчера приносили пенсию и ее получила сестра. У нее случается гипертонический криз.

Вечером приезжает Кирилловна. Немного пьяная, с новым платком и шубой.

Валя набрасывается на нее с кухонным ножом. После нескольких мелких порезов Кирилловна раскалывается. Валя плюет ей в лицо, отрывает несколько бородавок, надевает сестре на голову мусорное ведро и пинком под зад спускает с лестницы. Какое–то время Кирилловна лежит в подъезде и кричит, что к сердцу ее ползет осколок, который сидит в ее слабой груди со времен войны.

Кирилловна настойчиво требует валидола, но никто не приходит к ней на помощь.

Утром ее обнаруживает дворник и старуху забирают в больницу. Этим же утром — Валя узнает, что у нее пропали ее драгоценности — кольца, брошки и ордена покойного мужа. Она догадывается, кто спер эти бесценные вещи.

Так получается, что на следующий день Вале отрезает трамваем обе ноги. Начисто. По бедра. Она попадает в ту же больницу, где лежит ее сестра–воровка. Мало того — их кладут в одной палате рядом друг с другом.

В первую же ночь Валя подползает к кровати сестры на своих кровоточащих культях, достает скальпель (откуда — неизвестно) и вонзает его в живот Кирилловны. Та дико кричит. Озверев от вида крови, Валя делает еще несколько надрезов на ее животе. Вываливаются кишки. Кирилловна пытается вытащить их и задушить ими свою сестру, но, не выдержав болевого шока умирает. (этого фиаско с кишками мать не особенно одобряет, но я часто не могу выдержать).

Игра заканчивается.

Анализируя свои игры с родителями я прихожу к выводу, что я тот тип человека, который втайне желает субмиссии и полного подчинения перед другими людьми сильного и слабого пола и никак не хочет себе в этом признаться. Я мазохист души и тела. Я, если хотите, стопроцентный самоед.

Садизм же приемлем мне только в том случае, если я наблюдатель. Хотя я всю свою жизнь с удовольствием фантазирую на садистские темы — в глубине души я знаю, что неспособен физически мучить человека и тем более животное. Мне гораздо приятнее мучиться самому.

Скорее всего мой нехитрый самоанализ чудовищно неверен. Я устал самоанализироваться. Не так давно — новый психиатр выписал мне лекарства от шизофрении, которой у меня нет. На всякий случай. Вдруг будет лучше… Ничего особенного. Тело устает от таблеток и хочет спать, а на душе — все то же дерьмо. Я несколько раз хотел было присосаться к обществу и получить кое–какие льготы, или хотя бы небольшую справку о моем безумии, но мне было сказано, что я вполне здоров и все дело в том, что я «просто такой родился». А это уже не переделаешь никакой химией. Навернон здесь поможет только хорошее битье.

 

Рожи Минимальной Зарплаты

Я разгрузил свой первый контейнер в девяносто восьмом году. Помню, что мой напарник был однорукий. Он разгружал гораздо быстрее меня.

Ах, грузовики… незабываемый запах! Робко заходишь в него июньским утром — опасливо и враждебно осматриваешься: кто уже внутри и что это за человек. Что за товары? Тяжелые ли? Сколько уже сделано? Может быть повезет — и на полу уже видна заветная желтая черта. Такая черта присутствует во многих грузовиках — она показывает, что до конца трейлера осталось около трех метров. Если видно черту — ртуть радости моментально подскакивает, зашкаливает на секунду, хочется засмеяться щербатым ртом и рассказать новому напарнику какую–нибудь гнилую шутку, или лучше историю из жизни — я не горазд на шутки и анекдоты…

Как ждешь этой желтой черты! Какой энергией наполняется злое, усталое тело когда, после четырехчасовой разгрузки контейнера с гвоздями, ты наконец замечаешь, что, мать честная — всего один ряд коробок и она наконец покажется! Желтая черта — это адреналиновый укол в замершее сердце. Это фибрилятор выводящий тебя из глухого забвения, когда пульсирует голова, людоедски чешется потный анус, из носа выходят пивные пары и нет больше сил отвечать на остроумные и обидные замечания какой–нибудь подлой твари с которой тебе пришлось разгружать.

К сожалению, если приступаешь к разгрузке рано утром — как правило черты не не видать. Да и напарника может не быть — гадина придет только через час, когда ты уже дошел до кондиции. Скорее всего тебе придется самому перекусить громадными щиплами пластмассовую пломбу которая ставится на железные щеколды закрывающие двойные двери грузовика дабы показать, что при перевозке товара в него никто не лазил. Тебе самому придется открыть тугие двери и убедиться, что коробки сегодня адски тяжелые. Тогда вовсе не хочется рассказывать историю из жизни, или гнилую шутку. Хочется бросить все на хер, сбежать со склада и лечь где–нибудь в тени около моста: доспать свой недосып и надеяться, что пока ты спишь с миром случится непоправимая катастрофа, все люди сгинут и останешься один ты. Когда ты проснешься и убедишься, что вокруг никого нет — можно пойти (побежать!) в винный магазин и отпраздновать первый день настоящей жизни. А может быть, когда на свете никого не станет — вино даже и не понадобится?

Запах! Я забыл о запахах…

Когда заходишь в грузовик, в котором уже корячатся люди — тебя орошает целое цунами разнообразных ароматов: во–первых кто–то уже успел самым грешным образом напердеть, во–вторых у кого–то сильное похмелье, которое лихо смешивается со зловонием съеденного завтрака и выкуренного косяка, в третьих некоторые мужчины любят дезодоранты.

К тому же: запах самого грузовика. Новые и старые фургоны пахнут по–разному. Пахнет свежей краской или преющим деревом, пахнет бензином и овощами, пахнет горящим мусором и резиной… Целая палитра ароматов.

Запах товара, который необходимо выгрузить — тоже немаловажен. Если это одежда из Пакистана — жди острого химического амбре: коробки припорошены ядовитыми химикатами, чтобы насекомые не сожрали тряпье. А насекомые порой самые удивительные! Колоссальных размеров тараканы порой падали мне на голову вызывая немедленное «уххх!!!» и непроизвольный скачок в сторону. Я видел экзотических жуков не по своей воле приехавших из жарких, заморских стран, мертвых бабочек рассыпающихся в пыль при малейшем контакте, совсем уже неизвестных мне существ — раскоряченных, раздавленных коробками, длинноногих и наводящих на мысль, что будь они живые — обязательно бы укусили.

С такими товарами нужно соблюдать осторожность. Я знал человека, который слегка порезал руку острым краем химически–сдобренной пакистанской коробки и чуть не получил заражение крови. Рука раздулась до локтя, мужик загремел в стационар и потом долго ходил на уколы.

Запахи товара самым непосредственным образом влияют на настроение. Резина, металл, дерево (особенно мебель) — вводят в депрессию даже если коробки не особенно тяжелы. Это все их негативно влияющий на мозги аромат.

Продукты питания воспринимаются более спокойно. Разгружая картофельные чипсы — очень хочется напроказить. В процессе разгрузки еды (неважно — жидкой или твердой) в голову приходят удивительные по своей бесстыдности сексуальные фантазии. Они сопровождаются мощной эрекцией, которую то и дело приходится направлять в нужное русло пыльной рукою через карман. Иначе будет неудобно нагибаться за нижним рядом консерв или детского пюре.

Одежда, техника и парфюмерия наводят злую задумчивость. Жестокосердную медитацию.

Бумага вызывает мысли о том, что этот кошмар никогда не кончится. Но он кончается.

Я уделяю много внимания запахам, а разговор о людях. Каких только персонажей не встретишь в грузовиках… Чего не услышишь… Куда делись все эти мимолетные и долгосрочные люди? С кем–то я работал четыре часа… С кем–то два года… Где вы? Спились? Разбогатели? Забурели?

Скорее всего что нет. Они и сейчас разгружают какое–нибудь дерьмо. И скоро, когда выбор складов в нашем городе станет трагически сужаться (я злостный летун) — мы увидимся снова. Это неизбежно. Я и сейчас знаю где и как найти многих из них, но я не хочу видиться с ними «на воле». Грузовик когда–то свел нас вместе. Сведет и потом.

Кто они были?

Я разгружал магнитофоны Панасоник с шотландцем Дунканом.

Образы появляющиеся у меня в голове, когда я пишу «с Шотландцем Дунканом» -

" лесная тропинка на ключицу садится слепень кто–то подходит ко мне рот слегка приоткрыт вместо зубов шесть арахисовых орехов кто–то срывает широкий стебель лесного растения и мы по очереди режем друг другу руки у локтевых сгибов»

Шотландец Дункан прибыл в Канаду в девяносто седьмом году из Глазго. Он уже успел отсидеть порядочный срок за вооруженное нападение и теперь решил слегка замолить грехи, честно разгружая магнитофоны. Костяшки его татуированных пальцев всегда содраны в мясо.

— Разбил вчера руку о голову какого–то ебанного индуса. Завтра опять пойду к школе. Может быть еще кому–нибудь удастся накостылять.

Эти грозные слова говорятся мне влажным, теплым шепотом в самое ухо. Мощная рука обнимает мои костлявые плечи. Здесь нет ничего гомосексуального. Это его привычка. Я не решаюсь отодвинуться и вежливо слушаю, осторожно улыбаясь. Дункан добавляет, что в его крови завелся вирус и теперь нужно немного подождать с выпивкой.

— Но ничего, Стив, вот я немного выправлюсь и мы с тобой пойдем в бар. Будем пить и нюхать все ночь. Ты слышишь? Всю ночь.

Шотландец Дункан любит техно, анальный секс и кокаин, которым он то и дело угощается в складском туалете. Он планирует нападение на распустившихся на работе негров.

— После работы, на стоянке мы дадим им пизды этим обезьянам…Пойдешь с нами?

Он купил моему другу Вервольфу гамбургер, но даже несмотря на этот щедрый жест — Вервольф тихо сказал мне:

— Дункан — плохой парень. Очень плохой.

Шотландец ходит враскорячку, разгружает магнитофоны с истерической энергией и одевается во все спортивное. Его лысая голова и громогласная, наглая речь с сильнейшим акцентом наводит легкую панику даже на бывалых грузчиков. Много лет спустя я замечаю его на автобусной остановке и отвернувшись прохожу мимо.

С Лысым Скотом я разгружал китайские каштаны с сиропом.

Образы, появляющиеся в моей голове, когда я пишу «С Лысым Скотом»

" синяя джинсовая куртка лежащая на воспаленных рельсах толстые пальцы массируют блестящую лысину широкие лошадиные ноздри выдувают травяной запах, щель между полом и дверью в ванную комнату плотно заткнута голубым полотенцем но дыму удается пробиться»

Лысый Скот смешил меня так, как не смешил никто. Коренастый, тридцати–восьмилетний громила доставал из кармана черных джинсов большой белый платок, тер им промежность, подносил к лицу, с упоением нюхал, закатывал глаза и повторял процедуру снова и снова. Каждый раз мне было смешнее и смешнее. В конце я уже не мог совладать с земным притяжением и валился на дощатый пол контейнера.

Лысый Скот имитировал слабоумного, который ищет друзей. Он надевал свой платок на голову и бормотал:

— Здравствуйте, меня зовут Скот и я хочу быть вашим особенным другом.

Кока–кола, которая так необходима в жаркие дни на погрузке — выстреливала из моего носа. Я кашлял и умолял его убрать платок к чертовой матери.

По моему совету он читал Сатанинскую Библию Антона ЛаВея, начав с главы «Сатанинский Секс». Дальше секса дело не пошло. Лысый Скот не был прирожденным читателем. Книга «Заводной Апельсин» также потерпела фиаско. Он держал ее три недели, прочитал две страницы и вернул сказав, что книга конечно хороша, да только уж очень сложна для чтения.

Он рассказал мне, что в детстве до потери сознания боялся ведьму из фильма «Волшебник Изумрудного Города», рассказал, что начал лысеть в семнадцать лет и хотел покончить жизнь самоубийством. По его мнению — безволосая экзистенция не имела ни малейшего смысла. У него присутствовал постоянный страх, что люди, смотря на его лысую голову — подумают, что у него рак и пожалеют младого беднягу.

У Лысого Скота всегда имелась марихуана высочайших сортов. Это был настоящий эксперт. Количество выкуренной за день травы равнялось небольшому стогу сена.

Он влюбился в молодую китаянку. Несколько дней приходил на работу пьяный и заплаканный.

— Из бара в бар вчера переходил… В конце уже ничего не помню… Пиздец! Пол зарплаты потратил… Дома жрать нечего… Надо будет сходить к родителям, пока они будут в казино… У меня ключ есть… Приду к ним и возьму продукты из холодильника… Перенесу к себе…

Вместе мы сочиняли письмо для молодой, холодной китаянки — письмо полное романтики и сурового жизненного опыта мужчины «в летах».

В молодости у него имелась подруга с тяжелой формой диабета. Инсулин, шоколадки, следы уколов на мягких бедрах… Как–то, в отеле, она впала в диабетическую кому прямо во время полового акта.

— Ты можешь себе представить? Я вдруг понимаю, что занимаюсь сексом с трупом! Она потеряла сознание…Я послушал ее сердце и оно вообще не билось!!! Это был самый страшный момент моей жизни. Я не знал что делать… Думал, что она умерла. Выбежал из номера… Ее родители были в соседнем. Мы все тогда в отпуск в Викторию поехали… Вызвали скорую…Откачали…

Лысый Скот любил Kiss, фильмы Тарантино и свои разноцветные татуировки агрессивной фауны и героической флоры. Он намазывал их специальным кремом украденным мною в глупо большом количестве. Пропажу заметили, но так как татуировок у меня нет — подозревать стали именно Лысого Скота. Начальник подошел к нему и, дружелюбно осматривая разноцветный, блестящий от крема животный мир на руках грузчика, мягко по–тигриному спросил:

— Скот, а не знаешь ли ты куда девался крем для татуировок? У нам пропало две коробки…

Однако никто не смог ничего доказать. Дело было замято.

У меня до сих пор сохранился его телефон. Мне не о чем разговаривать с ним, но иногда я звоню ему и слушаю знакомый грубоватый голос на автоответчике.

С Ниггером Десмондом это были кожаные куртки

Образы…

" в темном пахнущем бензином сарае на верстаке лежит тонкий пласт слюды слышен звук натачиваемого серпа мужской голос тонко стонет ээээ! ээээ!»

Ниггер Десмонд… Он знал несколько слов по–русски потому что когда–то жил в Израиле с русскими евреями. Они научили его слову «блядь». Он часто называл меня «русски блят…» и когда я, зверея от такого обращения, посылал его — смеялся и говорил, что он вовсе не желает меня обидеть, а называет так исключительно любя, потому что скучает за «милыми, сумасшедшими русскими в Израиле».

Десмонд, в отличие от меня, не работал на складе «от агентства», а был полноправным работником категории «Б». Небольшую власть надо мной он использовал на всю катушку:

Когда мы вместе поднимали особенно тяжелую коробку с верхнего ряда — он всегда больно щипал меня за руку и потом извинялся. Невозможно случайно ущипнуть человека пять раз за час — стало быть у Ниггера Десмонда присутствовал небольшой фетиш: щипать «руски блят» за мягкие части рук.

Он наслаждался мелкими унижениями в мой адрес. Намекал что я:

Слаб; глуп; нелюдим; нерасторопен; недостаточно быстр.

Десмонд был здоровым негром. Он весил в два раза больше меня, но это не мешало ему прилагать все усилия, чтобы подсунуть мне более тяжелую работу. Когда мы носили с улицы баллоны с пропаном для подъемников — он всегда нес более легкий конец (Ленин на субботнике!) туманно и непонятно объясняя, что он — левша и поэтому ему удобнее нести баллон за верхнюю часть.

Это было еще в девяностых. Тогда я легко сносил мирские несправедливости и был уверен, что на свете где–то копошатся нормальные люди, с которыми я когда–нибудь грандиозно сойдусь. Я еще не знал, что население делится на шесть частей: бандитов, ментов, начальников, богатых гнид, бедных ублюдков и мотыльков среднего статуса.

Позвольте мне примерно на минуту вашего чтения отвлечься от Десмонда. Срочно необходимо выплеснуть немного желчи…

Я думал, что где–то на глубине океана существует седьмая часть. Моя часть. Тот склад ума, к которому я стремлюсь всю жизнь и все никак не могу добраться. Некий гибрид ницшеанства и глухой, потусторонней упадочности. Собачье скрещивание пещерного идиотизма с полным, отчетливым пониманием смехотворной тщетности рациональной человеческой жизни. Выход за рамки стереотипов. Нет. Не выход за рамки стереотипов. За этими рамками — миллионы людей. Интеллигентный гопник, добрый скинхед, раздвоение–растроение личности, святые убийцы — все эти прелести давно существуют. Я говорю не о том. Я не желаю выходить за рамки стереотипа. Я хочу вылететь за них словно пушечное ядро, сделанное из ртути и лунного камня. Все, кто лезет на ветреный Эверест — хотят в конечном счете вернуться. Даже в самой что ни на есть хаотичной клоаке бунтарей можно заметить белые пятна здравого смысла.

Бросить все и дожить свои невыразимо–блестящие две недели. Две недели достаточно. Две недели достаточно…Не дать трусливому телу опомнится, пойти против разума человеческого, пойти против инстинктов. Не забывать законы — а изначально не знать их! Не знать такого понятия как — «правило». Пока тебя не поймали. Пока тебе не указали твое место.

Шестой части нет (по крайней мере там, где ступает моя нога), но я все таки попытаюсь быть оптимистом: я осторожно, на цыпочках полагаю, что где–то все же есть 0.01 % людей, который не входит в рвотные ряды пяти печальных категорий указанных выше. Я даже, как бы встречался с некоторыми из них… Что–то всплывает в памяти. Редкий вид кита. Красная книга.

— Мой дорогой коллега! По–моему за палаткой притаился Снежный Человек!

Ах, да… Ниггер Десмонд… Да хрен с ним…Я многое забыл.

Надувные резиновые лодки с Марком.

Образы:

«дырявая куртка–косуха белое лицо с бритвенным порезом медленное открывание/отворение закисших глаз…»

Марк был полностью подчинен своей жене, которая была гораздо его старше. Дома ему не разрешалось пользоваться компьютером: жена поставила пароль и он не мог зайти в интернет. Она говорила, что компьютер всецело отдан ее вечерней работе на дому. Марк приучил меня к писателям–битникам шестидесятых. Открыл для меня много новой и интересной музыки. Он писал стихи в кофейных, по–вокресениям, как будто бы на свете не было лучшего места, чем переполненное помещение, напичканное запахами кофе и громкой (хотя и ненавязчивой музыкой). Скорее всего он делал это, чтобы походить на богему отрепьев. Он с удовольствием вспоминал свое детство — дешевое вино rot–gut, которое пил прямо из бочек в подростковом возрасте. Он был мягок, либерален, хиппиобразен, страшно близорук и неловок. Глядя на фотографии веселых, полуголых девиц, которые украшали картонные упаковки наших надувные лодок, он мечтательно и грусно восклицал: «Ах, если бы я был дельфином — как бы я тебя на себе покатал…» Было понятно, что бабушка жена — не часто катается на своем сорокапятилетнем муже, в голову все чаще приходят запрещенные фантазии, но Марк явно боится, да и не хочет чего–либо менять.

Я был более чем уверен, что в молодости Марк принимал много наркотиков: уж слишком видавшее виды было его худое лицо и слишком часто он упоминал различные препараты и их волшебные действия. Однако он утверждал, что не курит (и не курил) даже марихуану.

Он скрывал свой возраст. Не хотел, чтобы люди знали, что он уже не молод. Одевался он крайне неряшливо. Перед глазами так и стоит картина: декабрьское дождливое и зябкое утро — он, немного сутулясь, переходит дорогу и появляется на складском дворе. В руке — полиэтиленовый пакет с яблоком. Длинные волосы висят на мокрых плечах, а из носа гибкой нитью то втягивается, то выпадает обратно сопля.

 

Автодетали с Фанатиком Уэйном

Образы…

" длинное белое горло лежащее отдельно от тела в оранжевой траве глотает глотает белые таблетки кадык ходит взад–вперед тутовым шелкопрядом стук в дверь вопль убирайтесь! я верю в Рогатого!»

Уэйн… Мне крупно не повезло. Я встретился со Свидетелем Йеговы. Этот религиозный фанатик подружившийся с Иисусом после многочисленных передозов вначале вел себя достаточно мирно. Спрашивал меня — верю ли я в Бога и каково мое мнение об агностицизме.

Я с удовольствием отвечал, не ведая к чему приведут наши духовные разговоры.

Каюсь — я совершил ошибку. Надо было сразу сказать ему, что я верующий. Но как я мог предугадать? Голубое небо, гидрометцентр решительно отметает вероятность грозы…

Уэйн стал невозможен в общении уже на следующий день после нашей встречи. Иисус не вылезал из его лохматой, светловолосой головы. Началась агрессивная пропаганда и попытка перетянуть меня на светлую сторону. Он говорил мне, что жизнь моя — это сплошная черная туча. Мои грехи нельзя сосчитать, дьявол уже крепко держит меня за горло и пока не поздно, пока еще не все потеряно — можно увидеть свет и понять наконец, что посвятив свою жизнь и дела Всевышнему (слово «всевышнему» он произносил с оргазмическим придыханием) я прочно забронирую себе место в раю.

Я не мог поверить своим ушам. Бывший героинщик, двадцати трех лет от роду, одетый в огромную военную куртку, то и дело глотающий колеса — учит меня праведности, посту и послушанию!

Жизнь Фанатика Уэйна была начисто лишена здоровой христианской праведности. Дивные богохульства следовали одно за другим. В беседке, где мы курили на перерывах, в присутствии женщин он мог обратиться к какому–нибудь полузнакомому грузчику с вопросом:

— Ну что, Трэвис, как там твоя подруга? Небось сосет у тебя каждый вечер? Уже наверное все яйца тебе опустошила?

Что поделаешь: христианин….

Когда я намекал Уэйну, что божественная агитация в мой адрес мягко говоря не вяжется с его лексиконом и поведением — он не на шутку сердился. Он отругивался что, мол, это его стиль, и в душе — он настоящий, подлинный праведник.

Хорошо. Я уважаю подобные чудачества, но какого дьявола каждое утро сообщать мне, что Бостонский Душитель не сотворил столько злодеяний, сколько сотворил я?

Уэйн утверждал, что видел Иисуса трижды. Я спрашивал — принимал ли он какие–либо галлюциногены, или опиаты перед счастливой встречей. Он отвечал, что принимал, но тут же спохватывался и сердито бубнил, что это не имеет никакого значения. Иисус — настоящий. Наркотики — баловство, тем более, что сейчас он уже завязал и скоро увидит Всевышнего уже без всяких грибов, героинов и амфетаминов.

От Уйэна я получил десятки интернет–ссылок по божественным ресурсам. Он хотел, чтобы мой домашний компьютер стал проводником блага. Он предлагал купить у него религиозные книги по совершенно безбожным ценам.

Я потихоньку терял терпение. Уже созрел вкуснейший, великолепный план как–нибудь прореветь Фанатику:

— Да пошел ты в жопу со своим ебанным Иисусом! Не верю!!! Не верю!!!»

Не знаю — решился бы я на эту веселую blasphemia (латынь, латынь) — я пытаюсь избежать вечной беды иммигранта: то и дело впердоливать английские слова в русскую речь дабы сунуть всем под нос свое удачное местожительство. Это ваша дурная блажь.

Уэйн отбил у меня всякое желание интересоваться религией даже ради самообразования.

Я не успел оскорбить чувства этого безумца. Он сильно нагрубил какому–то удивительно важному начальнику и Уэйна с удовольствием выгнали.

С Собакой — Дугласом мы разгружали жидкость для мытья посуды.

Образ, который….

" власяница худых коленей на поверхности озера коробок спичек бетонный барьер бутерброд с рыбой–тунцом»

Дуглас! Мой двухлетний друг! Я не льщу себе: семнадцатилетний иммигрант, я был нужен ему частично для самоутверждения. Приятно удивлять людей своей силой, умом и сноровкой — особенно когда человек умеет достаточно правдоподобно удивляться… Тем не меннее — когда я вспоминаю о нем — что–то похожее на добрую ностальгию слегка щипает меня за грудь.

У него было удивительное самомнение. Он говорил мне:

— Три с половиной часа? Ха! Мы разгрузим этот трейлер за сорок минут! Я умею работать быстро! Гаранирую тебе, что через сорок минут, нет — даже через пол–часа все будет сделано»

Трейлер разгружался за пять часов.

В баре, за четвертой кружкой пива Дуглас друг наклонялся ко мне и презрительно шептал:

Погляди на этого мудака! И это называется играть в биллиард! Сейчас я уничтожу его и он купит мне Гиннесс. Смотри!

«Мудак» соглашался на спор. Оказывалось, что они знали друг–друга. Вместе работали на автозаправке. Дугласу не удавалось забить ни один шар. Позорно проиграв, он садился за наш столик, красный как пещеристое тело и злобно бормотал:

— Задроченная сволочь…

Когда «сволочь» подходил к нам и довольно агрессивно напоминал Дугласу, что тот должен ему кружку пива, тихое негодование моего друга доходило до точки кипения.

Шотландец, родившийся в Канаде — он лелеял свои национальные корни и гордился ими до неприличия. Горе было тому, кто смел допустить мысль, что, случись мировая война — Шотландия не стала бы победительницей. Дуглас рассказывал мне о мощи, крастоте и прелестях Эдинбурга, Глазго и Абердина. По его словам — он знал Шотландию как свои пять пальцев и бывал там тысячи раз. Волынки, домовые, единороги… Дуглас был ходячей энциклопедией всего шотландского. Я не спорил.

Однако же в процессе какого–то незначительного разговора он проговорился мне, что ни разу не летал на самолете. Зная, что в гневе, Дуглас может быть опаснее уранового изотопа — я не рискнул спросить: каким же образом он все эти годы наведывался в Шотладнию Пароходом? Как необычно! Не дорого ли это? И не врет ли он насчет виденных собственными глазами домовых?

Начальники побаивались Истинного Шотландца — их пугала его неумеренная фамильярность и самоуверенность. Он часто пропускал работу. Иногда ходил через день. На складе такое поведение неприемлемо. Однако он каким–то образом избегал «серьезных разговоров» насчет своей посещаемости и живописных казней в Главном Офисе, когда рабочий человечишка испепеляется своими буграми. Снижается до уровня мокрицы и крысиного помета.

Нахальность Дугласа не являлась единственным фактором ведущим к относительной свободе. Он выезжал на своем диабете. Если что: диабет обострялся. Мы часто устраивали незаконные перекуры. Я делал это незаметно — таился и озирался на узком бетонном мосту, который смыкал наш склад с мебельной фабрикой. Шотландец спокойно покуривал. На возможную разъяренную тираду начальника у него всегда была состряпана история, что ему стало дурно из–за его диабета и он вышел на волю — скушать необходимую шоколадку и подышать относительно свежим воздухом.

Несколько раз ему и вправду бывало плохо… Он мог впасть в конфуз, начать топтаться на месте словно тощий йети, бормотать чепуху, ронять зажигалку, поднимать ее, ронять снова и так много раз — пока я не клал ее ему в карман.

Дуглас был вспыльчив, но очень быстро отходил от своих бурь и циклонов. Его пугающий внешний вид, двухметровый рост, грубость и нигилизм не всегда могли скрыть еще и других, важных черт его характера: доброты, щедрости и нежелания становиться взрослым.

Его почему–то волновали мои скромные обеды, которые я приносил с собой на склад. Он заставлял меня есть дополнительные бутерброды. Отказываться было практически бесполезно.

В барах всегда платил он и порой спускал половину своей зарплаты на нашу текилу, пиво и коктейли. Со своей стороны — я угощал его сладким, теплым вермутом на охраняемой автостоянке. Проходящие люди сердито взирали на наш небольшой Сад Земных Наслаждений Босха.

Канада — не Россия. Здесь не приветствуется публичное распитие.

Дуглас знал, что я могу легко впасть в паранойю и нарочито громко вещал:

— Ну и что? Ну приедет полиция? Что я им скажу? А вот что! Я скажу: «Сэр, простите нас за это безобразие. Такого больше не повториться. Мы сейчас же уйдем отсюда» А если он начнет возникать — я возьму вот эту пустую бутылку и разобью на хуй его ебаную полицейскую башку!!!

(последнее предложение Дуглас уже выкрикивал во все горло)

Когда нас перевели с разгрузки на более легкую работу (наклеивать этикетки на заказанные коробки с товаром и собирать их на тележки) Дуглас часто вызывался сделать за меня мою часть работы. Это случалось тогда, когда я уже окончательно ошалевал от алкогольной усталости и вынужден был уснуть минут на сорок — спрятавшись за поломанной, нефункционирующей машинерией, которая равнодушно ожидала ремонта где–то в углу огромного склада.

Он жил с родителями, тремя взрослыми братьями и сестрой. Никто из них не был женат.

В последний раз я видел его в мае двухтысячного года. Мы отпросились с работы пораньше (у него разумеется случился мощный диабетический приступ) и отправились в близлежащий парк на распитие.

Вечером этого же дня мой организм окончательно сдал позиции. У меня подскочило давление, отнялся язык, и я впал в жалкое полубессознательное состояние. Два года почти круглосуточной нетрезвости дали о себе знать… Больница, нервное потрясение, паника и мучительный синдром абстиненции… Я уволился с работы, стал посещать нарколога, лечить свой гепатит, принимать антидепрессанты и разные другие общеукрепляющие лекарства. Три месяца ада, кратковременное «прозрение», колледж в котором я пробыл очень недолго и затем вторичное «прозрение», которое снова повлекло за собой склады, заводы, грузовики и алкоголь.

С Собакой — Дугласом больше общаться не хотелось. Пусть он помнит меня человеком, которым я был раньше. Чуточку более жизнерадостным, более наивным, менее саркастичным и, главное, способным много и безалаберно пить. Зачем возобновлять старую дружбу понимая при этом, что у памятника бывшего величия отколот нос, выщерблен кусочек бедра, а на голову нагадили чайки…? Сидеть же с Дугласом на лавочке с моей последней на сегодня «легальной» бутылкой сидра и вспоминать — чего раньше было можно, а чего нельзя сейчас — мне было неохота.

Нянь

Что такое нянь? Что вообще я подразумеваю под этим словом?

Сначала: обращение самому себе:

Хочешь ли ты придерживаться своих слабеньких рамок приличия, или скажешь все, что стремился сказать в последние годы? Пожертвуешь ли ты своим маленькими, но важными секретами ради того, чтобы текст немножко очухался от комы и начал дышать глубже. Рискнешь ли ты идти по инкубатору своих чувств безжалостно скидывая яйца на бетонный пол?

Да. Рискну. Пожертвую. Но не на все сто. На все сто — будет когда–нибудь потом.

Книгу прочтут. Кто–то полюбит меня до мозга костей. Кто–то, пролистав две страницы, равнодушно спишет на первую потугу маргинального урода оказаться замеченным миром, или хотя бы несколькими людьми, которые похвалят потому что им будет неудобно — не похвалить.

Что будет? Не знаю… Принесет ли мне эта писанина хоть хоть немножко успокоения? Пока что все в темноте. Светлячки замерцают позже.

Пока же — нянь: без которого невозможно.

Нянь необходим тогда, когда чувства уже на грани и нужно быстро накапать одуряющее лекарство. Иначе — дурдом. Иначе — петля или бритва. Нянь есть у каждого — это наша соединительная ткань с детством. В детстве — нянь силен, могуч и совершенно естественен. В подростковом возрасте он замещается обычной взрослеющей скверной, но порой, прорывается через нее. У многих взрослых нянь пропадает совсем, но может искусственно вызываться, когда наступает беда.

Нянь — это состояние человеческого рассудка, когда сердце сжимается от спокойной любви.

Нянь — это ощущение уютной тайны.

Нянь — это самое комфортабельное положение тела в пространстве.

Нянь — это то, что не может тебе навредить, обмануть тебя и то, что с быстротой термита сжирает весь негатив.

Нянь — это секундная эмоция несравнимая с обычным настроением.

Нянь — это вакуум будущего. Будущего нет. Есть только движущаяся секундная стрелка.

Пять тридцать утра. Мне всего девять лет. Мой сон глубок, как угольная шахта, но голос моей бабушки вырывает меня из ее недр. Скоростной лифт мчится наверх. Десятая доля секунды — и я уже на свету.

Проснувшись, я моментально вспоминаю, что еще с вечера раз десять просил ее разбудить меня в пять тридцать. Она всегда встает в это время, а я сплю до восьми, но сегодня (нянь! — слышали? слышали сладкую аритмию?) день, когда должны вылупиться утята. Мы все подсчитали. Утка–наседка вела себя достойно: не вставала с яиц слишком часто, переворачивала их клювом… Может быть что–то получится…

Я вскакиваю с кровати, бабушка говорит со мной шепотом — она знает, как я ждал этого дня и хочет подчеркнуть таинственную важность момента. Я надеваю старый синий пиджак прямо поверх пижамной рубашки, в коридоре — стопы быстро запрыгивают в дедовы калоши и мы с бабушкой выходим на двор.

Ночью шел дождь, асфальтовая дорожка вкусно пахнет влагой, где–то в черешневом дереве поет утренняя птица. До судорог зябко, зубы мои начинают стучать… Мы приближаемся к курятнику, открываем калитку, проходим через пустой двор с кормушками (в которые бабушка уже успела насыпать зерна) и поилкой. Весь двор огораживает проволочная сетка в человеческий рост. На ночь куры и утки запираются в помещении курятника и теперь можно слышать и чувствовать их протяжное, кудахчущее нетерпение. Кричит петух, мы открываем дверь и куры неграциозно и скандально выбегают на волю. Куры очень ценят такое тривиальное занятие как завтрак и в одно мгновение окружают кормушки. За ними, скромно показываются, выходят утки и, переступив высокий порог — переходят на более бодрый шаг — направляясь к поилке.

Мы заходим в сонные закуты курятника. В курятнике два отделения. В первом построен маленький загон в котором живет свинья (она тоже очень любит завтракать), во втором — насест для кур и, в самом конце, у стены — два грубо сколоченных деревянных ящика с соломой на дне.

Один из них — пустой: в него днем усаживаются куры, чтобы снести яйцо и после — долго кричать об этом событии. Во втором ящике уже месяц сидит утка–наседка.

Неописуемый, изумительный, теплый запах курятника — перья, помет, крысы, сладкое трухлявое дерево, комбикорм…

В курятнике, несмотря на небольшое, оплетенное паутиной окошко — почти совсем темно и бабушка зажигает фонарик.

Серде мое останавливается — мы подходим к ящику с уткой и уже сразу видим несколько осколков яичной скорлупы, двух уже высохших утят под крылом привставшей от волнения утки и горку еще целых, но уже наклеванных яиц. Я беру одно из них в руки — оно темное и тяжелое. Из наклеванной прорехи — видно мокрое тело утенка. Я отрываю кусочек скорлупы: теперь ему будет немного легче выбраться из своей твердой колыбели и затем кладу яйцо назад. Утка тихо посвистывает — она очень взбудоражена таким вторжением. Через пять минут мы вернемся с коробкой, в которую положим двух вылупившихся утят. У матери–утки еще много яиц, а ящик маленький. Она может нечаянно повредить утенка. Мы унесем утят в летнюю кухню — там, в большой коробке, им уже со вчерашнего дня готовы временные ясли.

Это нянь….

Девять тридцать утра. Ярославская область. Мне пятнадцать. Мои родители идут чуть впереди меня по хорошо протоптанной тропинке у самой границы леса и пастбища. Пахнет багульником, коровами и мокрыми ветками. Мы ищем грибы. Определеные грибы. Здесь, на солнечной лесной границе, среди берез, осин, кустов черники и брусники притаились боровики и подосиновики. Из года в год, таинственная, глубокая грибница выводит на поверхность своих сыновей. Многим из них не удается дожить даже до подросткового возраста. Их срывают, срезают ножами, нечаянно сбивают резиновым сапогом. Мухи откладывают яички в их тугую, балетовую молодость… Благородные грибы почти всегда червивы. Если бы подберезовики, подосиновики и белые были подобны лисичкам! Лисички никогда не бывают червивыми — это трутовики… А так: наберешь полную корзину благородства и потом, при чистке, семьдесят процентов уходит в мусорное ведро. Толстый комель молодого боровика излучает здоровье и силу, светло коричневая шляпка цитирует псевдо–ницшеанскую Волю К Власти, но как только разрежешь могучий гриб на две части — видишь коричневую труху и десятки крохотных дырочек — тоннелей. Червивый, сволочь! Опять червивый!

Я нахожусь в смутном раздражении. В данную минуту грибы мало меня занимают. В голове проворачивается обычное подростковое недовольство. Мое недовольство. Мое неудовлетворение. Сексуальные фантазии смешиваются с насилием, смешиваются с кусками из песен, смешиваются с разочарованием, что вместо того, чтобы разбрызгивать семя по животу какой–нибудь мягкотелой девы — я, как одинокий, неполноценный и главное, трезвый выродок — плетусь за жизнерадостными родителями и наметанным глазом слежу — не показалась ли в траве шляпка с ножкой. Ах… подростковый возраст… триумф неблагодарности… жгучая ненависть к тому, что так любил раньше… изумительная детская индивидуальность начинает загнивать… жажда пошлейших взрослых утех забивает, душит твой детский гений… речь начинает мутировать… хочется стать еще одной овцой–имбецилом в младом, охуевающем от тупости стаде… субкультуры… скинхеды–толстолобики… панки — мертвецы с детскими лицами… одежда, которая всегда что–то значит… дрянь, накипь, ил, копоть — от которой потом не отскрестись, потому что не хочется отскребываться: это называется «оставаться молодым», нет, не маленьким, а именно «молодым»… бабы, водка, драки, магнитофон, бабы, водка, драки, магнитофон… я тоже завяз в этой канаве… я тоже такой… только сейчас, когда мне пятнадцать и я плетусь по лесу за своими родителями — я этого еще не понимаю… я хочу свободного ветра… я пойму позже — что это за ветер, но какой в этом прок… все равно я уже как паук–косиножка: замер в щели побеленной стены … жду мух… а мухи это — бабыводкамагнитофон… экзотика мышления не спасает… а только усугубляет…что со мной сделалось..? какого я возраста…? в каких краях, в каких Лемуриях можно стать самим собой..?

(нянь!) — около кривого ствола невысокой березы я замечаю две маленькие красные точки. Делаю несколько огромных шагов, зрение фокусируется только на красноте, прикрытой травой. Грудная клетка точно промывается прохладной водой с добавлением серной кислоты. С победоносным рычанием, забыв неудовлетворение, распирающее меня все утро, я бросаюсь на корточки и вот они! Вот они! Два молодых подосиновика, стоящие на ширине десяти сантиметров друг от друга. Бархатные шляпки, фаллическая форма — свежее чудо природы. Родители подбегают ко мне. Завидуют моему первому утреннему улову. Подосиновики извлекаются из почвы. (о, боже! как глубоко сидит ножка!) Где–то под землей, мудрая грибница вздыхает и уже копит силы на следующий год, чтобы в конце августа снова выпустить на летний воздух еще двух–трех красных солдат…

Сейчас нет никаких лишних мыслей. Мне снова девять лет. На время — я опять маленький. Сейчас — мы уже все вместе: наша немного безумная, спаянная кровеносными сосудами семья. Продолжаем охоту. Нагибаемся, переворачиваем листья, осторожно раздвигаем травы. Здесь часто греются змеи. Возвращаемся на то место, где я нашел подосиновики, чтобы прочесать еще раз. Находим старый, жабоподобный великан–подберезовик…Я давлю его сапогом…Труха, черная слизь, черви, неповторимый запах древнего, пожившего на свете гриба.

Это нянь.

 

Полдень. Канада. Двадцать лет

Я сижу на низенькой табуретке. Меня окружают собаки. Болонки, ризеншнауцеры, дворняги, овчарки, далматины, мопсы и питбули. Вечный запах псины, мокрой шерсти и жидкости для мытья полов. Бесконечный лай, который я уже полгода, как перестал слышать.

Это моя работа — я собачий воспитатель. Частная компания. Стригут, моют и чешут собак. Собачий «детский сад» — это дополнение к бизнесу. Если вам не хочется (или невозможно) оставлять своего пса дома, пока вы на работе — за двадцать долларов в день вы можете привести его сюда — в эту большую, светлую комнату. Я прогуляю вашу собаку два раза. Или даже три: это зависит от специальных инструкций. Буду следить, чтобы другие псы не поранили ее в играх или в драке. Вытру шваброй мочу, соберу совком дерьмо, вымою пол, налью воды в большую общую миску, покидаю резиновую игрушку. Иногда в комнате всего две собаки. Иногда двадцать две. Никогда не знаешь — насколько загруженным будет твой рабочий день.

Мини–общество, интереснейший спектакль постоянно разыгрывается передо мной: какие–то собаки сразу же чувствуют свое превосходство — и беспрестанно пытаются показать его другим — более робким псам. Размер и порода почти не имеют значение: я видел пуделей, которые за считанные секунды подчиняли себе мастифа, полностью подавляя его своей лютой агрессией и напором.

Кто–то апатично лежит возле невысокой, деревянной двери с автоматической щеколдой: по ту сторону двери — салон где стригут дрожащих, испуганных собак жужжащими машинками. У некоторых собак на уме лишь игры и баловство, у некоторых — ничего кроме желания, чтобы их оставили в покое. Добродушные, хитрые, благородные, подлые, ласковые, громогласные и тихие собаки. У каждой свой характер. К каждой из вас нужен свой, индивидуальный подход.

Почему я так люблю собак? Потому ли что сознаю, что они не могут принести мне психического вреда? Укусы не в счет. Это не вред. Это не психика. Любая ранка рано или поздно затягивается. Да они и не кусаются никогда — в дали от дома, от своей территории собаки ведут себя гораздо более пассивно и вежливо… Может быть поэтому я так их люблю? Моя маленькая власть, мое превосходство. Захочу — выведу на прогулку, захочу пну в бок. Нет… Я этого не делаю… У меня тоже есть собака — она никогда меня не слушается, но я же не обижаю ее и люблю даже больше, чем вот эту сравнительно уважающую меня стаю… Животные хранят в себе то, чего я так часто жду от людей и никак не могу дождаться хотя бы потому, что я сам — несмотря на всю свою вычурную, фальшивую позу «инакомыслия» все равно веду себя явно по–человечески… Вру и ворую, подставляю и льщу. Конечно… дураков нет. Я такой же как и все, только может быть чуть–чуть более больной на голову.

Звери умеют держать зло, умеют обманывать, умеют вести расчеты, чтобы в результате получить какую–то выгоду. Но вот в чем прелесть: они не могут держать зло долго, они не могут обманывать более, чем пять секунд и их лохматая выгода и обманы чаще всего очень и очень наивны и трогательны. Звери и слабоумные люди — похожи.

Однако: что же я утверждаю? Я утверждаю, что с собаками (и другими зверями) проще жить, но разве хотел бы я стать собакой? Нет. Я догадываюсь — какой бы я был собакой… Уж не такой ли, какая сидит сейчас в углу комнаты и яростно отворачивается, когда к ней подходит какой–нибудь навязчивый пес? Кому охота быть взятым сзади? Кому охота все время бороться, а если не бороться — то подставлять беззащитное, розовое брюхо? Такие же как люди. Иерархия, иерархия. Альфа–самцы и течные суки.

Значит я снова волей–неволей прихожу к истокам моей любви. Здесь все–таки отчетливо попахивает властью и арийской расой. Добрый, но высший! Добрый потому что высший! Быть высшим с людьми — так трудно и так неудобно, а собаки не понимают иронии и убожества твоей жабьей самонадутости.

Вечное сомнение насчет анархистов: вполне понятно, что вы не признаете авторитет. Я тоже не признаю. Но, согласитесь: нелегко поверить, что вы не хотите стать авторитетом сами. Ловите себя хотя бы раз в день. Ставьте себе ловушку. Вы почувствуете как Третий Рейх то и дело щекочет вас под вашей политически–корректной кожей.

Польша. Варшава дождливым утром. Штурмфюрер Отто снисходительно посмотрел на безногую еврейскую девушку с легким псориазным покрытиям на сильных, венозных руках. Она с клацаньем продвигалась по мостовой при помощи двух тяжелых утюгов, в каждой руке. Плоское утюжное дно заменяло отрезанные стопы.

Порывшись в карманах, Отто, с улыбкой протянул калеке плитку шоколада.

Я и мои собаки?

Пора гулять. Псы находятся в нетерпении, ходят вокруг меня, заглядывают в глаза. Всем хочется быть первым.

Я беру самую маленькую. У нее странное имя: Littlefoot. Это шитсу. Она здесь почти каждый день — видимо хозяева боятся, что разбойница что–нибудь натворит, пока они на работе. Эта крохотная, черная собачка — похожая на мягкую варежку очень любит сидеть у меня на руках и лаять на остальных собак. Когда я спускаю ее на пол — она становится гораздо скромнее. Один раз на нее напала большая собака — смесь колли и овчарки. Littlefoot запищала как мышь в ее акульих челюстях. Хорошо, что я оказался рядом. Отбил. Долго носил на руках. Она то и дело поднимала к моему лицу мордочку и лизала меня языком. Теплое, чистое дыхание… Нянь, нянь!

Двадцать пять. Канада. Час ночи. Лежу в постели.

Матка Босха! Что я натворил…Что я сегодня наделал…

Немедленно подставляю кое–какие декорации. Нужна некоторая осторожность.

Утром, по пути на работу, вышел на две остановки раньше и в темном, холодном парке выпил полбутылки шерри около ручья. В ручье, по колено в воде, стояла призрачная серая цапля. Она немножко припугнула меня… Птицы и звери часто кажутся мне каким–то знаком. Если я вижу мертвое животное — вероятно, что очень скоро со мной случится беда. Собака, крот, енот, ворона — массу примеров могу привести я, когда встреча с трупиками этих зверей была предвестником какого–нибудь мелкого, или крупного несчастья. Самый страшный день моей жизни начался с мертвой мыши, которую я нашел прислоненной к теплому боку светового прожектора. Она решила «приказать» на свету.

Шерри в шесть–тридцать утра дало о себе знать почти моментально. Развеселился. Начал выкрикивать нечленораздельные песни в темноту тропинки, поросшей утренним инеем. Декабрь… Чудесный месяц.

Быстро почесал обратно к станции наземного метро. В вагоне отхлебнул пару раз. Мужчина стоящий радом удивленно посмотрел на меня. Непорядок. Непорядок. Что ж: удивленный мужчина может провалиться в глубокую преисподнюю… Сегодня утром я сделан из твердого материала. Обычно мой материал напоминает ломтик коровьего вымени на светлой тарелке. Сейчас я сделан по крайней мере из алюминия. Или из стекловаты.

Перед самой работой я приканчиваю шерри, закуриваю и несколько минут энергично прохаживаюсь туда–сюда (все равно уже опоздал). Слушаю музыку. Мог бы и постоять, да уж очень весело…

Захожу на свой склад. Мое опоздание не замечено. Надеваю перчатки и приступаю к работе.

Но что–то меня уже гложет. Что–то мне не так… Обычно если я выпиваю бутылку перед работой — благодушного настроения хватает на два часа. Потом фитилек мой догорает и начинается пытка. Время останавливается и не желает идти дальше. Оно ползет. Потом останавливается вовсе. Тогда надо либо терпеть, либо любыми судьбами выпить еще.

Сегодня особенный день. Это абсурдно — я приступил к службе всего пять минут назад, а время уже перешло на костыли. Опять хочется выпить. Точнее не опять, а еще. Еще чуток.

Я отгоняю эти абсурдные мысли как могу. У меня нет денег. Мне никто не займет. Я пробовал раньше. Я не могу отпросится сегодня с работы. Очень много дел. Много заказов. Нонсенс!

Через полчаса я дохожу до бубонного очумения. Необходимо что–то предпринять. Именно сейчас. В эту же самую секунду.

План созревает в моей несвежей голове с быстротой сверхзвукого самолета.

Перегоняя звук, я несусь к маленькому офису, в котором сидит начальник. В данный момент он там не сидит. Это удача номер один. Обычно он и не выходит из своего кондиционерного логовища.

Я осматриваюсь. Поблизости никого нет. На спинке стула висит его рюкзак. Я хватаю рюкзак, запускаю в него дрожащую руку, нащупываю кошелек (я уже давно знаю, что он там) и моментально бросаю его на пол. Осматриваюсь снова. Нагибаюсь, беру кошелек с пола и сую его под футболку, затыкаю за пояс брюк. Перегоняя звук (опять перегнал!) несусь в туалет — он очень близко. Закрываюсь на задвижку. Слышу голос моего начальника, который в эту минуту заходит в свой оффис. Одна секунда и я был бы пойман… Пока очень везет.

Я потрошу кошелек. Документы, карточки, кредитки, несколько долларов…Гад проклятый! Значит рабочие врали, что ты всегда носишь с собою много денег! Вот — последнее отделение. Ага! Банкноты! Блядь! Сколько: раз, два, три…. триста пятьдесят. Все! Все! Теперь супер быстро!

Я сую банкноты в свой высокий военный ботинок, затыкаю кошелек за пояс, выхожу из туалета. И падаю замертво. Нет — я не падаю замертво своей живой, кровообращающейся плотью. Я продолжаю идти к выходу. Замертво я падаю внутри себя — потому что стараюсь припомнить: закрыл ли я рюкзак этого дурака на молнию? Вспоминаю. Закрыл. Тьфу ты…. Господи…В душе — я поднимаюсь с пола.

Я быстро выхожу на улицу. Уже пошел дождь. Я отхожу примерно шагов за сто от склада, сворачиваю с дороги и с силой бросаю кошелек в бурьян.

Идиот! Вот твоя первая ошибка. Конечно бурьян непролазный, но надо было в реку… Случай неоперабельного кретинизма… Река–то рядом! Кто найдет в реке, да и отпечатки пальцев вода не оставит. Еб твою мать! Отпечатки! И это забыл. Кошелек, ведь — это же не пятидолларовая бумажка. За кошелек и посадить могут. И главное — закинул как далеко! Теперь не достать из этого ежевичного хаоса… Дубина! Дубина! Кащенский олигофрен! А зачем я вообще выбросил этот кошелек? Почему я не оставил его в туалете? Ах, да: я не только хотел украсть, я хотел довести ситуацию до абсурда.

Ничего. Ничего. Сделано — так сделано. Это все от шерри. Когда я ворую трезвым — я проворачиваю в голове все детали, все возможные варианты. Сейчас надо надеяться только на удачу — перевесит ли она мою глупость. Больше ничего у меня не осталось.

Я поворачиваюсь и иду назад. Но не на склад. Я иду в небольшое кафе, которое находится поблизости. Оно открывается очень рано. Специально для рабочего скота. Алкоголь начинают продавать в десять тридцать утра, но я попрошу официантку. В порядке исключения. Я уже делал так. Вчера, позавчера… Она молода и красива. Я как–то написал ей записку с просьбой в положенный мною час — выти из своего кафе и ждать меня в своей машине, для того чтобы пол часа ебаться, целоваться и лизать друг другу срамные места. Записку эту я…. Ах, нет! Лучше не буду рассказывать. Слишком смешно и стыдно…

В кафе я (в порядке исключения) заказываю две стопки виски и бутылку пива. Две минуты. Дольше нельзя. Меня скорее всего хватились на складе…

Я возвращаюсь на рабочее место. Захожу на склад с «потайной двери», которой почти никто никогда не пользуется. Снимаю рабочую куртку: на ней капли дождя. Если кто–то заметит капли — мне крышка. Потом — когда начальник хватится своего богатства и начнется расследование: кто–то обязательно вспомнит, что утром на моей куртке были капли. Значит я выходил. Зачем выходил? Почему? Ах, сволочь! Да уже не ты ли?… И так далее. Логика. Логическое мышление… Цепочка приводящая…. И так далее.

Я прячу куртку за огнетушителем. Высохнет — тогда надену.

Что мне рассказывать дальше? Дальше следует временный провал рассудка. Две стопки и бутылка пива не развеселили меня вопреки моим ожиданиям. Мне пришлось многое пережить. Три одновременных потока мыслей распирали мой череп. Вихрь идей, опасений, угрызений (уже! уже!), депрессия каждой нервной клетки, разговор с начальником: он хватился денег через два часа после хищения и я немножко помог ему в расследовании этого небывалого происшествия…. дал пару советов. И все так тихо, так вежливо… Сколько умышленных жестов, сколько мимики! Он скорее бы подумал на собственного отца, чем на меня… Да! Да! Я хотел бы, чтобы все было по–другому. Клянусь — мне не доставляет удовольствия воровать кошельки. Если бы в этот день у меня были свои деньги — я со счастьем потратил бы их. Но у меня нет. Нету сегодня. Нету! Мать твою…. нету! Поэтому я потрачу ваши.

Мне нравится совсем другой вид воровства. Народное имущество, если хотите. Какая сладость — воровать народное имущество! Какая божественное успокоение в сознании того, что ты подтибрил у государства. Или то, что принадлежит частной компании, а не индивидууму. Кому принадлежит обувь на обувном складе? Боссу. Владельцу компании. Это даже лучше, чем стянуть калькулятор у своей коммуны. Тряхнуть как следует своего босса — это вообще подобно глубокому вдоху медицинского эфира. У каждого человека имеется второй, запасной вид оргазма. Душевный, немедицинский оргазм. Он наступает в определенное время. Стимуляторы могут быть самыми разными. Мой «второй» наступает в тот момент, когда я беру чужую вещь. Не важно — дорогая ли она и нужна ли она мне. Чувство непередаваемо на бумаге.

Но что–же мне делать? У меня нет желания и времени объяснить всю сложность моей ситуации. Не ехать же мне домой и объявлять, что мне не было достаточно полутора литров вчерашнего пива. Унылое, понимающее согласие родителей выдать мне двадцать долларов, чтобы я выпил еще — непереносимо. Эта история повторяется много лет. Я лучше убью кого–нибудь, чем пойду сейчас домой. Да и к тому же: если я и поеду домой — это займет час. А мне надо выпить именно в данный момент. Хоть кол на голове теши.

Достаточно знать вот что: если мне сильно приперло выпить — я не остановлюсь практически ни перед чем. Особенно это обостряется на работе. На улице. Да, в принципе — везде, где я соприкасаюсь с обществом. Остолбеневшая от социума нервная система умоляет чтобы ее придавили. И чем дальше — тем чаще. Мне тяжело показаться на белый свет. Трезвым. Когда я трезв и меня окружают незнакомые люди — я подобен глубоководной рыбе, вытащенной на поверхность. Я начинаю раздуваться. Отойдите — сейчас разорвется толстый и тонкий кишечник.

Все очень просто. Типично. Когда трясется затылок и невозможно прибавить двадцать пять к тридцати двум — мне уже нет никакого дела до «общего», «частного», «моего» и «вашего». Прячьте. Носите в карманах. Да, собственно — какого дьявола приносить на работу триста долларов? Ах, да… Говорили, что он приторговывает экстази… Возможно это вранье…Дело не в этом. Допустим, что да. Мой начальник — торгует наркотиками. Я украл у него кошелек. А если бы это были деньги на лекарство от саркомы для его увядающей, морщинистой как инжир мамы? Я бы не взял?

Не взял бы.

Ха!!! Конечно бы взял! Ну, уронил бы потом слезу… Хотя, нет. Я принимаю антидепрессанты. Они блокируют слезы.

Неужели можно предположить даже на секунду, что меня остановила бы хоть какая–нибудь щепотка морали? (Я даже хихикнул сейчас и, знаете, бывает так что когда вдруг так неожиданно хихикаешь — из носа выскакивает струйка свежего насморка. Вот так только что и случилось со мной) Морали нет. Разве что под электронным микроскопом… Смотрите! Смотрите! Видите — в левом углу такая мааахонькая козявочка…..

Тем более дело идет о почти незнакомом мне человеке. Погодите! Так он же еще и начальник! Сколько раз он меня…. Да так ему и надо!

Нет, конечно бывают и исключения: есть люди у которых я никогда ничего не стащу. И совсем не обязательно: симпатичны мне эти люди, или нет. Я не могу дать точное описание типу людей, которым удастся избежать моего рукоблудия. Я не жаден… У меня было много друзей, которые часто получали от меня подарки и ничего не давали взамен. Это не волнует меня. Я понимаю, что это звучит абсурдно и цинично, но мне приятнее давать, чем брать. Боже мой…у меня нет и десятой доли того владения словом, какого бы я желал. К сожалению в этой повести мне не удастся правильно показать все противоречия моего характера. То же самое с устной речью…Может быть кто–то сможет уловить что–то важное, узреть, как между строчек изо всех сил подмигивают недосказанные слова… Это от неумения. Все гораздо сложнее, чем украденные ради выпивки кошельки и следующее за этим двухстраничное оправдание неизвестно кому. Прозрачные намеки на свое величие, ожидание похвалы, небольшая гордость за свою косорылую точку зрения…

Воровство — это также моя самозащита. Я не люблю потасовок и ссор. Я не могу выносить пятиминутного ора лицом к лицу, толчков в грудь, слюноотделения и тому подобных красот. Я бы и рад сломать кому–нибудь ребра, но я точно знаю, что ребра–то у скотины срастутся уже через месяц, и он, тварь, запросто очень скоро забудет о случившемся, а мне — скорее всего целый год страданий и ежедневного перематывания пленки воспоминаний о безобразном происшествии. Если меня кто–то обидел — я скорее всего обворую обидчика через несколько дней. Или хотя бы попытаюсь. Так повелось… Я привык.

Еще два факта:

Факт первый:

Вы думаете, что я совсем не могу себя сдерживать, когда мне хочется выпить? Вот в том то и дело, что пока могу! Я знаю себя. Вот, например сейчас я месяц уже не пью. Это не страшно, это очень тяжело. Другой вопрос: хочу ли я себя сдерживать зная, что в состоянии аффекта я могу совершить небольшое преступление, о котором потом буду сильно сожалеть? Нет. Не хочу. Почему? Да, вот, не хочу и все. Разве можно сравнить какой–то паршивый месяц моральных терзаний, страха и депрессии с радостью, которая клонически и тонически трясет мои бледные мощи, после того, как я куплю триста пятьдесят грамм рома на похищенные десять долларов? Да и собственно говоря: а какой резон не пить? Чего мне ждать в будущем? Ради чего хранить печенки и селезенки? Я такой жук, что выиграй я хоть миллион, а все равно каждый день — «надо было бы как нибудь пережить» Такая жизнь… Такая жизнь… Ах, да! Еще в дополнение к факту номер один: когда что–то крадут у меня — я сильно и искренне обижаюсь.

Факт второй:

Из похищенных трехсот долларов я потратил только тринадцать. В кафе.

Оставшиеся деньги — я в этот же день разорвал на мелкие части и похоронил под тяжелым гранитом далеко от склада. Родион Раскольников. Только немножко дурнее. Тот хотя бы не уничтожал…

Я сделал это потому, что «мне надоело». У меня иногда случаются подобные приступы. Когда мне «надоело» — это даже разрушительнее, чем «когда мне приперло выпить». Мне надоедает угрожающая сложность ситуации. Как описать сие состояние?

Мое «надоело» можно сравнить со страшной комнатой. Низкий потолок. На полу множество предметов. И все опутано проволокой. Километры проволоки. Куда ни плюнь — все замотано. Раскрываешь рот, чтобы закричать, а оказывается, что и во рту — моток проволоки. Зрение становится хуже и хуже. Комната ярко освещена, но все кажется темнее, чем оно есть. Дверей нет. Звуки тоже отсутствуют — только писк у в ушах, порожденный собственным организмом. Неуютно. Нельзя передать как неуютно. Стопроцентная фригидность приятных ощущений. Жизнь Василия Фивейского окунается в прохладный Потец.

Надо сказать, что я очень легко отношусь к деньгам. И не только к чужим. К своим тоже. Думаете я никогда не разрывал собственные деньги, заработанные в поте лица? Не выкидывал их с балкона? Не смывал в унитаз? Конечно разрывал. Когда «мне надоело» — нет никакой разницы чье это: мое или чужое. Я уничтожу. Уничтожу соблазн. Уничтожу эту возникшую сложность. Эту жуткую дилемму: есть деньги, можно выпить, но… надоело. Надоело врать. Я обитаю на девятом этаже уже шесть лет и до сих пор боюсь прыгнуть…

К тому же — мне даже как–то извращенно нравится такой варварский, романтический подход к финансам. Взял — и разорвал. Были и нету.

Где я? Ага:

Час ночи. Я лежу в постели…Матка Босха! Что я сегодня наделал…

Нет, нет. Надо забыть. Что делать с кошельком и с отпечатками пальцев — я придумаю завтра. Я что–нибудь обязательно придумаю. Если надо — полезу в непролазный бурьян, сорву кожу с бровей и рук и потом с помощью мини–костра сожгу кошелек и развею пепел и скрюченные частицы расплавленных кредиток — мощным дуновение рта. Или может быть я даже попытаюсь подбросить документы начальнику. Это легко.

Забыть! Сейчас надо забыть про все случившееся. Мне нужен временный покой. Мне нужен нянь.

Я поднимаюсь с кровати, (обычно не всякие старики так охают и кряхтят) иду на кухню и принимаю две таблетки сильнодействующих седативных. Они подействуют через пятнадцать минут.

Затем я снова ложусь на кровать, выключаю свет и включаю фен. Моя любимая функция — это «холодная струя». Чтобы добиться постоянной холодной струи — я замотал кнопку изолентой. Я поворачиваю гудящий фен к своему лицу. Ветер. Холодный ветер дует на меня в темноте.

Я уже не в своей комнате.

Я лежу в горизонтальной норе.

Дно и стены моего убежища усыпаны пахучим сеном. Снаружи поздний вечер и страшная непогода. Ветер высвистывает землю до наготы. Моя нора расположена у подножья по–медвежьи приземистой горы. Гору окружает по картинному эпический лес. Ели и березы доходят до ионосферы. Рядом глубокая река. Замшелые сомы и щуки выпрыгивают из воды, чтобы глотать низко пролетающих над водой ласточек. Мои ласточки летают даже ночью. Несмотря на холод и ветер снаружи — в моей норе очень тепло, лишь только слабый ветерок то и дело дает мне низкотемпературные дуновения.

(фиксируй фен, фиксируй фен — наводи на висок)

Я не один в своей норе. Со мной молодая женщина. У нее нет ног, но есть все остальное. Она не то чтобы слабоумна… она скорее неизлечимо не от мира сего, но любит меня безответно. Я отвечаю взаимностью. Не обману и не обругаю. И главное — не обижу. Никогда не обижу.

Я лишил ее ног и считаю, что этого достаточно. Я отрубил их косой. Она не возражала. Мне конечно жаль ее бедных конечностей, но я сделал это для того, чтобы ее у меня не отняли. Пусть без ног, пусть даже без рук…но навеки моя. Если понадобится — буду носить на руках, но сейчас никого не надо нести.

Мы лежим в норе бок о бок и я глажу ее светлые волосы. Дремотная слабость, паралич зрения, нарколепсия телодвижений — нас медленно охватывает приятная немощь. Остается только шум ветра и близость наших туловищ. Ее розовые обрубки и мои бледные ноги.

Нянь.

 

Общество

Общество. Как мне все–таки повезло, что моя планета не размером с Фобос — тогда бы со мной жило гораздо меньше людей. Обожаю людей… Жаль, что на Земле вас так мало… Надо конечно, запретить аборты и тому подобные выкрутасы. Делая аборт — женщина лишает любого жителя Земли потенциального друга. Запретить сначала по–хорошему, а потом уж можно и расстрелять.

Чем нас больше — тем лучше. Веселее.

Как вообще можно не любить себя и других? Возьмем хотя бы общественный транспорт:

Вот помню, еду когда–то на автобусе из Текстильщиков в Люблино и какой–то озорной мужичонка хриплым пьяным голосом, нараспев рассказывает всем пассажирам:

— Да и рад бы… Да я бы и с удовольствием… Да вот шишка уже не стоит, блядь… Шишка не стоит…

Автобус возмущен. Какая–то молодая мать кричит, что если он не заткнется — она разобьет ему всю морду. Я в это время (пятнадцатилетний ученик десятого класса) что есть мочи зажимаю пальцами рот: перепил на переменках водки и пива. Водка оказалась бракованной. На следующий день я узнаю, что всю партию торжественно изъяли из ларька через пять минут после того, как я купил ее утром.

Слишком много народу в автобусе, чтобы спокойно исторгнуть непослушную жидкость.

Крик возрастает: оказывается, что мужичонка не только пьян, но еще и сходил по–большому. Запах фекалий, смех, угрозы, кто–то верещит:

— Женщина, не прислоняйтесь к нему! Вы что не видите, что у него?

Мужика с бесполезной шишкой ссаживают около станции железнодорожного депо.

Я смотрю на его недоуменное, сорокоградусное лицо. В это же самое время в моем горле начинается спазм и я быстро раскрываю свой школьных рюкзак. Засовываю в него голову. Освобождаю желудок. Учебники поруганы. Этил и желудочный сок медленно всасываются в физику и уже через пятнадцать минут появляется в химии. Пик концентрации наблюдается в истории, геометрия становится бессвязной, затем следует коматозное состояние алгебры и в итоге смерть природоведения.

Дома, я лежу на кровати как куколка бражника: любое соприкосновение с внешним миром вызывает раздраженные подергивания. Оглохло левое ухо, ревет воспаленное нутро, дается удивительно искренняя клятва не пить, (если выпью — пусть у меня будет рак) которая весело нарушится через два дня.

Время от времени мудрые люди общества выдумывают, что–то полезное и нужное. Вещи без которых нельзя обойтись. Например люди выдумали милицию. Это же надо такое придумать: какой–то процент населения добровольно подвергает свою единственную, неповторимую жизнь ужасным опасностям — дабы сохранить другим людям покой и не дать их в обиду! Вот уж где смелость и героизм. У Солженицына где–то написано, что когда Сталин подходил к трибуне — овации могли продолжаться по десять минут (Александр Исаич конечно мог и преувеличить, но не в этом дело). Мне кажется, что можно когда–нибудь ужаться, подтянуть пояса, потренировать руки и задать своим районным или городским милиционерам не десять, а даже двадцать минут беспрерывных громовых рукоплесканий! Вы будете рукоплескать своим ментам, а мы — своим полицейским (им тоже есть за что похлопать).

Какое исполнение обязанностей! На все сто выкладываются люди! Вот пара анекдотов:

Я ожидаю автобуса (опять автобус!) около станции метро Текстильщики. Нет. Надоели Текстильщики — пусть лучше будет Волгоградский Проспект и вместо автобуса — маршрутное такси.

Так вот: я ожидаю и вижу, как молодой милиционер резво подскакивает к старухе бомжихе, которая нетвердой походкой собирается спуститься в подземный переход. Наверное решил помочь павшей духом и телом старушке? Нет. Все таки это мало реально. Видимо он просто хочет не пустить ее в переход. Сейчас он громко и строго чего–нибудь скажет. Может быть даже присовокупит крепкое словцо.

Нет. Вовсе нет. Внезапно начинается карате. Возвращение дракона. Милиционер встает в боевую стойку и, с красивейшим разворотом, бьет бабку ногой в ухо (она весьма миниатюрная женщина, если не сказать — лилипут). Старушка каркает от неожиданности и рванина на ее голове — что–то вроде платка, сползает на сторону. Она не падает и не кричит — она быстро разворачивается и начинает ковылять прочь от перехода. Она хочет скрыться где–нибудь за ларьком, чтобы зализать раны… Милиционер снова делает разворот (на этот раз с небольшим прыжком) и его начищенный ботинок дает бабке по хребту с такой силой, что из ее пальто, как из старого половика, материализуется облако серой, микробной пыли. Она спотыкается и чудом не становится на карачки. От падения на асфальт ее спасает малый рост и квадратность бывалого тела. Непередаваемое удовольствие написано на румяном лице милиционера. Нарциссизм. Чистейший нарциссизм. Ему нравится свое тело: оно так грациозно и пластично. Не выдержав самоупоения — добрый молодец еще раз подскакивает к теряющей равновесие бабке и уже простым, официальным ударом кулака по лицу, выполняет свою дневную норму показательных выступлений в рукопашном бою.

В девяностых годах милиционеры ограбили и убили сослуживца моего отца. Он шел по улице поздно ночью. Почему бы и не убить? Когда жена и дочка покойного (уже что–то стало известно) пошли в милицейское отделение, чтобы высказать свои робкие подозрения и прояснить ситуацию — их выслушали с вниманием. Возмутились: какой ужас! Какой позорище! Мы обязательно… Мы непременно…

Этим же вечером, когда обе женщины выходили из дома — милиция уже ждала их в подъезде. Вдова и дочка получили по фингалу. Также было сделано суровое предупреждение: если вы будете продолжать игру в сыщиков — вам конец.

Но это было давно…Я вспоминаю предания глубокой старины. Массирую эрогенные зоны у трупа… А что же Америка? А как же сейчас?

Ну, вот, хотя бы и в наших местах… Совсем недавно полиция расстреляла подростка. Он начал бузить на хоккейном матче. Пьяный! О ужас: он напился пива! Его поволокли в полицию. Внутри участка отрок озверел и начал кидаться на полицейских. Хватать за горло. Что могли сделать десяток дюжих быков? Конечно расстрелять на месте. Нашпиговать свинцом. Разве можно справиться с озверевшим подростком, который напился пива? Они всего лишь защищались — кому хочется быть задушенным?

А сколько еще анекдотов! Сколько воспоминаний…Что–то видел сам, что–то видели мои знакомые. Разве расскажешь обо всем… Все таки интересные эти стражи порядка… Загадочные люди. В Канаде нет смертной казни, однако любой коп может расстрелять тебя на месте и очень, очень легко отделаться. Достаточно просто нанять адвоката, упомянуть двадцать лет непорочной службы и жалобно заплакать на суде. Все. Что ему сделают? Тюрьма? Не смешно. Выгонят с работы? Только в том случае, если будет железно доказано, что жертва не держала полицейского на мушке, не била его по голове и не угрожала зубной щеткой. А как это доказать? Они все братья. Горой друг за друга… Что могу сделать я — презренная многоножка? Я могу лишь с благоговением смотреть на высший тип людей. Людей в униформе. Uberhuman'ы с жесткими, располагающими к раболепству усами. Людей, на которых не распространяется закон о смертной казни. Мне не дано такого счастья. Остается разрываться от собственных противоречий: завидовать им черной завистью и желать немедленной, поголовной эвтаназии хотя бы потому, что внутри, если сковырнуть эпидермис — я буду вполне схож с ними — а в этом страшно себе признаться.

Теперь немного о семье. Семья — это тоже маленькое общество. Муж и жена: товарищи до гробовой доски. Интимное государство. К золотой свадьбе уже можно ни о чем не говорить. Какого хрена? Ведь все что будет сказано — уже известно наперед… Разве что новые, причудливые комбинации слов в обидных замечаниях и остротах? Я удивляюсь: как люди могут найти в себе силы дожить до ста лет, да еще к тому же и вместе? Ясно, что к столетнему возрасту романтическое предназначение детородных гениталий окончательно забыто, покрыто мучнистой плесенью и старческие реликвии достаются из штанов и юбок лишь для отправления естественных потребностей. Стало быть не половое влечение.

Все истории рассказаны и пересказаны тысячи раз:

— В шестьдесят пятом Валера поступил у училище, а у Наташеньки тогда такое горе случилось… Она…

Стало быть — интереса и любопытства друг к другу тоже возникнуть не может. Сколько еще сотен раз можно выслушать историю о том, как Валера наконец поступил?

Что же остается? Любовь, которая снова мутировала в крепкую дружбу? Привычка? Обыкновенная привычка? Возможно. Очень может быть. Я вот сейчас вспомню одну пожилую пару… Сейчас, сейчас… Конечно им было не по сотне лет. Еще сохранилось много интересов и увлечений. Они жили в доме напротив. На третьем этаже. Из нашего кухонного окна можно было отлично обозревать их апартаменты. Окна у ветеранов труда всегда были распахнуты и поэтому я мог не только смотреть, но и слушать. Я признаюсь — я из таких людей, которые очень любят подсматривать и подглядывать, да и эксгибиционизм мне не чужд. Как–то я, помню, повадился мыть посуду в одном фартуке на голое тело. Все было спланировано — в соседнем доме проживала рыжая алкоголичка лет сорока. Весь этот театр делался для нее. И видела (могла видеть) меня из свого оконца. Я поворачивался то так, то этак. Нагибался, поднимая полотенце. Фартук натягивался небольшой остроконечной опухолью.

Педофилией пока не хвораю. Фантазировать о детсадовских нимфетках сидящих моем урчащем лице я, возможно, начну в более преклонном возрасте.

Низок! Низок и немного сожалею об этом. Но подглядывать и подслушивать все равно буду. И надевать фартук на голое тело тоже не перестану. Ненавижу доносчиков и предателей. (это сказано для равновесия).

Майский вечер. Сидя в своей комнате, я вдыхаю свежие выбросы с литейно–механического завода. А может быть это поля фильтрации так пованивают. Люблино. Всегда чем–то несет.

Звонкий вопль и грохот посуды перекрывает даже громкий, осатаневший голос Летова. Я кидаюсь на кухню. Меня трясет от возбуждения: сейчас будет спектакль. Это лучше театра на Таганке, это интереснее, чем новая постановка во МХАТе… Я прячусь около подоконника.

Старуха кричит на своего деда. Оба находятся на кухне. Несмотря на то, что дед стоит позади нее — она почему–то голосит прямо в раскрытое окно. Наверное она хочет, чтобы вся улица сопереживала ее чувствам.

Старуха: Что ты от меня хочешь? Как ты мне надоел! Из–за тебя…(неразборчиво) дочка загублена! Я тебе говорю, мудак! Хуй!

Дед: бубубубубу!

Старуха: Ты видишь — какая эта алкоголичка приходит? С кем она приходит? Она же, блядь, вся…(неразборчиво)… и внук что делает? Что он делает?

Дед: бубубубубу!

Старуха: (Поворачивается к мужу, скрывается на секунду из виду. Через секунду возникает снова с неопознанным предметом кухонной утвари в руках. Швыряет в супруга. Тот видимо уворачивается, потому что слышен звук разбитого стекла). — Ты мудак! Мудак! Я знаю, что ты в туалете каждый день запираешься! (неразборчиво) Онанист ебаный! Онанист! Аааа!!!

Дед: (убегая из кухни) бубубубубу!

В зимнее время, когда и наши и стариковские окна были закрыты — я наблюдал спектакль без звука. Это было досадной помехой. С акустикой все гораздо интереснее.

Да что все старики? Можно перейти из кухни в комнату моих родителей, прислониться жадным ухом к стене и послушать, что твориться у молодой семьи с семилетним ребенком.

Отец — агент КГБ, мать — маленькая, но юркая домохозяйка украинской национальности. Сын — школьник. С недавних пор жена перестала быть популярной у мужа. Все началось в тот вечер, когда он обвинил ее в краже общесемейных денег. Сначала ссоры были незначительными, затем муж начал приходить домой нетрезвым, а так как у представителей КГБ почти всегда много мускульной силы — бабешке пришлось туго. Например вот так:

КГБ — (ревет) — Сука! Я тебе говорил сюда больше не приходить!

Сын (плачущим голосом) — Папа! Папа! Она поесть пришла!

Жена — (сыну) Замолчи и иди в свою комнату, я сказала!

КГБ — Блядь! Ты меня довела уже! Понимаешь? Довела!

Слышен шум борьбы, сильный удар об стену — так что она содрогается. На две секунды наступает идеальная тишина.

Жена — (сквозь рыдания) Что ж ты, гад проклятый, руки–то ломаешь! Что ж ты, скотина, делаешь!

КГБ — (испуганно) Видит Бог! Видит Бог!

Жена — Гад! Негодяй!

КГБ — (еще более испуганно) Видит Бог, я не хотел этого делать!

И так — каждый день…

Есть интеллигентные семьи, у которых не происходит выламывания рук, поджогов живых людей (это другие наши соседи — со стороны моей комнаты) или выбрасывания поддатых отцов с балконов пятого этажа (наша старая квартира в Солнцево). Будто бы и кажется, что в интеллигентных семьях спокойнее жить… Ничего подобного. Я — вырос и живу в полуинтеллигентной семье — я сам без пяти минут интеллигент. С гнильцой конечно. Можно сказать, что полностью гнилой. Естественно — мне еще надо многому научиться: я, например, был в ресторане всего один раз в жизни. Несколько лет назад расшалился и решил сходить. Не вышло. Увидев цены на пищу в преподнесенном мне меню — я в страхе встал со стула и быстро пошел к выходу ни говоря не слова. По дороге я нечаянно наступил на ногу официантке своим большим, черным ботинком. Она охнула от боли.

Думаете, что у нас легко? Да у нас даже страшнее, чем у сиволапой черни! В полуинтеллигентных семьях — ссоры часто принимают сюрреальный характер: слишком много изощренного ума в натруженных головах. Фантазия замещает костяшки и ноги. Господи! Да это же непрерывный Дэвид Линч! Твин Пикс. Голубой Вельвет. Что там Дэвид Линч: я помню сцены, которым бы позавидовали даже Дали с Бунюэлем! Андалузский Пес… Да и что это за пес, если разобраться… Ну резанули по глазу бритвой, ну прилепили подмышечные волосы кому–то на пасть, насовали везде муравьев и рады… Ха! Вот у нас (особенно в девяностые) были Андалузские Псы! Да что там вспоминать…

Интеллигенция раздражает меня точно так же, как и простые, рабочие семьи. Бесит.

Пришли гости. Куплено немного хорошего вина. Играет приятная музыка. Что–нибудь ненавязчивое. Гости подходят к полке с книгами, разглядывают корешки. Бокалы в руках. Кто–то пошутил. Все засмеялись.

А ночью та же возня… Высасывание непереваренной кукурузы из коричневых анусов. Михаил Задорнов по телевидению… Новый, только что выпущенный отечественный фильм «с претензией» — по видео. Хохот жены с подругой на кухне. Блин вместо бляди.

Фальшь! Вечная фальшь! Не важно кто ты. Интеллигент–университетчик, сошедший с ума от интенсивности МЕХМАТ'а или же полуживой грузчик c caput medusae на желтом брюхе и словарным запасом в пятьсот слов. Или странный гибрид вроде меня. Все равно: девяносто девять процентов того, что мы делаем и говорим — это оголтелая фальшь. Театр. Как остаться одному? Куда сбежать? (тут следовало бы добавить вкусное «от вас»)

Очень хочется каждодневного комфорта — горячей воды и мягких белых подушек (я их называю «белочками»), а то бы я давно торжественно ушел в лес. Я, болтун, даже знаю место. И еще хочется, чтобы все время немножко хвалили, а кто похвалит в лесу? Рысь? Гриб–зонт? Малая Медведица?

Когда ребенку исполняется семь, или шесть лет — его отдают в школу, чтобы там он научился разным полезным вещам. Так положено у общества. Я тоже не избежал. Десять с половиной классов. Сказка о потерянном времени. Крошечное, нажитое за первые шесть лет жизни «я» — испарилось как дождь на шифере. Солнце спалило все. «Я» вернулось ко мне только на двадцать первом году жизни. Вернулось с трудом.

Чему научила меня школа? Ясно, что не наукам. Читать и писать я умел и до школы — родители постарались. Все что я узнал за свои десять с половиной классов — кануло в лету. Да я и не особенно старался узнать… Я не родился для того, чтобы сидеть в потном классе с тридцатью почти совершенно идентичными шибздиками и зубрить одинаковые с ними вещи. Я хочу знать то, что считаю нужным. Прямо как Шерлок Холмс. Что будет, если прибавить соляную кислоту к серной — мне до лампочки. Сейчас я не знаю что получится если к 2x прибавить 2. И, знаете — мне абсолютно по хую. Слава создателю, что я абсолютно забыл все это помешательство.

Я довольно долго работал на молочной фабрике в «холодильнике». Моя работа заключалась в том, что стоя за металлическим столом, я в полном одиночестве (и почти в полной темноте) считал маленькие, пластиковые пакетики с молоком и со сливками. Двухпроцентные. Отсчитав десять пакетиков молока и десять сливок — я клал их в коробочку. Сии пакетики шли в аэропорт — чтобы стюардессы предлагали «сливочки» пассажирам во время перелета. Кто–то любит кофе со сливками. Потом авиалиния обанкротилась и я перестал считать. Много–много тысяч пакетиков перебрал я своими вечно подрагивающими пальцами. Где вы были? В какие страны летали и кто раскрывал вас?

К чему это я? Да к тому, что оказывается — всему что мне нужно было знать в своей жизни — родители научили меня и до школы. Дроби, иксы, игреки и прочие котангенсы — мне были совершенно не нужны. В темных, холодных закутах молочной фабрики я прекрасно обходился счетом до двадцати.

Что вспоминается мне, когда знакомый голос моих мыслей говорит слово «школа»? Ну хотя бы три каких–нибудь момента…

Первый — я и куча других подростков, сбежав с истории, набиваемся в подъезд девятиэтажки стоящей рядом со школьным двором. В подъезде уже полно других «ребят». Они сидят на ступеньках и первобытными голосами поминают мать, кто–то пьет пиво, кто–то пишет на стенах названия заморских электрических ансамблей. Жильцы дома проходят мимо этого столпотворения молодости со страхом и извиняются на каждом шагу. Им некомфортно. Им тревожно, что какой–нибудь шалун подставит им ножку, или обругает и тогда чувство собственного достоинства взрослого человека обяжет что–нибудь сказать. Начать ругаться. А что получится? Ничего хорошего.

Иногда какой–нибудь доведенный до крайности хозяин квартиры — распахивает дверь, встает в оборонительную позицию и, покраснев, кричит:

— Так! Всем уходить! И чтобы вас тут я больше не видел!

Над ним смеются.

Иногда вызывается милиция. Точнее она вызывается постоянно, но часто уже никто не приезжает. Несколько раз кто–то прокалывал автомобильные шины во дворе. Хозяева автомобилей ходили к школьному директору. Взбешенные. Огорченные до слез.

Я поднимаюсь на площадку второго этажа. Меня качает от выпитого портвейна и водки. На площадке трое человек: парень лет пятнадцати, белесый как опарыш и весь усеянный прыщами, девица со злым, глупым лицом и еще одна молодая девушка лет шестнадцати — она одета в длинное, грязноватое пальто до пят и стоит, привалившись к подоконнику. Она явно не в себе. Голова ее то и дело падает ей на грудь. Она говорит что–то словно сквозь сон. Девица со злым лицом периодически бьет ее по щекам и кричит, что раз та беременна — ей нельзя принимать какую–то там наркоту. Девушка в пальто мычит что–то, не реагируя на увесистые пощечины.

Второй момент:

Мы и мой друг Павлик (с врожденным уродством грудной клетки), совершенно бухие, шатаемся по заснеженному лесу в Переделкино. Прогуляли школу. Уже третий день подряд. Напились коктейлей, пива и вина. Естественно — на ворованные деньги. Нам по тринадцать лет. Для Павлика — это первое настоящее опьянение и поэтому он пребывает в потустороннем состоянии. Двадцать минут назад он купил лампочку в универсаме и начала ее грызть. Я выкинул эту лампочку от греха подальше. Мы болтаем ахинею и чушь. Мы заблудились в лесу и не знаем как выбраться. По дороге домой (ко мне на квартиру) я кулю два литра разливного пива в ларьке. Продолжим праздник.

Третий момент:

Я прогу…. Ну это понятно. Далее.

Я нахожусь на Пушкинской Площади в центре Москвы. С утра — зубровка и пиво. Совсем недавно — два пластиковых стаканчика столичной водки с лимоном. Я один–одинешенек хожу по городу с семи утра. Начал одиссею на Кузнецком Мосту и, вот, пришел сюда — к памятнику. Ужасно хочется любви. Кое–что уже намечалось, но сорвалось. Пятнадцатилетние яички требуют опустошения. Я достаю из рюкзака неприличный журнал, выбираю фотографию на которой у нее «пошире раздвинуто» и начинаю стояче–ходячую мастурбацию. Проезжающие машины чуть–чуть приостанавливаются — поглядеть на подскакивающее на месте чудо в булавках и другой нехитрой панк–атрибутике. Мне все равно: кто меня видит и что мне скажут. Я продолжаю яростно шерудеть рукой в своих черных джинсах. Когда все кончено и херувимы с купидонами спели триумфальную песню — я валюсь на лавку и раскрываю еще одну бутылку пива.

Как видите: на дроби, иксы и таблицу Менделеева у меня просто не хватало свободного времени.

(Вклинюсь тут, чтобы еще раз похвалить зубровку — ох и любил! Ее всегда продавали в палатке около станции метро Кузнецкий Мост. Зубровка и сигареты Астра. Славная комбинация. И к тому же очень дешево. Я не был привередлив к табаку и выпивке: покупать Мальборо и Парламент, как это делали мои желающие роскоши и престижа одноклассники — я не собирался.) Подведя итог я скажу, что школа научила меня курить, пить, воровать и врать. Неплохо. Многое мне пригодилось в жизни, многое меня спасло от скуки и отчаяния. Многое уничтожило мое здоровье и сделало меня злобным полуинвалидом. Однако, если бы я не ходил в школу — я бы за милую душу выучился и курить и врать и так далее… Так что даже в этом случае школа бесполезна.

Я уверен, что сейчас вы думаете:

— Он это от обиды все пишет. Неудачник. Алкоголик. Работает на складах и заводах. В школе был непопулярен до соплей. Переехал в Америке — ни хера не может тут приспособиться — вот и прорвало. Тренирует мускулы своей бессильной злобы. Сейчас, поди еще купит ружьишко, да постреляет детей в яслях. Или умных студентов в их гордом институте.

Ошибка. Мне совершенно не обидно. Я ненавижу многих, но никому не завидую. Я не хочу поменяться жизнью не с кем. В свои лета я уже слишком убог и уникален, чтобы произвести обмен. Моя уникальность специфическая: например я дожил до двадцати семи лети пока что ни разу в жизни не поставил на плиту чайник. Я не умею заваривать чай. Попробуйте побить этот рекорд! Учиться поздно. Не знаю: куда ставить, чего наливать… У меня нет сотового телефона. Я как–то попросил у знакомого позвонить по его телефону по срочному делу. Не сумел. Не знаю чего там жать…Люди разговаривают по ним везде. В транспорте, в автомобилях. Почему–то наплывает ярость. Что ты, думаю, сука все эти кнопки жмешь? В глотке бы тебе твой сотовик колом встал. Потом жар по всему телу от злости…

Многие люди хвастаются своими умениями и жизненной хваткой — я же хвастаюсь неумением и неприспособленностью. Иногда я чувствую себя словно дитя–анацефал, которого вынесли из роддома и положили лицом вниз на заросший одуванчиком пустырь около железной дороги.

Я сам, добровольно, в здравом уме (про память уж не рискну…) сделал свою жизнь такой как она есть. У меня было немало возможностей выбраться из трясины рабочего класса и жестко поумнеть. Все до одной были сброшены по гулкой мусоропроводной трубе. Я даже сейчас слышу как они, громыхая, летят в переполненный бак. Прощайте! Прощайте!

У общества, кроме того, случаются еще и революции. Войны. Катаклизмы людской неугомонности. У меня нет никакого мнения по этому поводу. Когда–то я еще играл в человека, которому есть дело до несправедливостей и эта хворь постепенно прошла. Иногда доброкачественная опухоль потихоньку, втихаря рассасывается. Сейчас я с одинаковым удовольствием слушаю о том — сколько укокошили американцев и сколько иракцев. Это ведь примерно то же самое, что и автомобильная катастрофа: бежишь смотреть, охаешь, переживаешь, а сам только и ждешь струйку крови из под дымящейся груды металла. Чем больше урона и мяса — тем больше дрожащего удовольствия в области затылка.

Если меня заберут воевать — тогда я конечно взвою не на шутку и заимею какую–нибудь точку зрения. Например — стану предателем родины, постреляв своих. Почему так жестоко? Потому что «свои» вынудили меня воевать. Они посадили меня в пекло. Вот и получите! От врага скорее всего тебе ничего не достанется кроме пули. От «своих» — можно получить и пулю и издевательства впридачу.

Но мне кажется, что я не пройду медобследования. Меня оставят с женщинами, стариками и младенцами. Случись блокада (трупики около пункта приема посуды, серые физиономии, съеденный матрац) — я возможно стану людоедом с уклоном в сторону мародерства. Только это не будет так весело, как в моих детских фантазиях.

Есть фашизм, расизм и коммунизм. Мне нет особого дела до расовых распрей. Я, конечно, имею полное право не любить негров, азиатов и индейцев. Почему? Расовая терпимость? Да я‑то потерплю, а вот они частенько не терпят. Я знаю этих людей тогда — когда они в большинстве. В отличие от комичных русских расистов, которые видят кавказца всего пятьдесят раз в день и потом истекают слюной в мыслях о чистоте нации — я действительно проживаю в стране смешанных рас. Я знаю каково работать в иранской пекарне. Я много перенес, когда разгружал мебель с неграми и индейцами. Я слышал немало ласковых слов в свой адрес (и в адрес своего народа). Русские иммигранты–евреи, которых в моем городе очень много — также не сумели посеять в моем сердце волшебных семян любви.

Я — меньшинство. Иногда мне кажется, что я живу в Китае. Иногда что в Индии. Это зависит от района. Город большой.

Да. Наверное я расист. Это естественно и натурально. По–другому к сожалению невозможно. Нет, у меня были друзья китайцы и негры, лучший мой начальник за все мои рабочие годы оказался индусом — но все это отдельные человеческие особи. Если же взять чужеродные расы в целом и рассмотреть их как «народ» — становится немножко мерзко.

Загвоздка вот в чем: кроме черных, желтых и коричневых я также не люблю и белых. Особенно русских. Не поголовно, конечно. Так… в общих чертах не люблю. И теперь я расист?

Вот с русскими иммигрантами в Канаде (не обязательно одни евреи — все без исключения) у меня действительно что–то похожее на железную идеологию. Хотя мне это не свойственно.

Когда на улице я слышу родную русскую речь — мне не хочется подойти и познакомиться.

— Здравствуйте! Я, тут, слышу что по–русски разговаривают…. А откуда вы? А как долго вы в Канаде?

Нет. Спаси и сохрани. Я лучше усну от уремии, чем приобщусь к русской коммунии. В печь. В газовую камеру. Обувь можно не снимать.

Не буду отрицать: я знавал относительно неплохих русских людей в Канаде. Точнее — одного человека. Получеловека. Скорее всего мне просто не везло. Когда–нибудь я встречу его или ее. И пронзительно заплачу от внутричерепного счастья. Начну ломать руки и закатывать глаза к сине–зеленым небесам. Окончательно сопьюсь от возбуждения. Иногда так долго и трепетно ждешь каких–то вещей, что когда они в конце–концов приходят в твою жизнь — ты понимаешь, что тебе конец. Счастье за долгие годы превратилось в ласковую погибель.

Не стану дрочить изъяны своего народа. Их слишком много. Скажу одно: хотел бы уважать, да не уважаю.

Разумеется славянская культура и мифология, все наши бородатые Свагори, Перуны, Чернобоги, блинные Масленицы и славянские руны очень–очень любопытны и я не хочу менять их ни на жаркий, остервеневший Ислам, или на модный и скучный как жопа Буддизм.

Солнцеворот, красна–девица перекатывающаяся на сеновале, глухие еловые боры, багульниковые болота, лешие — это как раз по мне и я бы не прочь…вот сейчас прямо туда.

Но это же сон под утро. Мечта, которая не сбудется. А становиться членом каких–то полувменяемых обществ, которые свято чтут Великую Русь и часто при этом почему–то кричат «Хайль Гитлер!» — я не хочу. Конечно существуют более целенаправленные и современные общества, партии, группировки и так далее, но тут возникает еще один камень преткновения: жесткая иерархия, которую мы, русские, так нежно любим. Почему мною должна командовать какая–то мразь — пусть даже она и знает все удушающие приемы и может наизусть оттарабанить Слово О Полку Игореве?

Я имею полное право выбрать полюбившегося мне шибздика в свои вожаки. Это мое личное дело. Ставить же кого–то перед фактом, что вот он — выбранный вождь (заводила, главарь, или же просто — самый сильный или умный) и его надо слушаться — кажется мне нелепым. Некоторые особи настолько любят власть, что в любой ситуации, даже в самой что ни на есть незначительной (и с совершенно незнакомыми людьми) — немедленно берут инициативу. Чтоб вы сдохли.

Где–то, конечно, существуют расисты–одиночки, психопаты, яростные патриоты, которые могут прибить за одно лишь слово и это в какой–то мере похвально, (как и любое проявление некорыстного бешенства) но если вдуматься как следует… я еще не совсем сошел с ума, чтобы представлять, что я белый богатырь и защитник Матушки Земли от поганых басурманов. Немножко стыдно. Вот когда окончательно свихнусь — может быть попробую. Не важно, что я живу в Канаде. Тут много лесов и рек и если у меня как следует поедет крыша — я наверное смогу убедить себя, что я вовсе никуда и не уезжал. Тогда уже не будет особой географической разницы.

Бесполезные, невменяемые террористы, мизантропы и маньяки заслуживают некоторого уважения. Они хотя бы не прикрывают свои мокрые дела удивительной фразой «ради потомков». Даже еще раз — «ради потомков!» Эту нелепицу нужно посадить в банку с формалином и показывать людям ради их саморазвития.

Смешно давать пафосные клятвы в темном бункере, а потом ехать покупать второй Mein Kampf (этот уже не немецком, но немецкий ты не знаешь и поэтому книга будет так…для коллекции) Смешно, что очень многие русские толстолобики (так я называю скинхедов) совершенно серьезны в своих принципах и идеях… Да и канадские тоже. Разрешите немножечко маскарада! Кто запрещает мне быть фашиствующим педерастом? Кто запретит проделать в портрете Рудольфа Хесса (Сталина, Христа, Циолковского) круглую дырочку и с олигофреническими воплями сладострастия обесчестить мужественное лицо навсегда? Естественно можно и без уретры. Можно придумать более оригинальные богохульства и непочтения. У меня всегда одно на уме так что не обращайте внимания.

Почему мне надо чтить и преклоняться? Зачем? Перед кем? Что такое «святыня»?

Что это за жертвы Холокоста? Какого Холокоста? А! Вспомнил. На интернете много интереснейших черно–белых фотографий истощенных людей с волчьими глазами. Люблю рассматривать. Если бы Холокоста не случилось — мой досуг был бы чуточку скучнее. Приятно почитать сколько (и какими способами) заморил людей таинственный, страшный Пол Пот. Самые интересные страницы Архипелага Гулага — это те, на которых описываются пытки. В шкаф с клопами? Скажите пожалуйста! Кому нужен Харбин, если бы не отряд 731 и разведение чумных вшей?

Негодяй? Нет. Да. Я не знаю… Знаете вы.

У меня было много случаев познакомиться поближе с канадскими наци–толстолобиками (я имею ввиду настоящих наци, а не тех, кто просто любит Skrewdriver) — даже немножко внедриться, но я каждый раз отказывался. Их лучше держать на расстоянии. Иногда я встречаю знакомого толстолобика: мы минут десять говорим о белой музыке (я достаточно хорошо осведомлен), расскажем друг другу несколько занимательных историй и разойдемся. И очень хорошо. Он доволен, и я немножко. Он говорил правду, а мне приходилось кое о чем умалчивать, чтобы не обидеть его односторонних чувств. Я не желаю быть частью того, что имеет хоть какие–то принципы и убеждения. Почему? Потому что я точно знаю, что стань я неонацистом мне сразу же захотелось бы делать им назло. Меня бы моментально стало подмывать пустить под нож все их правила и засесть за Маркса. То же самое с анархистами — в каком–нибудь сквоте мне хочется вскидывать руку, салютуя великому Фюреру. Авторитет (или коммуна) угнетает кору головного мозга и вызывает желание первобытных проказ.

Конечно я не проказничаю попусту. Я не хочу быть больно битым, и, главное, не хочу никого волновать… Если уже так вышло, что вы кукукнулись со своими левыми или правыми идеями и хотите сделать этот мир лучше — валяйте. Я даю свое благословение и даже обещаю, что не буду сильно мешать. Но дайте мне спокойно носить значок какой–нибудь ультра–левой группы рядом со значком ультра–правой. Хворь еще держится во мне и, как видите, мне пока что еще надо носить значки… Я не имею принципов. Пускай я гипокрит. Как вам будет угодно. Политическая музыка интересна мне своей негативной энергией. В white power музыке — ее много. В анархо–панке и хардкоре тоже немало. Мне плевать — кто из них выиграет. Мне нравится негатив и ощущение безысходной агрессии. Я поддерживаю любое психическое отклонение.

Панк — главное хобби всей моей жизни. Однако в силу своего характера мне приходится держаться в стороне от панков, толстолобиков и прочих маргиналов. Я желаю быть гостем на ваших праздниках. Мне интересно с вами и, если я не болтаю чего не следует — а больше слушаю — можно даже сказать что мне с вами легче и лучше, чем с кем–либо другим.

Я уважаю некоторые ваши принципы. Но жить с вами невозможно. Невозможно быть вашей частью. Если я стану ею — мне либо придется постоянно врать, либо моментально хлопнуть дверью.

Я люблю на вас смотреть. Люблю пить с вами на задворках панк–клуба в центре своего города. Почти все можно в вашем пестром упадке. И если бы не «почти» — я бы возможно не уезжал домой последним автобусом. У себя в постели я включаю свой фен и снова обретаю свободу речи и убеждений, которые я так тщательно спрятал поглубже когда, два часа назад сидел под мостом и угощал одинокую, миниатюрную девушку крепким, дешевым пивом. Она была еще очень, очень молода и вежливо обижалась на мой ни к чему не приводящий нигилизм. Мне пришлось избегать разговоров о музыке. Не дай бог — слушаю не ту группу… О политике не слова. Она много рассуждает, а я лишь поддакиваю. Если что не так — она обидится и мне уже нельзя будет обнять ее крошечное тело, а это лучше, чем разойтись во мнениях о конфликте ебанного Израеля с ебаной Палестиной и отойти друг от друга в этот жаркий, пивной вечер. Лучше мы выпьем с этой маленькой канарейкой и просто молча посидим вдвоем. Ее не пустят на концерт — она еще не имеет право вкушать спиртной радости. Ей всего шестнадцать. Ничего. Раз так — я тоже не пойду. Сидим, разговариваем, потом идем в бар через дорогу. Из бара нас тоже гонят из–за ее возраста Я быстро допиваю свой Jack Daniels и спешу к ней на улицу — уже успел пристать какой–то сухопарый мужик. Она с гордостью сообщает мне, что перед тем, как вышибала вывел ее из бара — она все таки успела выпить пол кружки заказанного мной пива. Идем назад к нашему зачумленному клубу, который по–совместительству является также и отелем для всякого отребья. Разговариваем о литературе. Она любит Буковски. Я уже висну на ней от усталости духа. Ее девичье опьянение тормозит те части мозга, которые отвечают за политические идеи. Уже почти можно быть с ней откровенным. Она уже частично приняла мой осторожный nihil и сейчас он постепенно впитывается в поры ее душистой кожи. Ей надо справить малую нужду и я отвожу ее в безопасное место около груды мусора, который не вывозять уже год. Вокруг нас царит пир во время чумы. Оглушительно кричит геттобластер. На задворках клуба даже больше панков, чем внутри. Какая–то девица стоит, спрятавшись в темноте измалеванной граффити арки, ведущей на главную улицу. Мое любимое графитти — простая надпись. Выдержка из словаря. Определение слова «грех». Джинсы девахи спущены до колен. Ее друг — толстый парубок в косухе взмахами мощных рук отвлекает наше бесстыдное внимание. Все пьют. Все пьют и курят траву. Вдруг моя полутораметровая знакомая говорит, что за ней приехал отец. Я впиваюсь в ее сухие губы, как бы невзначай трогаю мягкую сдобу под светлой футболкой и все: ее нет.

Она живет в Штатах. Приехала с родителями на неделю. Отпуск у них. На концерт мне уже не хочется. Я оглядываюсь кругом и понимаю, что каждая живая душа в радиусе двадцати метров веселится вовсю. Кроме меня. Значит даже здесь я чувствую себя жителем Плутона. В который раз… Я врал, когда говорил, что с панками легче жить. Все то же самое… Страшная грусть накладывает гипс за гипсом на мое разгоряченное солнечное сплетение. Я снова плетусь в бар через дорогу. Заказываю еще виски. Еду домой. Это был мой последний концерт. Летом две тысячи четвертого года.

Теперь фен дует мне в голову безлимитной струей. Он слушает мои мысли и не возражает. Теперь полная свобода речи и убеждений. Одиночество. Можно чувствовать себя естественно. А внутри себя я никак не могу перестать тошнотворно, по–человечески плакать.

Определение панка (если вам не комфортно — измените слово «панк» на «жизнь») для меня очень просто: панк — это когда можно все. Поймите меня: можно все. И это самое «все» распространяется на любые поступки и действия. Вроде бы так и задумывалось… Нет? Это веселый плевок в физиономию всему человечеству. Хорошим и плохим. Богатым и бедным. Обе партии живут немножечко зря, но забывают и им кажется, что жизнь их имеет смысл и святость. Напомним им об этом «зря». И напомним едко. Соберем весь злой сарказм и заставим их затопать ногами. Все заслужили хотя бы одного плевка. Все добро на этом свете — относительно и чаще всего неискренне. Ценности теряют свою цену. Панк — это когда нет ничего святого включая собственный любимый живот. Самоуважения мало, самосохранения и того меньше. Громогласный смех сквозь слезы не минует никого. Да, ничего нет! Ничего не важно!

Друг мой! Приподними одеяло и впусти в постель безграничный nihil. Обними его и никогда ни о чем не терзайся. Я терзаюсь из–за своей совершенно больной психики, но у тебя, кроме обязательной вегето–сосудистой дистонии, по–моему ничего серьезного.

Я зря развил эту тему. Натыкаюсь на увесистый камень собственной ограниченности. Не в состоянии объяснить свою точку зрения до конца. Лишь врагов наживу я себе… Лишь врагов. Вот так: просунул голову в комнату, рыгнул борщом и спрятался.

Какой смысл всего этого, когда внутри панковской (и любой другой) субкультуры нагромождено столько мочеизнурительных законов и правил, что, извините, не кашлянуть не пернуть? Из такого мини–общества хочется сразу сбежать, сделав напоследок какую–нибудь обидную пакость. Практически ничего нельзя сказать чтобы не навлечь на себя поток брани и обвинений в том, что ты фашист, нацист и вообще — негодяй кушающий мясо. Святость, которой достиг андерграундный панк просто необычайна. Что это? Что это? Крошечный, трогательный нимб пробивается над свеженамыленным ирокезом! Мама, мама, скорее! У Ночки теленок родился!

Отчаянная серьезность борцов за справедливость, антифашистов–сектантов и прочих либералов человечества иногда смешит и удивляет. Хватит… Хватит…Люди с благой миссией! Страшны вы в своем причудливом и справедливом гневе! Не хватит крыльев, что бы закрыть ими всех убогих. Чем–то очень фальшивым попахивает в вашем постоянном желании помощи всем болезным и обездоленным. Кто они такие? Вы думаете, что вам скажут спасибо? Ха! Любимое дело — как следует куснуть накормившую тебя руку. Можно спасти пару раз. Можно спасти десять раз. Но спасать кого–то всю жизнь — это как–то…..немножечко отвратительно. Согласитесь. Вот, вот…. Уже раздвигаются мускулы рта. Чуть–чуть рвутся желтоватые заеды. Киваете.

Хотя… вломить лишний раз менту никогда не повредит. И отберите именное оружие. Веселее будет! Я сам боюсь, а за вас порадуюсь.

Ловлю себя. Ловлю. Я только что предложил борцам за справедливость бить милицию. Зачем я это сделал? Кто я такой, чтобы советовать? Бейте кого считаете нужным. Да хоть бы и таких жучков как я. Вычислите. Поймайте. За меня некому отомстить. Это же интересно! Сорвите плотный покров мимикрии путем каверзных, тщательно продуманных вопросов. Это необходимо: среди людей «с принципами» я становлюсь великим притворщиком и один только взгляд моих глаз часто претит насилию и даже грубости на мой счет. Накостыляйте. Быть может моя следующая повесть станет немножечко вежливее, а я, залечивая физические раны и сотрясения — хоть на время успокоюсь. Чем меньше собачка — тем громче она гавкает. В моем случае — я к тому же гавкаю сильно издалека.

Фашисты, а также все те, кто хочет чего–то за счет страданий других людей! Хотелось бы, для порядка, назвать вас сволочами, да не имею права. Наши испражнения, если сделать анализ — будут подозрительно схожи. У меня есть все печальные задатки стать таким же как вы. Я уже капельку стал. И дело вовсе не в расовом вопросе. Запамятуйте на секунду, что вы фашисты и очеловечьтесь. Сядьте со мной вот на эти стулья. Я что–то скажу:

Мы все немножко больны. У нас с с вами в кишках сидит по бычьему солитеру. И имя этого солитера — Быдло. Мой Б. пока что очень маленький потому что ему постоянно кто–то мешает есть. А ваш — уже длинной около метра.

И все–таки напомню: сколько бы вы не скалили запломбированные зубы — все равно насекомые–санитары доберутся до ваших вышестоящих тел точно так же, как когда–то добрались до смуглых, кривоногих тел поверженных вам врагов. Какие именно насекомые–санитары? Что? Новая субкультура? Нет. Вот они какие:

Серые и синие мясные мухи, трупоядные карапузики, кожееды, жуки–стафилиниды, уховертки, а также жуки–могильщики и муравьи.

Серый козодой в камышах закричал мне, что Валхаллы не существует. По крайней мере для Сашек с завода Специальных Монтажных Изделий.

Злодеи! Я выключил в своей комнате свет, чтобы он не мешал мне думать, раскорячился на кровати и битый час мял свое синевенозное вымя. Вот что мне удалось надоить:

Ваши зверства несомненно притягивают, да только от организованности блюется…

Только в стороне. Только в знакомых, а не в друзьях. Иначе — тюрьма. Необходимо фильтровать каждое свое слово, чтобы не встретить смешного, но угрожающего нервам отпора. И разве я говорю только о панках? И о политических вопросах? Да, нет. Обо всех и обо всем…

Я сказал много лишнего, а главного так и не выразил. Если кто–то обиделся — прошу прощения. На самом деле мне не так уж и хочется его просить, но я видел подобный прием в каких–то книжках.

Ужас, тоска и фарс жизни поражают меня до столбняка. Я чувствую, я чувствую фарс каждым своим атомом и пугаюсь продолжать просыпаться. Проснуться бы завтра… Да ладно. Кончено. Ругнул и смотался.

Я не могу иначе. Мне необходимо высказать неопасную правду. Когда мне было семь лет и я натворил что–то ужасное — моя мать сказала мне что у меня отсохнут обе руки, а язык станет черным и таким большим, что не будет помещаться во рту.

— «Это из–за вранья» — добавила она.

Повесть подходит к концу и язык потихоньку уменьшается в размерах. Письмо — полезная терапия.

 

Быль И Небыль (Придаток)

*

Бывает так, что в голове вдруг возникнет история… Когда–то мне ясно представилось, что есть на свете семья. Мать, Отец и двое детей. Мать умирает. После ее смерти Отец начинает слишком часто принимать душ. Старший сын подозревает что–то неладное. И он нарушает последнее табу: открывает дверь ванной комнаты и заглядывает на моющегося отца. Но никакого отца там нет. На дне ванной лежит кольчатый червь. Полтора метра в длину и толщиной в подростковую руку.

Так отец справляется со своим горем. Сын не понимает сложности ситуации, берет с туалетного столика бритву и режет извивающегося отца на несколько розовых кусков.

*

Иду к автобусной остановке в восточной части моего города. Асфальт пахнет мочой и мылом. Мусор вываливается из переполненных баков. Тряпье, недоеденная жрака и поломанные предметы быта. Подошвы скрипят об использованные одноразовые шприцы. Все бизнесы закрыты. Боятся неблагонадежности спятивших на химических наслаждениях людей. Остались только ломбарды, пиццерии, бары, секс–шопы, устрашающие отели и один платный туалет, где днем и ночью следит за порядком испитой охранник, которого боишься больше, чем посетителей. Я не против. Скучно оправляться в чистом, благообразном туалете.

Крик и ругательства раздаются около пустыря, огороженного проволокой. Я оборачиваюсь и смотрю:

Одутловатый парень с заросшим щетиной лицом и в грязном спортивном костюме потерял свои наркотики. Как добывал он их? Кого ограбил? Где? Этого я не узнаю.

Он вне себя. Кричит, ползает по тротуару и ищет свой крэк на земле. Спрашивает у прохожих — не видели ли они прозрачного пакетика. Они не видели. Они уж и не рады, что не перешли на другую сторону улицы — парень совсем рехнулся. Он испускает рев поверженного викинга. Внезапно видно, что у него зародилась последняя надежда. Он спускает свои тренировочные штаны до колен, спускает трусы. Наклоняется. Начинает искать пропавшее счастье между толстых, прыщавых ягодиц. Не находит. Запускает руку поглубже. Нет. Ничего нет. Он кричит уже жалобно. Это викинг, который испугался по–настоящему.

Подходит мой автобус. Я кидаю сигарету в водосток и перехожу не рысь, чтобы успеть.

*

Ты сгорбилась на тротуаре около закрытой овощной лавки. Раннее апрельское утро. Скоро тебя сгонят с насиженного за ночь места. Звуки, цвета, движения тела — все кажется преувеличенным.

Я сажусь рядом. В твоей сумке несколько полиэтиленовых пакетов, две потрепанные картинки с ангелами и коробочка с непонятной мне всячиной. Две минуты, и я знаю — отчего у тебя грязный лоб, дергающиеся как крылья диванной моли веки и бесполый запах немытого тела. Я угощаю из пластикового стаканчика. Ты говоришь, что редко пьешь. Нечаянно я проливаю шерри прямо в твою сумку. Картинки с ангелами мокнут. Мне становится страшно. Я ожидаю плача и брани. Втягиваю голову в плечи. Но ты вовсе не злая. Ты говоришь, что это не беда. Настоящие ангелы только что прошли около китайского ресторана и, подождав зеленый свет, скрылись за Мак — Дональдсом. Я не видел их — поэтому я не спорю. Однако меня начинает грызть досада: как так получилось, что ты перещеголяла меня в своем безумии? Я должен был увидеть ангелов первым.

Я напрягаю фантазию. Толкаю чудовищно–глупую речь. Охуячиваю тебя символами. Ты печально глядишь на меня и улыбаешься в нужных местах. Сколько еще дураков подойдут к тебе сегодня? И что будет у них на уме? К нас подходят два слегка искореженных подростка. Один из них — сплошная кожная болячка. Они ждут когда откроется Центр Помощи Молодым Гомосексуалистам и Лесбиянкам — это следующее здание после овощной лавки.

Мне уже нечего сказать. Внезапно я чувствую себя как лопнувший дождевик. Я дарю тебе апельсин и две сигареты. Моя одиссея по городу только началась. Я знаю к чему она меня приведет, но идти сегодня на работу решительно невозможно. Завод по переработке стеклотары подождет. Ты была первой остановкой. Кого еще я встречу сегодня? К кому будет легко подойти?

*

Люблю женщин с усами. Как увижу — так не могу оторвать взора. Завораживают. И пугаешься и симпатизируешь. Люблю сов, филинов и кротов. С наслаждением вспоминаю все мои заболевания гриппом. Нет ничего лучше, как — после затяжного трехнедельного гриппа выползти на улицу, закурить еще пока что отвратительно пахнущую сигарету, зайти в винный магазин — купить два литра сидра, а потом лечь где–нибудь под деревом в парке, чувствовать руками сухую траву, пить и прислушиваться к робкому, неохотному опьянению своего еще не оклемавшегося от озноба и лающего кашля тело.

*

У меня есть некий заряд красноречия и оживленности. Я могу заговорить с любым человеком на любую тему и быть настолько словоохотливым и обаятельным, что меня сразу же принимают в друзья. Через час, или минуту — мой ресурс красноречия заканчивается и я моментально замолкаю, ухожу и не возвращаюсь. Не отвечаю на телефонные звонки. Люди обижаюся. Думают:

— Что я ему такое сказал? Чем обидел?

Не обижайтесь. Ничем. Просто во мне сжегся весь порох и мне надо восполнить его одиночеством. А потом растратить его на новую жертву.

Иногда заряд особенно силен и я могу быть «в ударе» день, или два. Это может кончится неприятно. Люди настолько привыкают к моему сконцентрированному, веселому «Я», что предлагается честная дружба до гроба и предложение когда–нибудь сходить в бар. В таких случаях я заранее осторожен и не даю телефон с самого начала. Я не хочу никого обижать. Я играю и впитываю, а вы — до гроба.

Зачем разбавлять спирт водой до десятиградусного состояния и потом сосать его весь день? Можно выпить сразу. Опьянеть, сплясать и забыться.

*

Я очень хорошо помню тот день, когда я сдавал экзамены в десятом классе. На первый экзамен по математике и пришел трезвым и в белой рубашке. Так получилось, что я немного опоздал на линейку (по случаю экзаменов завуч собиралась вякать что–то космически важное) и когда я вошел в школьный коридор — все уже построились. Я быстрым шагом посеменил в конец строя под удивленный смех одноклассников — «давай, Сева, давай». Дело в том, что никто в этот день не пришел в белых рубашках. Спору нет — экзаменов ради, школьники на пороге юности были одеты достаточно строго, но я перещеголял всех.

На следующих экзамен (химия) я пришел глубоко дыша портвейном, который выпил на мосту возле электричек и в футболке на которой был нарисован грозный для общества череп. Это вызвало удивление. Кто–то даже спросил меня — ни охуел ли я. И здесь я попал не в ту дырку.

Помню, как мы — мальчики и девочки стояли около двери класса и с напряжением ждали оценки за экзамены. Девочки прижимали руки к спелым грудям и от волнения говорили приглушенным, подушечным басом. Мальчики — тихо и уже совершенно взросло ругались матом и обсуждали важные дела. Я стоял и наблюдал за ними, стараясь копировать их волнение. Мне было абсолютно наплевать на то что я получу — три, или два. Впереди была энергичная молодость и заряженная до отказа батарейка дальнейших возможностей, но я даже на секунду не хотел задумываться о чем–то серьезном и важном. Действие портвейна заканчивалось, тело было липким, табачным и безболезненным. Я тоже прижимал руки к груди и нервно обсуждал с кем–то свои опасения насчет неправильно щелкнутых теорем и задачек. Меня в тот день алчно и трепещуще интересовало только одно: сколько мне нальют водки, когда мы с некоторыми особенно лихими одноклассниками пойдем на мрачную, обмоченную территорию детского сада — отмечать успешные и неуспешные экзаменационные оценки.

*

А вот еще сюжет! Представьте себе двухэтажный дом на четыре квартиры. Дом расположен на витиеватой улице, по бокам которой растут невысокие, но очень веселые деревья. Пройдешь немного вверх по улице и набредешь на кладбище.

В доме на втором этаже живет очень толстая женщина. Можно сказать — гора плоти. У нее тяжелая форма неинтересной нам болезни. Она почти никогда не выходит из дому. Весь день она проводит лежа на диване. Голая. Шелковичные пролежни, власяница тесных складок. Она смотрит телевизионные передачи и есть картофельные чипсы. Ей тяжело жить. Ей часто страшен и непонятен процесс смерти. Ей невозможно представить, что когда сердце перестанет стучать и начнут умирать мозговые клетки — все ее прочитанные книги, просмотренные фильмы и вообще вся накопленная за жизнь информация исчезнет за несколько минут.

Примерно в середине августа какого–то года (вечером) она хочет встать с дивана, чтобы сходить на кухню и взять еще два пакета чипсов.

Но она не может встать. Кровеносные сосуды ее тела срослись с диванной обивкой. От ее попытки встать — разорвалось уже несколько сосудов и кровь накапала на материю. Она плачет и осторожно ложится. Натянутые сосуды сморщиваются. Успокаиваются.

Ей кажется, что это наказание свыше. Кому–то стало неприятно ее чревоугодие и неподвижный образ жизни.

Она решает зашить себе рот. На счастье иголка и нитки под рукой — на кофейном столике. Она зашивает рот и дает клятву бескормицы. Она думает:

«Maybe somebody will see my effort…Maybe when I wake up tomorrow — my vessels won't be attached to the couch…»

Ночью ее колотит озноб. Ей холодно лежать голой. Болят проколотые губы.

Она с трудом засыпает и вскоре с мычанием просыпается оттого, что кто–то неумело режет нитки на ее губах.

Это вареный лобстер. Она собиралась съесть его на ночь, но не успела. И вот теперь Лобстер и другая еда выбрались из холодильника. Когда Лобстер перережет клешнями нитки — еда начнет лезть в самое горло.

С младых лет стыдился местоимения «мы». До сих пор так и не могу понять — почему… По–возможности избегаю, но получается плохо. Иногда скажу «мы» и шея вспыхивает в легком жару дискомфорта. Тем не менее — в крохотном рассказе чуть–ниже, «мы» встречается несколько раз и мне совершенно не стыдно.

*

Привиделось, что из сотни миллионов сухих сперматозоидов, образующих на моем ковре под кроватью жесткое пятно с заострившимися ворсинками, выжило семнадцать. Ковер забеременел. Вспучился. Ждал родов двадцать два месяцы — совсем как Африканский Слон. Наконец он порвался по швам и из его складок выползли люди. Они были взрослыми. И тогда я выключил фен, который грел мне голову — потому что мне уже не нужно было представлять покой и уют в устеленной сеном норе. Я и моя безногая невеста выползли из норы. Какое–то время я нес ее на руках, но потом увидел что ноги у нее уже есть. А как же могло быть еще? Ведь те двадцать два сына и дочери, чей матерью был ковер, а отцом мое одинокое пятно семени и оказались той седьмой частью, которую я вечно искал. Мы приближаемся друг к другу. Когда мы поравняемся — мы не скажем ни слова. Мы прочитаем чувства наших лиц так умело, что слова станут ненужными.

На свете нет никого кроме нас. Сколько остается нам жить? Это нас совершенно не заботит. Не сколько жить, а как! Ясно, что все будет очень хорошо. Сначала мы пойдем в зоопарк чтобы выпустить большинство зверей, а после в центре ночного города сядем в полутемном, вельветовом баре и станем пить много и неосторожно, потому что нам уже некому отвечать за свои поступки.

Мне снилось, что мне подарили билет на хоккейный матч и меня вырвало от первого гола.

Я выбрался из стадионных тисков — припадая на ногу.

Набрел на часовню, что стояла в потоках теплых и пресных вод.

Ключ к двери часовни был в виде известного хирургического инструмента.

Я открыл дверь и утонул в хаосе елочных игрушек, птичьих перьев, книг, кинолент моих лучших моментов, темных волос, снотворных таблеток, банок с запасами на зиму, опасных бритв, женских ключиц, собачьих глаз, винных паров, живых непрозрачных родственников, умирающих кур и духа античной лавки.

*

Подумать только! Он так хотел выиграть в лотерею по–крупному, что вечерами на кислой кухне, краснолицо давясь, съедал каждый свой выигрышный билет, не получая на него деньги! Он полагал, что, перевариваясь, лотерейки с малым выигрышем как–то накапливаются в его организме, удваивая будущую удачу. Он был не прочь устелить весь свой кишечник кусочками (пусть и мелких) но все таки побед.

И однажды он выиграл. Тихо зарычал от наколдованного триумфа и кинулся получать выигрыш, но не дошел даже до входной двери. Его стало рвать банкнотами. Он метался по коридору, отрыгивал, бледнел, ронял капельки пота на ящик с обувью. Через пять минут весь его денежный выигрыш лежал на полу. Мокрый, пахнущий бумажными деньгами и рыбой. И он тоже лежал на полу — и пах тем же самым. Опрокинутый настенный календарь слегка прикрывал ему плечи. Последняя партия банкнот задушила его.

Деньги были абсолютно настоящими — с водяными знаками и номерами. Но вместо портрета одного из президентов его страны — на банкнотах сдержанно и ласково улыбался портрет его самого.

*

Под углублением в земле таятся порченные смолы. И в древнерусском пьяном зле — топорщат лапки богомолы. Я в самой чаще — не вздохнуть, чтоб гриб червем не подоить. Осенняя, больная жуть мне скажет череп проломить.

Об:

Корни сосен и дубов, о чресла плюшевого мха, чтоб россыпь собственных зубов застряла в торфе на века.

*

Щелкни пальцами — и схлынет грусть с серых глаз.

Нет ответственности дремлющей на нас.

Весна 2008