Женщины и шлюхи
(История Сандры и Дорис № 1)
1. Женщины
— Вот здесь они жили не тужили, — сказала Дорис Флинкенберг Сандре Вэрн, когда они стояли в тени в саду перед Домом Женщин на Первом мысе. — Словно не было прошлого, здесь, в Поселке. Прошедших дней, полных крови и убийства.
— Танцевать на могиле, — шептала Дорис Флинкенберг Сандре Вэрн, сидя в тенистой кроне яблони или в большой, увитой розами беседке, которая некогда наверняка была прекрасна и утопала в цветах. Поблизости от того места, где устраивали праздник или вечеринку, но все же на расстоянии, чтобы было лучше видно, что там происходит.
А в те времена в саду у дома на Первом мысе постоянно что-нибудь происходило. Это было в те годы, когда там жили Женщины и вокруг них бурлили праздники, распространяясь по всему Поселку, проникая почти повсюду. То были счастливые времена.
Для летних Женщин и зимних женщин — тех шлюх из дома в самой болотистой части леса. Летом и осенью, один-два года. А потом все закончилось. Женщины оставили дом на Первом мысе, и туда вселилось совершенно заурядное семейство — Бакмансоны. Они-то и оказались настоящими владельцами, точнее сказать, их наследниками, следующим поколением.
— М-м-м, — пробормотала Сандра с легким нетерпением, потому что Дорис больно тянула, ходила, словно кошка вокруг горячей каши. И только улыбалась своей подружке по-особенному, как они научились в доме на болоте; улыбкой, которая означала понимание, желание попроказничать и всякие двусмысленности. Наше сладкое греховодничество, как говорила Дорис Флинкенберг; именно это они пытались выразить своими гримасами.
Для Сандры было не менее важно и то, что ее улыбка была неущербной. Два ровных ряда зубов между двумя нормальными губами. После той операции, которая освободила Сандру от бросавшейся в глаза заячьей губы, прошло уже несколько лет, и вот уже несколько месяцев, как успешно закончилось исправление прикуса, которое началось еще в раннем детстве и означало вырывание зубов и ношение брекетов — две разные пластинки для ночи и для дня. Немало денег было потрачено на то, чтобы добиться здоровой нормальной детской улыбки, и все завершилось благополучно.
— Ну так расскажи, — канючила Сандра все более настойчиво, обращаясь к Дорис Флинкенберг, сидевшей либо на яблоне, либо в тенистой беседке. Но Дорис только прикладывала палец к губам «тсс, еще не пора», хотя на самом деле посреди праздничного гама никто не мог ее подслушать.
И лицо ее тоже рассекала улыбка, только когда улыбалась Дорис, обнажались ее выступавшие вперед верхние зубы. Ей-то никто не позаботился исправить прикус, а теперь было поздно, потому что рост зубов уже прекратился; Сандре и Дорис было по тринадцать лет.
И все же, хотя никто и не слышал, о чем переговаривались девочки, укрывшись в тени, в стороне от всего происходившего в саду, неужели никто не замечал посреди всего этого светлого, летнего веселья — а ведь достаточно было только посмотреть на них и их гримасы — чего-то тягостного и тревожного, чего-то, во всяком случае, внушающего страх? Какого-то предчувствия беды, отбрасывавшего более длинные тени в тот светлый день?
Возможно, что и так. Попробуйте только сказать это девочкам. Они возгордятся и захотят услышать об этом побольше.
Сандра Ночь и Дорис День, Дорис Ночь и Сандра День. Две девочки в одинаковых черных пуловерах, на которых зеленой краской написано «Одиночество & Страх». Трикотажные пуловеры с длинными рукавами в разгар лета, но, самое главное, это были два совершенно одинаковых пуловера. Сандра сшила их специально; сперва просто в шутку, но постепенно они приобрели более глубокий смысл, который по-прежнему не был облечен в слова, как мелодия.
Теперь настал черед Дорис вести игру, ее черед начинать. Значит, надо следовать за ней и набраться терпения. И немалого терпения, как стало ясно со временем.
— Рассказывай же!
Дорис Ночь и Сандра День, Сандра Ночь и Дорис День: это были их альтер эго, которые они использовали в играх вместе с теми улыбками, в которых они упражнялись перед зеркалом на дне бассейна в доме на болоте.
— Мы две сестры-провидицы, — говорила Дорис Флинкенберг. — Мы стали такими в результате трагического стечения обстоятельств. Полтергейст. Знаешь, что это такое?
Сандра мотала головой и выжидательно смотрела на Дорис — вечную разгадывательницу кроссвордов со словарем в руках, а та продолжала: если невинному ребенку причинить зло, то случается, что у него появляются сверхъестественные способности, которые помогают ему выжить. Способность видеть то, что скрыто, объяснила Дорис Флинкенберг, видеть то, что никто больше не видит.
— Ты и я, Сандра, — быстро выпалила Дорис. — С нами обошлись очень плохо. У меня мои шрамы, а у тебя трагическое семейное прошлое. Хайнц-Гурт, Лорелей Линдберг и все такое. Ты и я, Сандра, мы обе знаем, что такое страдание.
— Именно страдание пробудило в нас скрытые силы, которые позволяют нам замечать то, чего не замечают другие. Видеть то, что и другие, возможно, должны были бы видеть, но не осмеливаются. Забытое или то, что было вытеснено прочь. А частенько, — Дорис Флинкенберг сделала торжественную паузу, прежде чем продолжать, — нечто ужасное. Жуткие преступления, насилие и страдания. Это, во всяком случае, наша исходная точка.
— И, — добавила она, — то, что мы исследуем, — это правда. Это случилось на самом деле.
— Теперь я ничего не понимаю, — нетерпеливо сказала Сандра. — Переходи к сути.
— Тсс, — Дорис прижала палец к губам, — сейчас. Но только сейчас мы не успеем, потому что пора идти праздновать.
Гостиная на траве. И она указывала наверх, на дом на Первом мысе, где постоянно что-то происходило — в доме или в разросшемся саду. Там Женщины с помощью Бенку и Магнуса фон Б. вынесли всю мебель из салона, по крайней мере все, что осталось. Длинный стол, белые стулья с витыми спинками, даже потертый плюшевый диван. «Наша гостиная на траве», — говорили Женщины, натягивая надо всем белый брезент как защиту на случай дождя.
Но не только в этом заключалась помощь Бенку и Магнуса фон Б. Они косили траву, жарили насаженную на вертел рыбу и яблоки, а когда Женщины ездили в центр Поселка на своем светло-красном автобусе «Духовные странствия Элдрид» за покупками, они ездили с ними и помогали носить сумки.
— Бенку влюблен в них во всех и каждую, — заявила Дорис Флинкенберг в кухне кузин. — Может, он на них потом и женится, — добавила она, но сказала это уже только маме кузин, когда Сандры не было рядом; у них с Сандрой, когда они оставались вдвоем, были темы для разговоров поважнее, да к тому же Сандра вечно делалась такой странной в присутствии Бенгта.
Но — наверх в сад, наверх на праздник, где девочки заняли свои места на шхерной яблоне, которую так назвал папа кузин, когда он еще был в добром здравии и посылал Бенку, Риту и Сольвейг рвать с нее яблоки, еще твердые и недозревшие, которые они продавали как шхерные яблочки дачникам. В качестве таковых они шли нарасхват, поскольку многие дачники с ума сходили по всему со шхер.
И Женщины считали, что с двумя задиристыми девочками на яблоне или среди роз веселее. «Наши талисманы», — говорила Аннека Мунвег, она была новостным репортером и первой в своей беззастенчивой, лишенной юмора манере раздувала «сенсацию». «Наши домашние питомцы», — вставляла кто-нибудь еще, какая-то из менее ярких женщин — тех, которых потом и не вспомнишь. «Как их там зовут, этих белок из диснеевских „Утиных историй“? Пиф и Паф?» Но тут вспыхивала Лаура Бьяльбу-Халлберг. «Эти маленькие империалистические грызуны, — шипела она. — Ни за что! Теперь, когда есть чистые и светлые советские соответствия». Для Лауры Б.-Х. жизнь в те годы протекала в поисках чистых и светлых советских аналогов всему и вся.
Но поскольку никто так и не смог подобрать чистых и светлых советских аналогов двум белкам, девочек так и прозвали — «советские соответствия Пифу и Пафу». А поскольку такое не выговорить, то определение сократили до «Совпифпафы» — коротко и ясно.
Женщин, как уже было сказано, забавляло слишком серьезное отношение Дорис и Сандры ко всему на свете; о том, что это было связано с их игрой в Сестру Ночь & Сестру День, никто не догадывался. Все это напускное безразличие, кривые ухмылки и растянутые трикотажные пуловеры с длинными рукавами в разгар лета. «Кислые куколки», — презрительно бросали Женщины. «Глядишь, и вы на что сгодитесь», — заявила самая приветливая, у которой глаза были как блюдца и в которую Дорис и Сандра были тайно влюблены самым невинным образом. «Может, и вы на что сгодитесь», — говорила Никто Херман. На худой конец, есть темнота, которая придает глубину радости.
Женщины с Первого мыса появились в Поселке субботним апрельским утром. Они прикатили на светло-красном автобусе с надписями «Духовные странствия Элдрид» желтыми стертыми буквами по бокам. Автобус проехал по двору кузин, но вины ничьей тут не было, просто там начиналась тропинка вверх на Первый мыс. Автобус остановился, дверца распахнулась, и Женщины высыпали из него; не все Женщины, которые перебывают в доме на Первом мысу впоследствии, но многие. Во всяком случае, их было достаточно, чтобы в доме кузин едва дара речи не лишились от удивления. Дорис и мама кузин слушали по радио «Музыкальную викторину» и ставили печься первые субботние булочки, папа кузин был в своей комнате — в тот год он обычно лежал в кровати и пил водку по шесть недель кряду и, возможно, в то субботнее утро, когда Женщины объявились в Поселке, как раз начинал четвертую неделю — но теперь за стеной послышался звук придвигаемого к окну стула.
Все было так неожиданно — все эти Женщины, их приезд нежданно-негаданно, но мало того: кто там еще появился невесть откуда у автобуса? И давай выпендриваться и вести себя так, словно это самое естественное в мире, что вот вдруг приехала куча Женщин в светло-красном автобусе и они припарковались на дворе кузин, где начиналась тропинка на Первый мыс. Да это же — в кухне дома кузин просто глазам своим не поверили, но это и в самом деле был Бенгт.
Не успел автобус затормозить, Бенгт выбрался из своего сарая, прихрамывая, как обычно, но не столь явно, уж больно спешил, как раз в ту пору он вбил себе в голову, что такая походка придает ему привлекательности. Вырядился на свой идиотский манер — чистые фермерские штаны, чистый синий пуловер, а на голове — ужасный красный платок. Надо признать: несмотря на редкую щетину на подбородке, выглядел он почти шикарно.
Итак, Бенгт с вывалившимся языком, конечно, фигурально выражаясь — так это представила Дорис Флинкенберг, которая не сразу, а лишь чуть позже смогла облечь это в слова. Вообще-то у нее язык был подвешен неплохо. Но тогда, в тот самый момент, Дорис было не до рассуждений, она просто опешила.
— У Бенку прямо нюх, — только и сказала она, пораженная.
— Ну и ну, — пробормотала мама кузин с не меньшим удивлением.
А Бенгт, он и не посмотрел на них, он вообще в сторону дома не смотрел. Женщины доставали свои пожитки из автобуса: сумки, чемоданы, то да се, сотню вещей, а Бенгт стоял и важничал, хватал вещи, помогал их тащить. Потом они медленно начали подниматься к дому на Первом мысу, к дому, который пустовал столько лет, что все уже решили, что так будет всегда. Словно странный покачивающийся караван двигались они вперед, словно экспедиция, направляющаяся во влажные недра джунглей. И конечно, эта удивительная сцена сопровождалась звуками. Голоса, смех, шум. Но из дома кузин казалось, что все происходит в тишине, возможно, потому, что Дорис Флинкенберг в кои-то веки раз хранила молчание.
Женщины с Первого мыса — поначалу их было восемь или девять, в возрасте от двадцати до пятидесяти пяти. С ними были и дети, но те в основном носились по округе, шумели и сливались в бесформенную массу. Иногда число Женщин увеличивалось, особенно в середине лета, когда веселье было в полном разгаре. Но из всех, кто перебывал там, выделялись несколько — как головной отряд, — и большинство из них приехали как раз в то апрельское утро, когда Женщины вселились в дом на Первом мысе; у них был договор на аренду, и они могли предъявить его при случае — первый и единственный документ такого рода, который когда-либо выдавали на дома на Первом мысе. Этих Женщин помнили долго, даже когда их черты, на удивление быстро, стерлись в памяти.
Итак, это были Лаура Бьяльбу-Халлберг, та, что всему находила советские соответствия, Аннека Мунвег, весьма известный репортер, написавшая серию репортажей под названием «Будни рабочей женщины», Саския Стирнхьельм, художница, которая жила зимой в так называемой «Det Blå Værelse» — Синей Комнате — в Копенгагене. Если кто-то хотел с ней связаться, то письмо надо было посылать по адресу Det Blå Værelse, Копенгаген, и оно тогда доходило. И были еще те Долли Мечтательница, Гафси и Аннука Метсемяки — их запомнили в основном потому, что они были веселые, но больше ничего примечательного в них не было. По крайней мере, ничего такого, что бросалось бы в глаза, неизменного и явного, что остается в памяти ребенка, как у той, самой лакомой из всех, которую звали Никто Херман, — у нее глаза были как блюдца.
В нее и Сандра и Дорис были немного влюблены: «Я постоянно о ней думаю. Она мне кажется такой милой-премилой», — признавалась Дорис Сандре, а та отвечала «джинкс» — это означало, что она думает точно так же. И Дорис закатывала глаза так, как не полагается делать стриптизерше, и бормотала: «Просто шикарная. Я ради нее умереть готова».
Но надпись «Духовные странствия Элдрид» на автобусе — что она означает? Спросишь и выдашь себя. А сколько еще вопросов, таких же дурацких. Клуб? Или: Элдрид — кто это? И тому подобное. На эти глупости, конечно, никогда не получить ответа, и постепенно сам понимаешь, как бесполезны эти вопросы, да и эти ответы. Одна из причин была в том, что, как выразилась Никто Херман, ничего нельзя знать раз и навсегда.
Поездки, например: поездки куда глаза глядят, поездки в географию, в города, в другие страны, тоже, выходит, в географию, в известное и неизвестное. И другие, воображаемые, которые совершаешь в фантазии. И поездки в вымышленный мир — все те бессознательные путешествия, которые можно совершить с помощью чувств, мыслей, тела и головы, туда и сюда.
Поездки в такие места и такие миры, которые созданы и существуют только потому, что в них ездят.
Вселенная — это новый цветок.
Или, как Аннука Метсемяки однажды вечером в саду осторожно проговорила, робко, еле слышно: «Теперь я прочту стихотворение, которое я написала сама», — начала она, тихо-тихо, почти шепотом. «Громче!» — крикнул кто-то, и она усилила голос: «Белый негр я, закон написан не для меня», — а потом снова замолчала, потому что кто-то крикнул: «Да это же ПЛАГИАТ!» — и пошла перепалка. Саския Стирнхьельм шипела Лауре Бьяльбу-Халберг, словно змея: «Ты должна постоянно быть там, все знать и принимать все решения».
— Что вы хотите, чтобы это значило, девицы? — спросила Никто Херман подружек. — Вот возьмите. И напишите. На автобусе.
И протянула им банку с зеленой краской, они, конечно, обрадовались, но, взяв в руки кисти, вдруг почувствовали, что слишком взволнованы, слишком боятся еще больше выдать себя, так что ничего не могут написать.
Но постепенно, потихоньку, все же, с кистью в руке, они начали понимать, о чем речь. Чувство. Сила. Возможности, открытость. Что такое возможно. И тогда они подумали: а что, если взять эти кисти и банку и использовать в своих целях — отнести в дом в самой болотистой части леса и намалевать «Одиночество & Страх» на своих только что сшитых пуловерах?
Так что Женщины прославились в Поселке прежде всего своими праздниками. Одна вечеринка сменялась другой почти незаметно — и постепенно веселье стало растекаться и в другие места. То, что началось на Первом мысе, просияло над всем Поселком, до самого Второго мыса. Конечно, это коснулось не всех домов, а лишь определенных — но довольно многих; собственно говоря, все это время, пока Женщины жили в доме на Первом мысе, незатронутым оставался только Стеклянный дом, где жили Кенни и дети моря.
Баронесса лишь пару раз за то лето появлялась на людях; прошел слух, что она серьезно больна — но в Стеклянном доме не существовало ни Первого мыса, ни Женщин. Серьезно. Может быть, что-то и было, но в таком случае лишь как рельеф, на фоне которого собственное, белое, сияло ярче и чище.
Но и для тех, кто ни в чем не участвовал, вообще ни в чем, время, когда Женщины жили на Первом мысе, открыло новые возможности. Мама кузин, например, могла подрабатывать, помогая с уборкой. У нее появился новый круг клиентов, помимо Аландца из дома на болоте и нескольких зажиточных семейств в Поселке. Многие дачники на Втором мысе тоже к ней обращались, когда надо было навести порядок после вечеринки, молва разнеслась, и вскоре объявилась Кенни и тоже обратилась к ней за помощью: потому что в тех случаях, когда баронесса летом выходила, надо было, чтобы все выглядело так, словно в Стеклянном доме ничего не произошло. А кроме того, все эти люди, они тоже разъезжались на зиму. Прежде всего в город у моря.
Это означало, что теперь уборка стала настоящей работой. И со временем мама кузин смогла основать свою собственную фирму, нанять рабочих и все такое прочее. Рабочих вроде Бенгта. И Сольвейг. И Риты (пусть она и сопротивлялась, но все же). А иногда и Дорис, пока она была жива, но ее по малолетству привлекали лишь для особых поручений (дом на болоте, осенью, после завершения охотничьего сезона, но об этом немного позже). «Четыре метлы и совок» — так называлась фирма. «Совок — это Бенгт, — поведала Дорис своей лучшей подруге Сандре. — Только никому не говори — это профессиональная тайна».
Итак — праздники. Но одна подробность. Они распространились на оба мыса и в конце концов нашли каким-то образом самую узкую и темную тропинку в лесу — ту, что вела к дому в самой болотистой части леса. Там, где наверху лестницы стоял Аландец в развевающейся, расстегнутой почти до пупа белой рубашке, небрежно заправленной в брюки, с бакенбардами по тогдашней моде и золотым медальоном на черной волосатой груди и блестевшей на солнце потной кожей. Будто капитан корабля.
— Все на борт! — Он не крикнул так, но мог бы. И сходство, нет, это не выдумка: посмотрите только на этих Женщин, что идут по тропинке в маскарадных костюмах, как их притягивает к нему и к дому, словно корабельных крыс к шхуне, — впереди всех шли Аннека Мунвег и Никто Херман.
И казалось, что самые последние ряженые — из тех, что шли гуськом по тропинке, еще дальше, чем Дорис и Сандра, приговаривали:
— Тонем. Тонем.
Сандра невольно обернулась. Конечно, это сказал тот мальчишка. Их глаза встретились. Он смотрел прямо на нее, но, странным образом, словно и сквозь нее.
— Здесь, значит, она и умерла, — сказала Дорис Флинкенберг у озера Буле. — Упала в воду, ее затянуло в ужасный водоворот, и она больше не выплыла. Лежит на дне, может, ее отнесло куда. Тут страшно глубоко, поиски не дали результатов. Но все знают, что она здесь, что озеро стало ее могилой. Этому есть свидетели.
Итак, у озера Буле Дорис Флинкенберг наконец начала свой рассказ. Вечером Иванова дня, довольно рано. Прямо посреди праздника, который медленно начинал набирать темп в саду на Первом мысе, Дорис сделала то, чего Сандра ждала уже несколько недель. Ясно дала понять: теперь игра начинается.
— Пойдем, — прошептала она на ухо Сандре и потащила ее в лес; вскоре они оказались на петляющей тропинке, что вела к озеру Буле.
И вот они пришли к озеру: ветви деревьев венком обрамляли темную неподвижную воду. Напротив самой высокой скалы, скалы Лоре, словно островок среди деревьев, — крохотный песчаный пляж, который когда-то был общественным местом купания, так рассказывала Дорис Флинкенберг. Это случилось почти сразу после того, как новенькие дома, оставшиеся после строительной ярмарки на Втором мысе, распродали и побережье, куда прежде приходили, чтобы поплавать в море, стало недоступно. А потом, после того, что случилось у озера всего через год, никто больше не хотел там купаться, и общественный пляж снова перенесли, теперь на настоящее пресное озеро в западной части Поселка.
Это в самом деле было странное место даже в разгар лета. Сумрачное и комаров полно почти в любое время суток, и всегда ни ветерка, даже когда в других местах дует вовсю. Требовался настоящий шторм, чтобы вода в озере Буле хоть немного пошла рябью. И оно было глубокое-преглубокое. Дорис Флинкенберг вгляделась в воду:
— Наверняка метров сто глубиной.
— Не может быть, — сказала Сандра Вэрн.
— Он видел ее здесь, — продолжала Дорис Флинкенберг. — Так он, во всяком случае, нарисовал это на своих картах.
— Не может быть, — повторила Сандра Вэрн. — Кто?
— Ты разве не знаешь? — спросила Дорис Флинкенберг, и по ее голосу трудно было судить, продолжает ли она игру или на самом деле удивилась.
— Ну, он. Мальчишка из леса, конечно. Этот самый Бенгт.
— А звали ее Эдди, — рассказывала Дорис Флинкенберг; солнце меж тем зашло за тучу, и слетелись комары; две бледненькие девочки, к счастью, оказались одарены редким отпугивающим комаров пигментом, так что могли более-менее спокойно сидеть почти в центре их роя в маленькой расселине под скалой Лоре — самой высокой точке, которую выбрала Дорис; две очень серьезные девочки, как уже говорилось, в пуловерах с надписями «Одиночество & Страх», которые они сшили сами.
— Она появилась ниоткуда. Никто о ней ничегошеньки не знал. Во всяком случае она была не из Поселка, потому что разговаривала со странным акцентом, которого никто прежде не слыхивал. Говорили, будто она американка.
— Всего-то одну весну она тут прожила, в домике на берегу под Стеклянным домом на Втором мысе, у баронессы. Там она жила. Не как дочка в доме и не как прислуга, а как бы гостья — никто не мог разобрать. Дальняя родственница, что-то в этом роде. Баронесса иногда, особенно в конце, говорила, что «приютила» ее. Они не очень-то уживались вместе, Эдди и баронесса. Судачили о ней много — Эдди то да Эдди се, — еще когда она была жива. Она была из тех, с кем вечно проблемы, на нее нельзя было положиться. Я это своими ушами слышала: баронесса рассказывала это маме кузин в доме кузин, где я частенько бывала в то время.
— Эта девочка такое для меня разочарование, — повторяла она раз за разом. И все больше сердилась. Она приходила в дом кузин, чтобы предостеречь маму кузин от Эдди де Вир. Так я, по крайней мере, поняла.
— Короче, она жила в лодочном сарае на берегу. В Стеклянном доме она появлялась, только когда баронесса бывала дома. Все это баронесса тоже рассказала маме кузин, так что это не секрет. Ну, не совсем. Правда, об этом немногие знали. Просто некоторым, — заявила Дорис Флинкенберг, всезнающая и умудренная жизненным опытом, у озера Буле, — важно соблюдать приличия. Почему-то было страшно важно, чтобы никто не знал о проблемах, которые у нее были с американкой. Они ведь как-никак в родстве, так она всегда говорила.
— Хотя потом, после Эдди, приехала Кенни, сестра Эдди, с ней они уживались лучше. Думаю, баронесса была ею больше довольна. По крайней мере, прекратила на все жаловаться. И в дом кузин с тех пор не наведывалась. Но тому были естественные причины.
— Потому что, если хочешь знать, что баронесса делала в доме кузин как раз перед тем, как погибли Эдди и Бьёрн, так вот — Бьёрн был сыном в доме кузин. Еще до того, как я там появилась. Они были вместе — Эдди и Бьёрн, они собирались обручиться, это было очень серьезно. Вот баронесса и решила оказать маме кузин услугу, так она заявила.
— Но все же странная была эта Эдди, — рассуждала Дорис Флинкенберг. — Она так чудно говорила, не только из-за акцента, он-то у нее быстро прошел. Но она рассказывала много необычного. И это произвело на него впечатление.
— На Бенгта, а не на Бьёрна. Какое-то время они дружили вдвоем. Бенгт и Эдди. Потом появился Бьёрн, и их стало трое.
— Но все же удивительно, — сказала Дорис Флинкенберг. — В нее действительно можно было влюбиться. Вот он и влюбился. По уши. Совсем рассудок потерял. Знаешь, как это бывает, верно? Юношеская любовь. Злая внезапная смерть.
О да, Дорис не надо было ничего больше добавлять. Уж если о чем Дорис и Сандра знали предостаточно, так это об этом. Когда содержимое двух чемоданов смешали… Там оказались акушерка Ингегерд и семь младенцев, которых она лишила жизни из-за безответной любви, и Лупе Велез, которая упала головой в унитаз и захлебнулась, и та, кто убила своего любовника, ударив пятнадцать раз молотком по голове, и та…
— А потом, — Дорис Флинкенберг вдруг небрежно передернула плечами, — все пошло как пошло. В результате — смерть и горе. Бьёрн повесился в сарае в усадьбе Линдстрёмов, а она, американка, утонула. Пошла камнем на дно.
— По крайней мере, люди верят, что это все так и было, и до сих пор нет причин считать иначе.
— Так это все и произошло: они поссорились у озера Буле, и Бьёрн, известный своим вспыльчивым нравом, хотя обычно он бывал добрым, со злости толкнул ее в воду. По ошибке. А дальше все случилось в одну секунду. В озеро Буле есть яма на дне. Она затягивает на самую глубину. Он не смог этого пережить, прямиком пошел в сарай и повесился.
— Ему было всего восемнадцать, и он лишил себя жизни, — добавила Дорис.
— Он любил ее больше самого себя. Такое всегда опасно.
— Но, — вставила Сандра, стараясь скрыть дрожь в голосе. Она старалась держаться спокойно и деловито, потому что пыталась удержать в памяти те картины, которые снова всплыли у нее в голове; факты, смешанные с вымыслом. И снова появился мальчишка. А словно издалека — голос Лорелей Линдберг из Маленького Бомбея: Говорят, будто мальчик кого-то убил, трудно поверить, но все же есть в нем что-то неприятное. Как он шныряет вокруг дома.
Так — из этого озера, того и другого, старого и нового, правды и лжи — выудила Сандра собственный голос и сказала так ясно и здраво, как только могла:
— Но что же тогда остается неясно? Почему эта тайна кажется НЕРАЗРЕШИМОЙ? Он столкнул ее в воду, и она утонула. Все было ошибкой: он любил ее так, что не смог пережить этого — пошел и повесился. Что же в этом странного? Я имею в виду, какая же здесь тайна?
— Это-то понятно, — сказала Дорис Флинкенберг нетерпеливо. — Да только не в том дело. Существует еще фактор X.
Фактор X. Он все же был там. Но не один. На противоположном берегу. Они пришли туда с ящиками с пивом и сигаретами, со своей болтовней и подростковым возбуждением и разбили вдребезги напряжение и волшебство, царившие вокруг озера. Небольшая компания на крошечном пляже, всего в двадцати — двадцати пяти метрах от тех двоих, но тишина стояла такая, что можно было слышать почти каждое слово, которое они говорили друг другу; Дорис и Сандра поспешно юркнули в расщелину, чтобы их не заметили.
Впрочем, ничего важного они не говорили, так — одна болтовня. Там были Рита и Сольвейг, братья Ярпе и Торпе Торпесон, они в то время часто ходил вместе, ну и еще другие плелись по пятам. Рита-Крыса была, как обычно, в плохом настроении, и это было слышно. Ей удавалось распространить свою вечную раздражительность на мили вокруг. Сольвейг держалась спокойнее, как всегда. А теперь они еще обнялись с Ярпе Торпесоном, словно были женаты: Ярпе лизал ее ухо — лик-лик, — а Сольвейг повизгивала, что должно было означать возмущение, но на самом деле не выражало ничего, кроме привычного наслаждения. «Ну, Ярпе, вечно ты рукам волю даешь!» А еще был Торпе, он уселся на песок и потягивал пиво из горлышка. И Магнус фон В., Магнус со Второго мыса, бывший командир в детской армии лилипутов на Втором мысе, теперь он держался с Бенгтом тише воды ниже травы, и, ну — да, он тоже там был.
Фактор X.
Бенгт стоял немного поодаль. Он подошел к самой кромке воды, курил и оглядывался кругом. Взгляд двигался рассеянно, как всегда, но вдруг он посмотрел прямо через озеро на противоположный берег — вверх на скалу, где прятались Сандра и Дорис, замер, прищурился и увидел их.
Рита-Крыса очутилась рядом с ним. Рита и Бенку разговаривали друг с другом, но так тихо, что слов было не слышно. К тому же Ярпе и Торпе, Сольвейг и все прочие продолжали болтать без умолку. Ночь Иванова дня. Такое невероятное веселье. Торпе разбил пустую бутылку о камень. Крах. Выпил еще бутылку. Крах. И ее тоже разбил. И еще одну, и еще, и еще.
Но фактор X. Он смотрел через озеро. Прямо на девочек.
Но Дорис и Сандры уже там не было. Они припустили через лес — Сандра впереди, Дорис за ней. Сандра мчалась изо всех сил, сердце колотилось, в висках стучало, она скакала по камням и корням вглубь леса, где никогда не бывала прежде. Это была лесная чаща, где вообще не было никаких тропинок, та часть, что была ближе всего к болоту, где люди с болота, из которых происходила и Дорис Флинкенберг, жили еще совсем недавно, — теперь этот участок очистили, и он должен был стать местом прогулок для жителей Поселка.
— Подожди! — пыхтела сзади Дорис. — Да что на тебя нашло? Остановись! Я за тобой не поспеваю.
И постепенно, с Дорис, неотступно бегущей следом, и все увеличивавшимся расстоянием от озера и скалы Лоре, Сандра успокоилась. Она сбавила скорость, и тут вдруг в лесу открылась поляна, где перед ними приветливо расстилался мягкий зеленый мох. Она упала на землю, перевернулась на спину и так и осталась лежать в изнеможении. Дорис все-таки порядком от нее отстала, но когда добежала, тоже бухнулась рядом, причем так близко, что едва не рухнула на нее. Но вместо того чтобы отодвинуться, Дорис обняла Сандру, и они, обхватив друг дружку, стали кататься вместе по мягкой земле, словно два борца на ринге или как двое — да, как двое обнимающихся. Настоящие объятия. Так оно и было.
Дорис, вдруг такая веселая и полная смеха, хихикающая и мягкая, Сандра сразу подхватила эту игру. Еще и потому, что ей хотелось избавиться от страха и паники, которые она только что испытала на озере, ведь это было что-то совсем другое, что-то совершенно иное. «Эй, что произошло?» — сквозь смех прошептала Дорис, продолжая обнимать Сандру, причем все крепче, и Сандра, бесспорно, тоже ее обнимала. «Что произошло?» — шептала Дорис Флинкенберг снова и снова, но теперь уже не как вопрос, на который нужен ответ, а как мантру, любовно и нежно, она вдруг превратилась в игривого котенка, такого маленького и ласкового.
Дорис спрятала лицо на шее Сандры, вцепилась зубами в пуловер «Одиночество & Страх», тыкалась носом в волосы Сандры, просовывала язык Сандре в ухо, вертела им в ушной раковине, отчего начинало дрожать в животе. Чем это они занимались? Что ПРОИЗОШЛО? И что, собственно, шептала Дорис? Шептала она произошло или происходит?
Имела ли она в виду то, что произошло у озера и что заставило Сандру помчаться прочь, или то, что происходило именно сейчас?
Но — конец домыслам. Потому что не успела она до конца додумать эту мысль, как губы Дорис приземлились на губах Сандры, и все сомнения разом были отметены. В том, что происходило, невозможно было ошибиться.
Это был поцелуй. Влажный и настоящий, зубы ударились о зубы, и очень проворный язычок настойчиво пробрался следом. Проник из запущенной пасти в ту, где все было в идеальном порядке, как привет от одного рта другому. Но кто кого приветствовал? Разве и тот, другой, язык не вертелся вокруг языка Дорис? И к тому же делал это радостно, по крайней мере с не меньшим самозабвением.
Лишь короткий миг, но это было всерьез.
То, что произошло между девочками, оказалось всерьез — да, так гордо и так серьезно.
Сандра испытала настоящее чувство, искреннее, интересное и важное, но нисколечко не смешное, вовсе нет.
И что это означало? Был ли это шаг к взрослению? Этот миг, когда все вдруг преобразилось и стало совершенно другим? Миг, с которого история Дорис и Сандры пошла по иному пути. Но по какому?
Был ли это путь к чему-то определенному, имеющему название? Тому, что не было открыто для всех возможностей, как тот кружной путь, по которому они шли прежде?
Если это так, хотели ли они на самом деле делать этот шаг? Уже сейчас?
Вдруг Сандра ясно почувствовала, что нет, она не хочет думать об этом сейчас.
Она не хотела становиться взрослой. Еще нет. Не сейчас.
Но Дорис, что же тогда с ней произошло? Осталась ли она один на один с этим чувством, вож.де.ле.нием и всем прочим? Тогда бы это было совсем невесело. Нет, они должны были быть вместе с Дорис — везде, куда бы они ни пошли, чем бы ни занимались. Словно в этом-то и заключался весь смысл, весь полностью.
Хорошо, что Дорис Флинкенберг, возможно, думала так же. Стоило им поцеловаться всерьез, как тут же все и закончилось. В ту сотую долю секунды, когда поцелуй был всерьез, Дорис Флинкенберг лежала на Сандре Вэрн и глядела ей в глаза, а Сандра смотрела на нее. Непостижимо.
Раз. И все закончилось.
И в последующие сотые доли секунды все стало как обычно. Дорис открыла рот и сказала голосом, который, без сомнения, был похож на тот, на который и должен был быть похож.
— Я — фактор X. Я — Бенгт.
И тогда Сандра вернулась в реальность. Она высвободилась и села, словно очнувшись от сна.
— Привет, — сказала Дорис. — Ничего опасного не случилось. Да что с тобой такое? Это просто игра.
Дорис все еще лежала на земле. Она посмотрела в небо и снова заговорила.
— Если, Сандра, человек так одинок, как была я. Ты знаешь. Тогда давно. С мамашей с болота и папашей с болота. Тогда он замечает. Очень много. И я видела, Сандра. Всякое. То да се.
— Что же я видела? Много такого, чего совсем не понимала. Я была еще маленькая. Горько мне пришлось. Некуда было податься. Дома не было, настоящего. Я частенько ходила на двор кузин, на Второй мыс и к дому на Первом мысе. За эти вылазки я дорого расплачивалась: мамаша с болота наказывала меня, но я об этом уже рассказывала. Но… итак… Я была совсем маленькая, но помню все же, что видела. Почти точно. Я видела фактор X и ту американку. В домике на берегу. Они там были вместе и делали всякое друг с дружкой, хотя она была на пять лет его старше.
— Что? — спросила Сандра с деланым равнодушием, чтобы скрыть комок в горле.
— Ну, — ответила Дорис серьезно. — Ну, почти то же, чем мы тут с тобой занимались на мху. И еще кое-что.
— И что в этом такого? — выговорила Сандра, быстро, механически.
— Ты что, не понимаешь? — Дорис порывисто вскочила с травы. — Этого же почти никто не знает. Что она была не только с Бьёрном. А и с ним тоже. Ему было тринадцать лет. Столько же лет, сколько нам сейчас. А ей было девятнадцать. Она жила двойной жизнью. Бьёрну об этом ничегошеньки не было известно. По крайней мере поначалу.
От этих мыслей Дорис сама разволновалась.
— Пошли. Теперь у нас есть шанс. Я тебе кое-что покажу! — Дорис вскочила. — Пошли туда. — И она решительно зашагала вперед, а Сандра поплелась следом. У Сандры не было выбора, хотя она уже догадывалась, что Дорис задумала. Ей туда идти совсем не хотелось, ни за что на свете. Но и тут не хотелось оставаться — посреди леса, мха, бездорожья, где к тому же было полным-полно дурных глаз, которые следили за ней, когда она оставалась без Дорис Флинкенберг.
Сандра удивилась: оказалось, они были совсем рядом с домом кузин. Значит, они вовсе не заблудились, как ей представлялось, на самом деле они вообще не заблудились, а были всего в сотне метров от двора кузин, и вернулись туда, и подошли сзади к сараю Бенку. Сандра в очередной раз поразилась тому, насколько хорошо умела Дорис пробираться по Поселку, оставаясь невидимой, ей были известны многие места, о которых другие понятия не имели. Это, конечно, было связано с ужасным прошлым Дорис, но все же Сандра не смогла сдержать укола зависти: она вдруг ясно увидела, какая между ними разница. Сама она была маленькой напуганной девочкой, дунь — и упадет, ударится и расплачется. Упасть, умереть насмерть: в такую игру они тоже играли на дне бассейна в доме на болоте, она и Дорис Флинкенберг. Сандра падала, падала снова и снова, но тогда они, конечно, всегда подстилали подушки. И все ткани, те фривольные шелка из бывшего Маленького Бомбея.
Она — маленькая девочка с заячьей губой, а Дорис повидала мир и пообвыклась в нем.
От угла сарая, оставаясь незамеченными, можно было видеть весь двор кузин. А еще — Первый мыс, но не то, что происходило в саду, а лишь жизнь и движение, музыку и голоса. Праздник в честь Иванова дня, с которого они ушли несколько часов назад, теперь, похоже, был в полном разгаре. На этот праздник постепенно собрался весь Поселок. И Рита с Сольвейг, Торпе и Ярпе и все прочие не могли миновать дома на Первом мысе в своей охоте за весельем, которого нигде больше не было, даже если потом шли дальше. И Магнус фон Б. и Бенку. Это было неизбежно. Они должны были появиться там, а потом им незачем было спешить.
Если от сарая был виден сад, то, значит, и из сада был виден сарай и — Господи! — Сандра не решалась додумать эту мысль до конца.
— Пошли же. — Дорис Флинкенберг стояла в дверном проеме сарая, она торопила. — Скорее!
Но Сандра уперлась, застыла, словно каменная, и только мотала головой. Не хочу. Нет. Только не туда. Ни-ког-да.
Дорис в изумлении остановилась:
— Ты что, боишься Бенгта?
Дорис кашлянула, словно услыхала что-то невероятное.
Сандра не ответила, а только продолжала мотать головой.
— Дурында! — Теперь терпение Дорис в самом деле лопнуло. — Это ведь наш последний шанс. Возможно, Бенку и убийца, но не так уж он и опасен! — С этими словами, противоречивости которых Дорис в спешке не придала никакого значения, Дорис Флинкенберг решительно потянула подругу в темноту сарая.
В темноту, сырость, уединение.
Сандра впервые оказалась внутри, сразу стало ясно, что все совсем не так, как она себе представляла. Но в то же время она не знала, что именно себе представляла и что ожидала увидеть; если бы ее спросили, она, возможно, и не смогла бы ничего объяснить.
Там было все как обычно: высокий потолок, как в обыкновенном сарае, крыша в плачевном состоянии — здесь и там щели между досками. Все скрипит и трещит, и повсюду — мягкий сладковатый запах, который даже дитя сливок общества смогло бы распознать как запах сеновала. Стружки, всякий железный хлам и поленницы дров. Чурбан для колки дров с топором, вбитым с краю. Даже в самых буйных фантазиях невозможно было представить, что это топор убийцы. Больше ничего не бросалось в глаза. Старый велосипед, остов пружинной кровати и всякое ржавое барахло, неизвестно как называющееся.
Комната Бенку находилась в противоположном углу. Перегородка из фанерных панелей, словно внутренняя стена, вход завешен обрывком ткани, которая даже не была задернута. Пусто. Никого. И слава богу.
Конечно, они направились в комнату, Дорис вела их, нетрудно было догадаться, что она здесь не первый раз, что бывала здесь одна без спросу и все выведывала. Сандра нерешительно пошла следом, но внутри все было так заурядно, что она успокоилась и почувствовала, что в ней проснулось самое обычное любопытство.
В комнате у маленького окошка с безнадежно грязным стеклом, через которое едва можно было что-то разглядеть, стояли нары. Печка-буржуйка и большой стол — широкая доска на деревянных козлах, старая книжная полка и на ней несколько книг. Повсюду разбросана одежда, книги, газеты, пустые бутылки, пепельницы и тому подобное.
Карта. Именно тогда посреди самого обыкновенно-обыкновенного Сандра вдруг заметила карту. Она была приколота к стене напротив кровати, в уголке за полкой. Сандра сразу увидела, что на ней изображено.
— Смотри, какая красота!
Дорис Флинкенберг с грохотом плюхнулась на край кровати, да уж, Дорис явно ничего здесь не боялась. А Сандра насторожилась.
— У него их несколько. Это Поселок на них. Он все на них придумал, но все же это правда. Очень хитро!
— Но, — добавила Дорис Флинкенберг, — сейчас у нас на это нет времени. Мы здесь не затем. Посмотри-ка сюда.
Дорис сунула руку за книгу на полке и выудила здоровенный ключ, старинный, потом, таким же привычным движением, она торопливо сдернула рыжеватый ковер с пола, там оказался люк с замком. Дорис вставила ключ, повернула и потянула крышку, словно уже много раз так делала.
Она легла на живот у отверстия, запустила руку в дыру и вытащила внушительного размера сверток, который, после короткого, но победного взгляда на Сандру, положила на пол и махнула подружке, чтобы та подошла поближе. Сандра нехотя приблизилась, хоть и предчувствовала самое худшее.
Дорис Флинкенберг, не обращая внимания на нерешительность Сандры, принялась развязывать сверток, который оказался голубым дырявым одеялом, она достала оттуда сумку, тоже голубую, как и одеяло, с длинным кожаным ремнем, чтобы можно было носить на плече, и надписью «Pan Am». Название авиафирмы под хорошо знакомым логотипом.
Сандра не отводила глаз. Она испугалась, почти до смерти, но смотрела как зачарованная. Ее даже в жар бросило. Но это волнение еще больше нагнало на нее страху, она знала, что все это не к добру. Дорис не надо было ничего больше объяснять. Не надо было ничего говорить. Но она не смогла сдержаться.
— Ее звали Эдди, — снова начала Дорис Флинкенберг, как совсем недавно у озера. — Она появилась из ниоткуда. Все, что у нее было, лежало в этой сумке.
И, не поднимая головы, Дорис начала вынимать все из сумки. Вещь за вещью доставала она и раскладывала на полу между ними.
Несколько книжек, тетрадь с нотами для гитары. Пластинка на 45 оборотов в коричневом конверте без подписи. Белый шерстяной пуловер, очень толстый. Шарф — бело-красно-синий, маленький кошелек, два белых толстых браслета (это было самое худшее, ведь они были так явственно конкретны), будильник. Маленький футляр, откуда Дорис выудила фотографию: «Вот она. Посмотри». Протянула фотографию Сандре, и та почти механически взяла ее, словно сомнамбула, она была еще слишком напугана, чтобы рассмотреть ее как следует, но все же поглядела на нее с щекочущим любопытством. И будильник. Большой, такие заводят ключом с задней стороны, Дорис так и сделала. На какое-то время звучное тиканье часов заполнило весь сарай. Сандре захотелось крикнуть: «Да тише же, он ведь может в любое время вернуться!»
Но она сдержалась. Дорис приложила будильник к уху.
— Слышишь, как тикает. Словно бомба. Бомба с часовым механизмом. Memento mori.
— Для чего?
— Я иногда заводила его, чтобы он звонил — для Бенку. Пусть не забывает, что он тоже всего-навсего обычный смертный. А это просто латынь, означает: помни, что и ты тоже умрешь. Послушай, послушай, как часы тикают под землей. Memento mori.
— Пре-екрати-и, — прошептала Сандра. — Что это? Почему они тут?
Сандра коснулась пальцами вещей девушки. Тетрадь с аккордами для простеньких песенок, чтобы подыгрывать себе на гитаре, и книжки, содержание которых Никто Херман вскоре им растолкует. «Завтрак у Тиффани», книга о теории свободного рынка и «Самоучитель древнегреческого», в который, похоже, никто не заглядывал. А эта маленькая пластинка в коричневом конверте, интересно, что на ней записано? Никакой этикетки, во всяком случае, но потом они увидели надпись на конверте «This is your own music. This song was recorded…» Эта пластинка записана… a по темной пунктирной линии надо было записать имя того, кто пел, и дату. И название песни.
Но Сандра слишком волновалась, чтобы вдаваться в детали — не сейчас, потом можно будет все обдумать. Теперь она просто сидела и смотрела, и тетрадка с нотами раскрылась, словно по заказу, на роковой странице.
«Hang down your head Tommy Dooley. Poor boy you're bound to die».
— Фактор X, — Дорис понизила голос до шепота, — был в нее влюблен. Так влюблен, что совсем голову потерял.
Она повторяла то же самое, что уже говорила у озера, но теперь, здесь в сарае, посреди всех этих вещей, ее слова звучали еще более зловеще.
— Мы знаем, как это бывает. Юношеская любовь, злая внезапная смерть.
И Сандра снова кивала, мечтательно, а по спине ее бежали мурашки, мурашки, отчасти вызванные тем же жутким сладострастием. Потерявшая сознание акушерка Ингегерд… Маргарете, которая любила единственного… отравила свою сестру змеиным ядом… и все прочие — те, кто из-за несчастной любви и отчаянья резали себе вены в ваннах и бассейнах, клали головы в газовые плиты в кухнях, включали моторы автомобилей в гараже… и оставляли или не оставляли после себя более или менее драматические записки. «Прощай, злая жизнь». Adieu à la vie emmerdante.
Проклятая жизнь, старая ты потаскуха, ты меня снова предала! Но учти: это в последний раз.
— Все это пустые слова, — заявила Дорис при других обстоятельствах о различных прощальных письмах самоубийц. — Можно подумать, полегчает, если сказать то или другое, когда уже все решено. Я бы точно не стала писать никаких дурацких писем.
Узнаваемая, да, но все же иная. Ведь это была не выдумка, а реальная история, и ее достоверность ощущалась здесь, в сарае Бенку, среди вещей американки.
Они принадлежали живому человеку, живой человек повязывал шарф, читал книги, пытался сыграть что-то на гитаре и так далее. Американка. Эдди де Вир.
Это совсем другое дело. Вдруг их охватило такое волнение, что они едва слышали удары собственного сердца, в тишине, в такт с дурацким будильником, который тикал так, что в ушах отдавалось — тик-так-тик-так. Memento mori. Трудно поверить, что где-то рядом идет веселый праздник, хотя вообще-то он повсюду, ведь сегодня канун Иванова дня.
Одиночество & Страх. Сестра Ночь и Сестра День.
— Я чужестранная птичка, — услышала Сандра свои слова. — Ты тоже?
Она произнесла их почти автоматически, она потом могла в этом поклясться, Дорис передернула плечами и изумленно уставилась на подругу:
— Эй, Сандра. Повтори-ка еще раз. Звучит похоже.
И Сандра повторила странную присказку. Глаза Дорис засияли; она схватила шарф американки и повязала Сандре на шею, и в ту же секунду Сандра вдруг с необыкновенной силой почувствовала, что она и есть та американка, Эдди де Вир.
Она взяла в руку фотографию и стала рассматривать ее. Девушка. Очень расплывчатое изображение. И все же, каким-то образом, знакомое.
Это была она. Теперь это была она.
А мальчик… она похолодела.
— Да что с тобой такое? Ты выглядишь так, словно продала масло, а деньги потеряла.
— Но… — начала было Сандра. — Он.
— Ага, — просияла Дорис, она догадалась, куда клонит подружка. — Конечно, ты решила, что это он. Он убил. То есть Бенгт.
Казалось, что Дорис вот-вот прыснет со смеху от такой нелепой мысли. Но, заметив искреннее волнение Сандры, то, как она беспомощно вертела в пальцах фотографию, она раскаялась и снова заговорила серьезно.
— Ну да, некоторые так и считают. Именно так и считают те, кто не верит тому, что говорили, будто Бьёрн на нее разозлился и столкнул в воду. Что этот мальчишка… так странно. И он постоянно был с ними. Что он делал в ту ночь? Сандра, это не он. Я ЗНАЮ это.
— Иди теперь сюда и посмотри. — Дорис подошла к карте на стене.
— Здесь. Иди-ка, погляди.
И Сандра увидела.
— Вот здесь она лежит. Видишь. На дне озера. Это точно она.
У Сандры перехватило дыхание. Она посмотрела. И увидела.
— Если бы он утопил ее, разве повесил бы это на стену? На своей собственной карте?
— Я хочу сказать, — добавила Дорис, — чтобы все видели.
— Бенку, конечно, ненормальный, — заявила она уверенно, — но и для его ненормальности есть границы.
— Тогда я стала подозревать Бьёрна, — продолжала Дорис, детектив-близнец. — Бьёрн если злился, так уж злился. Он однажды вывернул раму велосипеда папы кузин, а велосипед повесил на дерево на дворе. Самого папы кузин! Потому что даже папа кузин не связывался с ним, когда он был зол. Такое, конечно, нечасто случалось, но уж если случалось… так-то.
— Но, — пискнула Сандра, когда к ней наконец вернулся дар речи. — Разве не следует передать все это полиции? Все эти вещи. Разве это не важные свидетельства?
— Ну, Сандра, ты не понимаешь, — тихо сказала Дорис. — Полиция. Они все это видели-перевидели. Оттуда это все и взято. Бенку получил эти вещи от мамы кузин. Я знаю, потому что при этом присутствовала, когда она отдавала их ему. Ты ведь знаешь, что мама кузин — дочь пристава Ломана из соседнего Поселка, он был шефом полиции и у нас, пока полицейские районы не разделились.
— Теперь я должна сказать, Сестра Ночь, — начала Дорис торжественно и с такой болью в голосе, что Сандре на короткий миг показалось: вот теперь Дорис решила признаться ей в чем-то ужасном, вроде «звони в полицию, это была я». Сандра уставилась на подругу, а Дорис смотрела на нее.
— Так кто же тогда это сделал? — запинаясь, выговорила Сандра, беспомощно.
Тогда Дорис расслабилась, ведь именно этого вопроса она и ждала.
Сандра понуро стояла перед ней и ждала, как дура, с фотографией американки в руках.
Но Дорис Флинкенберг сменила тон и продолжила уже нормальным голосом:
— Не-е. Но, думаю, разгадка у нас перед глазами. Здесь. — Дорис указала на фотографию американки. — Думаю, нам следует обратиться к ней. Это она — ключ к нашей загадке. Только она. Американка. Эдди де Вир.
— Нам надо узнать, кто она была такая. С ней что-то не так. Словно она все время водила всех за нос. Бьёрн, возможно, это понимал, но по какой-то причине не хотел об этом думать. Не хотел понимать. Хотел, чтобы его водили за нос. Так бывает, когда любишь, — добавила Дорис, собрав всю накопленную житейскую мудрость.
— Думаю, нам надо докопаться до сути, — продолжала Дорис. — Разузнать, кто она была такая. Составить о ней представление. Узнать ее. Походить в ее мокасинах, как говорят индейцы. Нельзя узнать человека, не походив несколько дней в его мокасинах.
Дорис сняла шарф и прижала его к лицу Сандры:
— Понюхай. Ее запах.
Сандра понюхала. Шарф ничем не пах. Может быть, совсем чуть-чуть болотом, но это могло быть потому, что он долго пролежал в тайнике под полом.
Дорис дотронулась до Сандры. Погладила ее по щеке и на миг приблизилась — но иначе, чем утром на мху.
— Теперь ты — она, а я — он, — сказала Дорис Флинкенберг.
— Кто — он?
— Ну ясно кто. Фактор X. Скажи это еще раз.
— Что?
— Про птичку.
Сандра слышала, как слова складываются у нее во рту.
— Я чужеземная пташка, — проговорила она, будто была Эдди де Вир. — Ты тоже?
Только она это произнесла, как зазвенел будильник.
— Memento mori, — сказала Дорис роковым голосом.
— Помни, что и ты тоже умрешь, — послышалось за их спинами, и из темноты выступили две Женщины из дома на Первом мысу.
— Кот из дома, мыши в пляс, — сказала Аннека Мунвег, одна из двух появившихся Женщин. — ЧТО это здесь происходит?
Но девочки стояли словно окаменевшие. Бывают в жизни моменты, когда умолкают даже такие болтушки, как Дорис Флинкенберг. И это был один из них. Помни, что и ты тоже умрешь. А та, что стояла позади, та с глухим голосом и дословным переводом, была та самая Глаза-Блюдца, то есть Никто Херман, и она смотрела прямо на них.
В ее глазах было что-то загадочное. Но не тогда, когда она осматривала вещи, разложенные девочками, тогда в них скорее был смех.
— Две беззащитные девочки в логове льва, — продолжила Аннека Мунвег как ни в чем не бывало, не обращая внимания на необычное настроение. Она огляделась, навострив все органы чувств, как и полагается настоящему журналисту, когда он оказывается на новом месте: всегда будь готова к новой сенсации, новому событию — ты первой должна сообщить о них. Увидев карту Бенку на стене напротив кровати, она закричала в восторге:
— Вы только посмотрите! Господи, до чего же интересно! Словно карта Муми-дола!
Аннека Мунвег, стоя у карты, выдавала одну глупость за другой. Бла-бла-бла — не замечая, что происходило тем временем вокруг. Того, что земля вдруг перестала вращаться. Все замерло. По крайней мере, для двух-трех людей. Для Сандры так и осталось неясно, действительно ли Дорис Флинкенберг была настолько удивлена, как она утверждала.
— Я должна была понять, — скажет она, — но я забыла.
Вот именно это: чувство, что ты уже знаешь и одновременно узнаешь заново. Именно это испытала Сандра в тот миг, когда впервые увидела фотографию Эдди де Вир. Теперь, в этот самый момент, открылся источник.
Даже Никто Херман, у которой, как и у Дорис Флинкенберг, обычно слова текли без остановки, теперь примолкла. Метафизическая тишина.
Секунды, за которые она тоже это поняла.
От испуга Сандра выронила из рук фотографию, на которой была изображена американка. Та, кружась, упала на пол и теперь лежала на всеобщем обозрении. Всего лишь миг, слава богу, — потому что Аннека Мунвег уже почуяла сенсацию, но Дорис успела накрыть карточку одеялом.
Но они видели, все трое. Эдди на фотографии. Американку. Никто Херман. Это была она.
Воскресшая Эдди. Сходство такое разительное, что не могло быть просто случайным.
Стало так тихо, что можно было бы услышать, как падает булавка; клик-клик — так падали булавки изо рта Лорелей Линдберг в Маленьком Бомбее однажды давным-давно, когда она заговорила, забыв, что держит их во рту.
— Сандра-а! Помоги мне! Я не вижу!
— Что ты собиралась мне показать? — Аннека Мунвег обернулась и все разрушила. Она насторожилась, заметив, что ее восторги по поводу карты на стене повисли в пустой тишине.
— Костер потух, — сказала Никто Херман Дорис и Сандре, словно ничего не произошло. — Где Бенку? Он сказал, что у него осталось несколько канистр.
— В лесу, напивается допьяна, — равнодушно сообщила Дорис Флинкенберг. — Но я знаю.
— Дорис, Дорис, — вздохнули обе женщины, — есть ли что-то, чего ты не знаешь?
Сестра Ночь, Сестра День.
— Это ее сестра, — сказала Дорис Сандре, когда они чуть позже собирали цветы, цветы, которые положат под подушку, чтобы увидеть во сне суженого — того, за кого выйдут замуж, когда вырастут. — Боюсь, я забыла это сказать. Я плохо соображала. Вот и не сложила два и два. Memento mori, — повторила Дорис Флинкенберг и рассмеялась. — Да мне и тяжело было об этом воспоминать.
— Итак, — продолжила Дорис. — Вот я рву последний цветок. После этого я должна молчать весь вечер. Иначе ночью мне ничего интересного не приснится.
Дорис сорвала последний цветок, ночную фиалку, хоть та и считалась редким цветком и рвать их было запрещено. Сандра сорвала ландыш, и они в молчании пошли назад к дому на болоте, спустились в подвал, расстелили спальные мешки на резиновых матрасах на дне бассейна, залезли в них и положили цветы под подушки.
Но Сандре приснился вовсе не суженый. Она долго лежала без сна, вспоминая тот знаменательный вечер, когда столько всего произошло. И тут всплыло еще одно обстоятельство.
Карта. На стене у Бенку. Она увидела то, что на ней было изображено. Дом в самой болотистой части леса. Огромная лестница — миллион ступенек, и куда? Вверх на небо? В никуда?
И посреди всего в бассейне. Фигура там на дне. Девочка? Женщина? Кто она? Лорелей Линдберг? Или она сама?
Выходит, она все время знала о мальчишке, пусть никогда и не говорила о нем. Во всяком случае, он всегда был поблизости. Он видел.
И у нее вновь побежали мурашки. Еще бы, она так испугалась! Но одновременно в ней родилось сильное желание, желание познакомиться с тем мальчишкой и поговорить с ним. В сарае она поняла, что на самом деле в нем не было ничего ТАКОГО странного. Он был самым обыкновенным.
Не только фактором X. Это уж точно.
Вскоре после этого девочки шли с Никто Херман по скалам на Втором мысе, и Никто рассказала им о себе, об Эдди и Кенни — трех сестрах, которые выросли вместе в усадьбе, которая называлась Пондероза, это было давным-давно, и однажды, тоже давным-давно, они разлетелись по миру, «как солома на ветру», объяснила Никто Херман.
Шанталь де Вир, объяснила она, так ее звали в другой жизни. Так вот, Шанталь отправилась в Сан-Франциско и стала там Nothing, Nothing Wired, точнее сказать. Nothing — по-английски значит «никто», объяснила она, так появилось это имя Никто. Плюс фамилия — результат неудачного поспешного замужества с неким Свеном, Свеном Херманом, первым мужем Никто Херман. Не стоит доброго слова.
— Что касается мужчин, я не отличалась хорошим вкусом, — призналась Никто Херман Сандре и Дорис.
Они пошли дальше и пришли к лодочному сараю, девочки и Никто Херман, уселись на приступке сарая, обращенной к морю, так что перед ними было только море и ничего больше. Блеск и шум моря — так красиво, такой красивый-красивый день. Никто Херман в окружении девочек, болтали ногами над самой водой, все трое. Херман рассказала, как три сестры оказались здесь, в этой части мира. Эдди уехала навестить баронессу, сестру их матери, или что-то в этом роде; а вскоре Никто и Кенни в разных концах света получили ужасное известие о том, что случилось. «Поселок?» «Баронесса?» Они не могли ничего понять.
Никто Херман рассказала и об Эдди. И о вещах Эдди, лежавших в сумке; она как могла объяснила все девочкам. Книги: «Завтрак у Тиффани» — неплохой роман, «Самоучитель древнегреческого» — Никто Херман улыбнулась, такой широкой-продлевающей-жизнь-улыбкой, книга о теории и практике рыночной экономики, тут у Никто Херман перехватило дыхание, «она за столькое бралась, Эдди».
— Эдди, малышка Эдди, такая маленькая и запутавшаяся, — сказала Никто Херман. — У нее были такие большие планы. Строить миры, строить дома. Рыночная экономика. Будущее потребления в потреблении, — процитировала Никто Херман из книги. — Да, я ее тоже читала. Это я ее подарила ей на день рождения. Тогда мы были намного моложе, и я еще верила, что из нее может что-то выйти.
Никто Херман рассказывала об Эдди — все, что знала, и все это было интересно и придавало реальные рамки их проекту: «мы должны походить в мокасинах американки», как сказала Дорис в сарае, но все же нового они узнали немного. Так, кое-какие детали разве что, но Сандра и Дорис понимали, и нечего тут было обсуждать, что эти сведения не помогут им разгадать тайну. Что суть не в том, какие книги кто читал и все такое.
И все же хорошо было сидеть вот так с Никто Херман на террасе, где когда-то сидела американка, на том же самом месте и видеть перед собой то же изумительное море, точно там же. В этом что-то было, что-то важное, значительное.
Но когда потом Никто Херман заговорила о более крупных вещах, связанных с Эдди, более захватывающих, тут они почувствовали, что напали на верный след.
— Мы не очень-то хорошо знали друг дружку, — сказала Никто Херман. — Так случается. Даже между сестрами. Мы слишком рано расстались, мы трое. Разлетелись, как солома на ветру…
— Собственно говоря, мы встретились вновь только после смерти Эдди. Мы с Кенни, во всяком случае. Когда узнали, что случилось. На другом полушарии. Мы тогда обе были в Америке, Кенни и я. Но уже давно в разных местах. А сюда мы отправились вместе. И вот — оказались здесь. Кенни — у баронессы, а я… я словно и не уезжала отсюда. У меня не было никаких планов. Тогда. Я просто осталась здесь…
— Но, — продолжила Никто Херман, — Эдди. Эдди жалко. Она была одинока. Очень-очень одинока. Мы все одиноки. Но Эдди, она была такой одинокой, что от нее даже пахло одиночеством. Это к ней привлекало, но и было мучительно. В одиночестве, — подытожила Никто Херман, — заключена тайна.
Едва она это сказала, как Дорис Флинкенберг поспешила вставить:
— Я знаю, каково это, быть одиноким, — и, бросив взгляд на Сандру: — Мы. Мы знаем.
Это был такой проникновенный миг, который запомнится надолго, даже когда будет разгадана тайна американки, тайна о других тайнах, и когда уже никто не захочет и слышать о других тайнах. Потом, когда она на самом деле окажется одинока, ей вспомнятся эти их разговоры с Никто Херман об одиночестве и покинутости тем изумительным красивым летним утром на террасе лодочного сарая.
«Пока ты была со мной, даже море блестело ярче» — так пелось в песне, что крутилась на кассетнике Дорис Флинкенберг.
Никто Херман говорила о любви; только она, одна-единственная, не удивилась, услышав, что, возможно, Бенгт и Эдди, несмотря на разницу в возрасте, любили друг друга, хоть это и кажется невероятным.
— Совсем еще мальчишка. И почти взрослая девушка. У них не было ничего общего. Да и что общего у них могло быть? — рассуждала Никто Херман.
— Общего, — фыркала она потом. — Словно любовь. Вот это о чем. О том, чтобы иметь что-то общее.
— Я расскажу вам о любви, — сказала Никто Херман. — Влюбляешься в человека не из-за того, что он тебе нравится или не нравится, и не за тысячу его достоинств. Влюбляешься в того, кто пробуждает что-то в тебе самой.
А в самом конце, и это было лучше всего:
— Осенью, девочки, я приглашу вас в город у моря. Мы сходим на художественные выставки, посмотрим хорошие фильмы в хороших кинотеатрах и поговорим по-настоящему обо всем этом.
— Теперь у нас слишком много подозреваемых, — сказала Дорис Флинкенберг, когда они тем утром расстались с Никто Херман и направились, весьма решительным шагом, к дому на болоте и бассейну в подвальном этаже, где у них был штаб.
— Но не она же? Не Никто Херман?
Дорис Флинкенберг обернулась к Сандре и посмотрела на нее, словно та с луны свалилась:
— Не она, бестолочь. Ты что, дурочка?
Тем же вечером Иванова дня в сарае Бенку они сложили вещи американки назад в сумку и убрали ее в дыру под полом, завернув снова в одеяло, чтобы незаметно было, что кто-то там был и вынюхивал.
Но одну вещь назад не положили, она словно приклеилась к ним: та пластинка. Они не сказали о ней Никто Херман, может быть, для того, чтобы «походить в мокасинах американки» — все же это предстояло сделать только им двоим. Итак, они взяли ее с собой, а когда оказались одни в доме на болоте, прослушали ее, фальшививший тонкий голос Эдди разносился по дому, по всем комнатам, где были репродукторы.
Волшебный эффект. Это же был ее голос. Это была пластинка, которую Эдди сама записала когда-то давным-давно в парке аттракционов в Америке. Бросила монетку в автомат, вошла в кабинку и спела свою собственную песню в микрофон, а через какое-то время пластинка выпала из щели, как фотографии из автомата.
Этот голос рассказал им больше, чем тысяча объяснений. Вот оно.
Песня американки, слабенький, фальшивый далекий писк.
Посмотри, мама, что они сделали с моей песней, — пела она. — Похоже, что они ее таки испортили.
По-английски, конечно, не очень хороший звук, но это была она.
— Посмотри, мама, они испортили мою песню, — напевала потом Сандра.
— Ой, Сандра, — восклицала Дорис Флинкенберг. — Просто фантастика! Так похоже!
И Сандра пела, а когда она пела, ей казалось, четко и ясно, что она не играет в американку, а как бы становится ею.
Она пела от чистого сердца в присутствии Дорис.
Но продолжала напевать и позже, когда оставалась одна, в совсем других обстоятельствах.
Например, когда бывала одна в доме в самой болотистой части леса и смотрела в окно. Смотрела на лес, на мальчишку, который, возможно, прятался где-то там. Представляла, будто она для него Эдди, не по-настоящему, но как бы понарошку.
Но она и побаивалась его. Хотя не так, как раньше. Все теперь изменилось, он стал реальнее. Приобрел очертания, стал для нее почти живым человеком.
Фактор X был влюблен в американку. Мальчишка в лесу. Бенгт.
Женщины в чрезвычайных обстоятельствах
Женщины в чрезвычайных обстоятельствах.
Обсуждение диссертации на соискание ученой степени.
Соискатель: Никто Херман.
Оппонент: Никто Херман.
Научный руководитель: Никто Херман.
Это было наверху в саду у дома на Первом мысе, когда там жили Женщины; Никто Херман лежала на плюшевом диване в тени брезентового навеса и рассказывала о том, как защищала диссертацию. Говорила и говорила. И это было интересно. Девочки, совпифпафы, наверху на яблоне. Все прочие Женщины — вокруг. «Предложение по эстетике сопротивления», — объявила Никто Херман и отпила глоток вина, девочки на яблоне ничего не понимали, «буквально», как выразилась Никто Херман, но все же чувствовали настроение, и это было замечательно.
Там в саду было хорошо, очень хорошо, и пусть порой их разбирал смех от всего увиденного и услышанного, сразу, но смеялись они вовсе не потому, что считали это глупой забавой. Дурацкой и бессмысленной.
В этом все же было что-то важное — насколько важное, стало понятно, лишь когда уже было поздно и все исчезло, закончилось. Не только когда Женщины покинули сад и дом на Первом мысе, но когда вообще все пропало. «Все, что казалось таким открытым, снова стало замкнутым миром», как пела Лилл Линдфорс на пластинке, которую постоянно крутили там наверху.
И кто бы мог подумать, что все закончится, исчезнет, пропадет так быстро. Пока все продолжалось, никто об этом и не догадывался.
Они будут тосковать. На самом деле.
Бенгт и Магнус фон Б. жарили рыбу и яблоки на вертеле над костром, рядом — Никто Херман с полным бокалом. Она была так счастлива, Никто Херман тогда всегда была счастлива, когда перед ней стоял полный бокал вина.
Никто Херман, нарисовавшая тушью на скатерти «Путь женщины и иные дороги». Фигуру, которая, возможно, немного напоминала фигурки на картах Бенку, в общих чертах. Не по внешнему виду, а по замыслу. Они не были красивы, наоборот казались смутными и размытыми.
Путь женщины и иные дороги: это прямая линия, которая поднимается из земли, словно ствол дерева, толстый и целеустремленный, объясняла Никто Херман, «путь женщины, в соответствии с традициями и обычаями». Но от этой линии, уже в самом начале, словно от корня, отходила другая, местами даже более широкая, и она шла все вверх и вверх.
Казалось, фигуры образовывали что-то вроде спутанного куста, но при желании их можно было принять и за лучи, расходящиеся от солнца. Словно сверкающие линии, отдельные одна от другой, каждая сияет сама по себе.
Это было красиво.
И Никто Херман ликовала:
— Ну, что скажете об этом? Что, если это на самом деле так?
Делала глубокий глоток из своего бокала и задумчиво добавляла:
— Положу-ка я и это тоже в папку, где собираю свои материалы.
Она имела в виду материалы для своей диссертации.
Лаура Б.-Х. в своей башне писала тем летом роман, женский роман, который впоследствии принес ей славу и признание. Но тогда она об этом еще не знала, просто сидела и писала.
— О настоящей жизни настоящей женщины. Думаю, это важно.
Лаура Б.-Х., она легла как-то раз в саду на землю и захотела прочесть свое собственное стихотворение, но никак не могла его закончить.
«Это было в Любляне», так оно начиналось, и в нем была тысяча отголосков, за которыми она сама не могла уследить. «Это было в Любляне», она описывала свои собственные переживания. Как она путешествовала как «одинокая женщина» по миру и нигде не могла найти покоя, потому что повсюду встречались мужчины, напоминавшие ей, кто она такая, ласкали ее в ухо и обладали ею. В Любляне она поняла, что с нее хватит. Она улеглась на землю перед зданием вокзала и стала кричать: «Подходите же! Трогайте. Топчите меня!»
Сперва на своем родном языке. Но никто ничего не понял. И в этом, как объясняла Лаура Б.-Х., ей повезло.
В конце концов приехала полиция и арестовала ее за нарушение общественного порядка.
Она прочитала это стихотворение, оно оказалось ужасно с поэтической точки зрения, так решили многие Женщины там наверху, но само событие, чувства были настоящими. Так все и было на самом деле.
Но тогда этому не придали значения, об этом стали задумываться лишь позже. Что все эти люди в саду, все, кто туда приходили, кто проводили время среди Женщин в саду, у всех у них было что-то, что приводило их именно туда именно в этот час мировой истории, а не куда-либо еще.
В саду в гуще всего, для девочек, для Магнуса и Бенку, для самих Женщин, но другие, другие все же держались в сторонке.
В саду в гуще всего, но все же как бы в сторонке.
Сад, гуща всего, но только на время.
Уже через год Женщины покинут дом на Первом мысе, и тот же самый автобусик «Духовные странствия Элдрид» не пожелает заводиться. Пока женщины оставались в саду, светло-красный автобус стоял внизу под горой и проржавел.
— Теперь нам необходимо докопаться до самой сути, — продолжила Дорис в доме на болоте. — Начать все сначала. Не пропуская ничего подозрительного.
Посмотри, мама, они испортили мою песню. Когда Дорис и Сандра не были в саду с Женщинами, они занимались своей тайной. Слушали пластинку, пластинку Эдди, когда были одни, вновь и вновь. Сандра напевала и говорила голосом Эдди, это у нее теперь неплохо получалось.
Никто в мире не знает моей розы, кроме меня.
Сердце — бессердечный охотник.
И самое лучшее:
«Я чужеземная пташка. Ты тоже?»
Она надевала одежду Эдди (это был особый наряд, девочки сами его придумали, а потом Сандра Вэрн сшила его для себя на швейной машинке).
Дорис закатывала глаза:
— Но Сандра. Это великолепно! Прямо точь-в-точь.
И добавляла:
— Можно, я буду фактором X?
Сандра кивала.
И Дорис становилась фактором X, и они изображали все то, что, как им представлялось, делали Эдди и фактор X. С полной отдачей, конечно. Но это ничего общего не имело с обниманиями на мху тогда в канун Иванова дня, давным-давно.
Это теперь ушло. До поры.
— Эдди, — сказала Дорис. — Она воровала. Деньги. У баронессы. А баронесса не знала, что делать, — она была в отчаянье. «Она для меня такое разочарование», — признавалась она маме кузин. Может, это и послужило мотивом убийства.
— Ммм, — отвечала Сандра в разгар игры в Эдди.
— Сандра, ты слушаешь?
— Ну.
— И все же. Я в это не очень верю. Как-никак, а они все же… родня. Да и зачем ей было приглашать эту девчонку из самой Америки, чтобы тут ее убить.
— Не очень-то в это верится, — подытожила Дорис и пихнула Сандру, которая вновь затянула песенку Эдди.
— А мама кузин, — начала Сандра.
— А она-то что? — огрызнулась Дорис.
— Она терпеть не могла Эдди де Вир. Я не утверждаю, что она это сделала, но надо все учитывать, без исключения. Может, она ее ревновала. Я имею в виду, к Бенку и Бьёрну, она их лелеяла как зеницу ока. Ее дети, как-никак. И вот заявляется неизвестно откуда эта американская девчонка и забирает их у нее. Обоих, разом.
Это заставило Дорис Флинкенберг на миг задуматься.
— Ну, — произнесла она осторожно. — Твоя правда. Но вряд ли… — Дорис снова задумалась, ища верные доводы. — Однажды, когда Эдди еще была жива и была с Бьёрном на дворе кузин, она сказала: «Эта девчонка, Дорис, одно сплошное актерство». Но потом, когда все это случилось, она страшно раскаивалась. «Мне так горько на душе, Дорис, — сказала она, — я столько всего наговорила. Это так ужасно. Эта трагедия, она разрывает мне сердце. Такие молодые, и столько страданий им выпало». Сандра, — спросила Дорис, — можешь ты поверить, что убийца способен так говорить?
Тогда Сандра и сама засомневалась:
— Нет. Вряд ли.
— И кроме того, — не унималась Дорис. — Даже если кто-то кому-то не по душе, это не значит, что он его укокошит. Верно? Даже мамаша с болота не хотела на самом деле меня убивать. Просто, чтобы я…
— Извини, Дорис. Речь не о том. Я тоже не думаю, что это мама кузин.
— А на кого ты тогда думаешь?
— Не знаю.
— Все пришло в движение, — продолжала Дорис Флинкенберг. — Так она ему сказала, Эдди, американка. Это произвело на него впечатление. Он ведь по уши был в нее влюблен. Какое-то время их было только двое. Никто не догадывался, насколько все серьезно. Это была одна из их тайн. А я видела.
— Ну, вот мы и снова вернулись туда же, — сказала Сандра и потянулась.
— Да, — согласилась Дорис рассудительно. — К фактору X. К Бенгту.
— Но ты же не веришь, что это он? — тихо спросила Сандра, словно хотела еще раз в этом убедиться.
— Бенку, — снова рассмеялась Дорис. — Ну нет. Только не Бенгт. Я уж скорее поверю в то, во что все верят. Будто все было именно так, как казалось. Бьёрн на нее рассердился у озера Буле и столкнул в воду, а потом убежал прочь и повесился. Все просто и ясно.
— Ага, — согласилась Сандра. — Но, Дорис. К чему все это? Я ничего не понимаю. Почему мы должны разгадывать тайну, если никакой тайны вовсе и нет?
Сандра снова замолчала и начала кривляться в одежде Эдди. Исподтишка поглядывая в окно, возможно, даже слишком часто, ведь Дорис все подмечала.
Дорис встала и выбралась из бассейна.
Она пошла в гостиную, где был проигрыватель.
И вернулась назад, держа в руках пластинку Эдди.
Один последний раз. Она остановилась на краю бассейна с пластинкой в руке.
— Маленькая птичка нашептала мне на ухо, — сказала она блаженно, — что американка, возможно…
И потом. Она разломила пластинку пополам.
— …Жива.
Сандра смотрела на разбитую пластинку, ПЛАСТИНКУ!!! с голосом Эдди, такую редкость, — она вышла из себя:
— Что ты наделала? — Она так разозлилась, что Дорис почти онемела от страха. — Ты ее сломала!
— Ну и что такого? У нас есть чем заняться, вместо того чтобы валяться здесь в бассейне и кривляться перед посторонними.
— Проклятая Дерьмовая Дорис! — крикнула Сандра, выскочила из бассейна, бросилась наверх в свою комнату и заперла дверь. Упала животом на супружескую кровать и осталась так лежать, крича и плача, крича и плача, пока постепенно не поняла, что ее так огорчило.
Эта пластинка. Эдди. Американки. Все это было так глупо. Ужасно глупо.
Живая. Мертвая или живая? Какую это играет роль? Она от всего этого устала, от всей этой игры.
Дорис. Где теперь Дорис?
Может, Дорис ушла?
Но Дорис не ушла. Она не оставила дом. Она терпеливо ждала под запертой дверью комнаты Сандры. Стояла и тихонько стучалась время от времени.
— Сандра, впусти меня. Прости меня.
Дорис стояла за дверью, а слезы все лились и лились, злые слезы, но постепенно Сандра успокоилась. Да брось, это была всего-навсего дурацкая пластинка. Это была игра.
Она подкралась к двери и распахнула ее.
Там, за дверью, стояла Дорис, одетая как на фото из «Плейбоя», насколько девочки себе это представляли. Короткая юбчонка и заячьи уши на макушке. Забавно.
— Сестра Ночь, давай забудем об этом на время. И отправимся на праздник. В саду на Первом мысе сегодня маскарад. Это мой карнавальный костюм, — сказала Дорис, словно это была новость: Дорис на любом маскараде хотела появляться в одном и том же костюме. — А это твой наряд. Ты надевай одежду Эдди. Так будет справедливо.
Женщины в чрезвычайных обстоятельствах (и праздник в самом разгаре).
И, как всегда, он был в саду. Там наверху.
— Что такое материалы для диссертации? — спросила, расхрабрившись, Дорис Флинкенберг Никто Херман.
— Вырастешь — узнаешь, — отвечала Никто Херман. Лето шло дальше, и Никто Херман уже меньше распространялась о своей диссертации. — Поверь мне, — сказала она. — Наступает время, когда чувствуешь, что ничего не хочешь знать. Совсем ничего.
— Тогда ты понимаешь, как хорошо было, когда ты ничего не знала, — сказала Никто Херман и покосилась на часы.
Было без нескольких минут двенадцать пополудни.
— Неплохо бы выпить бокал вина, — сказала Никто Херман осторожно.
— Но не раньше полудня, — ответила Сандра светским тоном.
— Этого Сандра набралась, когда вращалась среди сливок общества, — объяснила Дорис Никто Херман. — Когда жила среди них. С Аландцем и Лорелей Линдберг. Это была жаркая и страстная…
Но тут Сандра пихнула Дорис в бок: заткнись, хватит.
Вдруг все слова застыли, часы пробили двенадцать, солнце остановилось в зените, наступил полдень.
— Хм, — возник вдруг посреди сада не кто иной, как Аландец собственной персоной. — В доме в самой болотистой части леса праздник, — сказал он, почти робко. — Приглашаю вас всех.
А потом они шли через лес к дому на болоте: Женщины, девочки, Магнус фон Б. и Бенгт.
И пришли к дому, где на верхней площадке лестницы стоял Аландец, словно капитан.
Тогда-то Бенгт за спиной Сандры и произнес: «Тонет, тонет» — так тихо-тихо, что только Сандра услышала. Она обернулась и посмотрела на него. А он посмотрел на Сандру.
Праздник был в разгаре.
Какое-то время Аландец и Аннека Мунвег сидели на лестнице и долго говорили и говорили. Аннека Мунвег рассказывала о своей интересной профессии репортера и обо всех мировых новостях, о которых надо информировать людей. Аландец кивал, вставлял реплики, потому что Аннека Мунвег была такой хорошенькой, с копной светлых волос и в черном строгом платье. Аннека Мунвег рассказывала Аландцу о «Буднях женщины-работницы» и все такое. Аландец кивал, снова и снова, а его пальцы тем временем нерешительно касались волос у нее на затылке. Точно. Сандра это видела. И Аннека Мунвег не отталкивала его пальцев, а делала вид, что не замечает их.
Потом Никто Херман пригласила Аландца на танец.
И последним воспоминанием о том вечере стало вот что — Никто Херман и Аландец на дне пустого бассейна танцуют так называемый «ковбойский танец».
— Ну разве я не говорила, что она его окрутит! — прошептала Дорис Флинкенберг.
А ПОТОМ ВСЕ КОНЧИЛОСЬ.
БАХ!
ЛЕТО ПРЕВРАТИЛОСЬ В ОСЕНЬ, И ВНОВЬ НАСТУПИЛ СЕЗОН ОХОТЫ.
2. …и шлюхи
«Плоть немощна» — одна из фразочек Аландца и Лорелей Линдберг, пока Лорелей еще не уехала. Одна из множества фразочек, которые, даже когда прошло время и страсть утихла, все еще оставались общими. Но словно бы оторванными от общности, как припев, смысл которого уже непонятен.
Так что когда к осени Аландец вновь принялся напевать этот припев, и вы, будь вы Сандрой, догадались бы, что это что-то означает, пусть и не ясно — что именно. Это еще трудно было понять. Что-то старое и в то же время такое новое.
Перемены радуют. Может, все объяснялось проще простого. Наевшись мяса, хорошо пропустить стаканчик. Такой взгляд на вещи. Такое мировоззрение.
Дело было в том, что, когда наступила осень и начался сезон охоты, Аландца охватило беспокойство, и он принялся снова напевать старые песенки — и начищать свое ружье.
И вот однажды заявилась Пинки.
— Привет, принцесса, спишь? — В красной куртке с люрексом и розовой сумкой в форме сердца, она стояла на краю бассейна — вся такая блестящая, в серебряных сапогах с каблуками сантиметров десять, не меньше.
А у нее за спиной маячил Аландец, и настроение у него было на удивление прекрасным.
— Где же шейкер для коктейлей?
По всем признакам это означало, что наступила осень и начался охотничий сезон. Воспоминания о лете и Женщинах с Первого мыса поблекли.
Ранним вечером в субботу, когда Бомба вновь объявилась в доме на болоте, Сандра лежала на дне бассейна, в котором не было воды. Она не спала, хотя так, возможно, казалось. Просто лежала на спине с закрытыми глазами и думала. В ее голове проносилось множество картин, совершенно новых впечатлений. Мужчина, вместо головы у которого был стеклянный шар, наполненный водой, в которой плавали желто-золотые аквариумные рыбки с длинными развевающимися плавниками. Трущобы на окраине Рио-де-Жанейро — словно модель в миниатюре, игрушечный городок, построенный на сером горном склоне. Ряды крошечных лачуг, люди, прозябающие в нищете, в настоящем дерьме. Это было реальней реальности.
А потом был матросский кабачок. Где Сандра, Никто Херман и Дорис Флинкенберг коротали остаток дня после посещения художественной выставки. «Отражение всего того, что сейчас происходит в искусстве», как выразилась Никто Херман, стоя на резком ветру на ступенях художественного музея.
— На самом деле весьма убого, — заявила Никто. — Пошли. Я устала и проголодалась. Я покажу вам настоящий матросский кабачок.
— Так все и было в жизни сливок общества? — прошептала Дорис своей подруге Сандре Вэрн.
— Спящая Принцесса, ты спишь? — не унималась Пинки. — Пора вставать!
Это было еще до настоящего охотничьего праздника. Словно подготовка к нему.
Женщины из дома на Первом мысе все еще жили там. Некоторые из них перезимовали в доме, но веселость их поутихла, и теперь о них судачили меньше. Те, кто сажали растения, которые к октябрю завяли, всего через несколько недель после посадки; а теперь они красили бумагу и ткани растительными красками, которые готовили сами, и называли это «мое искусство», обсуждали, анализировали со знанием дела.
Они говорили также о том, что надо бы завести кур и коз, но они были столь непрактичны и нерасторопны, что не только не смогли это осуществить… но устали от одних разговоров… Даже Бенку порой притворялся, что его нет дома, когда кто-нибудь спускался к нему с горы и стучал в дверь сарая или в грязное квадратное окошко.
— Что-то Бенку слишком много спит, — лаконично заявила Дорис в кухне кузин, мама кузин как раз собиралась сделать ей замечание «ну, ну, ну», но тут Дорис без спросу открыла окно, высунула в форточку голову и услужливо крикнула: — Он наверняка там. Стучите получше. Он порой плохо слышит.
Но другие женщины, настоящие. Они были где-то в других местах. Самые незабываемые, во всяком случае. Например, Лаура Б.-Х., она дописала свой большой женский роман и отправилась с ним в турне, Саския Стирнхьельм снова жила в «Синей комнате», ей писали, но письма возвращались назад (если они были от Бенгта, но это только Дорис вызнала).
Никто Херман тоже должна была жить в городе из-за обширной работы по сбору материала для своей диссертации. Эта работа, во всяком случае, двигалась, у нее появилось новое заглавие.
— Материал еще жив, — сказала Никто в матросском кабачке. А потом пустилась в деталях рассказывать о новом заглавии, это было рабочее название, может, это и было интересно, но… девочки, во всяком случае, пропустили ее рассказ мимо ушей.
— Так это было в жизни сливок общества? — прошептала Дорис Сандре Вэрн так тихо, что только Сандра и слышала, но Никто Херман все же услыхала тоже и захотела узнать подробности. Тут уж Дорис не смогла промолчать и принялась рассказывать Никто Херман об Аландце и Лорелей Линдберг, Хайнце-Гурте и всей этой истории… Она бы наверняка все разболтала, если бы Сандра не начала ее пихать под столом: да заткнись же.
Никто Херман с интересом поглядела на Сандру, но больше ничего не сказала.
— А как Аландец? — поинтересовалась Никто Херман. — Папа. Как поживает папа?
Было до боли ясно, что Никто Херман все еще не забыла Аландца, хотя лето уже давно прошло и она погрузилась в работу по сбору материала для своей диссертации. Дорис также все примечала и, когда Никто Херман отлучилась в туалет, грустно прошептала: «Уж не собирается ли она его снова охмурить?» Но Сандра ничего не сказала ей о том, что ей было известно. Тогда Дорис спросила:
— Но как же Пинки… Бомба Пинки-Пинк?
— Как поживает папа? — не раз спрашивала Никто Херман во время визитов девочек в город у моря до того, как сама вновь зачастила в дом на болоте.
Это началось позже, осенью, субботними ночами, часто она приезжала на такси в разгар охотничьих вечеринок, предварительно выпив для храбрости в матросском кабачке.
— Хорошо, — отвечала Сандра.
— А ему не одиноко одному в доме?
— Ну, может быть, — признавалась Сандра откровенно, поскольку Никто Херман задала этот вопрос именно в тот день, когда впервые заявилась Бомба Пинки-Пинк. Вечером после поездки Дорис и Сандры в город у моря.
Лето, Женщины в доме на Первом мысе. Веселье в разгаре.
Теперь казалось, что все это было так давно.
Аннека Мунвег, знаменитый репортер. Ее можно видеть по телевизору — в новостях и различных программах на актуальные темы. Как-то раз, немного позже, осенью, когда Бомба уже порядком обжилась в доме на болоте, куда наведывалась в конце недели, до, во время, а частенько и после охотничьих вечеринок (хотя на неделе, в будни, Пинки и в помине не было), они лежали втроем — Сандра, Дорис и Бомба Пинки-Пинк — на дне бассейна и смотрели телевизор, они притащили его из гостиной и поставили на краю бассейна. Хорошо было лежать там и нежиться на мягких диванных подушках, тоже из гостиной, и тканях из Маленького Бомбея, среди газет и кассет — как вдруг на экране появилась Аннека Мунвег, она читала новости, и Дорис с Сандрой в один голос крикнули: «Мы ее знаем!», и просияли от гордости.
— Вот как, — произнесла Бомба с деланым безразличием. — А она… милая хоть?
Последний вопрос прозвучал неуверенно, по крайней мере сказано это было дрожащим писклявым голоском, совсем не похожим на нормальный голос Бомбы — хриплый, низкий, шершавый.
— Она, — Дорис Флинкенберг задержала дыхание и огляделась, чтобы дать понять, что сейчас произнесет нечто неслыханное, — фантастическая. Неописуемая. Восхитительная.
Но в тот же миг она заметила растерянное, погрустневшее выражение лица Пинки, а хуже всего было то, что Пинки словно бы и ожидала услышать именно такой ответ; тогда Дорис Флинкенберг оборвала себя, откинулась на спину и добавила с нарочитой беспечностью:
— Ах. С ней все ОК. Все хорошо. — Потом она обернулась к Пинки и будто заново с удивлением посмотрела на нее: — Можно мне потрогать твои волосы, Пинки? Каким ты пользуешься спреем для волос? Сделаешь и мне такую прическу?
И Пинки снова вспыхнула и повеселела.
— Нет. Ничего не получится. Это уникальная прическа, только для меня.
— Уникальная прическа танцовщицы-стриптизерши, — громко пояснила Дорис Флинкенберг тоном Дорис, который ни с чем не спутаешь, а затем поднялась и подошла к телевизору, стоявшему на краю бассейна, и замерла перед экраном, на котором вещало увеличенное серьезное лицо Аннеки Мунвег. Потом Дорис сделала несколько танцевальных па, вроде тех, какие обычно делала Бомба, когда демонстрировала девочкам так называемые «профессиональные тайны», которые должна знать каждая танцовщица стриптиза. Девочки, особенно Дорис Флинкенберг, не скрывали своего любопытства в данном вопросе.
— Душечка-душечка Пинки, — ныла Дорис, кривляясь перед экраном, изображая стриптизершу. — Ну сделай мне хотя бы чуточку похожую причесочку!
Сказано — сделано. Даже Пинки не смогла устоять против канючащей Дорис. Вскоре телевизор вообще выключили, и девочки, к которым Пинки тоже причислялась в эти длинные субботние вечера, занялись преображением Дорис Флинкенберг в абсолютно «хм, развеселую девчонку». Эта игра в подвальном этаже дома на болоте и ее наглядные результаты привели к тому, что Дорис Флинкенберг запретили переступать порог дома по субботам, начиная с того вечера и до конца охотничьего сезона. Потому что как раз тогда, когда Дорис на огромной сверкающей сцене, в которую превратился край бассейна, исполняла свое стриптиз-шоу «хм, развеселой девчонки», демонстрируя «особенно рискованную» хореографию, мама кузин в халате уборщицы фирмы «Четыре метлы и совок» вошла в дом через дверь подвального этажа, которой пользовались лишь осенью в период охотничьих собраний, — это был удобный вход для уборщиц и официантов. «Ну, мама кузин! — воскликнула Дорис вне себя. — Это же была просто игра!» Но ничто не помогло. Судьба Дорис Флинкенберг была решена. «Живо ступай домой. Чтоб я тебя здесь больше не видела!»
В результате Дорис и Сандра взяли на себя уборку в доме после охотничьих кутежей. Хоть Дорис и не разрешалось присутствовать, но она была слишком любопытная. Так что каждое воскресное утро после охотничьей пирушки Дорис приходила к дому в самой болотистой части леса, и они с Сандрой надевали комбинезоны «Четырех метел и совка» — новенькие, специально придуманные для новой фирмы.
— В этом доме и впрямь пахнет борделем, — шептала Дорис Флинкенберг с восхищением.
Плоть немощна. Итак, эти пресловутые охотничьи праздники происходили в доме на болоте: субботними вечерами, субботними ночами, порой даже — до раннего воскресного утра. Дом наполнялся охотниками из охотничьего общества. Конечно, не всеми, но многими, прежде всего теми, кто после длинного азартного дня, проведенного в лесу и в поле, были настроены на такие же дикие увеселения в течение долгой ночи.
Со стриптизершами, «развеселыми девчонками» или — хм! — как их еще назвать. «Официанточки» называл их сам Аландец, весьма многозначительно.
«Хм, развеселые девчонки». Это «хм» пошло, между прочим, от Тобиаса Форстрёма, учителя из школы в центре Поселка. Это он так выразился по поводу того самого сочинения «Профессия — стриптизерша», написанного Дорис Флинкенберг сто лет тому назад, которое вызвало немалый переполох и едва не положило конец дружбе Дорис Флинкенберг и Сандры Вэрн. Это он тогда отвел Дорис Флинкенберг в сторонку и дружески объяснил ей, что не следует говорить стриптизерша, а надо называть феномен его подлинным именем.
— Может, мне и не следует этого говорить, но это называется, хм — «развеселая девчонка». — Последовало некоторое молчание, за время которого Тобиас Форстрём осознал, что по ошибке сорвалось у него с языка. — Хм, проститутка, хотел я сказать…
Только между нами, людьми с болота. Тобиас Форстрём взял на себя особую миссию просветить Дорис Флинкенберг. Он тоже был родом с болота. Мы, люди с болота, должны держаться вместе. Так он заявил.
Дорис не больно-то слушала его речи. Ее больше радовало совсем другое: теперь она знала ДВА слова для одного и того же феномена или даже три. Проститутка. Развеселая девчонка… хи… хи… ей не терпелось рассказать об этом Сандре.
Но шлюх, когда они появлялись в доме в самой болотистой части леса, было легко распознать, но в то же время трудно отличить друг от дружки. В туфлях на высоких каблуках и коротких юбчонках, на характер и особые черты внимания никто не обращал. Одна — брюнетка, другая — рыжая, третья — блондинка и так далее, и никаких нюансов — только ясные яркие краски.
Четвертая вовсе не была похожа на какую-то «хм…», а скорее на жеманный вариант первой школьной воображалы, которую звали Биргитта Блументаль, она носила юбку в складку и кружевные блузки. Но разница между той и этой была в том, что первая носила очень легкомысленное нижнее белье. Черно-красное…
И так во всем. И у всех — короткие маечки. Из пестрой парчи — золотой и серебряной. И чулки в сеточку. А порой и вообще без чулок. И трусов. Никаких подштанников, как говорили в Поселке.
Они сливались, все — кроме Пинки. Потому что Пинки, она была особенная, специфическая. Пинки в розовом от макушки до пят: Пинки в полиэстеровой куртке с белой каймой — в о-б-т-я-ж-к-у.
Дорис, Сандра и Бомба Пинки-Пинк. Днем, если девочки не уезжали в город у моря и не ходили в кино, на художественные выставки или в матросские кабачки с Никто Херман, они втроем лежали на дне бассейна и бездельничали. Болтали, смотрели телевизор, листали журналы. Модные журналы; старые номера «Эль» и «Вог», французский «Эль» и итальянский «Вог». Они достали их из Гардеробной. Это Пинки их там нашла, когда Сандра однажды привела ее туда.
Журналы лежали там все время, на полке над тканями и всем прочим, но Сандра, поскольку была невелика ростом, никогда так высоко не заглядывала. А Пинки в своих серебряных туфлях на полуметровых каблуках пришла в восторг. «Правильно, — крикнула она в восхищении, — французский „Эль“ и итальянский „Вог“!»
То есть не американский, не английский и не какой-нибудь там еще.
— Мало кто разбирается в таких вещах, — со знанием дела объясняла Пинки. — Но этот человек, она… так это, значит, была твоя мама? — спросила Пинки Сандру.
— Есть, — поправила Дорис, уверенно. — Это ЕСТЬ ее мама.
— Я сказала «была», — отвечала Пинки, она вдруг рассердилась на Дорис Флинкенберг, — в том смысле, что сейчас ее здесь нет.
Из-за того что Пинки порой бывала такой — роняла неожиданные фразочки, вроде тех о журналах и тому подобное, Сандра иногда забывалась и начинала разговаривать с ней так, как когда-то давно говорила с Лорелей Линдберг в Маленьком Бомбее. Конечно, только тогда, когда рядом не было Дорис; они никогда не играли в Лорелей Линдберг в Маленьком Бомбее.
Это было неуместно. Лорелей Линдберг из их игр была другой. И имя, Лорелей Линдберг, которое сорвалось с языка Дорис Флинкенберг давным-давно, прекрасно подходило для игр. Возможно, оно годилось и для Маленького Бомбея, но по-другому. Это имя, оно было и там совершенно к месту, оно нужно было как защита. Для самой Сандры; защита от того, что еще надо было защищать, что еще оставалось в ней, пряталось где-то внутри. Хрупкое и сложное, все такое. Имя Лорелей Линдберг, как заклинание, формула для всего, что относилось к тому тяжелому в душе, из чего невозможно было сплести историю.
И однажды, среди тканей в Гардеробной, когда они были там вдвоем с Бомбой, случилось так, что Сандра начала вдруг расспрашивать Пинки о многом таком, на что Пинки не могла ответить, вообще завела такой разговор, какого никогда прежде не заводила даже с Дорис Флинкенберг.
— Какой сорт дупиони ты предпочитаешь? Какой шелк? Что тебе больше нравится — тафта или восемнадцатимиллиметровый хаботай? Должна признаться, что питаю большую слабость к настоящему тончайшему шелку хаботай.
Сандра, конечно, заметила свою промашку, но было уже поздно. Было видно, как смутилась Бомба, она стояла, прислонившись к полке, пока Сандра рылась в горах тканей; Пинки в блестящих серебряных туфлях на километровых каблучищах, полиэстеровой куртке и мини-юбке вдруг демонстративно зачавкала жвачкой, которая, кажется, вечно была у нее за щекой.
Слова, слетевшие с языка Сандры, — она их не понимала, они звучали для нее нелепо и вычурно… хаботай-дупиони — что это за белиберда такая? А если Пинки чего не понимала, это ее раздражало, она надувалась, начинала вращать глазами, как танцовщице-стриптизерше позволительно лишь в свободное время, а впрочем, и тогда тоже нельзя, потому что дурные привычки незаметно могут пристать и потом проявятся в неподходящей ситуации.
— Разве захочет мужчина смотреть на ту, что косит глазами? Это никакой не «тиз», — втолковывала Пинки обеим девочкам. — «Тииз» по-английски значит дразнить. Именно это стриптизерша и должна делать. Поддразнивать.
— Как это? — с любопытством спрашивала Дорис Флинкенберг, хотя, конечно, знала ответ. Но Дорис не искала объяснений на стороне, а хотела увидеть и услышать их именно от Бомбы Пинки-Пинк.
— Ну, если вы иначе не понимаете. — Пинки встала на краю бассейна и повертела задом в коротенькой розовой юбчонке, выставляя то одну, то другую часть тела, как полагалось по ее профессии. — Чувства. Совершенно определенные. Понимаете теперь? — И Пинки выпятила грудь.
Все трое рассмеялись. Это было так смешно, но одновременно Сандра вдруг подумала: как это забавно, но в хорошем смысле, словно сюрприз; так возникло взаимопонимание между ними — Бомбой, Дорис и ею самой, в эти ранние субботние вечера, до возвращения охотников. Иногда казалось, что они не две девочки и взрослая женщина, а просто три закадычные подружки, почти ровесницы. Да так почти и было на самом деле, ведь не так много лет их разделяло. Граница между ними возникала позже вечером, когда вступал в силу запрет Дорис показываться в доме на болоте. И когда начиналось всеобщее веселье.
И вот именно тогда, когда они были в Гардеробной — только Пинки и Сандра — и Пинки начала вращать глазами в ответ на что-то, сказанное Сандрой, а Сандра вдруг расстроилась, очень сильно, без всякой причины, и не могла скрыть этого, так вот, именно тогда со двора донеслась разноголосица. Они выглянули в окно и увидели на лестнице охотников, вернувшихся из леса, а на земле лежал убитый лось — в ожидании, когда его погрузят в фургон Биргера Линдстрёма.
И там, в Гардеробной, Пинки пришла в голову другая мысль. Она перестала вращать глазами, потому что увидела, как это огорчает Сандру.
— Эй! — сказала она и похлопала Сандру по щеке. — Я не хотела, извини. Я иногда говорю и делаю всякие глупости. Просто я не во всем таком разбираюсь. А если я в чем не уверена, то не знаю, как себя вести, вот и злюсь на себя, но виду стараюсь не показывать. — Она бросила взгляд в окно, а потом на Сандру и словно впервые ее увидела, по-новому: — Удивительно, сколько ты всего знаешь! Про все эти ткани, я имею в виду. Ты становишься настоящей Женщиной.
Тут Сандра снова покраснела и просто не знала, что сказать — потеряла дар речи от смущения, а также от странной гордости, ей одновременно хотелось и не хотелось, чтобы Дорис Флинкенберг оказалась там и все увидела. Женщина. Как задание. На миг Сандре показалась, что ее перед выполнением этого задания словно вознесли на облако.
Впрочем, она легко могла представить себе, что бы сказала на это Дорис:
— Сандра. Женщина. Хм. Интересная мысль… Но Боже, какая забавная, — а потом бы Дорис начала смеяться, и она сама следом. Ведь на самом деле они не хотели становиться кем-то, ни тем, ни этим; а хотели просто быть вместе, как прежде.
— Пошли же! — Пинки потянула Сандру, замечтавшуюся в Гардеробной. — Успеем еще посмотреть Счастливые денечки, прежде чем они управятся с лосем или чем еще они там сейчас заняты.
Пинки сняла свои серебристые туфли на высоких каблуках, и они побежали вниз в бассейн, включили телевизор и как раз успели посмотреть до конца субботнюю серию Счастливых денечков, когда охотники затопили баню и начали прибывать «официанточки». В зале на верхнем этаже стали накрывать к ужину, и постепенно все собрались за длинным столом, на котором стояли зажженные свечи в серебряных канделябрах. Аландец занял место в одном конце стола, а Сандра, которая как-никак была дочкой хозяина дома, в другом.
И еще одна деталь разговора там, в Гардеробной. То, что Пинки сказала перед тем, как сняла туфли, и Сандра тоже сняла туфли, и они помчались босиком вниз в подвал.
— Я бы никогда этого всего не бросила, — сказала она вдруг.
Конечно, она говорила о Лорелей Линдберг, Пинки, голос ее звучал тихо и серьезно. Быстрый взгляд в окно на двор, где Аландец в красной шапке вел так называемую «оживленную беседу» с остальными охотниками посредине длинной лестницы, у подножия которой лежал застреленный лось, готовый к отправке в фургоне Биргера Линдстрёма.
— Некоторым никогда не бывает достаточно, — сказала Бомба Пинки-Пинк. — Некоторым только давай и давай. Все больше и больше. — И Пинки снова уселась посреди шелков и прочих вещей в Гардеробной, остатков того, что некогда было Маленьким Бомбеем. — Словно ей и так не было хорошо и распрекрасно. Словно этого было недостаточно.
Вечер сменился ночью, которая все сгущалась. Ужин съели, вечеринка была в разгаре. Конечно, это была совсем иная вечеринка, чем, например, у Женщин с Первого мыса, но все же это было празднование, и как таковое оно имело свое очарование. Сандра любила праздники, как уже говорилось, особенно когда сама могла стоять в сторонке и следить за всем происходящим. А теперь ей надо было постараться запомнить малейшие детали, ведь ей предстояло доложить потом обо всем Дорис Флинкенберг; этот отчет надо было дать на следующее утро во время уборки, когда они с Дорис наденут свои новенькие комбинезоны и станут носиться по дому как торпеды — с пылесосом, тряпками и всякими пахучими дезинфицирующими средствами. У Дорис наверняка будет тысяча вопросов, и на все их она ждет ответа. Дорис было очень важно получить самую подробную и детальную картину всего, что произошло накануне.
В сравнении с праздниками на Первом мысе вечеринки охотников были еще более грандиозными. Хотя бы потому, что все менялось и становилось на время совсем иным. Например, та близость, которую в течение дня ощущали по отношению к Бомбе Пинки-Пинк, исчезала, будто по волшебству. Пинки словно взрослела и становилась совсем другой, кем-то, на кого Сандра немного стеснялась смотреть — именно на нее, на Бомбу Пинки-Пинк, чем дольше длился праздник, тем это становилось труднее. Но и Пинки избегала смотреть на Сандру, делала вид, будто и знать ее не знает. Странно, но так было легче, на самом деле.
Но что же происходило во время праздника? Конечно, то, чего все и ждали. Шутки охотников становились все грубее и крепче, и спиртное лилось рекой, это было настоящее спиртное — чистая водка и грог с виски, а не домашний самогон, только не здесь. И хм… уф, теперь мы прямо так и говорим — шлюхи, поскольку шлюхами они и были, просто-напросто, а не чтобы подбавить веселья и все такое… и шлюхи, таким образом, они делали, значит, свое дело и чем дольше там оставались, тем больше успевали, все это видели. Часы, значит, тикали, становилось все позднее, но Сандре удавалось иногда остаться, притаившись незаметно, довольно долго… постепенно все превращалось в хаос, и праздник достигал своей кульминации.
Расшумевшиеся мужчины — даже и в этом отношении Аландец ухитрялся всех перещеголять — и проститутки, танцующие на столе, порой совсем без одежды, но в блестящих туфлях на высоких серебряных каблуках… и так все продолжалось в том же духе до самой кульминации, а потом все всегда быстро рассыпалось. После чего в разных концах дома можно было застать самые причудливые сцены. Взрослые мужчины вдруг плакали как дети, рыдали навзрыд, оплакивая свою все укорачивающуюся жизнь. Всегда, в таком месте, один мужчина и несколько шлюх. Женщины тоже оплакивали скоротечное время, но в других местах, в одиночку или группами. Проститутки рассказывали о своих мечтах, все говорили и говорили, но словно бы в пустоту, потому что никто, и уж точно никто из мужчин, их не слушал. Они были просто шлюхами, и для мужчин было важно, чтобы они ими и оставались, и только — как последняя защита от угрозы, от чего-то неизвестного, но реального.
Одновременно для шлюх, единственной задачей которых было распутство, и ничего больше, оно приобретало совершенно другое значение. Это был способ спрятать и защитить то другое, что тоже в них было… в самих шлюхах, значит. Способ защитить то хрупкое и ранимое; те сокровенные места в человеке, мягко-твердые и прозрачные. Такие есть у каждого, и они, согласно одному из ужасных шлягеров Дорис — цитирую — «самое прекрасное, что у нее есть». Внезапно — распутство как защита. Но никакого общения — ни с мужчинами, ни с женщинами — потом.
По-настоящему огромное одиночество, таким образом, и наблюдать это было страшно, но и интересно тоже.
Что никто не слушал другого, никто никого не слушал, но вдруг все тем не менее ощущали потребность дать выход своим собственным личным несчастьям. Это, конечно, подогревало настроения по всему дому (кроме комнаты Сандры, конечно: туда вход был строго-настрого запрещен, в этом Аландец был непреклонен; Сандре велено было запирать дверь, и она в конце концов, несмотря на все происходившие вокруг беспутства, засыпала в своей комнате сладким сном на супружеской постели).
Конечно, нашлись бы тысячи женщин, таких как, например, те Женщины из сада на Первом мысе, которые, узнай они о том, что творилось на охотничьих вечеринках в доме на болоте, не преминули бы поахать о «бедненьких мужчинах», которые не умеют по-настоящему веселиться. Но существовали и другие. Например, Никто Херман, которая во время познавательного визита Сандры и Дорис в город у моря расспрашивала Сандру о том да сем в матросском кабачке после посещения художественной выставки или просмотра замечательного фильма.
Никто Херман с интересом слушала рассказы о кутежах и улыбалась, многозначительно. Потом она со знанием дела заявляла, что на самом деле подобные вечеринки больше соответствуют изначальному определению праздника, как оно понималось в Древней Греции. Тогда не столько пеклись о том, чтобы развлекаться на обывательский манер, «веселиться» (это Никто Херман произносила с презрением, одновременно отпивая большой глоток из пивного бокала), а стремились отбросить повседневные приличия и условности. Дать себе волю, как во время карнавала.
— Это делается не из желания отдохнуть и тому подобного, — продолжала Никто Херман в матросском кабачке, где она любила сиживать, вести разговоры и выпивать, разговаривать и пить; любила больше, возможно, чем смотреть замечательные фильмы или посещать художественные выставки — больше всего на свете. — Но чтобы очиститься, — говорила Никто Херман. — Те мужчины, они это понимали. В этом был изначальный смысл древнегреческих вакханалий.
— Таким образом, здесь главное не веселье, — объясняла Никто Херман, — а очищение.
И девочки, Дорис и Сандра, Сандра и Дорис, хоть и делали большие глаза, но понимали. На самом деле понимали.
Но во время охотничьих кутежей и речи быть не могло о том, чтобы Сандра засиживалась допоздна.
— Хм-хм, — говорил кто-нибудь за столом во время ужина, — не пора ли маленькой девочке ложиться спать? — Это мог быть, например, кто-то из, ну, сами знаете, развеселых девчонок или, например, Тобиас Форстрём, когда он в этом участвовал. Тобиас Форстрём явно неловко чувствовал себя за одним столом с ученицей той самой школы, в которой он работал, но все же он не уходил домой, напрасно было ждать, что он попрощается, поблагодарит за все и отправится восвояси.
Вместо этого он заботился о том, чтобы Сандра вовремя уходила спать, иногда — даже не дождавшись десерта.
Когда кто-нибудь заговаривал об этом, Аландец вздрагивал и словно вдруг обнаруживал свою дочь за светом свечей на противоположенном конце стола, произносил что-нибудь вроде:
— Не пора ли тебе в кроватку, моя красавица?
Интересно, что в его голосе при этом не было и следа угрызений совести. А ведь совсем недавно он поддакивал маме кузин, когда та заявила, что охотничьи вечеринки — неподходящая обстановка для ребенка и что она запретила ходить к нему в дом Дорис Флинкенберг. Он даже заверил ее, что позаботится, чтобы этот запрет не нарушался.
Но когда речь заходила о его собственной Сандре, он об этом как-то забывал. Аландец был первым, кто забывал про свою дочь за праздничным столом, и причина тут не в его беспечности или пренебрежении родительскими обязанностями, а в том, о чем Сандра подсознательно догадывалась, хотя старалась и не думать. Только она, и никто другой. Это, собственно, было воспоминанием о тех временах жизни сливок общества, когда их было трое — Лорелей Линдберг, Аландец и она сама. В жизни сливок общества, как она теперь представлялась (путешествия, медовые месяцы, ночные клубы, встречи с интересными людьми — кинозвездами, художниками и королевами красоты, смешавшиеся в памяти в одну кашу), они все делили и всегда были вместе. Тогда не было стольких ограничений. И маленькую девочку повсюду брали с собой — она всегда должна была быть с ними (она тоже так считала, как уже говорилось, и чуть что не по ее — ударялась в слезы).
Но все это, как уже говорилось, подсознательно. И это было трудно, почти невозможно, объяснить другим, высказать словами.
— Конечно, папа. — Сандра не хотела сердить Аландца. Она поднималась, без возражений, говорила «спокойной ночи» и удалялась с праздника, оставляя взрослых на произвол судьбы. Почти на произвол судьбы, хочется сказать, и лишь выглядывала потом время от времени, если это требовалось.
Но, Пинки, ночью, к утру, — так это и есть «быть женщиной»? Когда светятся на пламенно-красном шифоне и ярко-розовой органзе белые ноги? Белые-белые ноги Пинки. Это случилось под утро, как раз после такой вот вечеринки. Сандра пошла к себе спать почти сразу после ужина, но утром она проснулась рано, часы показывали всего четыре или пять. Она вдруг почувствовала страшный голод. Ей пришлось встать и отправиться на кухню, чтобы раздобыть себе бутерброд.
Сандра запахнулась в халат, сунула ноги в тапочки, осторожно отперла дверь, открыла ее и выскользнула в коридор.
В доме было почти совсем тихо, в узком коридоре верхнего этажа были закрыты все двери: в комнату Аландца, в салон, в комнату гостей и в библиотеку. Что там происходило за этими дверями, можно было только догадываться. Собственно говоря, не так уж это было и интересно, по сути, — как выразилась Дорис, выслушав отчет Сандры. «Если видела разок, как они трахаются, считай, навидалась вдоволь. Неужели ты не можешь рассказать о чем-нибудь поинтереснее?»
И она была права, Дорис, но что-то заставило Сандру оглядеться по сторонам, и тогда она заметила, что дверь в Гардеробную в противоположном конце коридора приоткрыта. И разве не доносятся оттуда какие-то звуки?
Сдавленные короткие вскрики и громкое сопение. Короткие-короткие крики. О да, конечно, Сандра знала, что не следует быть такой любопытной, но она не смогла сдержаться. Она просто обязана была вернуться и заглянуть в щелку, осторожненько.
И там, среди всех этих тканей, среди дупиони, хаботая, крепдешина и жоржета, среди парчи и жаккарда — лежала она, головой вперед, словно погребенная в этих красивых тканях; эта незабываемая голова, принадлежавшая не кому иному, как Пинки-Пинк, Бомбе, ее саму видно не было, но и так было ясно. Увиденного было достаточно: задница поднята, короткая юбчонка задрана до пупа, словно кожура на жареной сардельке, белые ляжки сияют — а тот, кто прирос к ней сзади, со спущенными до колен штанами, был Тобиас Форстрём. Он крепко держал Пинки, прижимал ее голову к ткани, словно хотел задушить, но когда казалось, что у нее уже совсем не осталось воздуха, он вдруг снова задирал ей голову, потянув за волосы, а потом снова опускал ее вниз. Одновременно он трахал ее, трахал изо всех сил.
Вдруг, словно почувствовав затылком чей-то взгляд, он обернулся.
И увидел в дверях Сандру.
Прошло несколько секунд, но показалось — целая вечность.
Но Пинки, ее белые бедра. Одна серебряная туфелька валялась в коридоре. Сандра забрала ее к себе в комнату, как трофей.
Ой-ой, Пинки.
Утром Пинки явно была не в духе. Когда Сандра пришла в кухню завтракать, она сидела за столом полностью одетая, даже в куртке, и пила из кружки черный кофе.
— Господи, как все неудачно вчера вышло! — выпалила она и, возможно, хотела еще что-то добавить, но не успела, поскольку на дворе просигналил автомобиль и послышался голос:
— Пинки! Такси приехало!
И Пинки, не мешкая, поднялась и заторопилась в путь.
Сандра не рассказала Дорис Флинкенберг о том, что увидела в Гардеробной. Не потому, что у нее были от Дорис тайны, а потому, что это было как-то неуместно. Ей не хотелось огорчать Пинки — та и без того была расстроена. Сандра понимала и, видимо, и Пинки сама тоже понимала, что это означало конец ее владычества в доме на болоте.
Сердце — бессердечный охотник. Как говаривала та американка, это была одна из ее присказок.
Ибо где был Аландец в то время, когда Пинки лежала задом кверху среди тканей в Гардеробной? Конечно, в доме, но в своей спальне, дверь в которую была заперта изнутри. С Никто Херман, которая явилась посреди ночи; вдруг посреди ночи зазвонил телефон, Никто Херман позвонила из матросского кабачка, что в городе у моря, и сказала лишь: «Я сейчас возьму такси и приеду к тебе!»
Позже Никто Херман призналась Сандре, что она высоко ценит Аландца.
— С ним так интересно разговаривать. Он знает столько интересных историй. Столько всего повидал. Интересного.
Сердце — бессердечный охотник, Пинки.
Так Никто Херман впервые появилась в доме на болоте в ночь, когда была охотничья пирушка, но это был не последний ее визит. Она стала наведываться в этот дом, приезжала на такси в разное время, часто и поздно ночью.
Наутро после той ночи, когда Сандра вспугнула Пинки и Тобиаса Форстрёма, она пошла в Гардеробную, чтобы убраться там до прихода Дорис. Она заметила, что кто-то там уже побывал и пытался навести порядок. Часть тканей была свернута и уложена на полки.
Но туфелька так и осталась лежать. Вторая туфля Пинки. Та самая серебристая с высоченным тысячеметровым каблуком и тупым носком. Сандра и ее отнесла к себе в комнату и спрятала ото всех, чтобы даже Дорис Флинкенберг не увидела.
Так что Дорис, которая пришла позднее и поднялась вверх по лестнице в каморку, где они переодевались в свои комбинезоны «Четыре швабры и совок», так вот Дорис втянула воздух «хм, в этом доме пахнет борделем», а потом они взяли ведра, тряпки и щетки и принялись за дело — все-все вновь стало хорошо.
Когда осень сменилась зимой, Бомбе Пики-Пинк отказали от дома.
— Как поживает папа? — поинтересовалась Никто Херман в матросском кабачке.
— Хорошо.
— А теперь пошли на выставку, — сказала Никто Херман. — У вас наверняка много вопросов.
— Не-а, — в один голос ответили Дорис и Сандра, но все же постарались выказать заинтересованность.
— Твой папа, он такая меланхоличная натура, — сказала Никто Херман в матросском кабачке. — В доме порой и в самом деле бывает одиноко. Верно?
— Может быть.
— Сильная вещь, — говорила Никто Херман о фильме или выставке, которую они только что посмотрели. — Так что — кутежи каждую субботу? И сегодня вечером тоже?
Это случилось позже, ночью в ту субботу или в следующую. Сандра выскользнула из-за стола и отправилась спать, а вечеринка продолжалась, как обычно, без всякого ее участия. Но несколько часов спустя она проснулась от шума в коридоре. Слышались возбужденные голоса, и одновременно, за всем этим, звенел дверной звонок.
Nach Edward und die Sonne. Die Sonne. Die Sonne.
— Только через мой труп войдет она в этот дом! — Услышала Сандра и узнала голос Пинки, та стояла в коридоре и кричала. А еще слышался другой голос, который, ясное дело, принадлежал Аландцу, голос успокаивающий.
— Ну, Пинки. Угомонись же!
— Ну, Пинки. Конечно, я не стану ничем тебя огорчать.
А на заднем плане тем временем громко звучал тот невыносимый припев, снова и снова.
Nach Edward und die Sonne. Die Sonne. Die Sonne. Schnapps…
Было ясно, что на лестнице стоит кто-то, кого Пинки ни за что не желает впускать.
Потом на время все поутихло, но что-то происходило у входной двери; затем вдруг застучали в дверь Сандры.
— Сандра? Ты проснулась? Она хочет поговорить с тобой.
Сандра поднялась, открыла дверь, снаружи в коридоре стояла Бомба Пинки-Пинк, в таком волнении Сандра никогда прежде ее не видела, в руках она держала куртку Сандры.
— Вот, — сказала Пинки и протянула Сандре ее куртку. — Извини, что разбудила. Но это самозащита. Она там снаружи. На лестнице. Она хочет… — И голос Пинки дрогнул. — Ноги ее не будет в этом доме, так я сказала.
Сандра надела куртку и вышла, конечно, у двери стояла Никто Херман, ее не пускали в дом. Никто Херман снова приехала на такси к дому на болоте, и вот теперь такси уехало, а Пинки ее не пускала, что ей было делать? Все это висело в воздухе, когда Сандра вышла на лестницу к Никто Херман, но она ничего про это не сказала, а просияла, потому что, вопреки всем неожиданным препятствиям, была в прекрасном настроении. Она заявила, что это ради нее, Сандры, она прикатила сюда на такси из города у моря.
Потому что вспомнила одну вещь, которую хочет сказать Сандре, важную вещь.
— Сядем-ка здесь. — И они уселись на лестнице, Никто Херман и Сандра, они сидели в темноте на морозе, было очень красиво, потому что небо было ясное и все в звездах — тысячи звезд мерцали над их головами. И Сандра вдруг обрадовалась, что вышла на улицу к Никто, и перестала сердиться, что ее разбудили и почти вытащили из постели посреди ночи.
Наоборот. Она поняла, что именно этого мгновения не хотела бы пропустить. Ни за что в жизни.
Никто Херман рядом с ней. Никто, разбушевавшаяся и пьяная, которую нельзя не любить — которую все любили, и Пинки тоже, и это все усложняло.
Никто Херман обняла Сандру и стала объяснять, что проделала всю дорогу из города у моря, чтобы рассказать Сандре… но мысли ее немного мешаются, так что она не припомнит, о чем именно… но вот, кстати, о звездах:
— Надо смотреть на звезды, Сандра.
— Внимательно, Сандра.
— А потом, потом надо лишь… следовать за ними…
И никакой роли не играло то, что, как оказалось, никакой ошеломляющей правды Никто Херман с собой не привезла — все равно было здорово. И вдруг, почти как в сказке, внизу из-за угла дома появился Аландец, в руках он держал поднос с напитками.
В стаканы были вставлены бенгальские огни.
Такие яркие, такие сверкающие…
Аландец начал подниматься по лестнице, широко улыбаясь и стараясь удержать в руках поднос с сияющими напитками, он шел вверх по лестнице прямо к небу, где сидели они, к ним.
Сердце — бессердечный охотник. Пинки.
Любовь не скупится на унижения.
Такова уж она.
А Пинки, выходит, осталась одна в доме. Аландец улизнул через подвал, через «вход для официанточек», как его еще называли.
Ой, Пинки, Пинки.
И позже, позднее той же ночью, Пинки на полу в коридоре перед спальней Аландца, перед закрытой и запертой дверью. Пинки, всхлипывающая в короткой задравшейся юбке и торчащих на всеобщее обозрение розовых трусах. Словно собака. Потом Пинки заснула — легким несчастливым сном, в узком коридоре в доме в самой болотистой части леса, на ковровом покрытии, таком некрасивом-некрасивом, таком бежевом.
Сердце — бессердечный охотник.
Любовь не скупится на оскорбления.
Вот что о ней можно сказать.
Итак, Бомба Пинки-Пинк в конце концов получила отставку.
— Я больше не свободный мужчина, — будет твердить Аландец на следующее утро, объясняя дочери, что Никто Херман отныне будет чаще появляться в доме на болоте. — Ну, по крайней мере не на сто процентов, — добавит он, что само по себе интересно, ведь во времена Лорелей Линдберг он такого никогда бы не сказал.
Сами того не замечая, мы превратились в серых пантер, Аландец. Так?
Или нет?
Что-то связанное с Никто?
Это было так непохоже на Аландца — не отдаваться чему-либо на сто процентов.
Когда Дорис пришла утром к дому в самой болотистой части леса, она не сказала свое обычное «в этом доме и впрямь пахнет борделем», как говорила всегда. Она интуитивно догадалась, что настроение в доме изменилось, что что-то произошло. Что-то радостное, что-то печальное — или обыкновенное.
И поэтому все обычные комментарии неуместны.
А когда она вошла в кухню, то увидела Бомбу за кухонным столом перед кружкой кофе, тот успел остыть, но она к нему так и не притронулась.
— Никогда не становись про… стриптизершей, — сказала Бомба Дорис Флинкенберг дрожащими губами. Она старалась держаться по-деловому, но лицо ее было красным и опухшим, а краска размазалась и лежала полосками — темно-зелеными, темно-коричневыми, черными — по всему лицу. Едва она это выговорила, как лицо ее снова сморщилось от плача.
— В конце концов, они просто вытрут о тебя ноги.
— Наговорят с три короба, а цена этим словам грош…
И тут — звук подъезжающего к дому автомобиля.
— Пинки, такси приехало, — окликнули ее откуда-то из глубины дома.
И тогда появилась Никто Херман — бодрая, только что из душа — и сунула голову в каморку, где девочки переодевались в комбинезоны.
— Ну что, говорила я тебе, что она его заарканит? — прошептала Дорис Флинкенберг.
А потом охотничий сезон закончился.
И Женщины разъехались. Срок аренды истек, пора было съезжать из дома на Первом мысе. Автобус «Духовные странствия Элдрид» не желал заводиться, так что Женщинам пришлось вызвать большое такси и двумя партиями добираться до автобусной остановки на шоссе.
Можно было, конечно, и Бенгта попросить, но в тот день, когда уезжали Женщины, он отсиживался у себя в сарае: напился и не желал выходить.
Сандра тоже отправилась в путь. На остров Аланд, навестить родственников.
Это было время отъездов. «Все, что казалось таким открытым, снова стало замкнутым миром», — напевал кассетник Дорис.
А в начале нового года в дом на Первом мысе вселилась семья. Совершенно заурядная, Бакмансоны — папа, мама, мальчик, они оказались законными владельцами дома или, во всяком случае, их потомками.
Сандра и Дорис продолжали держаться вместе, продолжали играть. В «Тайну американки» и в другие игры. Сандра и Дорис все глубже погружались в детали событий, произошедших у озера Буле: смерть Эдди и все, с ней связанное. Но ничего нового не раскопали. Постепенно это стало казаться детской забавой. Они ничего так и не вызнали.
Американка, она как подводное течение.
Но та маленькая девочка, Сандра, она сидела на подоконнике в своей комнате и напевала. Напевала песенку Эдди, которую уже довольно хорошо выучила.
В одежде Эдди, это была тайна. Что она иногда, тайком от всех, особенно от Дорис Флинкенберг, надевала ту одежду, одежду американки, и расхаживала в ней по дому на болоте, когда оставалась там одна.
Мальчишка. Бенгт. Был он там, да? Был?
Стояла и смотрела на него сквозь большое панорамное окно на нижнем этаже.
Порой он там точно стоял. Порой трудно было сказать наверняка. Порой — вообще неизвестно.
Но иногда достаточно было просто представить себе, что он там.
И она росла, не вверх, но становилась старше и напевала свою песенку — мама, мама, моя песня!
И смотрела на мальчишку, вечно стоявшего там, на опушке леса.
Эдди в темноте: это бывало в те вечера, когда она оставалась одна в доме на болоте и играла неведомо во что.
— Я чужеземная птичка, — прошептала она в темноту. — Ты тоже?
Дышала на стекло, рисовала фигуры на запотевшем окне.