Это была последняя деревня, где Катя могла рассчитывать на помощь своих людей, — дальше нужно было пробираться, надеясь только на себя. Деревушка была расположена позади выдвинутых на восток высотных укреплений, представлявших только часть наскоро созданной здесь немцами оборонительной линии. Наиболее удобные дома, как сказал Кате Иван Фёдорович, были заняты офицерами и штабами небольших подразделений, занимавших укреплённые пункты.

Иван Фёдорович предупреждал жену, что положение её может усложниться, если к её приходу деревня окажется забитой частями, вышибленными с немецкого оборонительного рубежа по речке Камышной. Речка эта, впадавшая в реку Деркул, приток Донна, текла с севера на юг, вблизи от границы Ростовской области, почти параллельно железной дороге Кантемировка — Миллерово. К одной из деревень, расположенных у речки Камышной, и должна была выйти Екатерина Павловна и там ждать наших.

Сквозь снежную паутинку Катя завидела силуэт ближней хаты, свернула с просёлка и пошла полем в обход деревни, не теряя из виду крыш. Ей сказали, что её хата третья по счёту. Становилось всё светлее. Катя подошла к малюсенькой хатке и прильнула к закрытому ставней окну. В хатке было тихо. Катя не постучала, а поскребла, как её научили.

Долго никто не отвечал ей. Сердце её сильно билось. Через некоторое время из хатки тихо отозвался голос — голос подростка. Катя поскребла ещё раз. Маленькие ножки прошлёпали по земляному полу, дверь приоткрылась, и Катя вошла.

В хате было совершенно темно.

— Звидкиля вы? — тихо спросил детский голос.

Катя произнесла условную фразу.

— Мамо, чуете? — сказал мальчик.

— Тихо… — шопотом отозвался женский голос. — Хиба ж ты не разумиешь по–русски? То ж русская женщина, разве ты не слышишь?.. Идить сюда, сидайте на кровать… Покажи, Сашко…

Мальчик захолодевшей рукой взял тёплую, разогревшуюся в рукавице руку Екатерины Павловны и повлёк Катю за собой.

— Обожди, я полушубок скину, — сказала она.

Но женская рука, протянутая навстречу, переняла

Катину руку из руки подростка и потянула на себя:

— Сидайте так. У нас холодно. Вы немецких патрулив не бачили?

— Нет.

Екатерина Павловна сбросила торбу, сняла платок, встряхнула, потом расстегнула полушубок и, придерживая за полы, отрясла его на себе и только тогда села «а кровать рядом с женщиной. Мальчик чуть слышно уселся с другого бока и — Катя не услышала, а почувствовала это материнским чутьём — прижался к матери, к её тёплому телу.

— Немцев много в деревне? — спрашивала Катя.

— Да не так чтобы много. Они теперь и не ночуют туточки, а больше там, у погребах.

— Погребах… — усмехнулся мальчик. — В блиндажах!

— А всё одно. Теперь кажуть, должно прийти подкрепление до них, будут здесь фронт держать.

— Скажите, вас Галиной Алексеевной зовут? — спросила Катя.

— Зовите Галей, я ещё не стара. Галя Корниенкова.

Так и говорили Кате, что она попадёт к Корниенкам.

— Вы к нашим идёте? — тихо спросил мальчик.

— К нашим. Пройти туда можно?

Мальчик помолчал, потом сказал с загадочным выражением:

— Люди проходили…

— Давно?

Мальчик не ответил.

— А як мени звать вас? — спросила женщина.

— По документу — Вера…

— Вера так Вера, — люди здесь свои, поверят. А кто не поверит, ничего не скажет. Может, и есть такой дурной, кто выдал бы вас, да кто ж теперь насмелится? — со спокойной усмешкой сказала женщина. — Все знают, скоро наши придут… Разбирайтесь, ложитесь на кровать, а я вас накрою, чтобы было тепло. Мы с сыном у двоих спим, так нам тепло…

— Я вас согнала?! Нет, нет, — с живостью сказала Катя, — мне хоть на лавке, хоть на полу, всё равно я спать не буду.

— Заснёте. А нам всё одно вставать.

В хате действительно было очень холодно — чувствовалось, что она не топлена с начала зимы. Катя уже привыкла к тому, что хаты при немцах стоят нетопленные, а пищу — нехитрую похлёбку, или кашу, или картошку — жители готовят на скорую руку — на щепочках, на соломке.

Катя сняла полушубок, валенки и легла. Хозяйка накрыла её стёганым одеялом, а сверху — полушубком. И Катя не заметила, как заснула.

Разбудил её страшный гулкий удар, который она во сне не столько услышала, сколько ощутила всем телом. Ещё ничего не понимая, она приподнялась на кровати, а в это мгновение ещё и ещё несколько ударов–взрывов наполнили своими мощными звуками и сотрясением воздуха весь окружающий мир. Катя услышала густой рёв моторов — самолёты пронеслись низко над деревней один за другим и сразу набрали высоту по немыслимой кривой. Катя не то что поняла, она просто расслышала по звуку, что это наши «илы».

— Наши! — воскликнула она.

— Да, то наши, — сдержанно сказал мальчик, сидевший на лавке у окна.

— Сашко, одягайся, одягайтесь и вы, Вера, чи як вас? Наши‑то наши, а як дадут — не встанешь! — говорила Галя, стоявшая посреди хаты с полынным веником в руке.

Несмотря на холод в хате, Галя стояла на земляном полу босая, с обнажёнными руками, и мальчик тоже сидел раздетый.

— Ничего они не дадут, — сказал мальчик с сознанием своего превосходства над женщинами, — они по укреплениям бьют.

Он сидел, поджав под лавкой босые скрещенные ножки, щуплый мальчик с серьёзными глазами взрослого человека.

— Наши «илы» — в такую погоду! — взволнованно говорила Катя.

— Ни, то с ночи залепило, — сказал мальчик, уловив её взгляд, брошенный на заиндевевшие окна. — Погода хорошая: солнца нема, а снег уже не идёт…

Привыкнув за свою жизнь учительницы иметь дело с подростками его возраста, Катя чувствовала, что мальчик интересуется ею и что ему очень хочется, чтобы она обратила на него внимание. В то же время мальчику настолько было присуще чувство собственного достоинства, что ни в жестах, «и в интонациях голоса он не допускал ничего такого, что могло бы быть воспринято как нескромность с его стороны.

Катя слышала яростную трель зенитных пулемётов где‑то перед деревней. Как ни была она взволнована, она не могла не отметить, что немцы ешё не располагают здесь зенитной артиллерией. Это значило, что эта линия укреплений только теперь внезапно приобрела значение важной линии обороны.

— Скорей бы уж наши приходили! — говорила Галя. — У нас и погреба нема. Когда наши отступали, мы от немецких самолётов к соседям в погреб бегали, а не то прямо в поле — ляжем в бурьян или в межу, уши затискнем и ждём…

Новые бомбовые удары — один, другой, третий — потрясли хатёнку, и снова наши самолёты с рёвом пронеслись над деревней и взмыли ввысь.

— Ой, родненькие ж вы мои! — воскликнула Галя и, присев на корточки, закрыла уши ладонями.

Эта женщина, присевшая на корточки при звуке самолётов, была хозяйкой главной квартиры партизан этого района. Через квартиру Гали Корниенко шёл главный поток бежавших из плена или выходивших из окружения солдат Красной Армии. Катя знала, что муж Гали погиб в самом начале войны и что двое малых ребят её умерли от дизентерии во время оккупации. Было что‑то очень наивное и очень человеческое в этом невольном движении Гали: стать пониже, укрыться от опасности, хотя бы заткнув уши, чтобы не слышать. Катя кинулась к Гале и обняла её.

— Не бойтесь, не бойтесь!.. — воскликнула Катя с чувством.

— А я и не боюсь, да вроде бабе так полагается…— Галя подняла к ней спокойное лицо в тёмных родинках и засмеялась.

В этой хатёнке Екатерина Павловна провела весь день. Понадобилась вся её выдержка, чтобы дотянуть до темноты, — так хотелось поскорее выйти навстречу нашим. Весь день наши «илы», сопровождаемые истребителями, обрабатывали укрепления перед деревней. «Илов» было немного — судя по всему, две тройки. Они делали по два–три захода, а отбомбившись, уходили на зарядку, заправку и возвращались снова. Так они работали с того самого утреннего часа, как разбудили Катю, до наступления темноты.

Весь день над деревней развёртывались воздушные бои между нашими истребителями и «мессерами». Иногда слышно было, как проходили с гудением, очень высоко, советские бомбардировщики — на какие‑то дальние рубежи обороны немцев. Должно быть, они бомбили укрепления по реке Деркулу, впадавшей в Донец возле базы Митякинского отряда, где в глиняной пещере, заваленный, стоял «газик» Ивана Фёдоровича.

Несколько раз в течение дня проносились немецкие штурмовики и сбрасывали бомбы где‑то недалеко — возможно, за речкой Камышной. Оттуда всё время доносился гул тяжёлой артиллерии.

Однажды беспорядочная артиллерийская стрельба возникла в ближней полосе за немецкими укреплениями, куда лежал теперь путь Екатерины Павловны. Стрельба возникла будто издалека, а потом приблизилась и где‑то уже совсем близко, достигнув своего апогея, внезапно стихла. К вечеру она вновь разгорелась, эта стрельба, — снаряды рвались перед самой деревней. В течение нескольких минут немецкие пушки били в ответ, били так часто, что в хате невозможно было разговаривать.

Екатерина Павловна и Галя многозначительно переглядывались. И только маленький Сашко всё смотрел перед собой с загадочным выражением.

Эти бои в воздухе и артиллерийская стрельба заставили жителей попрятаться по хатам и погребам и избавили Екатерину Павловну от посетителей. А немецкие солдаты были, видно, поглощены своим прямым делом. Казалось, что деревня пуста и только в одной этой хатёнке живут они трое — две женщины и мальчик.

Чем меньше оставалось времени до той решающей, а может быть, и роковой минуты, когда Катя должна была выступить, тем трудней ей было владеть собой. Она выспрашивала у Гали подробности предстоящего ей пути и сможет ли кто‑нибудь показать ей дорогу, а Галя только говорила:

— Не тревожьте себя, отдыхайте. Успеете ещё потревожиться.

Должно быть, Галя сама ничего не знала и просто жалела её, и это только усиливало волнение Кати. Но если бы кто‑нибудь посторонний зашёл сейчас в хату и заговорил с Катей, он никогда бы не догадался о её переживаниях.

Сумерки сгустились, и «илы» закончили последний свой хоровод, и смолкли зенитные пулемёты. Всё стихло вокруг, и только в дальнем огромном пространстве всё ещё продолжалась своя непонятная трудовая, боевая жизнь–страда. Маленький Сащко спустил свои скрещенные под лавкой ноги в валенках, которые он всё‑таки обул днём, подошёл к двери и молча стал напяливать на себя залатанный кожушок — когда‑то белой, а теперь грязной кожи.

— Пора вам, Верочка, — сказала Галя, — в самый теперь раз. Они, черти, лягут теперь трошки отдыхать. А из своих может зайти теперь кто‑нибудь до нас — лучше будет, чтобы они вас не видели.

В сумерках трудно было различить выражение её лица, голос её звучал глухо.

— Куда мальчик собирается? — спросила Катя с возникшим в ней смутным тревожным чувством.

— Ничего, ничего, — торопливо сказала Галя. Она порывисто забегала по хате, помогая одеться Кате и сыну.

На мгновение взгляд Кати с материнским выражением остановился на бледном личике Сашко. Так вот кто был тот знаменитый проводник, который на протяжении пяти месяцев оккупации проводил через всю глубину вражеских укреплений — проводил и одиночками, и группами, и целыми отрядами — сотни, а может, и тысячи наших людей! А мальчик уже не глядел в сторону Кати. Он напяливал свой кожушок и всеми своими движениями как бы говорил: «Много было у тебя времени поглядеть на меня, да ты не догадалась, а теперь ты лучше мне не мешай».

— Вы трохи обождите, а я выйду покараулю и вам скажу. — Галя помогла Екатерине Павловне просунуть негнущиеся в рукавах полушубка руки за лямки и оправила торбу на её спине. — Давайте ж простимся, бо не буде часа. Дай Бог вам всего наисчастливого…

Они поцеловались, и Галя вышла из хаты. Катя уже не удивлялась, что мать не приласкала сына, даже не простилась с ним, — теперь Катя уже ничему не удивлялась. Она понимала, что слова «они привыкли» здесь неприменимы. Сама она, Катя, не удержалась и зацеловала, затискала бы своего мальчика, если бы судьба судила провожать его на такое смертельно опасное дело. Но Катя не могла не согласиться с тем, что Галя поступает более правильно. И, должно быть, если бы Галя поступила иначе, маленький Сашко уклонился бы от её ласки, даже принял бы враждебно её ласку, потому что материнская ласка могла теперь только размягчить его.

Кате было неловко наедине с Сашко. Она чувствовала, что всё, что она скажет, прозвучит фальшиво. Но всё‑таки не выдержала и сказала очень деловым тоном:

— Ты не ходи далеко, а только покажи мне, где пройти между этими укреплениями. Дальше я дорогу знаю.

Сашко молчал и не глядел на неё. В это время Галя приоткрыла дверь и сказала шопотом:

— Идить, нема никого…

Стояла пасмурная, тихая, не очень холодная и не тёмная ночь — должно быть, месяц стоял за плёнкой зимнего тумана, да и снег светлил.

Сашко — не в шапке, а в очень поношенном и великоватом ему мятом картузе, без рукавиц, в валенках — пошёл, не оглядываясь, прямо в поле. Должно быть, он хорошо знал, что мать не подведёт: сказала «нема никого» — значит, никого и нема.

Перемежающаяся линия холмов, через которую они должны были пройти, тянувшаяся с севера на юг, была водоразделом между рекой Деркулом и её притоком Камышной. Деревня лежала в низинке между двух чуть возвышавшихся отрожков, уходивших в степь в сторону Деркула, постепенно понижавшихся и сбивавшихся со степью. Сашко шёл прямо по полю в сторону от деревни, чтобы пересечь один из этих отрожков. Катя поняла, почему Сашко взял это направление: как ни мало возвышался над степью отрожек, — когда они перевалили его, их уже нельзя было видеть из деревни. Перейдя на другую сторону отрожка, Сашко свернул вдоль него на восток. Теперь они шли перпендикулярно к линии холмов с немецкими укреплениями.

С того момента, как они вышли, Сашко ни разу не оглянулся, идёт ли за ним его спутница. Она покорно шла за ним. Они шли теперь по выступившей из неглубокого снега редкой стерне — низинкой, такой же, как и та, где расположена была деревня. Как и в прошлую ночь, явственно доносилась возня отступавших немецких войск по грейдерным дорогам, где‑то севернее и южнее. Говор орудий стал реже, и громче, и больше на юго–востоке, под Миллеровом. Где‑то очень далеко, должно быть над речкой Камышной, подвисали лампы немецких осветительных бомб. Это было так далеко, что мертвенный свет их был только виден отсюда, но не рассеивал полутьмы. Если бы такую лампу подвесили бы над одной из высоток впереди, Сашко и Катя стали бы видны здесь как на ладони.

Мягкий снег бесшумно сдавал под ногами, слышно было только, как шуршат по стерне валенки. Потом стерня кончилась. Сашко оглянулся, сделал рукой знак подойти. Когда Катя приблизилась к нему, он присел на корточки и показал, что она должна сделать то же. Она просто села на снег в своём полушубке. Сашко быстро указал пальцем на неё и на себя и провёл по снегу черту направлением на восток. Кисти рук его были скрыты рукавами кожушка, он выпростал их и быстро нагрёб острую грядку из снега поперёк только что проведённой им линии. Катя поняла, что он начертил линию их пути и препятствие, которое им предстояло преодолеть. Потом он убрал жменьку снега из грядки в одном месте и жменьку в другом, сделав как бы два прохода в грядке, отметил костяшками пальцев пункты укреплений по обеим сторонам проходов и провёл линию сначала через один проход, потом через другой. Катя поняла, что он показывает две возможности их пути.

Катя усмехнулась, вспомнив суворовское изречение: каждый солдат должен понимать свой манёвр. В глазах этого десятилетнего Суворова она, Катя, была его единственным солдатом. Она кивнула головой, что поняла «свой манёвр», и они пошли.

Они совершали теперь обходное движение в северо–восточном направлении. Так дошли они до густой повители колючей проволоки. Сашко сделал знак, чтобы Катя легла, а сам пошёл вдоль проволоки. Вскоре его не стало видно.

Перед Катей тянулась линия проволочных заграждений примерно рядов в двенадцать. Линия была старая, проволока уже заржавела, — Катя даже пощупала её. Здесь не было никаких следов работы «илов». Должно быть, эту линию заграждения немцы вывели против партизан: она защищала холм с тыла и расположена была далеко от главных укреплений.

Давно уже не испытывала Катя такой муки ожидания. Время шло, а Сашко всё не было. Прошёл час, другой, а мальчик всё не возвращался. Но почему‑то Катя не волновалась за него: это был мальчик–воин, на которого можно было положиться.

Она так долго лежала без движения, что её начал пробирать озноб. Она ворочалась с боку на бок, наконец не выдержала и села. Нет, пусть маленький Суворов осудит её, но если уж он оставил её так надолго, она попробует хотя бы разобраться в местности. Если мальчик пошёл, а не пополз, то она тоже может немножко походить согнувшись.

Едва она отошла шагов пятьдесят, как вдруг увидела нечто такое, отчего её в дрожь бросило от радостной неожиданности. Перед ней была неровная воронка от свежеразорвавшегося снаряда. Снаряд разорвался совсем недавно, вывернув чёрную землю и разбрызгав её по снегу. Это была воронка именно от снаряда, а не от бомбы, сброшенной с самолёта. Это сразу можно было понять по тому, как легла вывороченная земля—больше на одну сторону, как раз на ту сторону, откуда пришли Сашко и Катя. И, видно, Сашко тоже обратил внимание на это: он обошёл воронку, прежде чем идти дальше, — так показывали следы.

Катя блуждала взором по снегу, ища других воронок, их не было — во всяком случае, в непосредственной близости от Кати. Непередаваемое, совсем особого рода волнение овладело ею: это могла быть воронка только от нашего снаряда. Но это не была воронка от снаряда дальнобойной тяжёлой артиллерии, это был выброс земли, произведённый снарядом орудия среднего калибра, — наши стреляли не с такого уж дальнего расстояния. Должно быть, это был след — один из следов той ожесточённой артиллерийской стрельбы, что слышали они втроём в Галиной хатёнке перед вечером.

Наши близко! Они — рядом! Какими словами передать чувство этой женщины, пять месяцев проведшей вдали от детей своих, в борьбе непрестанной, страшной, с непокидающей мечтою о той минуте, когда окроплённый кровью Человек в шинели вступит на поруганную врагом родную землю и раскроет свои братские объятия? С какой силой рванулась измученная душа её к нему, к Человеку, который был ей в эту минуту ближе, чем муж или брат!

Она услышала мягкий звук валенок по снегу, и Сашко подошёл к ней. В первое мгновение она даже не обратила внимания на то, что его кожушок спереди, и колени, и валенки не в снегу, а в земле, — мальчик шёл, сунув руки в рукава, должно быть ему пришлось долго ползти, и он замёрз. С жадностью вперила она взор свой в его лицо — что же несёт он ей? Но лицо мальчика под этим большим, опустившимся на уши картузом было бестрепетно. Он только выпростал из рукавов кисти рук и сделал жест отрицания: «Здесь пройти нельзя».

Жест этот сразил её. Мальчик посмотрел на воронку, а потом на Екатерину Павловну, глаза их встретились, и мальчик вдруг улыбнулся. Должно быть, вид этой воронки раньше произвёл на него такое же впечатление, как теперь на неё. Он понял всё, что происходит с Екатериной Павловной, и улыбка его сказала: «Ничего, что здесь пройти нельзя, мы пройдём в другом месте».

Их отношения вступили в новую фазу — они поняли друг друга. Они по-прежнему не говорили ни слова, но они подружились.

Она представила себе, как он там ползал, упираясь в мёрзлую землю голыми тонкими руками. Но мальчик не дал себе отдохнуть ни единой минуты. Он поманил Катю за собой и пошёл в обратном направлении по их старому следу.

Трудно было бы определить чувство, какое Катя испытывала к этому мальчику. Это было чувство товарищества, чувство доверия, подчинения, уважения. В то же время это было чувство материнства. Это были все эти чувства, слитые вместе.

Она не стала расспрашивать, что помешало им пройти здесь. Она ни на мгновение не усомнилась в том, что он повернул не домой, а ведёт её обходным путём ко второму проходу через укрепления. Она не предложила ему своих рукавиц согреть руки, потому что знала — он не возьмёт.

Через некоторое время они опять свернули на север, потом на северо–восток и опять вышли к проволочным заграждениям, опоясывавшим основание уже другого холма. Сашко ушёл, а Катя опять ждала и ждала его. Наконец он появился, ещё больше вымазавшийся в земле, с этим напущенным на уши картузом и засунутыми в рукава кистями рук. Катя поджидала его, сидя на снегу. Он приблизил своё лицо к её лицу, подмигнул ей одним глазом и улыбнулся.

Она всё‑таки предложила ему свои рукавицы, но он отказался.

То, что ей представилось наиболее трудным, оказалось на деле, как это часто бывает в жизни, даже не лёгким, а незаметным. Да, она просто не заметила, как они прошли между двумя укреплёнными пунктами. Это было самое простое из всего, что ей пришлось пережить за этот поход. И только потом она поняла, почему это было так просто. Она даже не могла вспомнить, долго ли они шли, а потом — ползли. Она помнила только, что вся эта местность была вывернута наизнанку в результате дневной работы «илов», и помнила она это потому, что её полушубок, валенки и рукавицы, когда Сашко и Катя вышли в поле, были тоже запачканы землёй, как у Сашко.

Потом они ещё довольно долго шли по этому обширному мелкохолмистому полю, по чистому снегу. Наконец Сашко остановился и обернулся, поджидая Катю.

— Дорога ось де буде. Бачишь чи ни? — шопотом сказал он и вытянул руку.

Он показывал ей, как выйти на просёлок, связывавший деревню, из которой они вышли, с хутором, через который лежал её дальнейший путь. Теперь она попала в ту полосу, где, по карте Ивана Фёдоровича, было мало немецких укреплённых пунктов, но где в связи со стремительным отступлением немцев должна была царить, по выражению Ивана Фёдоровича, страшная мешанина. Отступающие разрозненные части могли возводить в этой полосе временные укрепления и вести арьергардные бои. В любом месте можно было наткнуться на отступающие немецкие подразделения или на случайно отбившихся солдат. И любой из населённых пунктов мог неожиданно оказаться на переднем крае немецкой обороны. Этот участок пути Иван Фёдорович считал наиболее опасным.

Однако, если не считать всё той же возни отступающих частей по грейдерным дорогам и продолжающейся канонады на юго–востоке, под Миллеровом, ничто здесь не указывало на обстановку, обрисованную Иваном Фёдоровичем.

— Счастливо вам, — сказал Сашко, опустив руку.

Вот тут материнское чувство к нему возобладало над всеми остальными. Ей захотелось подхватить его на руки, прижать к сердцу и держать так долго–долго, укрыв от всего света. Но, конечно, это могло вконец испортить их отношения.

— Прощай. Спасибо тебе. — Она сняла рукавицу и подала ему руку.

— Счастливо, — снова повторил он.

— Да, забыла, — сказала Катя с лёгкой улыбкой. — Почему тем проходом нельзя было пройти?

Сашко сурово потупился:

— Фрицы хоронили своих. Большу–у-ую яму выкопали!..

И жестокая, недетская улыбка появилась на лице его.

Некоторое время Катя шла, оглядываясь, чтобы подольше не выпускать мальчика из виду. Но Сашко ни разу не оглянулся и скоро исчез во тьме.

И тут случилось самое сильное потрясение, которое на всю жизнь осталось в её памяти. Катя прошла не более двухсот метров, и по её ощущениям она должна была уже вот–вот выйти на дорогу. Как вдруг, поднявшись на бугор, она прямо перед собой увидела стоящий за бугром громадный танк с устремлённым наискось её пути длинным стволом орудия. Странное, тёмное, увенчанное чем‑то шарообразным сооружение на башне танка, прежде всего бросившееся ей в глаза, вдруг зашевелилось и оказалось стоящим в открытом люке танкистом в ребристом шлеме.

Танкист так быстро направил на Катю автомат, что казалось, будто он уже поджидал её с наведённым автоматом, и сказал очень спокойно:

— Стоять!

Он сказал это тихо и одновременно громко, сказал повелительно и в то же время вежливо, поскольку имел дело с женщиной. Но главное — он сказал это на чистом русском языке.

Катя уже ничего не была в силах ответить, и слёзы хлынули у неё из глаз.

* * *

Танки, к которым вышла Екатерина Павловна,— их было два, но второго, стоявшего по ту сторону дороги, тоже за бугром, она в первое мгновение не заметила, — представляли собой головной дозор передового танкового отряда. А танкист, остановивший её, был командир танка и командир головного дозора, о чём, впрочем, нельзя было догадаться, так как офицер был в обычном комбинезоне. Всё это Катя узнала позднее.

Командир приказал ей спуститься, выпрыгнул из танка, а за ним выпрыгнул танкист. Пока командир выяснял её личность, она рассматривала его лицо. Командир был совсем ещё молод. Он был смертельно утомлён и, видно, так давно не спал, что веки сами собой опускались на глаза его, он подымал эти набухшие веки с видимым трудом.

Катя объяснила ему, кто она и зачем идёт. Выражение лица у офицера было такое, что всё, о чём она говорит, может быть и правдой, а может быть и неправдой. Но Катя не замечала этого выражения, а только видела перед собой его молодое, смертельно усталое лицо с набухшими веками, и слёзы снова и снова навёртывались ей на глаза.

Из темноты по дороге вынырнул мотоциклист, застопорил у танка и спросил обыкновенным голосом:

— Что случилось?

По характеру вопроса Катя поняла, что мотоциклист вызван из‑за неё. За пять месяцев работы в тылу врага у неё выработалась привычка подмечать такие мелочи, которым в обычное время люди не придают значения. Даже если бы из танка радировали на тот пункт, где находился мотоциклист, он не мог бы прибыть так скоро. Каким же способом он был вызван?

В это время подошёл командир другого танка, бегло взглянул на Катю, и двое командиров и мотоциклист, отойдя в сторону, некоторое время поговорили между собой. Мотоциклист умчался во тьму.

Командиры подошли к Кате, и старший с некоторым смущением спросил, есть ли у неё документы. Катя сказала, что документы она вправе предъявить только высшему командованию.

Некоторое время они постояли молча, потом второй командир, ещё более молодой, чем первый, спросил баском:

— В каком месте вы прошли? Укреплены они здорово?

Катя передала всё, что знала об укреплениях, и объяснила, как прошла сквозь них с мальчиком десяти лет. Она рассказала и о том, как немцы хоронили своих и как она видела воронку от нашего снаряда.

— Ага! Вон где один приложился! Видал? — воскликнул второй командир, взглянув на старшего с детской улыбкой.

Только теперь Катя поняла, что артиллерийская стрельба, то приближавшаяся, то стихавшая, которую она слышала днём, а потом перед наступлением темноты в хате у Гали, это была стрельба наших головных танков, прощупывавших укрепления противника.

С этой минуты отношения с командирами у Кати установились более дружеские. Она даже осмелилась спросить у командира головного дозора, каким способом он вызвал мотоциклиста, и командир объяснил ей, что мотоциклист был вызван световым сигналом— включением лампочки в кормовой части танка.

Пока они так беседовали, примчался мотоциклист с коляской. Мотоциклист даже откозырял Кате — чувствовалось, что он относится к ней уже не только как к своему человеку, а и как к человеку важному.

С того момента, как она села в коляску, Катей овладело совершенно новое чувство, которое она продолжала испытывать и ещё несколько дней после того, как попала к своим. Она догадывалась, что попала всего лишь в танковое подразделение, вырвавшееся вперёд на территорию, где ещё господствует противник. Но она уже не придавала силам противника никакого значения. И противник, и вся та жизнь, какой она, Катя, жила эти пять месяцев, и трудности её пути — всё это не только осталось позади, всё это вдруг далеко–далеко отодвинулось в её сознании.

Великий моральный рубеж отделил её от всего того, что только что её окружало. Мир людей с такими же, как у неё, чувствами, переживаниями, характером мышления и взглядом на жизнь обнимал её. И он был так огромен, этот мир, что по сравнению с тем миром, где она жила до сих пор, он казался просто бесконечным. Она могла ехать на этом мотоцикле ещё день и ещё год, и всюду был бы он, этот свой мир, где не нужно таиться, лгать, делать неестественные моральные и физические усилия. Катя снова стала сама собой — и навсегда.

Морозный ветер обжигал ей лицо, а в душе у неё было такое чувство, что она могла бы запеть…

…К середине дня, который был бы уже совсем ясным, если бы не растворявшиеся в туманных испарениях дымы пожаров, Катя прибыла в штаб гвардейского танкового корпуса. Это опять‑таки был не штаб, а временный командный пункт командира корпуса, разместившийся в случайно уцелевшем каменном железнодорожном здании одной из станций севернее Миллерова. Станционный посёлок был разнесён в щепки. Но, как и во всех только что освобождённых пунктах, здесь прежде всего бросалось в глаза поразительное сочетание продолжающейся боевой страды с уже налаживающейся советской гражданской жизнью.

Первым, кого увидела Катя среди военных на командном пункте, был человек, сразу вызвавший в её памяти мирную жизнь, и Ивана Фёдоровича, и всю их семью, и её, Катин, труд учительницы, а потом скромной деятельницы народного образования.

— Андрей Ефимович! Милый вы мой!.. — С этим невольным криком она кинулась к этому человеку и обняла его.

Это был один из руководителей украинского штаба партизан, который более пяти месяцев тому назад инструктировал Ивана Фёдоровича перед его уходом в подполье.

— Обнимайте тогда всех! — сказал худой моложавый генерал, глядя на неё твёрдыми серыми умными глазами в длинных ресницах.

Катя увидела загорелое, жёсткое лицо генерала, аккуратно подбритые, чуть начавшие седеть виски и вдруг смутилась, закрыла лицо руками и склонила голову в тёплом тёмном крестьянском платке. Так она и стояла в полушубке и валенках среди этих подтянутых военных, закрыв лицо руками.

— Ну вот, смутили женщину! Обращения не знаете! — с улыбкой сказал Андрей Ефимович.

Офицеры засмеялись.

— Простите… — Генерал чуть дотронулся своей тонкой рукой до её плеча.

Она отняла руки от лица, глаза её сияли.

— Ничего, ничего, — говорила она.

Генерал уже помогал ей снять полушубок.

Как и большинство современных командиров, командир корпуса был ещё молод для своей должности, для своего звания. Несмотря на обстановку, в которой он сейчас находился, он был как‑то не подчёркнуто, а естественно спокоен, точен в движениях и аккуратен, деловит, полон сдержанного грубоватого юмора и в то же время вежлив. И на всех военных людях, окружавших его, лежала печать такого же спокойствия, деловитости, вежливости и какой‑то общей опрятности.

Пока расшифровывали донесение Ивана Фёдоровича, генерал аккуратно выложил поверх лежащей на столе большой военной карты листок папиросной бумаги с мелко вычерченной картой Ворошиловградской области, как это делал на глазах у Кати Иван Фёдорович. (Трудно было представить себе, что это было всего лишь позапрошлой ночью!) Генерал разгладил листок тонкими пальцами и сказал с видимым удовольствием:

— Вот это работа, я понимаю!.. Чорт возьми! — вдруг воскликнул он. — Она опять укрепляют Миус. Обратите внимание, Андрей Ефимович…

Андрей Ефимович склонился к карте, и на сильном лице его явственнее обозначились мелкие морщинки, старившие Андрея Ефимовича. Другие военные тоже приблизили свои лица к маленькому листочку папиросной бумаги поверх военной карты.

— Нам‑то уж не придётся иметь с ними дело на Миусе. Но вы знаете, что это значит? — сказал генерал, вскинув на Андрея Ефимовича весёлый взгляд из‑под длинных своих ресниц. — Они не так уж глупы: им теперь действительно придётся уходить с Северного Кавказа и с Кубани!

Генерал засмеялся, а Катя покраснела — настолько слова генерала совпадали с предположениями Ивана Фёдоровича.

— А теперь посмотрим, что здесь нового для нас. — Генерал взял лежавшую поверх военной карты большую лупу и стал рассматривать значки и кружочки, расставленные точной рукой Ивана Фёдоровича на листке папиросной бумаги. — Это известно, это известно… так… так… — Он разбирал смысл значков Ивана Фёдоровича без объяснительной записки, которая ещё не была расшифрована. — Что ж, значит наш Василий Прохорович не так уж плох, а ты всё — «разведка плоха, разведка плоха»! — с тонко скрытой иронией сказал генерал стоявшему рядом с ним массивному полковнику с чёрными усами, начальнику штаба корпуса.

Очень низенького роста, полный, лысый военный с лицом, лишённым бровей, с непередаваемой хитрецой в светлых живых глазах, предупредил ответ полковника.

— Эти сведения, товарищ командир корпуса, у нас из того же источника, — сказал он без смущения.

Это и был Василий Прохорович, начальник разведки штаба корпуса.

— О–о, а я думал, вы это сами узнали! — разочарованно сказал генерал.

Офицеры засмеялись. Но Василий Прохорович не придал значения ни насмешливому замечанию командира корпуса, ни смеху своих товарищей–сослуживцев — как видно, он привык к этому.

— Нет, вы обратите внимание, товарищ генерал, вот на эти данные, вот здесь, перед Деркулом. А ведь они отстают! Мы уже знаем здесь побольше, — спокойно сказал он.

Катя почувствовала, что реплика Василия Прохоровича как бы снижает значение сведений, собранных Иваном Фёдоровичем, сведений, ради которых она, Катя, проделала весь этот путь.

— Товарищ, который передал мне эти сведения, — сказала она резким голосом, — товарищ этот просил предупредить: все новые данные, связанные с отступлением противника, он будет передавать, и, я думаю, он их уже передаёт. А эта карта вместе с пояснениями к ней даёт общую картину положения в области.

— Верно, — сказал генерал. — Она больше нужна товарищу Ватутину и товарищу Хрущёву. Мы им её и перешлём. А сами воспользуемся только тем, что нас касается.

Уже только поздней ночью Екатерина Павловна дождалась возможности поговорить по душам с Андреем Ефимовичем.

Они не сидели, а стояли в пустой, но натопленной комнате при свете трофейных немецких плошек, и Катя спрашивала:

— Как же вы попали сюда, Андрей Ефимович, милый?

— А чему вы удивляетесь? Ведь мы вступили на территорию Украины. Хоть она ещё мала, да наша! Правительство возвращается на родную землю и наводит советские порядки. — Андрей Ефимович усмехнулся, и его мужественное лицо в мелких морщинках сразу помолодело. — Войска наши, как вам известно, вступили во взаимодействие с украинскими партизанами. Как же без нас тут обойтись? — Он сверху вниз глядел на Катю, глаза его лучились. Но вдруг лицо его снова стало серьёзным. — Хотел дать вам отдохнуть, а уж завтра поговорить о деле. Да ведь вы человек мужественный! — Он немного смутился, но глаза его прямо глядели в глаза Кати. — Ведь мы хотим вас направить обратно — прямо в Ворошиловград. Нам нужно узнать многое такое, что только вы сможете узнать… — Он помолчал, потом сказал тихо и вопросительно: — Конечно, если вы очень измотались…

Но Катя не дала ему договорить. Сердце её преисполнено было чувства гордости и благодарности.

— Спасибо, — едва выговорила она. — Андрей Ефимович, спасибо!.. И больше ничего мне не говорите. Вы не могли бы сказать ничего, что сделало бы меня такой счастливой, — взволнованно говорила она, и её загорелое, резких очертаний лицо, оттенённое белокурыми волосами, стало прекрасным. — И единственная просьба к вам: пошлите меня завтра же, не отсылайте меня в политуправление фронта, я не нуждаюсь в отдыхе!

Андрей Ефимович подумал, покачал головой, потом улыбнулся.

— Да ведь нам не к спеху, — сказал он. — Немножко будем выравниваться, закрепляться на занятых рубежах. Деркул, тем более Донец с ходу не возьмёшь. И Миллерово и Каменск держат нас. А вам есть что порассказать в политуправлении. Значит, нам пока не к спеху. Выступите дня через два–три…

— Ах, почему не завтра! — воскликнула Катя.

На третий день к вечеру Екатерина Павловна снова была в знакомой деревне, в хате у Гали. Екатерина Павловна была всё в том же полушубке, и в тёмном платке, и с тем же документом учительницы с Чира.

Теперь в этой деревушке стояли наши. Но высотки в направлениях на север и на юг всё ещё были заняты противником. Линия немецких укреплений проходила по водоразделу между Камышной и Деркулом, и в глубине на запад, и по самому Деркулу.

Маленький Сашко, такой же аккуратный и безмолвный, ночью провёл Катю тем же самым путём, каким когда‑то вёл Катю старик Фома, и она попала в хатёнку, где несколько дней назад напутствовал её Иван Фёдорович.