Музыка
(Второй рассказ Сандры)
Из Возвращения Королевы Озера, глава 1. Где началась музыка?
Королева Озера: Я ничего не знаю о музыке, если то, что я понимаю под музыкой, и есть музыка.
Из Возвращения Королевы Озера, глава 1. Где началась музыка?
На Ричарде Хелле была футболка, которую он порвал и продырявил в нескольких местах. Он взял фломастер и написал большими буквами на животе: «Убей меня». Малькольм, или, как его еще называли, «Маска» Макларен, увидел футболку и подумал: какая прикольная. Вполне сгодится для моего модного бутика «Секс» в Лондоне. Вот соберу тех парней, что толкутся вокруг магазина, и наряжу их в таком стиле, и получится ансамбль, назовем его «Sex Pistols».
Из Возвращения Королевы. Озера, глава 1. Где началась музыка?
Американский Запад будет завоеван в 1974 красными в облипку кожаными комбинезонами, туфлями на платформе и советскими флагами. С деньгами было негусто, и времена были тяжелые. Они — Малькольм «Маска» Макларен и «парни»: Артур «Киллер» Кейн, Джонни «Гром» Тандерс, Сил «Чудище» Сильван, Дэвид «Жаркие Губы» Йохансен и Джерри Нолан — неделями жили на стоянке трейлеров возле Лос-Анджелеса. У мамаши Джерри Нолана. И из вечера в вечер рубали на ужин ее слипшиеся спагетти. Малькольм «Маска» Макларен призывал «парней» смотреть на вещи в перспективе, чтобы выдержать настоящее. Но все было обречено. Труднее всего было ширяться. Просто невозможно. И тому, кому до зарезу нужно было срочно ширнуться, каждый час, каждая минута, каждая секунда отсрочки казались целой жизнью, вечностью.
Кое-кто утверждал, что если бы в те времена на американском Западе можно было бы достать героин, то панк-музыка вообще бы никогда не родилась. Но история такова. В тот самый вечер, за ужином у мамаши Нолан, распался легендарный блестящий ансамбль «New York Dolls».
Вот отрывки разговора за столом:
— Мы от тебя достаточно натерпелись, Малькольм, старая маска, — заявили Джонни Тандерс и Джерри Нолан в один голос — это они были наркоманами в ансамбле, и им надо было ширяться. — Мы больше не желаем размахивать советским флагом в здешней глуши и возвращаемся в Нью-Йорк.
— Ах вы засранцы, — встрял Артур «Киллер», он хотел поуспокоить компанию. У него не было ни денег, ни желания все бросать, и ему НЕ хотелось возвращаться в Нью-Йорк. Во всяком случае, не прямо сейчас. В прошлом у него было более-менее удачное лечение от алкоголизма и девушка Кони, которая резанула «Киллера» ножом, а потом смоталась и теперь обреталась в Нью-Йорке, и комбинация этих двух обстоятельств была мало заманчивой.
И у него не было желания покончить с ансамблем.
У него не было плана «Б». Ансамбль «New York Dolls» был для него спасением.
— Сам ты засранец! — ответили Джонни «Гром» Тандерз и Джерри Нолан в один голос, и на этом обсуждение закончилось, и закончились «New York Dolls» — вся история, вся сверкающая сцена. Через пару минут они уже были на пути аэропорт курсом на Нью-Йорк, где их очень кстати будет ждать Ричард Хелл (хотя они об этом еще не знали: «Каким рейсом вы летите, парни?»).
Возможно, Малькольм «Маска» принял ошибочное решение. На Среднем Западе Америки революцию не начинают. Но разве мог он признать это? Признать сам перед собравшейся мировой прессой, что он так облажался.
— Насрать, — сказал «Маска». — Я вернусь в Лондон, подлечу свое венерическое заболевание (болезнь члена), только в обратном порядке… сначала вылечусь, а потом… — И продолжал: — И тогда, и тогда, и тогда, и тогда, и тогда… — Как некоторые англичане с этим их акцентом, «Маска» никогда не чувствовал, когда надо было заткнуться. — СНАЧАЛА, значит, я вылечусь, чтобы моя жена, модный дизайнер одежды Вивьен Вествуд, на меня не озлилась, потом одолжу футболку Ричарда Хелле, образно выражаясь, и создам новый ансамбль, мы, пожалуй, назовем его «Sex Pistols», а что — такое многозначительное название. И это, в отличие от всей вашей муры (последнее касалось также и мамаши Нолан с ее слипшимся спагетти, потому что теперь Малькольм не на шутку распалился, прямо-таки рассвирепел), станет по-настоящему успешным проектом, который привлечет публику и принесет нам денег. Мы напишем классные панкушные хиты, а с вами, неудачниками, каши не сваришь.
С вами только облажаешься.
«Черт, что же мне делать?» — думал Артур «Киллер». Хороший вопрос. В истории музыки ему осталось сделать совсем немного. Его время на сверкающей сцене закончилось.
Из возвращения Королевы Озера, глава 1. Где началась музыка?
Малькольм «Маска» Макларен вернулся домой в Лондон подлечившимся и поспешил прямиком к «парням», околачивавшимся около их с женой модного магазина.
— Теперь, парни, — сказал «Маска», — мы организуем ансамбль, соединим политику и музыку, а назовем его как-нибудь субверсивно. У меня есть отличная идея: как насчет «Sex Pistols»? Такое кого угодно расшевелит. Повсюду полно несправедливостей. Запросто можно притянуть за волосы сравненьице английской монархии с фашистским режимом. Напишите-ка об этом песню.
— А, — начал было вскоре смененный на Глена Матлока басист Сид Сюнде, редкостный, как говорят, тупица, по части хороших текстов особенно, поскольку учился он не в школе для детей элиты, а в самой обычной «общеобразовательной», как это теперь называется в запутанной английской школьной системе, — что значит «притянуть за волосы»?
— Наплюй, Сидди, — ответил Маска. — Ты правильно смотришь на вещи.
Вскоре после этого Малькольм «Маска» Макларен запер Джонни Роттена и прочих «парней» в комнате с прохладительными напитками.
— Я вас сейчас здесь закрою, — предупредил «Маска», прежде чем повернуть ключ в замке, — и не выпущу до тех пор, пока не напишете песню вроде «Поколение Том» у «Television».
X часов спустя парни вышли с наброском песни «Миляга Том».
Ее записали на пластинку, и парни вошли с ней в историю.
— А, черт, — сказал Ричард Хелл по другую сторону Атлантики, когда услышал «Милягу Тома». Они с Тандерсом и Джерри Ноланом как раз создали еще одну, похоже, провальную группу, сколько бы они там ни протестовали против всех и вся. — Макларен. Какая маска.
— А песня-то моя, — ругался Ричард Хелл. — Это вообще все я придумал.
Из Возвращения Королевы Озера, глава 1. Где началась музыка? И кто такой был Ричард Хелл? Он был певцом в модном панк-оркестре «Television», знаменитом, помимо всего прочего, тем, что не сохранилось ни одной кинозаписи, в которой бы играл первоначальный состав. Но те, кто их слышали и видели, считали, что это было что-то новое и неслыханное.
Конец сцены, той сверкающей сцены. Как далеко от «New York Dolls», как клево, словно Игги Поп, круто.
Здесь начинается музыка: на пустом месте. В первоначальном составе играли Ричард Хелл и Том Верлен. Закадычные друзья. Они встретились в интернате на Среднем Западе, и обоих тогда звали иначе. Они частенько сбегали из школы. Путешествовали автостопом и читали стихи. Французские стихи. Рембо, Бодлер, Верлен. Там, на юге, они словно напрашивались на взбучку. Чтобы их шуганули и гнали по проселочным дорогам.
Однажды они заночевали на пустыре, на краю огромного заброшенного поля. Развели костер, чтобы согреться и учинить нечто прекрасное и ни на что не похожее, неслыханное. И подожгли все поле.
А потом драпали, драпали от полицейских, властей, красных затылков и всех прочих.
Планета без Дорис
…Когда Сандра вернулась в Поселок и дом на болоте, там все было как прежде и все же не так. Она словно очутилась на другой планете. Планете без Дорис Флинкенберг. Сандра проживет на ней всю оставшуюся свою жизнь. Как это вышло?
Кто-то обнимает сзади, словно каракатица.
— Я здесь, Сандра. Я никуда не уйду. Обещаю.
Это Никто Херман, Сандра почувствовала дурноту, и ее вырвало на Никто Херман, но та все же не разжала рук.
— Дорогая, я здесь.
Планета без Дорис. Так все на ней выглядит.
Потом она пошла спать.
И проспала тысячу лет.
ШШШШШШШШШШШШ
А потом вошла в Кровавый лес.
Дорога из Кровавого леса
Девочка в зеленом спортивном костюме, девочка с коньками. Коньки, связанные вместе шнурками, висели на шее, по коньку с каждой стороны груди. На солнце. Коньки тоже зеленые. Выкрашены старой краской, она сама их покрасила. Кожа затвердела и высохла, потому что красила она не дорогой краской для кожи, а первой попавшейся, какая оказалась под рукой. Старая банка с зеленой краской, полузасохшей. Хорошо еще, что ее удалось развести скипидаром.
Но. Покрасить белые коньки в тон костюму, который она сама себе сшила, — вот первое, чем решила заняться Сандра, когда поднялась с супружеской кровати, где пролежала довольно долго — пусть не годы и не месяцы, но все же несколько недель.
В комнате царило другое представление о времени. Время было иным, просто-напросто. Длинное, и короткое, и никакое — остановившееся, недвижимое.
Наступил ясный и красивый март, первый понедельник после спортивных каникул, во время которых Биргитта Блументаль раз за разом справлялась у Аландца о ее самочувствии. «Неужели она не может выйти и покататься на коньках хотя бы на озере? Папа расчистил снег». Аландец передавал приглашения Биргитты Блументаль лежавшей в постели больной дочери, но та не желала никого видеть во время каникул, когда нет уроков и, значит, нет внешних причин для общения.
Дочь отвечала — нет, она не может. И отворачивалась к стене. Аландец, стоявший в дверном проеме, в какой-то миг чуть было не буркнул, что пора заканчивать. Но он смолчал. Серьезность ситуации остановила его. Все-таки после самоубийства Дорис прошло совсем мало времени. И хоть он ничегошеньки во всем этом не понимал, но все же решил оставить дочку в покое.
— Больной зверь на время уходит из стаи, чтобы зализать раны, — говорил Аландец на нижнем этаже, но его слова долетали до Сандры, ведь дверь в ее комнату была открыта. — Охотнику ли этого не знать.
— Где ты видишь стаю? — спрашивала Никто Херман, стараясь быть дружелюбной (возможно, она чувствовала, что находится в этом доме лишь временно: «Я не готов жить под одной крышей», — заявил однажды Аландец и продолжал повторять это).
Вопрос Никто Херман лишь сбил Аландца с толку. Он не ответил. Сандра понимала его. Она и Дорис, они бы его поняли. Вот именно для того, чтобы избежать подобных многозначительных разговоров, сцен-из-супружеской-жизни, они, там в бассейне, много раз давали друг другу обещание никогда не вырастать.
— Разве мы не… поедем пострелять?
— Нет, — отвечала Никто Херман.
Никто Херман не стреляла. Она была пацифисткой.
Никто Херман на самом деле не хотелось стрелять. А хотелось ей — только она не решалась произнести это вслух — пойти в ресторан. Это было единственное, чего после смерти Дорис не раз хотелось Никто Херман, когда заходил разговор о том, чтобы выйти из дома на болоте и чем-нибудь заняться. Пусть она этого не говорила, но это слышалось в ее голосе.
— Стрелять, — фыркнула Никто Херман. — Вечно надо стрелять.
— Ужа-а-а-а-сно весело, — долетал снизу из подвального этажа голос Аландца, там они с Никто Херман на время праздников расположились на краю бассейна со своими напитками. Этот голос отдавался эхом по всему дому: стра-а-ашно весело! Сандра подумала: а замечает ли Никто Херман его раздражение?
— Может, пора попробовать выманить ее из кровати, — доброжелательно предложила Никто Херман. — Из супружеской кровати, или как вы там называете эту рухлядь? — Вечная история: она ни о чем не могла говорить без яда и двойного смысла.
Но и со смехом. Аландец тоже рассмеялся. А потом поставил пластинку на проигрыватель. Это была «Книга джунглей», детская пластинка, которая очень ему нравилась. Такой у него был способ произвести впечатление в обществе. Представить номер с любимой детской пластинки.
Он включил песню обезьян из «Книги джунглей».
Луи Армстронг, черный джазовый музыкант, пел на пластинке по-английски.
Уби ду. Я хочу быть как ты. Ходить как ты. Говорить как ты.
Аландец пел и пританцовывал.
— Видишь, получается; я могу научить обезьяну быть такой, как ты.
— Империалистическая чушь, — констатировала Никто Херман и убавила громкость.
— Ты владеешь искусством убивать радость в человеке, — проговорил Аландец после паузы.
Это были сцены из супружеской жизни, еще до появления фильма.
Но все же их было жаль. Вполне веселые порознь, вполне веселые во всех других случаях. Но вместе — почему так случалось? А сами они словно об этом и не догадывались.
Было жаль Никто Херман. Это же ясно. Аландцу не следовало никогда… что она теперь вообразила, с ней.
Но и Аландца было жаль тоже. Никто Херман не следовало никогда… что он себе вообразил, с ним.
И вот оба сидят и пытаются держаться друг с другом наилучшим образом, но все же ничего не выходит.
Итак, значит, был понедельник после спортивных каникул, середина дня, ученики снова в школе. Аландец на работе, Никто Херман в своей квартире в городе у моря, где она жила в течение рабочей недели (Аландец настаивал, чтобы они жили порознь) и писала свою диссертацию; полдня собирала материал, а вторые полдня писала. Она снова сменила тему, вернее, еще немного ее сузила.
— До более обозримого формата, — объяснила она Аландцу. — Работать над такой темой — цель более реалистичная.
— Угу, — отвечал Аландец, пытаясь изобразить интерес.
Ну, итак, прочь оттуда. Сандра снова вышла в мир, из дома. И теперь шла по лесу к озеру Буле, где есть отличная конькобежная дорожка. По пути, почти с самого начала, она чувствовала, что за ней наблюдают. В кустах стоял мальчишка и смотрел на нее. Только он уже был никакой не мальчишка.
Это был Бенгт, ему в декабре исполнилось двадцать.
Сейчас это произойдет. Встреча. После того как столько воды утекло и превратилось в лед. После зимы, темноты. Льда. И смерти. Теперь, на весеннем солнышке.
И тогда Дорис-в-Сандре сказала Сандре: станцуй на моей могиле.
Как это?
Сандра села на твердый сугроб и зашнуровала коньки, а потом вышла на лед. Ледяная принцесса на большой сверкающей сцене, перед невидимой публикой.
Дорис День будет ТАНЦЕВАТЬ.
Покажи, что ты умеешь.
И — плюх. Она шлепнулась задницей на лед. Очень неловко. Ноги Сандры оказались слишком большими для этих проклятых коньков и горели как в огне. Сандра ненавидела кататься на коньках. Теперь она это вспомнила. И свой упорный отказ вообще надевать коньки.
Я не смогу станцевать для тебя, Дорис. Коньки мне малы. Ноги у меня выросли, и пальцы стали такими длинными и толстыми. Просто огроменными.
А ноги после стольких лет, проведенных в постели, словно желе. И дрожат, словно тонюсенькие ножки Бемби. Дрожь. Возможно, издалека это и кажется трогательным, но ощущается как обычные судороги… короче говоря, там, на солнце, она поняла, что не сможет танцевать, а то снова шлепнется. Так что нечего тянуть, она обернулась в ту сторону, где были глаза, и крикнула: «Иди же. Чего ты ждешь?»
Выходит, это она начала игру, она первая обнаружила себя. Вскоре, всего полчаса спустя, они оказались в сарае Бенку.
Желание. Кожа. Тело. Желание. Кожа. Тело. Это только слова, плохо передающие то, что произошло, когда они, неловко стянув друг с друга одежду, наконец соединились как мужчина и женщина. Неловко, да…
Теперь я точно зацелована, подумает Сандра перед зеркалом в крошечном туалете Бенку. Все еще при свете дня. Она не сможет оторвать взгляда от своего бледного лица и посиневших, распухших губ и почувствует себя почти счастливой.
Но сперва: возбуждение от ощущения его рук повсюду, все тело бьет дрожь и в животе кружатся бабочки. Этого она хотела, так прежде не бывало. Ни с ним, ни с Дорис. Потому что теперь все по-новому, она так решила: все будет новым и неслыханным.
Он вошел в нее, приподнял бедра, ее раздвинутые ноги смешно торчали в стороны, она обвила ими его ноги, и все пошло очень быстро и очень медленно. Вот это и случилось, случилось, стучало в ней.
Он выгибал спину, словно перо, голая грудь выпячивалась вперед, была выставлена напоказ, словно у святого Себастьяна, исколотого стрелами, он тяжело дышал, и теплые волны накатывали на нее.
Назад в комнату.
Показались чужими. Слова. Большая их часть казалась ей чужой после смерти Дорис. Прежде всего, слова, которые описывали различные чувства. Как они были связаны с чувствами и психическим состоянием, к которому они относились? Да и существовала ли вообще такая связь? Это было неясно.
— Я расписываюсь во всем, Дорис. Я — аномалия.
Сандра лежала на кровати в своей комнате и разговаривала с Дорис, это был ее спасательный канат. Но не с той Дорис, которая еще совсем недавно была жива, а с другой, наполовину выдуманной и созданной ею самой. Дорис-конструкция, которая не более жива, чем Дорис из плоти и крови, но которая ей необходима — на ней все держится. Дорис, с которой можно разговаривать. Этим она и занималась, лежа в кровати, когда не мастурбировала и не спала. Разговаривала с Дорис, которая, как она знала, не существовала, которую она выдумала.
Мастурбация была не столько сексом, сколько попыткой создать собственное пространство по ту сторону внешнего мира. По ту сторону мира и неприятных фактов в нем. В том числе и того факта, что Дорис Флинкенберг мертва.
Это было как сон. Это уносило ее прочь.
Но оставалась память тела.
— Все же я никудышная лесбиянка, — произносила она с осуждением, лежа одна в кровати в комнате с задернутыми занавесками, не зная — день там или ночь. — Ты должна простить меня.
Это не играет никакой роли, отвечала ей Дорис Флинкенберг очень ясно, и больше ей нечего было сказать, лишь пальцы на ощупь двигались вниз по телу — между ног и дальше.
«Сексуальность — это общение и креативность», — было написано красными буквами в брошюре, которую как-то раздавали им в школе. Сандра вспомнила это, когда достигла своего трехсотмиллионного самовызванного оргазма там, на супружеской кровати, в темной комнате в самой болотистой части леса, и не смогла сдержать улыбку.
Общение и креативность.
— Господи, — сказала она Дорис Флинкенберг внутри себя, и Дорис рассмеялась. Улыбнулась мокрым ртом, показала сверкающие зубы. — Чему только не научишься, всякому вздору.
Это произошло во время нервного срыва или сразу после. Но сам приступ начался так. Через пять недель после смерти Дорис, незадолго до Рождества, в субботу вечером Сандра была в гостях в семье Блументалей. Самый обыкновенный субботний вечер, когда родители дома. Мама и папа Блументали были в бане этажом ниже, а их дочь Биргитта и Сандра сидели в их миленькой гостиной — смотрели телевизор и тайком опорожняли изобильный бар, который родители держали для показухи. Они были трезвенники: отец — детский врач, мама — медицинская сестра, но она служила в поселковой управе. Приступ начался в этой гостиной, пока родители Блументали одевались после бани. Бах, они услышали сильный удар, когда Сандра рухнула на пол в полубессознательном состоянии. «Война началась», — успела подумать фру Блументаль, у которой остались с детства тяжелые воспоминания о бомбежках в городе у моря во время войны; она вскрикнула, громко, по-детски. Но через секунду взяла себя в руки и бросилась наверх. Увидев девочку, лежащую на полу — не их собственную дочь, слава богу, — она закатала рукава и бросилась оказывать первую помощь; но это не требовалось, так сказал ее муж, детский врач, который тоже оказался возле больной. Опасности для жизни не было. Сандра Вэрн просто-напросто упала в обморок, очевидно от перенапряжения, что вполне понятно, после всего, что случилось. А объяснения и раскаянья их дочери, к тому же слегка пьяной, его в тот момент не волновали. Как врач он сразу понял, что случившееся никак не связано с алкоголем, сколько бы Биргитта Блументаль в полуистерике и опьянении ни лепетала за его спиной свои детские признания: «Мы только попробовали».
Так начался приступ; он не был неожиданным, хотя так и могло показаться. На самом деле Сандра ждала его, как бы странно это ни звучало. Но не менее странно было жить так, будто ничего не произошло. Так она поступала сначала. Хотя все время понимала, что это неправильно, что это тоже ненормально. Но — что такое нормально? Когда Дорис не стало, слова тоже поблекли; миры, которые они скрывали, все нюансы, все ассоциации, особые значения. Нормальное стало снова нормальным, в нормальном значении. Конечно, это облегчало общение с окружающим миром и помогало установить взаимопонимание, но и отнимало что-то важное, отнимало вкус.
И был большой вопрос, он все время требовал ответа, требовал вплоть до нервного срыва: возможно ли вообще жить без этого вкуса? Ответить «да» означало бы солгать — точно так же, как и сказать «нет», а самой потом, например, завести новых друзей (словно все дело было в том, чтобы найти друга). Этот выбор мучил Сандру после смерти Дорис. Она не хотела умирать, но не понимала, как ей жить дальше.
Такой была реальность. И когда она об этом размышляла… вот, вот, в этом и была загвоздка: размышлять об этом было невозможно, не упираясь в логику. Из размышлений вытекало лишь одно решение — смерть, но Сандра вовсе этого не хотела и старалась гнать подобные мысли, и чего тогда, это уже Дорис в ней говорила, торопиться?
Вскоре после смерти Дорис Сандра, только что выздоровевшая от последней детской болезни, на этот раз свинки, вернулась домой с Аланда, она не хотела сразу идти в школу, ей казалось, что все на нее смотрят. Из-за того, что случилось. Многие ученики, которых она едва знала, были с ней внимательны, придерживали перед ней двери, но в то же время они сторонились ее. Шли дни, а в ней по-прежнему не было заметно ничего особенного, никаких признаков чрезмерных переживаний, например, кое-кто стал на нее косо посматривать, шептаться и шушукаться у нее за спиной.
А были и такие, учителя и ученики, кто подходили и выражали соболезнование. Соболезнование. «Соболезнование», — говорили взрослые. Это звучало значительно и весомо, но Сандре было тяжело выслушивать это.
— Ей нелегко, этой девочке, — говорил Тобиас Форстрём, учитель английского и истории, родом из Поселка, так же как родители Дорис. «Все против нее», — заявил Тобиас Форстрём таким тоном, словно читал лекцию, хотя это было на перемене и он уже сто лет не был ее учителем. «Многие здесь вышли из бедных семей с таким мизерным достатком, какой тем, кто не изведал нужды, и представить себе трудно. Поэтому так горько, что это случилось с девочкой, которой выпал шанс выкарабкаться. Разорвать круг, так сказать». Потом он улыбнулся, стиснув зубы, и похлопал Сандру по плечу. Стиснутые зубы и натужное похлопывание по плечу, Сандра понимала, что они означают: кое-кто в Поселке свысока поглядывал на приезжих, таких, как она и Аландец.
Которые понастроили дорогущих домов дикого вида и, хоть и поселились тут, никаких связей с Поселком не имели. С дачниками было проще: те не старались выдать себя за местных, к тому же с определенной точки зрения они могли показаться даже трогательными в своих попытках разделить всех на «настоящих» (местных) и «ненастоящих» (пришлых, как Аландец, считавших, что они все смогут купить за деньги); и так заботились о том, чтобы самим оказаться на нужной стороне.
— К нам в класс пришла замечательная девочка, — объявил Тобиас Форстрём с кривой улыбочкой тогда, давным-давно, когда Сандра только начала учиться в школе в центре Поселка. — Замечательная девочка из французской школы пришла к нам на самом обыкновенном уроке английского языка, посмотрим, что из этого получится.
Класс не засмеялся ни над ней, ни над попыткой Тобиаса Форстрёма пошутить. Форстрёма недолюбливали. Недоброжелательность, которую он скрывал за масленой улыбкой, и двусмысленные шуточки, которыми пытался забавлять совершенно безразличных к ним окружающих, сами по себе были отвратительны, от них инстинктивно хотелось увернуться. А с другой стороны, кому приятно, что ему напоминают, что вот он оказался здесь, а не где-нибудь еще и здесь и останется на веки вечные, сколько бы ни пытался вырваться, чем бы ни стал заниматься? Пока ты еще ребенок, и мир представляется тебе бескрайним, и кажется, что можно стать кем хочешь и делать что захочешь.
Сандра не обращала внимания на Тобиаса Форстрёма — ни тогда, ни позднее.
— Какое удивительное маленькое создание! — Это тоже он сказал.
Он, Тобиас Форстрём.
Да. С этим можно было согласиться. Ее манера говорить, держаться, ПОНИМАЕШЬ ТЫ ТЕПЕРЬ, КАК НЕМЫСЛИМО ЖИТЬ БЕЗ НЕЕ? — хотелось выкрикнуть Сандре в лицо Тобиасу Форстрёму, но она этого не сделала, а просто ушла, вежливо и любезно, как и подобало «девочке из французской школы», куда она вернется, и весьма скоро.
Больно — это слишком слабое выражение, чтобы передать, каково было бороться с воспоминаниями о доме на болоте — тогда, в самом начале, когда все еще не запуталось.
Дорис появилась словно подарок. Такой неслыханный, нежданный — все изменивший.
Таких как Дорис больше нет. Никто не говорил как она.
Я не изменила ей. Произнесла Сандра Вэрн торжественно, словно бы в церкви прилюдно каялась в своих грехах. Она сказала это вдруг и безо всякой причины, это происходило снова в школе, а та, кто стояла перед ней, обернулась. Это была Анна Нотлунд, учительница музыки, она шагнула вперед, ей тоже захотелось обнять Сандру.
— Порой хочется объяснить детям, что существует жизнь после этой, — сказала Анна Нотлунд. — Я хочу сказать, — поправилась она, услышав, как это прозвучало, — что существует еще что-то помимо большого рокового ЗДЕСЬ И СЕЙЧАС.
Она развела руки и подошла поближе, так что Сандра очутилась прямо у нее в объятиях.
Сандра замерла, недвижная, словно деревянная, и, все еще не осознавая, что происходит, подумала вслух:
— Это была не я. Не я.
— Милочка, о чем ты? — с участием, но рассеянно спросила Анна Нотлунд, словно не очень-то слушала.
Возможно, подумала Сандра, медленно возвращаясь к действительности, Анна Нотлунд просто-напросто не сильна в словах. Ей трудно слушать, говорить и понимать.
Возможно, подумала Сандра, это ее единственное оружие на такой случай — вот это объятие.
Единственное ее оружие — это ее объятие.
— Ничего себе фразочка, — сказала Дорис Сандре немного позже в середине школьного дня. Громко и ясно, но никто, кроме Сандры, этого не услышал.
Объятия. Как Сандра ненавидела объятия, особенно в школе сразу после смерти Дорис, когда казалось, что лишь она одна продолжает жить, словно ничего не случилось. При этом она прекрасно сознавала, что так жить невозможно и что нервный срыв не заставит себя ждать, если она будет продолжать в том же духе (что она и сделала, выбора у нее не было).
— Но ты-то сама как?
— Как ты справляешься?
Любители поговорить, они вечно так.
Но, господи, что на это ответишь? Разве не видно? Не больно-то хорошо. Но что поделать? Как с этим справиться? Обниматься, что ли?
Ей уж точно было лучше с такими, как Тобиас Форстрём, с теми, кто лишь из чувства долга выказывали ей свое участие, или с теми, кто вообще ничего не говорили, а лишь грустно поглядывали на нее, при этом явно испытывали облегчение, когда не встречали такого же грустного взгляда в ответ. Облегчение от того, что можно быть такими, как прежде. Такими, как всегда.
В классе Дорис на ее парту в начале среднего ряда поставили фотографию, цветы и стеариновые свечи. Первое время свечи горели постоянно, а розы стояли в теплой воде в стеклянной банке; воду регулярно меняли и розы тоже. На фотографии — Дорис с копной светлых с красным отливом волос, такой она на самом деле была совсем недолго, лишь в самые последние месяцы. Дорис на фотографии, которую сделал ее бойфренд Мике Фриберг. Новая Дорис. Из Фольклорного ансамбля Мике. «Привет. Я Дорис, а это Мике, мы Фольклорный ансамбль Мике. Сейчас мы споем вам веселую народную песню в нашей собственной аранжировке — „Я вышел разок на зеленый лужок“». Мике Фриберг ушел из школы сразу после смерти Дорис. Ему надо было подумать. Он не выдержал.
Из Возвращения Королевы Озера. Глава 1. Где началась музыка?
Мике Фриберг: «У меня не осталось ясных воспоминаний о ней. Порой она стояла на школьном дворе, бледная. Они были в одинаковых пуловерах. Она и ее подруга. С надписью „Одиночество & Страх“.
Это было за сотню лет до того, как возникла пландер-музыка.
Она…. пусть, может, и глупо так говорить, но у меня не сохранилось воспоминаний о ней. Я ее не помню, совсем.
А ее подругу — наоборот. Это была моя первая любовь. Вы знаете, как это бывает. Она покончила с собой. И если бы не музыка, я бы этого не пережил».
Из Возвращения Королевы Озера. Глава 1. Где началась музыка?
Ametiste: the rise and rise and rise of Ametiste, это был я, пока все не завертелось. Пока я не встретил ее — ту, которая стала Королевой Озера на Кони-Айленде, в том киоске для записи пластинок, там еще парочка таких осталась.
У Дебби была «камаро» шестьдесят седьмого года, она получила ее в наследство от своей матери. Иметь автомобиль в Нью-Йорке было и роскошью и безумием, но у нее он был; как сказала Дебби: лишь наши поездки на Кони-Айленд и на тамошние пляжи помогли нам не свихнуться окончательно.
Чтобы припарковаться в Нью-Йорке, можно потратить целый день. Три раза в неделю приходилось вставать в половине седьмого, чтобы выехать до семи, ведь если охранник на парковке успеет раньше, то посадит машину на цепь, а потом ее свезут на кладбище брошенных автомобилей далеко за городом, где оно и теперь осталось.
Это была моя работа. Парковать автомобиль Дебби. Вставать спозаранку, а потом сидеть в автомобиле с одной стороны улицы и дожидаться, когда разрешена будет парковка на противоположной. Я иногда даже спал в машине. А потом, когда приехала Сандра, Королева Озера, нас стало двое. Мы там сочинили несколько песен.
Дебби тогда была занята. Она выбилась в люди и думала лишь о том, чтобы всюду оказаться на первых местах. Почти. Но потом они увезли ее во Францию и заставили тараторить идиотские слова по-французски, это называлось «панк», так считали те, кто продавал пластинки.
Но раньше и она так же: Дебби говорила, что большую часть своих ранних песен написала, сидя в автомобиле, пока ждала — зимой с включенным мотором, — когда сможет припарковать машину на другой стороне.
Так что это там родилась музыка. В «камаро» Дебби, модель шестьдесят седьмого года, в нескольких кварталах от The Bowery, где мы все тогда жили.
Там обреталась еще куча легендарных типов. Например, Вильям Барроуз. Я его помню как привидение. Белое привидение.
Мы жили в The Bowery, и Вильям Барроуз прикидывался привидением: забавно это вспоминать. Веселенькое было время.
Мы околачивались вокруг Дебби; она была знаменитой, почти самой знаменитой в мире. Она сделалась знаменитой быстро, за пару лет, и многие удивлялись, почему именно она.
Было время, несколько месяцев, может, с полгода, когда она была Самой Знаменитой в мире.
Самой Знаменитой в мире. В музыке есть понятие «пик». Это кульминация.
Но я потом не часто видел Дебби. Считай, ни разу. Она вечно была на гастролях.
А когда она оказывалась в The Bowery, то вокруг нее было полным-полно народу. Всем вдруг приспичило с ней познакомиться.
Ну, мы и уходили, я и Королева Озера.
Частенько я подбирал ее прямо на Кони-Айленде, в киоске музыкальных записей. Она была чокнутая, эта девчонка.
Но умела писать песни.
Sheet-music началась здесь.
Самое-самое начало. В Нью-Йорке. Пока мы ждали, чтобы припарковать автомобиль Дебби, по утрам.
И шел снег.
Падали тяжелые снежинки.
Напиши так, сказал я Королеве Озера.
Падают тяжелые снежинки.
Напиши так, сказал я. И Королева Озера написала.
Постепенно перестали зажигать свечи, хотя поначалу делали это каждое утро, как только приходили в школу. Цветы завяли, а новых больше не приносили. Розы засохли, но все равно казались красивыми, так что их так и оставили стоять. Потом кто-то случайно опрокинул стеклянную банку, она упала на пол и разбилась. Вдребезги. Не на большие осколки, как обычно, а в мелкую крошку, которую чертовски трудно было смести с пола.
Тогда и розы оказались в корзине для мусора.
— Нам следовало, наверное, подумать о тебе, — сказала Анна Нотлунд, учительница музыки и классная руководительница в классе Дорис. — Может, ты хотела их забрать?
Не успела Сандра ответить (куда ей было девать эти цветы?), Анна Нотлунд продолжила:
— И еще одно. Ее парта. Ее вещи. Я понимаю, что ее мама… ее приемная мать плохо себя чувствует, и сейчас ее нельзя тревожить.
— Я это сделаю, — сказала Сандра спокойно и деловито. — Конечно.
И она освободила парту Дорис, высыпала содержимое в пластиковый пакет. Все, что там лежало у Дорис, она отнесла домой, ничего не выкинула. Не стала даже разбирать. Полный пакет так и лежал потом в ее комнате в доме на болоте, под кроватью. Она собиралась отнести его в дом кузин, собиралась до нервного срыва, когда это было еще актуально, но мама кузин была в лечебнице, а после приступа, да, после приступа уже было все равно. И честно говоря: никто об этих вещах не заикался. Учебники, тетради, листы бумаги. Бумаги, бумаги, бумаги. И еще шарф с ароматом духов молодой девушки, Новая Дорис, Дорис из Фольклорного ансамбля Мике.
Итак, Сандра освободила парту, сложила ее содержимое в пластиковый пакет и отнесла его к себе домой, в свою комнату в доме на болоте.
Парту вынесли из класса. Чары разбились, жизнь продолжалась.
Дорис, прощай, здравствуй…
…рождественский гном!
Сказала Дорис-внури-Сандры, и Сандра не смогла сдержать широкой улыбки. Потому что и в самом деле приближалось Рождество.
Анна Нотлунд и некоторые ученики из класса Дорис заметили, что Сандра улыбнулась, и удивленно на нее уставились. Что в этом смешного?
Нет. Никто не понял. Это нельзя было понять.
«Никто в мире не знает моей розы, кроме меня».
Сказали Дорис-внутри-Сандры И Сандра в один голос (хоть этого никто и не услышал).
И Эдди, та Погибшая Девушка. Хриплый голос Эдди, на той пластинке.
Голос мертвой.
Мама, они мою песню поняли.
По этому всему кто угодно смог бы догадаться, что дело идет к нервному срыву.
Связь мысль-чувство-слово была в Сандре затоптана. Взамен появилась, например, музыка. Странные мелодии звучали в ней, мелодии, иногда привязанные к чему-то в реальности, а иногда нет. Узнаваемые мелодии, которые существовали в жизни. А порой неизвестные, которые явно не существовали.
Королева Озера: я не знаю, является ли музыка музыкой.
Сандра по-прежнему общалась с Биргиттой Блументаль. Они вместе готовили уроки. Биргитта Блументаль хорошо училась. Сандре нужна была помощь по многим предметам, особенно по математике, потому что она в начале осенней четверти много пропустила.
Биргитта Блументаль помогала ей. Она хорошо умела объяснять, так что все становилось ясно. Сандра ценила это. А еще Биргитта Блументаль была изрядная зануда, она не отклонялась от темы больше, чем требовалось. Раз они взялись учить уроки, так уроками и надо заниматься. Начали решать задачи, значит, решать задачи.
Никакого обезьяньего искусства. Никаких «игр». Не то что с Дорис Флинкенберг.
А потом наступало время отдыха. То, что в школьные годы называлось «свободное время». Тогда Сандра, возможно, впервые поняла значение этого слова. Когда у человека есть свободное время, он может заниматься обычными делами, отдыхать. Смотреть телевизор, читать, играть, складывать мозаики, разговаривать «обо всем на свете». Прежде всего об обычных вещах, они-то и есть самые важные: о мальчишках, например, которыми интересовались. Но Биргитта Блументаль иногда бывала чересчур супернормальной в этом отношении. Секреты у нее были самыми заурядными, но она их преподносила как бог знает что. В высокопарных выражениях расписывала она, как влюблена в своего тренера по верховой езде, которого звали Хассе, и как ее бесит, когда Тобиас Форстрём поглядывает на нее «нездоровым образом». «Но ты ведь знаешь мужиков», — добавляла со смешком Биргитта Блументаль. О да, да, да. Сандра тоже смеялась, она имела представление о мужчинах, хоть и не в подробностях, но это было не важно, важно, что она знала, что нормально, а что нет, и реагировала, как и следовало.
Были вещи, которыми они занимались с Дорис Флинкенберг, в их личном мире. Вещи, которые никогда не выходили за свои рамки, которые никогда не были больше, больше чем жизнь, вся жизнь целиком. Которые ничего не взрывали. Взрывались. Детонировали.
Даже если потом за них сполна расплачивались.
Мечты закончились. Истинная любовь умерла. Это надо было признать.
Они обсуждали, кем будут, когда вырастут. Именно об этом они говорили в тот вечер, когда случился нервный срыв. Биргитта Блументаль любила животных и мечтала стать ветеринаром. «Не доктором, как папа, хотя все так говорят, — заверила Биргитта Блументаль. — Это я сама так решила».
— А я не знаю, — призналась Сандра, когда настал ее черед и джин-тоник, который они нашли в баре, начал оказывать на нее свое влияние. — Модельером, может быть.
Это вырвалось у нее, сорвалось с языка, и вот она проговорилась.
Совершенно нормальная цель, совершенно нормальный ответ на совершенно нормальный вопрос. Так это было.
— Класс! — сказала Биргитта Блументаль, сделала большой глоток из своего стакана и поморщилась. — Ох! Слишком крепко. — Последние слова она прошептала, чтобы не услышали родители, которые по субботам мылись в бане этажом ниже.
— Ты находишь? — спросила Сандра светским тоном и сразу же смутилась. — Поначалу, возможно. Но потом привыкаешь.
— И не так уж приятно.
— Речь и не о том, чтобы было приятно, — уверенно заявила Сандра, ей нравилось так болтать о том и сем: модельер. Это успокаивало. Это было нормально, теперь все будет нормально. Не так, как в самом конце с Дорис Флинкенберг. Она вдруг вспомнила то ужасное время, когда все сорвалось и покатилось по своим законам. Пусть кровью и золотом еще пылают волны, как пелось когда-то на магнитофоне Дорис. Но скоро ночь потребует свой долг.
И лето оттолкнет вас.
По правде говоря, время с Дорис Флинкенберг было самое лучшее время. НО И худшее.
— На здоровье! — хихикнула Биргитта Блументаль. — Все так качается, качается.
Под Сандрой пол тоже заходил ходуном, хотя она лишь пригубила из своего бокала. Кач-кач. Нервный срыв приближался, к сожалению, и, к сожалению, предотвратить его было невозможно, и вызвал его не алкоголь, а одно-единственное слово, которое было сказано, слово «модельер». Оно пело в голове очень противно. Это пели Дорис-внутри-нее, Эдди и все возможные другие голоса.
Невыносимая какофония. Попытаться успокоиться, словно ничего не произошло, и кутить как ни в чем не бывало, отдыхать в субботу вечером.
Это была последняя мало-мальски нормальная мысль Сандры.
— Ой, я опьянела, — прошептала Биргитта Блументаль. А потом повысила голос, сочувственно посмотрела на Сандру, которая старалась отвести взгляд. Теперь все стало опасно, она смотрела на тюлененка, который отчаянно отталкивался ластами, пытаясь убежать от охотников, которые преследовали его по синему льду на телеэкране, безнадежная попытка. «Живая природа», так называлась программа, ее показывали каждую субботу, вечером в одно и то же время.
— Вот класс! Стать модельером, я имею в виду. Расскажи подробнее. — И добавила шепотом: — Ой, так весело стало! Думаешь, я успею протрезветь до того, как папа с мамой вернутся и настанет пора есть бутерброды с раками?
В семействе Блументалей каждую субботу после бани ели бутерброды с раками, такой был приятный обычай.
Бах! — застрелили тюлененка.
А маленькая шелковистая собачка виляла хвостом.
Но, например, Биргитта Блументаль… можно ли, в самом деле, разгадать тайну, так чтобы это была лишь игра, как и задумывалось, не больше и не меньше. Ничего кроме.
И Дорис, и все самое в жизни приятное: можно ли жить без этого? Без того, что хлестало через край.
И — БАХ — все произошло совершенно неожиданно. Прямо там, на том самом месте. Стало ясно: это невозможно, и еще много всего другого стало ясно о вине и тайне и о том, самом ужасном, до чего они дошли, обе вместе, а не только слегка коснулись, затронули.
И в результате: смерть Дорис.
В свете всего этого — другого выхода не было. Невозможно жить без Дорис. Без нее нет жизни. Никаких вариантов.
Неси меня, Дорис, по темным волнам.
Ай, кто это? Так это ты? Посмеивалась с издевкой Дорис у нее внутри. И потом это случилось. Не осталось никакой защиты, БАХ — прогрохотал в ней нервный срыв.
Как камень на мосту, а мостом была она, Сандра, темная и бездонная. Она упала в обморок, рухнула на пол. На нижнем этаже вскрикнула мама Биргитты Блументаль, услышав короткий и такой детский крик, она вспомнила, или тело и голова ее вспомнили, бомбы, которые падали на город у моря, и бомбоубежище… «Началась война», — подумала она, но в следующую секунду поняла, что это абсурд, а ее муж уже прислушивался к другому крику, который могла издать лишь их дочь Биргитта, когда она по-настоящему взволнована или испугана. И теперь она кричала ПОМОГИТЕ там наверху. И родители, едва успев натянуть одинаковые голубые махровые халаты, помчались наверх и обнаружили на полу в своей гостиной потерявшую сознание девушку.
— Я не знаю, что случилось, — пролепетала Биргитта Блументаль. — Она просто упала в обморок. Может, она… отравилась алкоголем.
И она принялась каяться в том, чем они занимались наверху в гостиной, но взрослые не слушали ее. Родители сразу поняли, что не в бутылке дело. Это было что-то другое, возможно, намного серьезнее.
— У нее жар, — сказал папа Блументаль, детский врач. Он опустился на колени возле Сандры Вэрн. — Лихорадка. Возможно, это воспаление мозга.
И все же: Сандра подгадала-таки, чтобы оказаться в надежных руках.
Так тоже можно взглянуть на дело.
В отличие от Дорис. У Дорис не было страховки. Ей пришлось взглянуть в белые глаза смерти по-настоящему — совершенно беззащитная, одна-одинешенька.
Так тоже можно взглянуть на дело.
Модельерша
Сандра не знала, что произошло. Когда она пришла в себя, то лежала в своей кровати, а Аландец и двое неизвестных гномов женского рода, сильно накрашенных, с всклокоченными волосами и чрезвычайно гномоподобных, стояли возле кровати. Она было решила, что незнакомые женские лица рядом с Аландцем — продолжение галлюцинации, промежуточное состояние между бодрствованием, безумием и болезнью, но Аландца-то она узнала и поняла, что лежит в своей собственной постели. А в следующую секунду стало ясно, что все происходит наяву. Перед ней на самом деле стоял Аландец в колпаке гнома. Сандра ухитрилась грохнуться в обморок перед самым началом разудалых рождественских гуляний, которых так ждал Аландец, и женские лица принадлежали двум гномам или… теперь, когда детский врач Блументаль ушел, можно было назвать их… хмм.
Бледное лицо папы-аландца в окружении двух незнакомых женских лиц. Сандра слабо улыбнулась, потому что ситуация и впрямь была забавной и потому что ей хотелось заверить Аландца, что она все-таки жива. А потом она снова погрузилась в забытье. Температура поднялась до тридцати девяти градусов.
Модельер. Стоило подумать об этом, и она теряла голову.
Она взяла руку проститутки-гнома и сжала ее изо всех сил.
Был субботний вечер и вечеринка, как уже было сказано, почти началась, как вдруг раздался звонок в дверь — пронзительный зуммер (дверной звонок снова был установлен ПОСЛЕ смерти Дорис) — детский врач Блументаль перепугал до полусмерти впечатлительного и сознающего свою вину Аландца, ведь врач, появившись на фривольной вечеринке, устроенной взрослыми в отсутствие детей, способен смутить любого отца.
— У меня в машине ваша дочь, она без сознания. Ей нужна помощь.
Первая фраза детского врача Блументаля не очень-то исправила положение. Блументаль был известен своим особым весьма садистским чувством юмора. И любовью к театральным эффектам. Например, давным-давно, еще до отъезда Лорелей Линдберг, когда все было по-другому (и можно было позволить себе грубоватые шутки — впоследствии из сочувствия Аландцу, тянувшему воз в одиночку, ерничать так казалось неловко), он, встретив Лорелей Линдберг в продуктовом магазине, заявил ей, что ребенок, которому прооперировали заячью губу, не всегда способен вернуться к нормальной жизни. Физиологически, в принципе — да, сказал он, но не психически.
И вот детский врач Блументаль стоял на лестнице дома на болоте и долю секунды наслаждался эффектом, который произвели его слова, а затем, увидев, что они возымели действие, снова вошел в роль знающего свое дело врача.
— Возможно, это инфекция. Ничего более серьезного. Может быть, следствие психического расстройства. Девочка много пережила за последнее время. И выказала большое мужество. Возможно, слишком большое. Теперь ей нужен отдых, ей надо дать время поправиться.
С этими словами Сандру оставили лежать в ее собственном доме, в ее собственной кровати, той огромной супружеской, в самый разгар праздника.
Это внезапно испортило все веселье. Все притихли. О продолжении праздника, во всяком случае в доме на болоте, не могло быть и речи. Но в другом месте — возможно. Так что в полночь от дома отъехало несколько такси. В них уселись все гости, с Сандрой остались лишь те две женщины.
Одна сидела на краю постели и держала Сандру за руку, в глазах ее стояли слезы. Она обтирала горячий лоб Сандры холодными носовыми платками, которые приносила в комнату вторая женщина. А еще та заварила чай, сделала бутерброды, выложила имбирное печенье на блюдечко и принесла все на подносе.
Сандра ничего не пила и не ела, только сжимала руку. Чью-то руку. Ее мучило одно желание. Она тосковала. И в забытьи повторяла одно и то же имя, снова и снова:
— Бомба. Пинки. Пинк.
Женщины, которые, увы, не знали Бомбу, конечно, не могли понять, о ком она говорила, но изо всех сил старались успокоить девочку.
Аландец заперся в маленькой гостиной. Он был не в духе. Пусть праздник продолжается без него. И не только праздник. Все остальное тоже.
Но на следующий день, в воскресенье, он встал рано утром и принялся за уборку. Он отослал женщин, так что, когда Сандра в середине дня проснулась, в доме было чисто и пусто. Аландец позвонил также Никто Херман и попросил ее приехать. В виде исключения Никто оставалась в доме и в последующие дни, даже в середине недели.
Сандра бродила по дому в поисках — чего? Праздника? Тоска не отпускала ее. Так что она снова легла в кровать. И так и лежала в полудреме. Не вставать бы целую вечность. Спать, спать, спать. Тысячу лет.
Жар вернулся, температура то поднималась, то спадала. Потом вдруг, несколько дней спустя, она совсем пропала. Время шло. Физическое состояние Сандры восстановилось, но она все равно продолжала лежать.
Никто ничего ей не говорил.
— Отдыхай, — сказал детский врач Блументаль. — Поправишься со временем.
Сандра сама приняла решение. Она встанет, лишь когда захочет. Она не собирается лишать себя жизни. Просто будет так лежать в кровати и в конце концов потухнет, как бы сама собой. Но пока она не найдет причин вставать, она не встанет.
Все голоса в ней примолкли.
Это было похоже на крайнюю степень апатии и ничегонеделанья, но на самом деле все было не так однозначно. Мысли роились в голове. Транзистор играл по ночам, когда было меньше помех и радиоволны долетали до самого Люксембурга, где была радиостанция, передававшая ту музыку, которая словно поток проплывала в голове.
«Я не влюблена. Просто переживаю идиотскую пору».
Тоска, Пинки, вот это слово. Формула, воспоминание, ассоциация. Теперь пришло другое. «Пойми меня правильно, просто я ищу тебя, не думай, что все так ясно. Я не влюблена, просто потому…»
И был тот Мальчишка. Тоска снова направилась в ту сторону. Потому что он был там. Мальчишка, который уже не был просто мальчишкой. Он был Бенгтом.
Сандра не удивилась, обнаружив его у дома. Вовсе нет. Чаще всего он стоял на мостках или около, которые теперь, когда листья опали и на земле лежал снег, хорошо были видны за стволами деревьев. Он смотрел вверх на ее окна. Она понимала, что он чего-то от нее хочет.
И она…
Она сидела в темноте в своей комнате на краю огромной пустой супружеской кровати и смотрела в темноту. Смотрела прямо на него, различала его тень.
Иногда он стоял не двигаясь, и она представляла, что они смотрят друг на друга, не видя, но обычно он нетерпеливо переминался, топтался на месте, как бывает, когда все ждешь и ждешь и в конце концов уже устаешь ждать.
— Кто это? — Однажды, как раз накануне спортивных каникул, когда Биргитта Блументаль заставила себя войти в комнату больной Сандры, она случайно увидела его — тень, которая в сумерках двигалась у кромки льда.
— Тип какой-то. — Сандра пожала плечами.
— Он смотрит сюда. Он кажется… не совсем здоровым.
— Ммм. И что?
— А ты не боишься?
Сандра села на постели и сказала:
— Это всего-навсего человек. Почему я должна бояться?
В ее ответе была отстраненность, почти угроза. Ей не хотелось, чтобы Биргитта Блументаль торчала здесь. Не нужны ей ее патетические банальные рассказы о ее патетических уроках, ее патетических мечтах (Хассе-конюх!), ее патетических планах на будущее и представлениях о будущем. Вспомнилась фраза из далекого прошлого: спичечный домик со спичечными людьми, которые живут спичечной жизнью.
Черная Овца в Маленьком Бомбее: я хочу показать тебе, как выглядит твоя мечта.
— Так ли выглядит твоя мечта?
Возможно, Биргитта Блументаль и была наивной, но глупой — вовсе нет. Она понимала что к чему, хотя и по-своему. Уходя, она заявила — Сандра как раз включила телевизор, показывали лыжные соревнования где-то в альпах, Франц Кламмер проходил скоростной спуск, все вниз и вниз со скоростью сто километров в час по фантастическому, залитому солнцем чистому снежному среднеевропейскому пейзажу, но это не вызвало у Сандры и не будет вызывать в дальнейшем никаких ассоциаций и навсегда останется для нее просто зимним видом спорта, как и катание на коньках, — Биргитта заявила, что она начинает верить в правоту тех, кто говорит, будто Сандра ненормальная. С ней что-то не так. Она сошла с катушек.
— Я начинаю сомневаться в тебе, — заявила Биргитта Блументаль, собравшись уходить, очень скоро, спокойно и доброжелательно.
— Что? — переспросила Сандра, не в силах оторвать глаз от экрана. — Я же не Господь Бог.
— Я не то имела в виду, — отвечала Биргитта Блументаль спокойно и терпеливо. — Я имела в виду… что я не совсем… тебе верю.
Это прозвучало осторожно, немного неопределенно. Но когда это было сказано, она поспешила добавить, словно для того, чтобы убедить саму себя, что поступила правильно (ведь она должна была сделать это из с этических соображений, должна была сказать… той… которая через столько прошла, пережила нервный срыв после гибели своей лучшей подруги… или нет?):
— Да. Просто хотела сказать.
— Возможно, те другие и правы.
И вот Сандра, чуть позже, когда стемнело и Биргитта Блументаль удалилась, оставив свои сомнения и тревоги висеть в воздухе, встала на колени в кровати в полностью освещенной комнате и подала знак. Два. Махнула рукой.
А потом, убедившись, что он их заметил, принялась красить свои коньки.
— Те, кто говорят, что…
— Вот я и не знаю, Сандра, говоришь ли ты правду, — это были последние слова Биргитты Блументаль, прежде чем она вышла из комнаты дома на болоте в тот самый последний раз, когда ее там принимали.
Тогда Сандра решила, что — да, она выйдет из дому и пойдет кататься на коньках. Сшила себе зеленый спортивный костюм, удобный для занятий на свежем воздухе. Достала краску, ту, которой когда-то разрисовывала пуловеры, унылую зеленую. В банке еще немного осталось, и она выкрасила коньки.
А потом на улицу — на ясный-ясный день.
Она шла к нему, повинуясь желанию.
Дебют. И не как Эдди или кто-то другой, а сама по себе.
Принцесса Стигмата… ледяная принцесса в зеленых одеждах.
Сандра пошла к нему, повинуясь желанию. Она хотела. Его. Тело ныло. Она с нетерпением поджидала удобного случая. И пошла в понедельник после спортивных каникул, когда она знала, что там больше никого не будет.
«Влюбляешься в того, кто пробуждает что-то в тебе самой».
Ты права, Никто.
Теперь наконец она была готова встретить это.
В сарае Бенку (где она лежала на большом водяном матрасе и думала). Потом, в будущем, они будут рассказывать об этом дне, когда она пошла за ним в сарай, не сказав ни слова, ни один из них не сказал ни слова, он признается, что долго ее ждал, но ей потребовалось время, чтобы заметить его. И он это учитывал. Он был к этому готов, так он скажет.
А еще он скажет, фантазировала Сандра, лежа и покачиваясь на водяном матрасе, пока Бенку пошел в туалет или отлучился ненадолго, что не забыл, какой она была два года назад, в ту осеннюю ночь в доме на болоте. Когда она подошла к нему в бассейне. Он спросит ее, помнит ли она это? Помнит ли?
Она кивнула. Она улыбнулась.
Теперь все стало так ясно и очевидно. Начиналась совершенно новая история, здесь в сарае, после соития, которое было бурным. Первый раз, самый первый раз, стерший память обо всех прежних первых разах, которые были до того. Должна она рассказать ему об этом.
Она расскажет ему, она уже решила сделать это как можно скорее — о Маленьком Бомбее, все, от начала до конца. Раз и навсегда. Если получится. Но стоит попытаться.
Любовь исцеляет. Любовь спасает жизнь.
Кажется, она теперь тоже понимала, что это фантастически просто, что он был здесь все время, рядом с тем, что произошло, рядом со смертью Дорис, в том числе. Словно в какой-то модной песенке. Сандра на миг закрыла глаза в постели Бенку, и на какое-то время у нее в голове примолкли все голоса, кроме этой приветливой и простой мелодии: «Таким сверкающим море не было, никогда-никогда».
А что случится потом? Сандра, обнаженная и липкая, лежала в кровати и смотрела на зеленую одежду на полу, и та казалась ей совершенно чужой. Теперь все будет по-новому. Новое.
Они поженятся, и у них будет ребенок. Может, даже несколько. Хотя, конечно, не сразу. Надо еще школу закончить и учебу вообще.
Но как картина. Он и она. Которые шли навстречу друг другу, преодолевая потери, — и нашли.
«Двое, потерпевших кораблекрушение», — как сказала однажды мама кузин по другому поводу о них с Дорис Флинкенберг.
Бенку? Да ты что, спятила? Перебила Дорис-внутри-нее, ее голос звучал в голове Сандры. Не очень-то приветливый голос. Она совершенно о нем забыла. И вот он тут как тут.
Бенку вернулся из туалета. Прошлепал по полу в носках. Так и не успел их снять, слишком торопился. Носки тоже были зелеными, как и одежда Сандры, лежавшая грудой на полу. Он врубил музыку.
И направился к кровати, шел и смотрел прямо на Сандру, ей в глаза, она смутилась и зажмурилась и ждала, что вот он подойдет к ней, лежащей с закрытыми глазами.
Но объятие не состоялось. Не дождавшись, она открыла глаза, Бенку сидел на краю кровати, и грохотала музыка.
Он сидел на краю кровати спиной к ней. Закрыв лицо руками. И словно поскуливал. Плечи вздрагивали. Сандра хотела протянуть руку, чтобы погладить и утешить его, но вдруг поняла. Что это не плач, а смех.
И тут Бенгт заговорил, тихо и быстро, словно со злостью. Это был и не смех даже, а такой горький смешок, который некоторым образом, чего не следовало говорить вслух, был направлен против нее. Слов было не много, но они вырывались из него словно водопад. Поначалу она ничего не понимала.
— У Анны Маньяни, — начал Бенку, — была чертовски большая грудь. Она была такая фигуристая, как женщины-работницы в фильмах, ты знаешь, Анна Маньяни, та настоящая. Груди вздувались, словно глыбы под одеждой. Она была такая. И она вечно разъезжала. Не просто уезжала, а так катала повсюду, вдруг ее срывало с места, и она ездила туда и сюда, вокруг нее все летало, у нее был тот еще темперамент. У папы кузин и у Танцора языки вываливались до колен, когда они на нее смотрели. А ей нравилось, когда на нее глазели. Она охотно перед ними красовалась. И перед другими. Она была как ходячее клише, но не все это понимали, да и она сама тоже не больно понимала, особой смекалкой не отличалась, так, показуха одна, хотя ничего особенно плохого в ней не было. Вот так все и шло. Нормально. Но появился один тип, у него был белый «ягуар», старинный такой, модель тридцатых годов, страшно стильный, и вот ему почему-то приспичило разъезжать по здешним дорогам. Он на нее глаз положил. Ухлестывал за ней. А она с ним кокетничала, но дальше этого не заходило. Не в том дело. Но манеры его — такое не забудешь, по ним ясно видно было, что он за тип. И вот однажды ей снова надо было уезжать. Отсюда. Из Поселка. У нее что-то там стряслось с Танцором, какая-то перебранка. Танцор этот был мой папаша. И вот она уже намылилась отвалить. И тут объявился этот тип в автомобиле. Остановился перед ней, словно хотел ее подвезти. Но не прямо перед ней, а метрах в десяти впереди. Она подумала, что он ее подбросит, не потому, что заранее это задумала, но вдруг решила, что это отличная идея. Так что она обернулась, махнула Танцору и ринулась к автомобилю. Но только-только она собралась сесть в машину, как этот тип газанул и сорвался с места. Она споткнулась, не поняла, что произошло. А он опять остановился в десяти метрах от нее, считал поди, что это страшно весело. Она снова подбежала, до нее еще не дошло, что он просто так забавляется. Он даже дал задний ход, подмигнул ей — садись, мол, ну она и припустила со всех ног; темные волосы разметались, песок, пыль и солнечные лучи, как в фильме или в зеркале заднего вида, а он наблюдал за ней с явным интересом. Вот она опять у автомобиля. Взялась за ручку двери. И тут он снова газанул. Тут она, возможно, что-то поняла, потому что не стала повторять попыток. Ей хватило. Она здорово ударилась, да притом у всех на виду. Это была моя мама. — Бенгт помолчал, а потом добавил: — Ты не понимаешь. Такие, как ты.
— И дело не только в этом чертовом случае. Поганая это картинка. Как бы там ни было. И всегда будет разница между — ну, и говорить не стоит.
Нет. Сандре не хотелось в этом участвовать, она теперь по-настоящему замерзла. Закоченела. Но она все же поняла, что не стоит сейчас просить о чем-либо. Она ничего не сказала. Что тут скажешь? Она не находила слов.
Может, и хорошо, что она смолчала, потому что тут Бенку добрался до сути, до самого неслыханного. Она не верила своим ушам. Все снова затрещало по швам. Но, несмотря на это, она должна была это выслушать, другой возможности не было.
— И, — продолжил Бенку после паузы, показавшейся вечностью; а она лежала там и ничего, ничегошеньки не понимала. Тихое бульканье водяной кровати, словно насмешка. — Я ЗНАЮ о вас. ВСЕ о вас. Я знаю, кто вы такие.
— Но Дорис… — начала было Сандра, потому что сперва подумала, что он говорит о ней и Дорис, всех их играх и о том, что касалось американки.
— Речь теперь не о Дорис, — прошептал Бенгт. — Я говорю о… твоем отце. Аландце. И… — Он словно не знал, как продолжать, и сказал только: — Ты же видела там на карте. Там все обозначено. Я знаю, что находится под этим злосчастным домом, под бассейном.
— Просто я не понимал, насколько далеко вы сможете зайти.
— Мы с Аландцем? — переспросила Сандра ясным невинным тоном, на какой только была способна.
Бенку не ответил.
Но Сандра поняла.
Она снова почувствовал себя маленькой. Сандра беззащитная Вэрн. Ей захотелось встать, одеться и уйти, но она словно окаменела. Чтобы как-то сопротивляться окаменению, она встала и начала собирать свои вещи. Потом остановилась, все это было слишком неслыханно.
— Но, Бенгт, — услышала она свой собственный писк. — Господи! Откуда ты все это взял?
И вдруг она разом многое поняла. Во-первых, что там, на карте, на карте Бенку, женщина, лежавшая на спине в бассейне, мертвая, это было совсем не то, что сказала Никто Херман про карты Бенку.
Это было невероятно. Но тут она вдруг поняла, это промелькнуло в голове как молния, так что на миг все застыло. Но почему лишь теперь? Почему он сказал это только теперь?
— Но ведь Дорис ты этого не сказал? — услышала она свой собственный вопрос, ясный, громкий и четкий.
— Ей не нужно было ничего говорить, — ответил Бенку. — Она и так все знала.
Мальчик в лесу, тот, кто наблюдал, женщина в бассейне, Аландец с ружьем. Однажды давным-давно. Он поднял ружье и направил на женщину в бассейне…
Вот что нарисовал Бенку — то, что он видел.
— Нет, — жалобно простонала Сандра. — Ты ничего не понимаешь. Ты все неправильно увидел. Это было не так.
Все последующие дни и вечера она старалась не смотреть в окно, туда, где он обычно стоял. Лишь позже, примерно неделю спустя, она все-таки решилась выглянуть, но его там не было.
— Бенку снова уехал. Это единственное, что осталось как прежде.
Это сказала Сольвейг. Сольвейг, которая пришла убираться в доме на болоте, без комбинезона, но в остальном такая же, как прежде. Она принесла новости из внешнего мира. Так она сказала.
— А вот и я, принесла новости из внешнего мира! — Как ни в чем не бывало. В духе Сольвейг. Просто не верилось, что это она видела мертвую Дорис, Дорис, чей череп разлетелся на тысячу осколков всего несколько недель назад.
Жизнь продолжается.
Так она сказала. И сообщила, что мама кузин «никогда уже не будет такой, как прежде. Она была слишком привязана к Дорис».
И о Рите: Рита живет теперь в городе у моря. Насколько Сольвейг известно. Но больше она ничего не знает.
— Так что теперь я осталась без близнеца. Без своей половинки. Хотя вечно так не могло продолжаться.
— Но жизнь должна идти дальше. — Сольвейг повторила это много раз, похлопывая себя по животу.
— Я вот теперь беременна. Это моя тайна. Ты смотри никому не проболтайся. Не говори Ярпе Торпесону… Это не он отец. А Торпе Торпесон, его брат. Мы скоро поженимся, это уже не тайна.
Сольвейг со своими метлами и совком расхаживала по дому на болоте, где никогда прежде не бывала.
Из Гардеробной донеслось:
— А она оставила много классных нарядов. ПОДУМАТЬ ТОЛЬКО, что она отказалась от таких вещей. В Австрии. Или куда она теперь отправилась?
— В Нью-Йорк, — сказала Сандра неуверенно, хотя никакого смысла не было продолжать держаться той истории. С таким же успехом она могла рассказать, как все было, но не сделала этого. Промолчала.
— Но это не одежда, это ткани. Материя.
Сарай Бенку. Она все же вернулась сюда потом, чтобы убедиться — не в правоте слов Сольвейг, что он укатил. А в том, что он был. Вчерашний день. Теплый свет. Музыка. Карта. Это как сон. Было ли это?
— Ты лучше держись от меня подальше. Я не… я не могу… — Это он сказал напоследок.
— Прости меня. — Это он тоже сказал. — Прости.
И она поняла еще и другое; игра в Эдди и все такое. Он никогда в этом ничегошеньки не понимал. Его манила не американка, а она сама.
— Прости. Все это говно какое-то.
И тогда она оставила его и подумала, что больше никогда. Но теперь…
Было ли это? Она зажгла лампочку на потолке. Голая лампочка резко и неумолимо освещала пустоту.
Прибрано, чисто. Вещи собраны. Пластинки, что валялись на полу, в конвертах и без. Книги, сброшенные с полки, одежда, пустые бутылки и окурки в пепельнице, бутылки на полу. Запах, сладкий и затхлый.
Пропал.
Запах минувших дней пропал.
Карта. Ее сняли со стены.
Пока она стояла там, за спиной послышался звук, голос.
Это была мама кузин, она возникла из темноты.
— Убийца! Если ты и его у меня отнимешь, я тебя убью!
Этого не должно было случиться. Где-то в тайнике, у себя в голове, она увидела нечто совершенно нормальное: они сидели на кухне и разговаривали о Дорис, вспоминали Дорис. И воспоминание о Дорис проложило бы мост взаимопонимания между ними. Не близость, но все же.
— Нет, — жалобно простонала Сандра, — нет.
Но тут появилась Сольвейг и увела маму кузин.
— Это только Сандра…
И повела ее назад по двору.
По двору кузин. Болотистому, мертвому. Папа кузин в своей вечной каморке, где горел желтоватый свет. Мертвый. Ничего.
То, что я любила, исчезло и скрыто вдалеке в темноте, а передо мною дорога — дальняя и удивительная.
Что? Это песенка, которую вечно крутила Дорис на магнитофоне.
Туфли в гардеробе.
Сандра в нерешительности постояла немного на дворе кузин. А потом пошла домой, забросила на спину рюкзак и побрела по проселочной дороге. Прежде чем покинуть дом на болоте, она тайком опустошила бумажник Аландца. В кармане у нее было больше ста марок — приличный капитал для начала. И куда теперь?
Она стала бродягой, путешествующей автостопом, — без имени, той, кому лес нашептывал свои тайны, тайны из слов, тайны из крови, тайны Поселка… Она была Патрисией в Кровавом лесу.
НЕТ, это была не она! Сандра повернулась и пошла домой.
Тревога, когда рядом нет Дорис Флинкенберг.
Не придумав ничего лучше, она поехала на автобусе в город и записалась вновь во французскую школу.
Так что школу Сандра поменяла не из-за Биргитты Блументаль, которая распространяла о ней повсюду странные слухи. Говорила, что Сандра не вполне нормальная, что она какая-то странная, да и весь дом на болоте тоже. Кто знает, какие тайны скрывает этот дом на самом деле.
Все это касалось Поселка, школы и местных жителей — всего: когда Дорис Флинкенберг не стало, не было больше причин не ходить во французскую школу.
Любовник
Во французской школе почти никто — за редкими исключениями, о чем ниже — не вспомнил ее. Школа эффективно вытеснила маленькую девочку с заячьей губой из своей коллективной памяти. Большинство ее одноклассников, которые когда-то давным-давно ходили в один с ней класс начальной школы, теперь с трудом вспоминали, что была некогда какая-то Сандра.
И медсестра тоже была новая. Жена вышедшего на пенсию посла, она свободно говорила на шести языках и чувствовала себя во французской школе как рыба в воде. Свободнее, чем так называемая ученическая масса, которая по-прежнему отличалась пестротой во всех отношениях. Собственно детей дипломатов, которые, как ожидалось, заполнят школу, теперь, как и прежде, можно было по пальцам пересчитать.
Это давало спокойствие. Сандра и сама в этом смысле не изменилась. Она по-прежнему не принадлежала ни к одной группе. По-прежнему не была ни отличницей, ни отстающей.
Но в ней появилось новое высокомерие. Новое, поскольку оно иногда бросалось в глаза. Конечно, не постоянно. Но порой пробивалось, часто неожиданно. Она могла во время урока сказать что-нибудь странное. Такое, что заставляло людей поднимать брови. Эта девочка — она не дурочка? Она не позволяла себе шуточек, увлекательных историй или анекдотов, только неуместные дурацкие комментарии. Как, например, во время обсуждения судьбы Китти Г., о чем подробнее позже. Никто не понимал, о чем она говорит и почему.
А еще она пропускала много уроков, без объяснений. Она подделывала подпись Аландца в журнале отсутствий, где отмечали ее пропуски, чтобы родители приняли меры и предоставили письменные объяснения, заверенные подписью. Но пропускала не постоянно. Иногда.
Не настолько часто, чтобы это изменило мнение о ней в школе. Сандра — кто? Сандра — qui?
Она продолжала оставаться бесформенной, как бы слившейся с окружением. Попутчицей, как было написано в книге по психологии. Вроде тех, кто наблюдали за убийством Китти Г. из окна своего дома: смотрели и смотрели, ничего не предпринимая. Даже в полицию не позвонили, пока еще было время. Только думали: надо позвонить, должно быть, кто-то уже позвонил. Это и было самым страшным.
Китти Г. — так звали молодую женщину, которую закололи ножом на парковке перед ее домом, высоткой в американском пригороде. Тому было много свидетелей. Этими свидетелями были жильцы того же дома, окна квартир которых выходили на парковку. Они стояли и смотрели, как на их глазах совершалось убийство. Просто стояли за занавесками и глазели, страшно напуганные. Но никто и пальцем не пошевелил, чтобы помочь ей. Хотя бы поднять телефонную трубку.
Это преступление казалось особенно жестоким, потому что длилось очень-очень долго. Преступник с ножом гонялся за Китти Г. по парковке несколько минут. Ей удалось несколько раз от него вырваться, прежде чем он наконец схватил ее и нанес последние удары ножом.
А все Попутчики все это время на это смотрели. Из-за занавесок. Неужели ничего нельзя с этим поделать, потом?
Китти Г. Сандра занесла ее в свой блокнот. Первая запись спустя много времени. Она перестала собирать новый материал еще во времена Дорис Флинкенберг.
Отчасти потому, что была занята другими вещами, но еще и потому, что мысли ее тоже были заняты другим. Новые мысли.
Тайна американки. Вот что ее тогда занимало, она пыталась стать Эдди де Вир. Походить в ее башмаках. Одеваться как она, быть ею, говорить как она.
«Я чужеземная пташка. Ты тоже?»
«Никто в мире не знает моей розы, кроме меня».
— У меня такое чувство, — сказала Дорис Флинкенберг, тогда, тыщу лет назад в сарае Бенку, но Сандра этого никогда-никогда-никогда не забудет, эти слова стали легендарными, — что она и есть тайна. Что в ней заключены ответы на все неотвеченные вопросы. Мы должны узнать ее. Мы должны… выведать о ней все, что можно. Надо походить в ее мокасинах. Мы должны стать ею.
Она тогда перестала собирать свой сомнительный материал. Блокнот с вырезками стал теперь чем-то устаревшим, ритуальным, с чем она утратила связь. Мертвые истории.
Интересный документ. Но о чем?
— Да здравствует страсть, — прошептал вдруг ей на ухо учитель французской школы.
Как бы вы поступили на месте соседей Китти Г., которые, укрывшись в безопасности своих квартир, смотрели, как ее убивали? Этот вопрос был задан классу на уроке психологии. Большинство отзывчивых одноклассников Сандры Вэрн были убеждены, что лично они сразу бы позвонили в полицию, один заявил, что схватил бы пистолет из тумбочки (у всех американцев в тумбочке у кровати лежат пистолеты, les americaines), открыл бы окно и выстрелил в воздух, чтобы испугать нападавшего, другой сказал, что пристрелил бы убийцу, ну и так далее. Замкнутые и неуверенные дети дипломатов вдруг оживились. Они не были глупыми америкашками среднего класса, заторможенными от всей этой гамбургерной культуры и ширпотреба. Которые поэтому не могут отличить правды от вымысла, даже когда речь идет о жизни и смерти.
Но беспокойство не утихало.
— Подозреваю, что я бы ничего не сделала.
Это сказала Сандра.
— Вину надо нести, — сказал учитель, не подозревая, конечно, что повторяет слова некого Мике Фриберга, сказанные Дорис Флинкенберг за несколько недель до того, как та выстрелила себе в голову, только Мике имел в виду Раскольникова и Соню из «Преступления и наказания» — романа, который он прочитал (и заметил тогда, что Дорис похожа на Соню). — От нее нельзя убежать. Разве что на время. Но от нее не сбежишь. И все же существует сострадание.
Сандра не знала, что Мике Фриберг говорил так Дорис Флинкенберг. Но эти слова взволновали ее настолько, что она осталась в классе, когда все ученики разошлись по домам, с ним, она попросила его остаться, а он был хороший педагог и остался.
— Я подозреваю, что ничего бы не сделала.
И помолчала. Словно то, что надо было сказать, повисло в воздухе между ними, как огромная ненормальная пустота.
Он смотрел на нее с большим состраданием.
— Я не могу жить с этой мыслью. Я не могу жить с этой виной. Это ведь вина, верно? — И было еще что-то, в том же духе, они оба ждали, что она скажет это.
Но она не сказала. Только добавила:
— Не потому, что я равнодушная. Просто я очень медлительная. Я так медленно двигаюсь.
Он не сводил с нее глаз. С одной стороны, она его шокировала, отталкивала своей холодностью и высокомерием. С другой — ее намек не мог быть неправильно истолкован. И он узнавал ее, ту прежнюю. La passion, c'est un emmerdement. Страсть — единственная чертовщина.
Но она опередила его.
Она пошла и купила себе настоящее теплое зимнее пальто, муфту, чтобы греть руки, и портфель дорогой марки, чтобы хранить школьные учебники, а потом прошлась по книжному и купила ему какую-то французскую классику на языке оригинала — маленький томик в твердом переплете, красивый и дорогой.
Он частенько жаловался в классе, что беден, что учительское жалованье такое мизерное — он даже не может купить французских классиков в оригинале, тех, кого так любит. Например, Анре Жида и Франсуа Мориака. Великих писателей, которые пишут о настоящих вещах, таких как вина, искупление и милосердие.
Она купила ему роман Франсуа Мориака «Клубок змей».
Пусть получит и заткнется.
А потом он повел ее куда-то, они гуляли по городу и вдруг оказались в третьем месте и там переспали друг с другом.
Я НЕ влюблена. Просто я переживаю идиотский период.
Так это случилось. Хотя никто не хотел, на самом деле. Влечение, это другое дело.
Они были как собаки Павлова, оба.
В который час у них начинала течь слюна?
Memento mori.
«Влюбляешься в того, кто пробуждает что-то в тебе самой».
Брр. Помни, что и ты умрешь.
Это был тот самый учитель, которому она написала то сочинение тысячу лет назад, как раз накануне приключения всей ее жизни по имени Дорис Флинкенберг, тогда она была смелой и дерзкой и смогла оставить французскую школу. «Голова Лупе Велез в унитазе, или Смерть страстей» — так звучало название этого сочинения, и ему пришлось изрядно потрудиться красным карандашом на полях и между строк, потому что Сандра весьма неважно писала по-французски.
Он не знал, смеяться ему или плакать, но с другой стороны — если он к чему и привык во французской школе, так это к стигматизированным запуганным молоденьким девушкам с гипертрофированной духовной жизнью и кучей странных фантазий в их маленьких пустых головках.
Он был первым, кого вспомнила Сандра из прошлого, когда вернулась во французскую школу. Но не сразу, сперва он ее узнал.
— Да здравствует страсть, — прошептал он ей в качестве первого приветствия посреди рекреации, в разгар школьного дня. И спросил с приветливым веселым взрослым блеском в глазах:
— Чем обязаны такому удовольствию? — По-французски, конечно, это был единственный язык, который мог выразить подобную бестактную и двусмысленную вежливость, не превратившись в неучтивость, а сохранив невинную шутливость.
Конечно, ему ничего не было известно о Дорис Флинкенберг, и позже, после двух-трех соитий, совершенных ими в различное время суток, Сандра стала воображать, что вот наберется храбрости и расскажет ему о Дорис. Но это были лишь фантазии, как было сказано; в жизни она всегда тушевалась и ни разу рта не раскрыла на эту тему: рассказать ему было просто невозможно. Ей мешала стеснительность и вечная шутливость, которая никому удовольствия не доставляла, но тоже была частью игры, которая, естественно, переставала быть игрой прежде, чем успевала по-настоящему начаться.
Она вспомнила о Лупе Велез, которая захлебнулась в унитазе, и — в свете всего того, что случилось: жизни у озера, Дорис Флинкенберг, — не смогла удержаться от смеха. Это было так странно. Она была тогда совсем другой. Смех просто рвался из нее, это удивило ее учителя: он ждал иной реакции. Он предполагал, что его легкая ирония мягко и по-доброму шокирует ее, думал, что она смутится. А тут это ржание. Он стоял пораженный. И хотя они были наедине, ему казалось, что все — учителя, ученики и прочий школьный персонал — стоят и смотрят на них.
Во французской школе он принадлежал к тем учителям, которых уважали еще и за то, что они с легким пренебрежением относились к хорошо воспитанным и примерным ученикам — прежде всего к женской части ученической массы. Вряд ли кто вызвал бы большее раздражение в обычном добропорядочном мужчине, а тем паче в бедном единственном кормильце, пытающемся прожить на грошовый заработок, чем робкая ученица, воплощение всех внешних условностей: юбка в складку, кружевная блузка, портфель, звучная фамилия и так далее. Та, что, как говорится, живет на папочкины деньги.
Он привык к их поведению — чего еще ожидать от набитых условностями заурядных молоденьких дамочек. Что она покраснеет от возмущения, когда он выложит перед ней свои подштопанные истины и примеры, взятые из настоящей жизни, о которой он имел кое-какое представление, а она — нет?
Самым скучным в этих подростках, уверенных, что только они одни способны видеть условности и поэтому нарушать их, что они единственные, кто готов на неожиданные поступки или просто новые иные мысли, было то, что, когда доходило до дела, когда кто-то сбивал их с толку, они, вместо того чтобы с любознательностью наступать, вынюхивать, принимать вызов — отступали, пятились, словно от возмущения.
Короткая связь, или как ее еще назвать, которая возникла вскоре после разговора о Китти Г. и чувстве вины, была сродни принуждению. Он не знал, что с ней делать. Она не оставляла его в покое, и в прямом смысле и в переносном, со своими странными реакциями, смехом, который разносился по всей школе, и странными фразочками, которые она говорила. Иногда ему казалось, что она его преследует.
И все же нельзя сказать, что она «завладела» им и его мыслями.
Во всем была ее инициатива: короткая связь, состоявшая из двух быстрых совокуплений на диване в его квартире, пока дети были у матери.
Ни ему, ни ей это особого удовольствия не доставило.
Ей не нравилась эта пропитанная детским присутствием квартира, ее заурядность, не дававшая простора ее фантазии. Ему же она казалась недостаточно привлекательной как женщина, поскольку выказывала почти полное безразличие к его детям, его роли отца-кормильца и его повседневным трудностям: тема, которая в других случаях, он замечал, вызывала любопытство женщин — как старух, так и молоденьких — и придавала ему привлекательности.
Бла-бла-бла-бла. Сандра включала музыку, громкую музыку. У него была хорошая коллекция пластинок, «Роллинг Стоунз», «Сатисфэкшн» и тому подобное.
Когда они закончили, а музыка еще играла, она встала с дивана, оделась и спросила, не хочет ли он пройтись с ней по магазинам, помочь советом, когда она будет выбирать зимнюю одежду.
— Я помешана на тряпках, — пояснила она снова с тем же высокомерием — и это его взбесило! — как когда она говорила о своей медлительности, своей пассивности в связи с гибелью Китти Г. Она стояла на сверкающей сцене и играла роль.
— У моей мамы был магазин тканей, он назывался «Маленький Бомбей». Маленький Бомбей в заурядном пригороде! Беда. Конечно, все кончилось катастрофой. Магазин разорился. Она не смогла это перенести. Это было для нее таким ударом. Я имею в виду, для моей настоящей мамы. А не той, на ком мой папа собирается жениться ТЕПЕРЬ.
Он понимал, что она играет роль, и господи, господи, он так сожалел, что соблазнил ее. Эта девушка была глубоко несчастна, она была в отчаянье, нуждалась в помощи.
— Тебе ее недостает? — спросил он скорее как учитель, дядечка-заступник, чем как полуобнаженный любовник, который повалил Лолиту на диван в своем собственном доме посреди детских игрушек.
— Она привила мне любовь к нарядам и тканям высочайшего качества.
«Привила»: это было словечко, достойное любителя кроссвордов, и как только она произнесла его, так сразу поняла, откуда оно залетело в ее голову. От Дорис, и теперь это было опасно.
Она наступила на мячик-пищалку на полу, и тот издал звук, который не только не перебил этого настроения, но, наоборот, пробудил в голове новые глупости. Ей надо уходить.
— Иди же. Хочешь ту книгу или нет? Но сначала ты должен пойти со мной как советчик.
Это было так: он задавал правильные вопросы. И это было ошибкой. Что он был какой-то человек. Вовсе не какой-то. Но она не умела с этим обращаться. И он тоже: он слишком хорошо понимал, что ситуация изначально была неправильной. Лучше бы они заговорили о детях, мячике, ощущении утраты и о том, как непросто заменить кому-то биологического отца или мать, это был нормальный разговор. А потом они перешли бы на развод ее родителей (ведь они развелись, верно? Разве она этого не говорила? К своему стыду, он не очень хорошо помнил, что она ему рассказывала) и так далее и тому подобное. Но из этого ничего не вышло, и тогда они отправились в книжный магазин купить ему в подарок книгу, которая называется «Тереза».
Он поплелся за ней в магазин словно собака. Не из-за книги, а потому что хотел все завершить пристойным образом. К счастью, они прошли мимо магазина одежды. Сандра, казалось, забыла обо всем, когда они вышли на свежий воздух, и он начал свой рассказ.
Они направились прямиком в книжный. Он ее ненавидел. В голове его теснились наполовину сформулированные упреки в ее пристрастии к манерам высшего класса, ее высокомерии, ее развращенной молодости, столь контрастировавшей с его… Всем тем, что служило темой тысяче миллионов классиков, но по-прежнему обладало притягательной силой.
Ein Mann который хочет чего-то.
Ein Mann несчастный в огромном мире.
На сверкающей сцене: она была бессовестной Лолитой, которая увлекала чистого молодого человека в грязь, хотя со стороны все выглядело как раз наоборот.
И это должно было оставаться «тайной». Зевок. Очень увлекательно.
Но чтобы поддержать разговор, пока они шли в книжный магазин, он пересказал ей сюжет того романа, который она собиралась ему купить. Он назывался «Тереза» — первосортная французская классика. В нем рассказывалось о женщине, которая пыталась отравить своего противного мужа — а он был противный, в этом роман сомнений не оставлял. Но тот застал ее с поличным и придумал ей наказание. Оставил ее одну на дворе — они жили посреди леса, а она ненавидела жить в лесу — голодную, одинокую, никому нельзя было с ней разговаривать или дотрагиваться до нее. Но когда она искупила свою вину и при этом едва не погибла, он вернулся на двор, протянул ей руку и отвез в большой город, куда она так стремилась, дал ей свободу, о которой она всегда мечтала, и изрядное содержание. Они расстались в кафе в большом городе, в удивительном настроении, которое было окрашено пусть не совсем дружбой, но новым взаимным уважением.
— От вины не убежать, — сказал любовник. — Ее надо искупать.
— Искупать не значит болтать, — продолжал он. — Искупать значит действовать. Совершать поступки.
«А как же Дорис?» — спросила про себя Сандра.
Падал липкий мокрый снег. Ветер был холодный, почти ледяной. А внутри у нее была такая боль, что казалось, до нее можно дотронуться.
Они прошли мимо модного магазина и остановились у книжного.
Сандра обернулась к нему, на большой сверкающей сцене, но теперь их было только двое, уставилась на него и сказала:
— Могу я тебя кое о чем спросить? Почему ты все это рассказал заранее? Если все знать заранее, то читать уже неинтересно. Зачем мне тогда это читать? Зачем?
Но он не ответил. Он проигнорировал ее вопрос. Они вошли в магазин. И там все пошло наперекосяк, и она поняла, что не сможет довести игру, или как это еще назвать, до конца.
Еще капля, и она собьется. И всего несколько минут спустя, у той злосчастной полки с классикой в магазине в городе у моря, где все было так хорошо разобрано по полочкам, она совершенно сбилась.
Нельзя сказать, что она устала играть свою роль. На самом деле такое заключение было бы весьма лестно для всех участников. Но правда была в том, и это она поняла еще на улице, пока он все пересказывал и пересказывал сюжет книги, что она не могла и закончить. Не могла доиграть до конца. Ей просто нравилось играть. Господи, как легко было идти вперед по улице и жизни со своим слишком взрослым любовником, разыгрывать Лолиту на полную катушку, или как это называлось.
Но она-то такой не была. Она была просто маленькой девочкой. Ребенком в мире.
У нее не хватало силенок. На сверкающей сцене ноги ее вдруг стали как ватные.
Бедняжка, бедняжка Сандра!
И в книжном магазине у полки с французскими классиками она вдруг начала запинаться, как ребенок.
— Уходи! Я больше не хочу тебя видеть!
Это прозвучало совсем не эротично. И не игриво. Просто отвратительно, мучительно.
— Прекрати меня преследовать! Прекрати ходить за мной!
Теперь это был уже не искушенный ребенок, а самый обыкновенный. Ребенок со всеми своими ошибками и слабостями, эгоизмом, альтруизмом, со своими слабыми и сильными сторонами. Доверчивый и ранимый.
Ребенок, к которому нормальный взрослый никогда бы не подумал питать эротические чувства.
А он не был ненормальным взрослым. И не ребенок в ней пробудил в нем влечение.
Стоя там в давке, он все понял. И стал протискиваться к кассе — прочь от нее. Сам заплатил за книгу и ушел. Быстро, быстро, прочь. А Сандра так и осталась стоять у полки с французскими классиками. Она плакала.
Слезы молодой девушки. Они медленно текли по ее щекам, крупные слезы.
Он уволился из французской школы. И написал ей письмо, в котором попросил прощения.
Прости. Прости. Прости. Прости.
Она начала было писать сочинение, которое собиралась передать ему при расставании. Но так и не дописала. В нем говорилось об игре, которая называлась «Американка».
«La fille americaine», так это звучало по-французски.
В то же время ей хотелось все побыстрее забыть. Она выкорчевала это из своей памяти, все, все, все…
А в остальном по ней ничего не было заметно. Она продолжала жить, как прежде. Осталась во французской школе, где на следующий год сдала студенческие экзамены.
Именно это письмо с прости-прости-прости-прости от своего второго любовника она рвала на мелкие кусочки, стоя на краю бассейна, когда Аландец и его новая жена Кенни вернулись в дом на болоте после недель, проведенных в море, и поспешного бракосочетания на Панамском канале.
Окурки сигарет Никто Херман все еще плавали в бассейне.
Сначала сделала из письма самолетик, а потом порвала бумагу на кусочки.
А Кенни, новая жена папы, через несколько дней собрала граблями для чистки бассейна окурки и обрывки бумаги…
В бесформенную кучу мусора.
— Что это такое? Любовное письмо?
И улыбнулась своей светлой улыбкой, не совсем невинной, но открытой, светлой.
Так что нельзя было ответить правду.
— Я желаю ей всего самого лучшего, ей пришлось нелегко, — сказала Никто Херман, сестра Кенни.
Аландец предыдущие годы просидел и проскучал в охотничьем кабинете. А пока он скучал, он думал. Пока он думал, в голове у него начало что-то вырастать. Корабль. Со временем он все яснее представлял его. Парусная яхта. Постепенно проступили детали: длина, ширина, высота над ватерлинией и все такое. Навигационные детали.
И название на корме. Стоит ли удивляться тому, что яхта называлась «Свобода».
Но уже тогда Аландец понимал, что это только мечта. Свобода. Кто сейчас захочет назвать лодку «Свобода»? Но Аландец сохранил достаточно чувства юмора по отношению к самому себе и умел посмеяться, когда это было явно смешно.
И Аландец смеялся. «Ха-ха-ха». Так что лед дрожал в почти допитом бокале с грогом, который он протягивал Никто Херман или, когда Никто не было, своей маленькой дочери. Она брала бокал и наполняла его.
Возвращала бокал отцу и ждала, когда можно будет убавить громкость стереосистемы: иногда Аландец врубал музыку так громко, что звук из динамиков резал слух. Он брал бокал и снова прибавлял громкость; она нужна была ему как аккомпанемент для его мыслей. Эти мысли, хоть они по-прежнему оставались лишь мыслями, были весьма удобными, а музыка служила крепкой стеной, которая защищала его от внешних помех. От всего, что снаружи. От Никто Херман, от всего, что касалось девочки, от всего!
Сандра иногда сидела с отцом там внизу, в такой же экстремальной праздности. Отпивала по глоточку, на самом деле она ничего не имела против музыки, но это оказалась тема из «Спартака» — мелодия, которая для Аландца была связана с главной музыкальной темой «Онедин-лайн», единственного сериала, который он смотрел по телевизору. Он был — «сюрприз, сюрприз» — о семье судовладельцев и холостом капитане, который ходил в плавание по семи морям.
О нет, только не это. Сандра, в самом деле, не могла уследить за всеми перипетиями сюжета, а уж музыка, она точно была о.т.с.т.о.й, честное слово.
Аландец снова закрыл глаза. Ну да. Она осталась. Парусная яхта. «Интересно, — подумал он, — удивительно». И включал музыку на полную громкость, словно воздвигал вокруг себя стену.
Потом девочка ушла, вверх по лестнице, на первый этаж. Наверх в свою комнату, чтобы убить время, заняться своими делами. На двор въехал автомобиль. Никто Херман взбежала по лестнице и вошла с дождя в дом.
— Пожалуй, я снова отправлюсь в плавание, — осторожно сказал Аландец Никто Херман, пока та наливала себе первый стакан.
— Разве мы только что не были в плавании? — спросила Никто Херман, с трудом скрывая раздражение, но все же стараясь сдерживаться, потому что это была щекотливая тема, она это знала.
В плавание. Аландец не удостоил Никто Херман ответом; лишь пробормотал что-то почти неслышно. «Ты замечательная женщина, Никто, но…» — сказал он ей как-то раз. Так и было. Она была замечательная женщина, очень даже замечательная (думал Аландец, неожиданно проявляя душевную широту), но подходящим партнером ее не назовешь. По крайней мере, для него.
Так что однажды он просто ушел в плавание. По семи морям. А когда вернулся, то привез новую молодую жену. Ту, которая была сестрой Никто Херман: Кенни, урожденная де Вир.
Они встретились как-то в конце лета. На Эгейском море. Кенни служила в команде одной из двух парусных яхт, которые маленькое предприятие Аландца сдавало в аренду желающим самостоятельно походить под парусом среди островов. Аландец сам был капитаном одной из яхт. Поначалу не на той, где в команде была Кенни, а на другой.
Это случилось в одном порту. Кенни чуть не утонула, а Аландец ее спас. Она упала в море с той яхты, на которой работала, когда та стояла у причала рядом с яхтой, на которой капитаном был Аландец. Очутившись в воде, Кенни запаниковала. Она не больно хорошо умела плавать. Аландец всерьез отнесся к ситуации, прыгнул за Кенни и вытащил ее на свою яхту. Так гласит легенда, которую рассказали, когда молодожены вернулись домой в дом на болоте. Легенда была важна, чтобы у Кенни с Аландцем действительно могло бы сложиться что-то важное.
Они поженились без лишних церемоний через несколько недель после того случая. Аландец, как и следовало ожидать, сообщил обо всем домой только после свадьбы, накануне их возвращения.
— Это Кенни, — представил Аландец «молодых женщин», или как их назвать, друг другу и весьма забавно добавил: — Возможно, вы знакомы.
— Мы виделись, — сказала Кенни легко и просто. Она была загорелая, с длинными светлыми волосами и в белом платье. Приятно быть с такой рядом, констатировала Сандра.
От Кенни всегда исходило какое-то сияние. Еще в те времена, вечность назад, летом, когда Дорис была еще жива и вместе с Сандрой они липли к ее сестре Никто Херман в доме Женщин, а Кенни тогда присматривала за детьми моря в Стеклянном доме на Втором мысе. Втором мысе.
Никто Херман должна была оставаться «добрым другом», особенно Сандре, Аландец готов был клясться, что он знать не знал, что они сестры.
— До тех пор, когда уже было поздно. Она же… Все случилось так быстро. Хлоп. И я — пойманный мужчина. Постарайся понять, Никто Херман. Ты замечательная женщина, Никто Херман, но…
Это хуже всего, подумала Сандра, которая подслушивала их телефонный разговор. Ты замечательная женщина, Никто Херман, но…
— Я понимаю тебя, — сказала Никто Херман холодно. — Кенни особенная. Кенни женщина для мужчины. Заботься же о ней. Ей приходилось нелегко.
И добавила, после хорошо рассчитанной и вполне осознанной паузы:
— Будь я мужчиной, я бы тоже потеряла от нее голову. Единственное, что меня удивляет, — закончила она с холодным смешком, в котором наконец прорвалась вся ее уязвленная гордость, — что она нашла в тебе?
И в заключение прошептала:
— А теперь, Сандра, сейчас же положи трубку!
Впервые переступив порог дома на болоте, Кенни пошла осматривать комнаты, приговаривая «здорово», «супер» — почти обо всем, что видела вокруг, было ясно, что она на самом деле вряд ли так считала, но звучало это так, словно она и впрямь так думала. Она не растягивала слова, как Лорелей Линдберг, когда та расхаживала и констатировала «интересно», «восхитительно», и не бродила неприкаянно из комнаты в комнату с бокалом вина и зажженной сигаретой, как Никто Херман, постоянно ища места, где бы пристроиться со своими книгами, бумагами и всякими материалами для диссертации, из которых предстояло сложить осмысленное целое.
Кенни была совсем не такая. Она была прямая и спокойная. Возможно, потому что дом на болоте ничего для нее не значил, он не имел ничего общего с ее чаяниями и надеждами, как для Лорелей Линдберг («я покажу тебе, как выглядит твоя мечта»), не был местом, которое она должна попытаться отвоевать у Аландца, как для Никто Херман, которой Аландец постоянно твердил, что не может и мысли допустить о том, чтобы всегда жить с ней под одной крышей. Аландец и Кенни были женаты, и, само собой, Кенни предстояло здесь жить, теперь это было и ее владение.
— Мило, уютно, — сказала Кенни, и прозвучало это так, словно ей и в самом деле нравилось. Возможно, он ей и дальше будет нравиться, но с такой же прохладцей. Может, к дому и следовало так относиться, потому что они жили там спокойно и некоторым образом гармонично, Кенни с Аландцем и Сандрой Вэрн.
Со временем они переехали в квартиру в городе у моря. Не бросили дом на болоте, но все же оставили его — только на зиму, а на самом деле, как оказалось, навсегда: у всех троих были на это свои причины. Но и это произошло незаметно, без шума. Просто-напросто произошло. И не было никак связано с домом на болоте.
Кенни к тому же была не из тех, кто выказывает недовольство, она была не такая, просто-напросто. На самом деле с ней было уютно, это и Сандра могла подтвердить — и не раз. Точно так же, как и с ее сестрой, которой Аландец пренебрег.
— Если бы это была не Кенни, то, возможно, я должна была бы… ну, я не знаю. Выцарапать ему глаза? — И она рассмеялась, словно мысль показалась ей такой нелепой, такой глупой. — Нет. Никогда в жизни. Кенни этого не заслужила. Ей нелегко пришлось.
Это было все же похвально и великодушно.
И все же. Что прикажете делать с таким лучистым и незакомплексованным человеком в своем ближайшем окружении?
— Здесь я буду жить, — заявила Кенни, когда в первый раз вошла в узкий коридор. — Надеюсь, мне здесь будет хорошо.
— Я не очень-то умею обустраиваться, — добавила она, как бы извиняясь, но не слишком — это вообще было не в ее стиле. Она не создавала проблем на пустом месте, в этом они с Аландцем были похожи, время шло, а в доме на болоте все оставалось по-прежнему, за исключением подвального этажа. — Но цветы я люблю. А этот бассейн просто ужасен.
Аландец посмотрел на Сандру, ища поддержки, ему не очень-то нравились всякие переделки.
Сандра ответила ему взглядом. Ей вдруг не захотелось быть с ним заодно. Ни в чем. Она так от всего устала. Так устала. Это ОН устроил для них все это. Это он привел Кенни в дом на болоте.
«Они похоронили ее в бассейне».
Чертов старый эротоман, она стояла на другом краю бассейна, где в воде плавали бумажки, окурки и всякий мусор, и думала об Аландце словами Дорис-внутри-себя. Ее вдруг охватил такой гнев (не злость, тем более на Кенни, Кенни же ни в чем не виновата), что она забыла о засосах у себя на шее, забыла вообще прятать себя.
— Какое месиво, — весело рассмеялась Кенни и повернулась к Сандре. — Ты выращиваешь кувшинки?
Аландец оставил их вдвоем. Сандра не знала, что сказать. Она смутилась, покраснела и в конце концов поспешила уйти, потому что сказать ей было нечего. Аландец выжидал. С умыслом, конечно. Он был мастером уходить в тень в затруднительных ситуациях и устроил все так, чтобы молодые женщины, почти ровесницы, сами улаживали дела между собой — раз и навсегда. С самого начала. А может, это Кенни сама предложила Аландцу до того, как они прибыли в дом на болоте и увидели Никто Херман — под дождем среди чемоданов в ожидании такси, которое она, конечно, заказала давно, но которое, конечно, опаздывало, и в довершение всех унижений им пришлось втроем стоять под дождем и разговаривать.
Она была такой «женщиной для мужчины».
Кенни проскользнула мимо Сандры на лестнице и тихо, чтобы Аландец не слышал, спросила:
— Что с тобой такое? Kissing disease. Вот. Возьми вот это.
Она сняла шейный платок и протянула Сандре, та не взяла его, но прекрасно поняла намек.
Цепочка темных засосов на шее. Она про это забыла. Еще утром, до того как приехали Аландец и Кенни, один лишь вид этих пятен вызывал у нее сладострастное томление в животе.
Нимфоман.
Но это не помогло. То, что она думала, что Кенни нормальная тетка. Такая чертовски нормальная.
— Спасибо, — ответила она. — За напоминание.
— НЕ играй с огнем, Сандра, — сказала Никто Херман о тех же засосах прошлым вечером, в свой последний вечер в доме на болоте. — А еще, если начистоту, хочу предостеречь тебя: не веди себя так, словно ты объект психопатологических исследований. Ты играешь тем, во что не веришь, тем, что не является тобой. Но внезапно они станут тобой.
— Ничего не понимаю, — отвечала Сандра безразлично.
Никто Херман нетерпеливо бросила одну из своих бесконечных недокуренных сигарет в бассейн и отпила большой глоток шампанского из бокала, а потом попыталась пронзить Сандру взглядом, который проникал сквозь мозг и кости. И хоть она к тому времени уже изрядно выпила, это ей отчасти удалось.
— Не забывай: если чем-то заниматься слишком долго, то сам этим станешь. Твои засосы и синяки — маленькие фетиши, которые тебя возбуждают. Пробуждают в тебе вожделение. Хочешь чувствовать, что живешь? Живи. Наверняка найдется немало людей, которым страсть как захочется рассмотреть поближе твою так называемую двойную жизнь. О таком многие захотели бы написать. Прочитать. Или снять фильм. С большим числом долгих обнаженных сцен из той второй жизни.
— Девушка с портфелем, в кружевной блузке и юбке в складку, но под этой одеждой совершенно голая. Господи! — вздохнула Никто Херман и закурила новую сигарету. — ТЫ НА САМОМ ДЕЛЕ ходячая коробочка с приключениями. Тебе ничего и делать не надо.
— Но вопрос в том, — сказала под конец Никто Херман, — имеет ли это хоть какое-то отношение к тому, что жжет. Вопрос в том, не является ли все это… все для отвода глаз, чтобы скрыть нечто иное.
Потом они плавали в бассейне, Сандра и Никто Херман, в последний раз вместе в доме на болоте.
В воде, которая тихо-тихо просачивалась через щели в землю внизу. Или это был сон? Плавание среди окурков. Фу, гадость, верно?
«Он застрелил ее. По ошибке. Она умерла. В бассейне. Они ее там похоронили. Под кафелем».
Сандра. Ей нравились отпечатки на ее теле. Пятна на шее вызывали у нее посасывание в животе. До сих пор. Взгляд Кенни больше, чем любые слова Никто Херман, заставил Сандру понять, какие они нелепые, детские, смешные, эти пятна.
Kissing disease. Широкая улыбка Кенни.
«Способ быть с самой собой».
Прости. Прости. Прости. Прости.
Теперь в бассейне.
И Кенни:
— Ты выращиваешь кувшинки?
— Если ты думаешь, что я стану убирать за тобой, то ты ошибаешься, — сказала Никто Херман утром накануне отъезда. — Я не собираюсь за тобой убирать.
— Надо бы затопить баню и смыть с нас старую жизнь, — предложила она накануне вечером, когда стало ясно, что Аландец и Кенни вернутся домой как новобрачные, вместе. Это был последний вечер с Никто Херман в доме на болоте.
«И отпраздновать мой отъезд», — добавила Никто Херман про себя, а потом они открыли много бутылок с игристым вином и долго пили.
Когда баня нагрелась, они вымылись, вытерлись, спустились к бассейну, выпили еще. Никто Херман сидела на краю бассейна, подводила счеты своей жизни и размышляла о том, как жить дальше. Она любила заниматься такими подсчетами, особенно когда была пьяна.
О значении целеустремленности и планирования. Не только в учебе, но и в остальном. В жизни. «В жизни, которая рассматривается как единое целое», — как она все время повторяла.
— Жизнь как единое целое, — констатировала Никто Херман, — очень коротка. Надо жить осознанно, как считает Торо, и ставить перед собой конкретную цель. Как там говорится в том стихотворении Нильса Ферлина: «Подумай, прежде чем мы выгоним тебя, ты босоногий ребенок в жизни». — Никто Херман закурила сигарету и продолжила: — Смысл этого стихотворения, как я его вижу, в том, что человеку даны различные возможности и шансы, но число их не бесконечно. Если упустить дарованные возможности, никто не принесет на блюдечке новые. И кроме того. В конце концов, все мы одиноки. Никто нам ничего не дает. К этому надо быть готовыми. Повзрослеть — значит понять и принять это. Это проклятое безмерное одиночество.
И, после паузы, совершенно другим голосом, измученным, словно у маленького зверька:
— Не знаю, повзрослела ли я. Я ничего не знаю.
И Никто Херман расплакалась. Из открытого рта вырывались стоны, она закрыла лицо руками, поначалу на это было неприятно смотреть, но постепенно в Сандре поднялась волна сострадания, и она прокляла Аландца и его подлую способность менять одно на другое… да к тому же на сестру.
— Кенни — женщина для мужчины, — проговорила Никто, — это не ее вина, ей нелегко приходилось, и она заслуживает всего самого лучшего. Такого мужественного, в расцвете лет, с кем можно везде ходить, и тебя представляют как — «моя молодая красавица жена».
И на миг, именно тогда — может, это опьянение подтолкнуло Сандру так подумать? Трудно сказать, но одно было ясно: она никогда больше не будет так близка к полной капитуляции, к тому, чтобы все рассказать, как в тот момент, такой мучительный, но открывший внезапно столько возможностей. Эта фантазия пронеслась у нее в голове. А что, если… рассказать все Никто Херман? От начала до конца? Ничего не утаивая. Все, прямо и просто, без околичностей.
Как на исповеди.
— Искупление вины — это поступок, — сказал Любовник. Тот, кто оставил у нее на шее синие отметки в то второе — и последнее — соитие несколько дней назад. — Его не обойти. Но порой даруется милость.
Это было головокружительное чувство — облегчения, свободы, уверенности. Миг, который сразу прошел. Никто Херман перестала плакать. Перестала. Засмеялась, закурила новую сигарету, наполнила свой бокал — словно никто и не плакал. Никто Никто.
А потом она поспешила предаться новым размышлениям, одному из своих бесконечных монологов. И все слова, слова, слова.
Ее звали Лесси (Лесси-с-озера). Странная сцена. Там, на краю бассейна, в мокрых купальниках. Она, завернутая в махровое полотенце, с изображением собаки Лесси.
Совсем другая собака, ничуть не похожая на шелковистую собачку, которая была раньше.
Позже, в самой последней части жизни Сандры в этих рамках, эта собачность даст ей имя, одно из последних ее унизительных прозвищ.
Собака не той породы.
И все же: Никто Херман на спине в белом купальнике с сигаретой, вечной сигаретой, словно смерть, такая пьяная, такая далекая. К тому же у бассейна прохладно, и легко можно было простудиться, если не снять с себя мокрый купальник после купания, но Никто Херман, похоже, об этом не думала.
Мгновение прошло.
Никто Херман уснула.
Но на следующее утро она снова была на ногах.
Простудилась же не Никто Херман, а Сандра, и ей пришлось искать поликлинику и принимать лекарства против ангины.
— В конце концов, — сказала Никто Херман, — мы очень беспомощны.
И никогда больше не плавала в бассейне.
Бассейн снова зарос грязью, пока Кенни не очистила его и не развела в нем свой субтропический сад.
Сандра спала на супружеской кровати. Она спала одна, под небом — белым, покрытым тюлем (сетка от комаров, только что повешенная), на чистых простынях. Кенни не захотела взять эту кровать. Она высмеяла ее, как только увидела.
Под взглядом Кенни.
— Сандра! — крикнула Кенни. — Пора вставать! Ты что, еще спишь?
Не слишком укоризненно, но все же. Сандра еще глубже зарылась в мягкую подушку. Замерла, затаилась, притворилась, что спит, хотя уже проснулась.
«„Соня наяву“, — говорила „тетя“ на Аланде. — Вот ты кто. Как и все прочие аландцы».
— Ну-ка вставай, — сказала Кенни. — Мне нужна твоя помощь.
Вот для чего нужна была Кенни помощь: она взялась очищать бассейн. С помощью Сандры она отполировала кафель и удивилась результату. Потом накупила всяких дорогущих растений, в том числе тропических, очень редких. Недаром она жила с баронессой в Стеклянном доме (который после смерти баронессы был сдан внаем стараниями родственников, Кенни сказала, что она больше с этим дела не имела). Она высадила цветы в большие красивые горшки.
Этим растениям требовалось много света. Она снесла горшки вниз и поставила по краям бассейна прожекторы — жемчужное ожерелье из сильных ламп, заливавших светом четырехугольник бассейна.
Когда растения распускались, что они делали по очереди, постоянно что-то цвело — дерзко, крупно, сильно разноцветными цветами, непристойными и белыми, огромными желтыми и с большими пестиками, — она принесла садовую мебель: столик и три старинных стула с украшенными орнаментом спинками и резными ножками.
— Ну вот, — сказала она, — наш субтропический подводный сад.
Затея казалась не очень-то разумной, но получилось красиво.
— Ну он же не под водой, — возразила Сандра.
Но Кенни пропустила ее слова мимо ушей. Она смотрела на своего законного супруга.
— Феноменально, — похвалил он. — Феноменально. — Новым голосом, в котором смешались страсть, притворство и ностальгия (попытка поймать прежний тон и достоверно его передать). Этот голос появился у него при Кенни. Голос специально для Кенни. На тот прежний, каким Аландец когда-то говорил с Лорелей Линдберг, он был похож как самый лучший полиэстер — на настоящий шелк. Но только эксперты, по-настоящему сведущие, способны отличить первосортный искусственный шелк от настоящего.
А Сандре он сказал:
— Хорошо получилось. — Но и для нее у него был новый голос. Странный «папин-голос».
Который делал его чужим.
— Пойдем постреляем?
Эти времена прошли. Папа положил руку дочери на плечо, они стояли на краю бассейна, куда Кенни поставила еще растений, так что он сделался похож на дизайнерски оформленную могилу.
Сандра подумала: я хочу уехать.
— Этот злосчастный сад, — позднее рассказывала Кенни Рите в светлой квартире в городе у моря, где Сандра и Кенни жили накануне того, как Сандра скрылась из виду, уехала.
— Думаю, это была какая-то сублимация, — продолжала Кенни, а Сандра за стеной подслушивала. — Мне так хотелось иметь детей.
Цветы в бассейне скоро завянут. Света им все же не хватит. Никакие лампы в мире не способны осветить помещение бассейна, а ведь это было самое светлое место в доме на болоте.
— Я как корова, — признается она Рите-Крысе в городе у моря. — Яловая, бесплодная.
Кенни, такая светлая, такая желанная.
Рита на крыше. Она прошла по крышам и постучала в окно. Она жила в квартире Бакмансонов в том же квартале, так что могла по крышам пройти от дома к дому. Рита посмотрела на Кенни так, словно это было самое естественное в мире, что она вот так объявилась, а потом объяснила, что ей просто захотелось попробовать пройти по крышам.
В самом деле. Кенни была восхищена. Как все красивые любезные женщины, Кенни порой представляла себя со стороны, словно в кино — несколько бессмертных сцен, среди которых — приход Риты и то, как они стали лучшими подругами.
Как в один прекрасный день из открытого окна послышался голос Риты. Сандра и Кенни. Рита из Поселка. Они выглянули, а она стояла, покачиваясь, там, на крыше соседнего дома, и кричала: «Иди!» Кенни, конечно, сразу послушалась. А Сандра, ясное дело, скорчила гримасу и осталась дома.
И потом там на крыше Рита и Кенни принялись восхищаться друг дружкой. Вдвоем у трубы, а внизу — город. Какая сцена, какая история! Рассказ, который получил крылья и полетел. А Рита и Кенни сияли, в тот раз — и потом тоже. На людях и наедине друг с другом, сверкающие.
Рите повезло. Она этого не скрывала, именно так и следовало это воспринимать. Везение. Она жила у Бакмансонов в удивительной комнате, которая раньше была комнатой сестры Яна Бакмансона (той, что училась искусству танца в Нью-Йорке), а Ян Бакмансон был ее бойфрендом.
О ее прошлом в Поселке все забыли, и прозвище Крыса отпало. Ничто в ее облике больше на это не намекало. Стройная, миловидная, да и во всех отношениях, — да, надо признать, таких девушек не часто можно было встретить на улицах города у моря.
Но Сандра-то не забыла.
Например, Сольвейг. Сольвейг стояла там, в темноте у сарая Бенку с помешавшейся мамой кузин, не так давно, и курила, глубоко затягиваясь, страшно взволнованная.
— Напоследок она стянула мою куртку и разбила мою машину. В лепешку, на поле Торпесонов. И там ее и бросила, а сама укатила в город. Заявилась к Бакмансонам. Посреди ночи.
Впрочем, Рита не делала тайны из своей прошлой жизни в Поселке и всего с этим связанного. Просто это перестало быть актуально. Впервые увидев Сандру, она посмотрела на нее победным взглядом, в котором читался триумф, пусть и украденный. Теперь я здесь. Но этот триумф был смешан с равнодушием ко всему тому, что было в прошлом. Теперь это не играет никакой роли, показывала она всем своим видом. Теперь все иначе.
А Сандра вспоминала Сольвейг, которая пылала таким возмущением и едва сдерживаемым негодованием, что оно окружало ее словно оболочка, через которую приходилось прорезаться.
— Она лишь половинка, — сказала Сольвейг. — Мы близнецы. Целиком мы, только когда мы вдвоем.
Сандра, когда приехала в город у моря, оказалась беззащитной. Без кожи. Но никого это ее отсутствие кожи не интересовало. Она жила с отцом и его новой женой в старинной части города у моря. Новой женой Аландца, как уже говорилось, была Кенни.
Это она выбрала квартиру. Изысканную, со множеством комнат. Комнаты, комнаты. Комнаты с высокими потолками, окна, выходившие на все стороны. На море, на небо, на задний двор. Но малышка Сандра. Она себя там не находила.
Она шлепала по тротуарам, в тяжелых походных башмаках, без всякой цели.
Она питала отвращение к городу у моря. Он был не большой и не маленький, там был бульвар, пара эспланад и полным-полно людей, которые расхаживали в неряшливой одежде и косились друг на дружку.
Сандра шла домой. Она не хотела идти домой. Но больше ей некуда было пойти.
Она вернулась в квартиру, прошла в свою комнату и закрыла дверь. ЗАПЕРЛА ее. Но все равно из соседней комнаты доносились голоса.
— Талисман, — хихикали они. — Собака не той породы.
Они шептались о ней.
Рита-Крыса, снова здесь. Пришла по крышам. И худшее в этой истории было то, что это была правда.
Это были Кенни и Рита — теперь лучшая подруга Кенни, в большой светлой квартире в городе у моря. И это была Сандра, собака неправильной породы. Аландец, ее папа, ушел в море. Снова. И года не прошло, как они поженились. «Возможно, он не смеет признать неизбежность собственной смерти». Это заключение Никто Херман, с которой Сандра часто встречалась в ее маленькой однокомнатной квартирке на краю города. Долгими вечерами они пили вино, землисто-красное, в котором закатные лучи отражались теплым обнадеживающим светом. Это было красиво, единственное, что было красивым в городе у моря в то время. «Обычно это является негативным последствием интимных отношений между пожилым мужчиной и молодой женщиной, — продолжала Никто Херман. — О таких негативных воздействиях редко говорят, особенно когда речь идет о пожилом мужчине и молодой женщине».
Никто Херман вздохнула и рассмеялась своим воркующим низким голосом, который когда-то так очаровал Сандру и Дорис, что они дни напролет упражнялись в подражании ему, но безуспешно. Хотя так бывает с людьми, которые нравятся: забываешь, как они выглядели, и их голоса. Это Сандра и Дорис могли подтвердить уже тогда, давным-давно.
— А с женщиной вроде Кенни все еще хуже, разница между нами всего четыре года, но она способна заставить даже меня почувствовать себя унылой и туповатой. Старухой, недовольной собственной медлительностью и неспособностью выполнять даже самые простые повседневные дела. Все мы умрем. Но совсем не весело сознавать это. Заметь: я говорю это из добрых побуждений. Молодая женщина, о которой мы говорим, — моя сестра.
— Значит, это называется «порода»? — продолжил кто-то за стеной в большой светлой квартире. И повысил голос, чтобы Сандра могла услышать. Да, это была Рита, Рита-Крыса. Она была на такое способна.
— И можно спросить, какая?
Кенни рассмеялась, но весело. Рита была грубее. Кенни не была грубой. Она не могла быть грубой, она же была такой лучистой, такой независимой, такой любезной.
Маленькая Сандра. Бедняжка Сандра. Бедная бедная Сандра. Во рту пересохло. Облизала губы мокрым языком. Задержала язык на воображаемой складке на верхней губе. Она была глубокой.
Процесс, в результате которого Сандра вновь превращалась в немую с заячьей губой, начался.
Надо сразу сказать, что эти воспоминания, как и описание жизни Сандры в городе у моря до ее отъезда, отличаются крайней субъективностью.
Это точка зрения Сандры.
Потому что другой нет. Мир сжался.
Так что, вполне возможно, Кенни и Рита разговаривали совсем о другом. Может, Сандра просто вообразила себе все то, что якобы происходило за стеной. Это вполне вероятно. У них наверняка были более интересные темы для разговора, чем Сандра, которая в своих преувеличенных фантазиях видела себя в центре всеобщего внимания (негативного или позитивного — так вновь проявлялась самозацикленность девочки с заячьей губой). Например, когда Кенни приветливо обращалась к Сандре и спрашивала, не хочет ли она пойти с ними куда-нибудь (она об этом в самом деле часто спрашивала, в квартире в городе у моря, по крайней мере поначалу), Сандра была способна услышать в ее словах скрытые полутона и диссонансы.
Сказано одно, а подразумевалось совсем другое.
— Ей важно быть со всеми в хороших отношениях, — сказала Никто Херман. — Может, так и есть. Не знаю. Ты не представляешь, как мало я знаю о своих сестрах. Хочешь, расскажу про Эдди?
— Ты УЖЕ рассказывала об Эдди, — отвечала Сандра, для которой все это осталось в прошлом.
— Ну, не все. Ничего о том, как мало я ее понимала. Думаю, она была способна на все, что угодно. Даже на убийство.
Это ты теперь говоришь, подумала Сандра. Но вслух ничего не сказала. Она допила вино и потянулась за бутылкой на письменном столе между ними, чтобы наполнить бокал. Сандра выпила. И Никто Херман выпила.
Они немного помолчали, а потом сменили тему разговора. Солнце скрылось за крышами, стало сумрачно, и когда вино кончилось, наступил вечер, ранний вечер, неудобно ранний. Никто Херман надо было куда-то идти, с кем-то встречаться, и она стала приводить себя в порядок. Сандра наоборот — куда ей было идти в такой вечер: спать ложиться еще рано, а из-за выпитого вина невозможно ничем заниматься. Ничего не оставалось, как только вернуться домой, но это было немыслимо.
И вот именно в таком настроении, в таком состоянии она впервые отправилась на охоту.
— Эдди, — сказала Никто Херман. — Мы не знаем, что случилось. Но у нас есть веские причины считать, что все было именно так, как рассказывают. Я сама ни минуты не сомневаюсь, что Эдди была в состоянии свести с ума любого, кто к ней привяжется. Того мальчика, Бьёрна, например. Или Бенгта. Бедный маленький Бенгт!
— Я это и Дорис говорила, — продолжала Никто Херман. — В нашу последнюю встречу. В доме на болоте. Она была там, когда я приехала. Сказала, что убиралась. Она была страшно взволнована, почти вне себя, бедняжка. Если бы я поняла… Но ты же знаешь, какой она была… невозможно было поверить, представить себе.
— Я сказала Дорис, поскольку она, казалось, была в таком отчаянье, что она должна перестать думать об американке и всем прочем. Что это прошло и забыто. Жизнь должна продолжаться. Это я ей тоже сказала.
— Дорис, — и голос Никто Херман оборвался, — она… да. И эта уборка. Меня это тоже удивило. Ее эффективность, я хочу сказать. Потому что конечно в доме было все мило и аккуратно, но когда я спустилась в подвальный этаж, после нашей маленькой совместной прогулки, то увидела, что кто-то приволок к бассейну пару огромных грязных походных ботинок. Они стояли такие роковые у края бассейна. Я поняла, конечно, что это шутка. Это были ее ботинки. Ты знаешь, о каких я говорю. Ни у кого больше таких не было. Я потом взяла их и почистила.
На улице, по дороге в подземный танцклуб «Алиби», Сандра думала о ней, американке. Она словно была окружена ею, по-настоящему. Ее сестрами. Ей следовало бы узнать ее получше, разузнать о ней поподробнее.
Но раз это не получилось, можно судить о человеке и по его семье. Но сам человек по-прежнему останется кем-то другим, таким, какой есть — или был. Американка.
Походить в ее мокасинах. Это единственный способ.
— Иногда я себя спрашиваю, Сандра, — сказала в заключение Никто Херман, — чем вы, собственно, занимались? Вы двое — Дорис и ты, — когда были вместе?
Ботинки у бассейна.
Ага, вот, значит, как.
Твое последнее известие, Дорис. Спасибо за это.
Итак: незначительную часть того короткого времени, которое Сандра прожила в городе у моря, она посвятила дешифровке тех сведений, которые ей давало окружение. Прежде всего — Кенни и Рита, поскольку они почти все время были рядом.
Хотя Риту и не надо было дешифровывать. Она выражалась с шокирующей прямотой. И пусть это и не было приятно, так было легче. Известно было, кто она такая (говно). Известно было, чего от нее ждать (ничего, ничего, ничего).
А вот с Кенни — все наоборот. Если Кенни говорила «да», Сандра была уверена, что она имеет в виду — «нет». Все, что говорила Кенни, имело второй смысл. Особенно когда она старалась быть максимально любезной.
— Она безнадежна, — вздыхала Кенни в компании Риты за стеной. — В ней нет жизни. Она словно мертвая.
— Она помешалась на самой себе, — констатировала Рита. — На своем патетическом личике с расщепленной губой, которое она дни напролет рассматривает в зеркале.
— Какая расщепленная губа?
— Маленькая девочка с заячьей губой. Разве ты не слышала?
— Нет, расскажи.
Из Возвращения Королевы Озера, глава 1. Где началась музыка?
А… Королева Озера и я; потом мы отправились странствовать по свету, чтобы заработать денег. Мы были стриптизершами в Токио, на Иокогаме и на Аляске. Там, на Аляске, мы едва не дошли до отчаянья. Одним непроглядным новогодним днем в трейлере. Разве так мы себе все представляли — наши планы, нашу музыку? Так что мы уселись и задумались. А потом дали наши новогодние клятвы. Я записала это в записной книжке на страничке августа этого нового года: Арена Уэмбли. Из этого ничего не вышло. Ну почти.
В те месяцы в городе у моря, прежде чем Сандра исчезла, она часто слонялась по городу и предлагала себя. Она перебывала во множестве комнатенок, где жили молодые студенты со всей страны. С ними она знакомилась на дискотеках в подвальном этаже самого большого студенческого общежития в центре города у моря. Это место называлось «Алиби» — весьма говорящее название.
Секс. Она заработала герпес и чесотку и узнала новый вид одиночества. Она не выдержала. Ни парней, ни одиночества. Она не выдержала этих студенческих каморок, которые пахли одиночеством, грязным бельем или выросшими парнями, их неуверенностью и неумелым сексом. Большинство парней слишком много пили и/или приехали из сельских дыр, где сексуальность считалась чем-то постыдным и вульгарным, — этого Сандра не могла понять, хотя вряд ли бы стала утверждать, что секс — это нечто прекрасное и естественное, — вовсе нет, вовсе нет. Она использовала секс, чтобы пробудить что-то в себе — но был ли это секс, в таком случае?
Она не выдержала, но, похоже, так и было задумано. Может быть, в этих комнатушках она повстречала что-то от самой себя? Что-то, что было хуже стыда и сексуальной распущенности.
И даже, когда это было хорошо — во всяком случае, НОРМАЛЬНО, — этого было недостаточно. Сандра вдруг поняла, что не может жить без Дорис-внутри-себя. Это было все равно что отрезать у себя какой-то жизненно важный орган (могла она так сказать? «В ней нет жизни» или — «она словно мертвая»).
Из этого ничего не вышло. Она должна жить с Дорис. Другого выхода нет.
Когда ей надоели студенты, Сандра сменила место, ОХОТНИЧЬЮ ТЕРРИТОРИЮ, как сказал бы какой-то идиот (Пинки?). Она стала наряжаться более вызывающе, краситься так, чтобы не оставалось никаких сомнений в ее намерениях. Она хотела стать «посвященной». Она выходила на охоту за «посвященными».
Это была такая игра.
Она посещала бары в отелях и определенных кафе в стратегически выбранное время, отелей было много, но особенно один, который нельзя назвать вымышленным именем, так как название его слишком важно: он назывался «Президент». Например, во время обеда или того, что в светском обществе называется время коктейлей (она понятия не имела, что это так называется, но заметила, что некоторых мужчин это забавляло — а это были мужчины настоящие, а не болваны-переростки, — когда она рассказывала им всякие россказни о маме, папе и самой себе на среденеевропейском лыжном курорте, об увлекательной жизни сливок общества и о том, как трудно после этого прижиться на новом месте. После такой-то жизни).
Иногда она шла с ними в гостиничный номер, иногда лишь в туалет, иногда к автомобилям на парковках под высотными домами. Иногда она говорила нет, когда они только начинали распаляться. Иногда притворялась, что возмущена их аморальным поведением.
— Так чего же ты там сидишь?
— Я жду папу, — пищала она.
Иногда она произносила какие-то длинные и непонятные фразы по-французски.
Заработанные деньги Сандра складывала в конверт, который хранила за подкладкой в своем чемодане (который по-прежнему таскала за собой). Пожалуй, слишком очевидный тайник, так что, когда деньги пропали как раз накануне того дня, когда она покинула квартиру в городе у моря, Сандра ничуть не удивилась.
Итак, сначала она откладывала деньги.
Не на что-то особенное. Просто копила.
У нее ведь было все, чего душе угодно.
Сандра начала посещать лекции в университете. Она записалась на тот факультет, на который легче было попасть. Она прошла вступительное собеседование, где от нее потребовалось лишь ответить на вопросы, точно и исчерпывающе. Что в данных обстоятельствах не составило труда. Надо было лишь прочитать или догадаться.
Никто Херман наверняка заламывала бы руки в отчаянье, узнай она, как плохо шла у Сандры учеба. Случалось, Сандра вспоминала: Никто Херман на краю бассейна в доме на болоте, в те дни, когда Аландец был в отъезде, и никто не знал толком, чем он занят. Но скоро они узнают. Он вернется домой. С молодой женой.
С сестрой Никто Херман, с Кенни.
— Я не могу быть тебе матерью, — говорила Никто Херман. — Считай меня лучше своей крестной. Доброй феей.
Никто, которая убеждала ее в важности планирования и целеустремленности, необходимости сосредотачивать мысли на той задаче, которой занят, и ни на чем другом, необходимости иметь цель, как промежуточную, так и главную, всепоглощающую, красиво записанную на бумаге или в тетради.
— Время тебя ждать не станет, — сказала Никто Херман позднее, в своем кабинете в городе, в начале осени. Она закурила сигарету и подняла бокал с темно-красным вином: — За тебя, Сандра. Вот так. Существуют короткие решающие моменты: не успеешь и глазом моргнуть, а они уже пролетели. Не успеешь и рта раскрыть, а их уже у тебя отняли. И ты их не удержишь. Так это бывает, Сандра. Не успеешь и рта раскрыть… Не растрачивай попусту свое время.
И Никто Херман опустилась на кровать — матрас в углу комнаты в маленькой квартирке на краю города. Давно уже наступила осень.
Женщины в чрезвычайных обстоятельствах. Это начиналось совсем иначе. Ранней осенью Сандра навестила Никто Херман в ее кабинете, и та предложила ей работу, она была исполнена решимости, планов и энергии. («Я еще тренируюсь для марафона. Это тяжелая и интенсивная программа».)
— Я должна написать мою диссертацию, — сообщила ей Никто Херман уже в конце лета, когда стало ясно, что Сандра и Кенни переедут, и Аландец тоже. И Никто Херман даже не поморщилась, когда вскоре стало ясно, что Аландец отправляется в плавание по семи морям.
Никто Херман считала, что хорошо, что Сандра переберется в город у моря, где у нее самой квартира — жилая комната и рабочий кабинет, и что хорошо, что Сандра будет рядом.
— Я предлагаю тебе работу. Прежде чем я возьмусь за докторскую, я должна получить диплом магистра, а самое главное, написать кандидатскую диссертацию. Я собрала большой материал. Мне нужна помощь в его сортировке. Я делаю тебе предложение, пусть и не очень-то блестящее с экономической точки зрения. Зато я могу предложить взамен, — добавила Никто Херман великодушно, — хорошую компанию.
Материалы Никто Херман. Бумаги. На этом этапе еще не было причин для разочарований.
Все — от написанных красивым почерком архивных карточек, больших и маленьких, бумажек, исписанных разными более или менее понятными почерками, которые Сандра научилась распознавать и даже истолковывать, и до записей на салфетках, рекламных листовках, оборотах конвертов. «Мысль может прийти где угодно», — объясняла Никто Херман.
Они договорились, что Сандра будет работать у Никто Херман три дня в неделю по утрам, пока Никто Херман будет проводить свой первый рабочий период в библиотеке.
Первый рабочий период начинался в 9.30, когда открывалась библиотека, и длился до 12.30, после чего Никто Херман делала короткий перерыв на обед, а потом наступал черед второго рабочего периода.
Довольно часто Никто Херман возвращалась домой уже к началу второго рабочего срока или даже к концу, а то и посредине первого. Во всяком случае, когда Сандра все еще была у нее, и нередко она приносила с собой пару тяжелых бутылей красного вина, которое они заливали в себя, пока разговаривали. За разговорами, значит.
Почти всегда говорила Никто Херман.
Но их беседы были не похожи на те, что вела та, другая, парочка: шушуканье в квартире, большой и светлой, голоса в голове и снаружи, которые угрожали разорвать чью-то губу, так что все увидят, что это не игра — пусть мир и был шрамом, но нельзя находиться в этом шраме; если не хочешь быть уничтоженным и умереть, то не попадай в этот шрам.
А Сандра не хотела быть уничтоженной, она не хотела умирать.
Дорис-внутри-нее должна была бы быть ей другом и соратником, но она лишь посмеивалась и задавала странные вопросы.
Разговоры Никто Херман; такое приятное времяпрепровождение. Вечера в кабинете Никто Херман. Светлое воспоминание. Никто Херман поднимает бокал красного вина, и лучи вечернего солнца, проникающие в комнату через окно, собираются в нем, отражаются и сверкают, сверкают.
За тебя. Так.
О чем они говорили? Обо всем, о чем угодно. Ни о чем. О Кенни и Аландце и первых трещинах в их супружестве. Их пока немного, но все же.
О Жизни Никто Херман, которая тогда в начале представлялась такой увлекательной и богатой событиями — с тренировками к марафону, диссертацией и кинокритикой, книгой эссе и всем прочим.
Они беседовали «о прежних временах». О Женщинах из дома на Первом мысе.
— Что-то они теперь поделывают? — спрашивала Сандра и думала о Женщинах из дома на Первом мысу. «Духовные странствия Элдрид».
— Собираются отпраздновать первые менструации своих дочек.
Но шутки в сторону. Надо пробиваться. Надо закончить исследование.
— Впрочем, — сказала Никто Херман, потому что это было неправдой, — есть и такие, кто что-то «делают». Лаура Б.-Х. только что закончила, и с большим успехом, свой любовный роман, действие которого охватывает четыре столетия и шестнадцать континентов. Или Аннека Мунвег, которую по-прежнему можно увидеть по телевизору. Если, конечно, заставить себя включить его.
Захотеть включить его.
Но у Никто Херман телевизора нет. «Ведь столько есть замечательных книг». Так она обычно говорила. Но все неувереннее.
— Я не знаю, — сказала Никто Херман, она казалась еще более усталой, книга выпала у нее из рук. На короткий миг Никто Херман словно увидела ничтожность своего самолюбования в сравнении со всеми этими огромными мирами, идеями и перспективами. Все это было важно. Все, что существовало.
Духовные странствия Элдрид.
Поездки, переворачивающие мир и сознание, не обязательно с точки зрения географии, но в пространстве и времени.
Об этом-то, собственно, и шла речь: не о том, хочется или не хочется маршировать в колонне, а о том, хочется ли верить в перемены.
— Я не знаю, — сказала Никто Херман.
В те времена Никто Херман была еще «весьма привлекательной женщиной», как говорил о ней Аландец, помимо «прекрасной» и тому подобного.
Иногда она делала вид, что бросает пить. Надевала пальто одновременно с Сандрой и заявляла, что, прежде чем засесть за вечернюю работу, должна прогуляться на свежем воздухе. Но любой идиот догадался бы по ней, что она направляется в кабак. Порой она и не скрывала этого.
— Я выпиваю под настроение. ВЫПИВАЮ.
А еще они в самых расплывчатых выражениях обсуждали будущее Сандры. Никто Херман продолжала давать Сандре добрые советы. Как обычно, весьма абстрактные. Если с этим советом все в порядке, Никто, значит, это со мной что-то не так.
Целеустремленность, планирование.
Но это до того, как Сандра, в отсутствие Никто, нашла среди ее вещей то письмо. Последнее письмо Дорис.
Никто его даже не открыла. Оно так и лежало, забытое, в очередном мешке с материалами, собранными для диссертации.
«Дорогая Никто,
Когда ты прочтешь это, я уже пущу пулю себе в голову…»
Значит, она не распечатала его, Никто. Это сделала Сандра. Когда была одна в рабочей каморке Никто Херман. А потом сбежала.
Через пару недель она об этом пожалела и попыталась снова связаться с Никто Херман, найти ее, чтобы все рассказать, но было уже поздно.
Никто Херман в ее кабинете не было. Ее нигде нельзя было найти.
Итак, когда Сандра в один из самых последних дней, перед тем как собрать свои вещички и подняться на борт парома, отплывавшего в Германию, решила навестить Никто Херман в ее квартире, ей открыл человек, которого она никогда прежде не видела. Мальчишка, парень, он показался ей немного знакомым. Он был похож на тех парней, которых она порой, скажем так, «подбирала» в танцклубе, том самом — в подвале, в «Алиби».
Никто Херман здесь не живет, сказал он. Он не знал, где она. Не имел ни малейшего представления.
Он снял квартиру по объявлению на университетской доске. Он приехал из другого города и страшно обрадовался тому, что так легко нашел жилье. На квартиры была очередь, но он оказался первым.
Она, Сандра, стояла в подъезде на лестнице. Вдруг неожиданно у нее вырвалось (она сама не знала, почему сказала это):
— Могу я все же войти?
Тоном, который не оставлял никакого места для сомнений.
Он на миг вопросительно посмотрел на нее, потом словно с брезгливостью — Сандра вдруг вспомнила Пинки — тогда, давно, утром в кухне в доме на болоте: «Никогда не будь шлюхой, они потом тебя только презирают», — пробормотал торопливо:
— Мы ничего не покупаем. — И поспешно захлопнул дверь с таким стуком, что узкая лестница загудела.
И гудела несколько минут.
Сандра опустилась на ступени, словно земля ушла у нее из-под ног.
Но потом она собралась с духом.
Сноб. Она спустилась по лестнице и вышла на улицу.
Она встречала этого парня еще несколько раз. Однажды на танцах в «Алиби», куда заглянула за несколько дней до отъезда.
Сандра стояла у бара и вдруг почувствовала чьи-то руки, словно щупальцы, и пивное дыхание у уха. Она порывисто обернулась и не узнала его. Парень пробормотал что-то о подружке, которая в тот раз была у него в гостях на той квартире. «Зато ТЕПЕРЬ!» — сказал он и схватил ее, Сандра попыталась высвободиться и сбежать в туалет, но он поджидал ее у двери. На миг ей показалось, что от него не отделаться. Он вовсе не старался быть «любезным». Он был разгорячен и неуправляем, словно знал, с кем имел дело.
С такой, хмм. Как Бомба Пинки-Пинк.
А потом она столкнется с ним в университете. Несколько раз в те последние дни в городе у моря, так что она начнет недоумевать, существовал ли он на самом деле, или это плод ее больного воображения, вроде тех галлюцинаций, которые видела французская киноактриса Катрин Денев в фильме «Отвращение», где показано, как постепенно сходит с ума молодая, необыкновенно красивая женщина.
(Но если он не был галлюцинацией, что он был такое? Знак? Может, это проделки Дорис-в-Сандре? Порой Сандра не могла отличить смех Дорис-в-ней от плача Дорис-в-ней. Они были так похожи.)
Фильм «Отвращение» она смотрела в компании Кенни и Риты несколько недель назад, в Киноархиве. Рите и Кенни нравились картины, где высокие, стройные молодые женщины, такие же, как они сами, теряли рассудок или проявляли свои чувства всякими причудливыми способами — очень часто сцены болезни или интенсивных переживаний включали эпизоды, в которых героини срывали с себя одежду.
Сандра снова вспомнила Никто Херман: «У Кенни совсем не было детства. Ей так много приходится наверстывать».
Но больше всего им нравилось ходить в Киноархив — так было принято у людей их круга в то время. А Сандра, Сандра ходила с ними. Иногда случалось и так: ей не хотелось, но ничего иного не оставалось, одиночество было слишком велико. И она плелась за ними.
Но тот парень. Тот неуверенный, смущенный, худой как щепка, некрасивый студент. Порой ей казалось, что он преследует ее — вполне возможно, но ей никогда не узнать это наверняка, пока она будет оставаться там. Когда они встречались, например, в университете, она смотрела мимо него, не обращала на него внимания. Удивительно, но и он стал поступать так же. Никаким образом не выказывал, что это он, тот самый человек, который преследовал ее, пьяный, по городским улицам, в ту самую ночь, когда она попыталась отделаться от него на танцах в «Алиби».
Но он будет там. Повсюду.
Может, она с ума сошла. Не как Катрин Денев.
А на свой собственный лад, незаметно, ненарочито.
Как умела Заячья Губа, включавшая Дорис-в-ней.
Да, да. Сандра капитулировала. И потом, после капитуляции, оставалось лишь продолжать дальше.
Все шло так, как она и говорила. Заячья Губа снова здесь. Но совершенно обессиленная и лишенная энергии. Просто сумасшедшая. Заключенная в свое собственное сумасшествие.
Например, в тот раз, в тот самый последний раз, когда она встретила Никто Херман перед отъездом (она уже утратила всякую надежду снова встретить Никто Херман: Кенни утверждала, что та бродила по улицам в ужасном состоянии, у нее были друзья, которые видели Никто Херман, и Кенни озабоченно говорила, что ей так бы хотелось что-то для нее сделать. Но и из этого ничего не вышло. Делай не делай. Разве можно что-то сделать для человека, если даже не знаешь, где он находится), тогда все это с таким же успехом могло считаться частью внутреннего пейзажа Сандры, который продолжал уплывать прочь без оснований, без причин, это признавала и сама Сандра. Но от того, что это происходило на самом деле, все становилось лишь еще более запутанным, безумным.
ТАК ли это? На самом деле, в действительности? — хотелось ей спросить кого-нибудь, но поговорить теперь было не с кем: Никто Херман тоже сидела на лестнице второго университетского здания. И это была та самая Никто Херман, к которой она привыкла еще раньше. Никто Херман, которая сказала ей: «Воспринимай меня почти как мать. Я могу помочь. Попробовать… Защитить».
И она смотрела на Сандру так, словно говорила то, что думала. Сандра не сомневалась. Тогда — нет. И позже тоже.
Но только теперь ей не нужна была мама. Речь шла лишь о письме, которое она должна была показать. Письмо к тебе. Последнее письмо Дорис.
— Я взяла его у тебя. И хочу вернуть. Только. Вот оно тут теперь.
Но все случилось не так, не было никакой заранее подготовленной встречи. В те недели, когда Сандра тщетно искала Никто Херман, но только попадала все время в руки парней-переростков, она примирилась с мыслью, что надо рассказать все. О игре, играх.
Что бы сказала Дорис, если бы узнала, что письмо так и не открыли? Надо показать его Никто Херман и поговорить об этом тоже. Она должна. Ну не ирония ли это?
Верх иронии. Потому что вдруг, в один прекрасный день, Никто Херман объявилась.
На лестнице. Это была, значит, лестница, другая лестница, обычная, одна из самых длинных в новом главном здании университета. Это была лестница, которая вилась по кругу, по кругу сквозь весь дом до верхнего этажа под самой крышей, там находилась кафедра рисунка, куда иногда ходила Кенни делать эскизы.
В том семестре у Сандры была лекция на третьем этаже, и она не знала, направлялась ли она именно на эту лекцию, когда однажды вечером вдруг оказалась на лестнице. «Не знала она» — именно так неестественно следует сказать. Последние дни она бродила вот так. По улицам, она шла и шла в своих тяжелых походных ботинках, направляясь в обеденные кафе при гостиницах, в университет — без цели, без осознанного намерения. Порой она оказывалась неуместно одета: в наряде, подходящем для стриптизерши, на лекции по устной речи, в грубых ботинках — в баре, и речи уже не было об «улове» (или как это еще назвать), потому что ее туда с трудом вообще впускали.
В тот вечер, когда Сандра едва не столкнулась с Никто Херман и с тем, кого, как ей было известно, звали Фогельман, она была в наряде для отеля — стриптизерша на высоченных каблуках направлялась на занятия по устной речи на третьем этаже. Но она не дошла туда. Потому что на лестнице сидели Никто Херман и Фогельман, пили вино и загораживали путь. Это не было безумной галлюцинацией, она могла в этом поклясться, это происходило на самом деле.
— Шшш, Сандра, — сказала Никто Херман, она сразу узнала Сандру, несмотря на ее наряд, несмотря на все.
— Мы вот тут сидим и ждем профессора. Хотим с ним серьезно поговорить, — прошептала Никто Херман, но достаточно громко, так что ее слова эхом разнеслись повсюду. — Мы уверены, что он водит нас за нос, рецензируя нашу диссертацию.
Эти слова убедили Сандру, что никакой надежды не осталось.
Возможно, Никто Херман заметила искреннее отчаянье Сандры, ее отчаянное выражение лица, потому что сменила тон и попыталась говорить как обычно, словно полностью контролировала эту странную ситуацию, которую на самом деле никто не мог контролировать.
— У меня богемный период, — прошептала Никто Херман. — Не говори ничего Аландцу. У тебя есть деньги? Я на мели. Можешь одолжить?
И это разнеслось эхом повсюду, Сандра принялась шарить в карманах в поисках купюр и мелочи, но Никто Херман рванула к себе ее сумку.
— Давай я!
Сандра попыталась потянуть сумку к себе.
Никто, напевая или бубня странную мелодию, рылась в сумке Сандры.
И пока Никто Херман, напевая, выуживала монеты из сумки, а ручки и всякие бумаги, например то самое письмо, разлетались вокруг, подошел тот самый парень. На лестнице. Они были у него на пути, все трое (Сандра, Никто Херман и Фогельман). Он посмотрел на нее, на Сандру, узнал только ее и торопливо прошмыгнул мимо. Ничего не сказал, но тогда, в той ситуации, никакие слова и не были уместны.
А потом появился привратник и хотел их всех выставить за дверь. Никто Херман не была расположена подчиняться чьим-либо приказам и не собиралась сдаваться без боя. Сандра воспользовалась этим шансом и убежала. Смешалась с людьми в вертящихся дверях и угодила в объятия двух высоких, красивых, изысканных женщин. Риты, направлявшейся на какую-то лекцию, и, конечно, Кенни.
— Ага. Куда это ты спешишь? — спросила приветливо Кенни, когда Сандра вбежала прямо в ее объятия, но это уже было слишком, это было чересчур.
Хватит!
Сандра высвободилась и бросилась прочь. Она пронеслась по городу как сумасшедшая. Мчалась вперед на огромной скорости, не зная куда.
А Дорис-в-ней хохотала.
Теперь-то она по-настоящему веселилась.
А ты все такая же психованная.
Тот узел, что мы завязали, не развязать никому.
Тогда это и случилось. Никто Херман сама выбросила то письмо вместе с кучей других бумаг. Разбросала их вокруг себя на лестнице в новом университетском здании, и никто ее не остановил.
Дорис, Дорис, ты бы только знала.
«Когда ты прочтешь это, я уже…»
К морю, да, она побежала к морю. Такому сверкающему. И вспомнила другой день, много лет назад, на другой планете, в другой жизни.
Иванов день с Дорис Флинкенберг и Никто Херман. Как они шли по Второму мысу вниз к берегу и как море вдруг открылось им — такое новое и сверкающее. И Никто рассказала им об американке.
Голубое сияние — вода, отражавшаяся в диковинном фасаде Стеклянного дома.
— Пройди по воде для меня, дура, — прошептала Дорис-в-ней со всем своим сумасбродством.
— Ты и сама, — ответила Сандра Дорис-в-ней, — не больно-то умная.
И тут оно выплыло, наконец. Картина, где они были вдвоем — Сандра Ночь и Дорис День (или наоборот), они все знали и все могли. Девочки, увлеченные игрой — «Одиночество & Страх» зеленой краской на пуловерах, которые сшила Сандра.
С чего они взяли, что во всем этом заключено нечто непреодолимое?
Наоборот — повсюду ничтожность. Сталкиваешься с ней один на один. Она просачивается сквозь пальцы.
Бах! Дорис выстрелила в себя.
Дорис написала письмо Никто Херман.
Письмо, которое Никто Херман так и не прочитала. Так и не открыла, оно осталось лежать среди ее материалов для диссертации.
Всеобщая отвратительная ничтожность.
Жаль Дорис.
И Сандру тоже жаль.
Мама у моря. Приди, приди ко мне. Манящая, соблазнительная Лорелей, как в стихотворении. На Аландских островах. «Тетя». Стояла у окна.
— Приди ко мне.
Самый секретный рассказ
Может быть, Рита рассказывала об этом Кенни в той комнате в квартире в городе у моря, посреди ночи, а Сандра подслушивала в коридоре, в пижаме, у полки для обуви, среди прогулочных ботинок.
«…Некоторым одиноким детям, которые испытывают беспокойство и нуждаются во внимании, является в воображении такая Пеппи Длинныйчулок в мальчишеской курточке и с рыжими косичками, Мэри Поппинс с зонтиком или жених в шляпе и костюмах в полосочку. К нам, ко мне и Сольвейг, она пришла, возможно, слишком поздно, нам уже исполнилось десять лет, когда появилась фрекен Эндрюс.
Наша крестная, так она сама, во всяком случае, представилась, и заявила, что хочет дружить с нами. Мы ее окрестили. Нам нравилось это имя. И ей тоже. Она произносила его как „фре-е-кен Эндрюс“».
Сольвейг и я, мы часто встречались в саду перед пустовавшим домом на Первом мысе, в запущенном саду в английском стиле. Это означает, что все в нем точно вымерено и спланировано заранее, хоть этого и не видно, потому что должно возникать впечатление дикой природы. Она нас и этому научила, фрекен Эндрюс.
Она много говорила о своем интересе к садам, «не обязательно к практической работе, которая, конечно, может показаться однообразной, и для нее существуют специальные садовники», но к идеям, стоящим за всем в целом, к самим замыслам. Она рассказывала о своем собственном Зимнем саде, в который вложила столько труда. Мы были, да, очарованы. Фрекен Эндрюс пробудила в нас столько всего. Желание, волю и мечты. Ведь тогда мы еще не знали, кем она была на самом деле, откуда появилась.
Об этом мы не разговаривали — тогда по утрам на озере Буле, когда фрекен Эндрюс учила нас английскому, а мы, в свою очередь, учили ее плавать — такой у нас был обмен. И мы никогда не задавали вопросов. Мы как-то сразу поняли, что важно не задавать вопросов. Что надо ждать, пока она сама начнет рассказывать. Иногда мы ждали напрасно: ничего не поделаешь.
Но это было еще до всего остального. До Эдди — американки, как ее звали в Поселке. И до Дорис Флинкенберг — в начале начал. Вечерами в сумерках мы встречались в определенном месте в саду на Первом мысе, где был стеклянный шар. Оттуда открывался вид на весь Поселок. И был виден дом кузин, где в кухне мамы кузин всегда горел свет. И сама она была на кухне, с газетами, кроссвордами и своей выпечкой, и это вселяло уверенность. Позднее, всегда в одно и то же время, она звала нас. Всех своих «мальчиков» — это подразумевало и девочек тоже, просто так говорили в Поселке — на вечерний чай. Бенгт, Бьёрн, Сольвейг, Рита. Когда мама выходила на крыльцо и кричала в темноту: «Мальчики, пора домой», — все, кто откуда, начинали двигаться на этот мягкий свет, лившийся из кухонного окна. Он излучал тепло, словно фонарь в долине.
Потом, когда Бьёрн погиб, все изменилось. Бенгт больше не приходил. Мама кузин относила чай в термосе и бутерброды в корзинке ему в сарай. Сольвейг и я, мы оставались в сторожке. Поначалу, во всяком случае, потому что были до смерти напуганы. И да — когда появилась Дорис, все стало совсем иначе. В Дорис Флинкенберг не было ничего плохого, просто было тяжеловато находиться с ней рядом после всего, что случилось.
Но оттуда, из сада на Первом мысе, было видно и другое. Например, большой лес, который начинался за Первым мысом и в который незаметно переходил английский сад, немного вдаваясь в лес, в болота. Первое, Второе, Третье, Четвертое. Единственным озером, у которого было имя, было озеро Буле, где был общественный пляж — недолго, потом его перенесли на море, к западу от центра Поселка.
Дальше на север (вне зоны видимости, но было известно, что они там есть) — дальние озера, откуда появилась замерзшая и полуживая Дорис Флинкенберг; та, которую нашли в доме на Первом мысе завернутую в одеяло.
«…Но в саду было и другое место. Второй мыс со строительной выставкой, после нее прошел только год. Дома продали, но жизнь на мысе еще была совсем новой; Бенку был помешан на Втором мысе и тамошних домах, он все о них знал, и ему хотелось быть в курсе дел, участвовать во всем. Но Сольвейг и я, нам не было дела до Второго мыса, море еще туда-сюда, для плавания — в тот первый год нас больше всего огорчало то, что общественный пляж у залива на Втором мысе перенесли на озеро Буле, так как та территория теперь стала частным владением. Но наша досада быстро прошла. У озера Буле были свои привлекательные стороны. А когда появилась фрекен Эндрюс, стало еще интереснее.
Итак, это был вечер, некоторое время спустя после того, как мы повстречали фрекен Эндрюс в английском саду. Мы оглядывались по сторонам. И вдруг Сольвег крикнула:
— Посмотри! Это она! Фрекен Эндрюс!
Она указывала на Стеклянный дом прямо перед нами. Это был дом баронессы. И фрекен Эндрюс — она сама и была баронессой. Это она жила в Стеклянном доме, это было знаменательное открытие. Поначалу нас это очень взволновало.
Вот как это началось, немного раньше, так мы повстречали фрекен Эндрюс на берегу у озера Буле. Было раннее летнее утро, мы проснулись в пять часов, чтобы пойти поплавать. Мы мечтали стать чемпионами по плаванию, такой у нас был план. Не тайный план, но все же неофициальный, о котором нам не очень-то хотелось распространяться. К тому же это звучало так банально.
Чтобы стать чемпионами по плаванию, нужны были тренировки, тренировки и еще раз тренировки. И дисциплина. Надо было наплевать на все внешние обстоятельства: на погоду, на то, что вода холодная — в начале лета в озере Буле она была почти ледяная. Там было глубоко и были сильные течения. Но к холодной воде привыкаешь, и к течениям тоже. Мы ныряли вниз головой со скалы Лоре, сами научились, я и Сольвейг, хотя у Сольвейг получалось лучше. „Только мы вдвоем“, — говорила Сольвейг, она все время твердила это уже тогда.
Это случилось в разгар нашей утренней тренировки. Она вышла из кустов, с шумом и треском, словно зверь. Мы поначалу решили, что это лось или еще кто, но не успели как следует испугаться, а она уже стояла перед нами — сама не представилась, но спросила, почти строго, кто мы такие и что здесь делаем.
Она застала нас врасплох. Фрекен Эндрюс на вид было лет пятьдесят-шестьдесят, и нам она показалась старой, и Сольвейг и мне. А еще — какой-то светлой. Светлые волосы, светлая кожа, худая и хрупкая, какими бывают некоторые ухоженные дамы, знаете. Она говорила быстро, нервно и не переводила дыхание между фразами. Порой на лице ее проступал пот, щеки и лоб горели, словно от возбуждения, как в игре — во взрослой игре.
Позже мы узнали, что у фрекен Эндрюс была и другая манера говорить. Не совсем иная, но у нее было много разных голосов — в зависимости от ситуации. Она могла быть совсем другой — в другом месте, куда нас не пускали. Но это мы поняли только позже. Место, где она была не такой, какой говорила, что хочет быть для нас. Нашей крестной.
Но тогда Сольвейг, у которой было обостренное чувство справедливости, впервые возмутилась по-настоящему.
— Насколько мне известно, в этой стране одни законы для всех.
— Вот как, значит, общественный пляж ЗДЕСЬ, — прощебетала беззаботно фрекен Эндрюс. — Значит, я пришла правильно.
Так это началось.
Наша крестная. Фрекен Эндрюс. Она сказала, что любит воду и игры на воде, но не умеет плавать. Не согласимся ли мы немного поучить ее? А в ответ она научит нас тому, что умеет, — много чему, например английскому языку. С оксфордским произношением к тому же.
— You must understand, girls, — сказала фрекен Эндрюс, стоя в купальном халате и удобных сандалиях на деревянной подошве, — that I am the only one here who speaks proper English.
О Господи, как это прозвучало в тишине у озера! Это прозвучало дико.
Мы, девчонки, уставились на нее и не знали, смеяться нам или отнестись к этому серьезно. С одной стороны, это было похоже на радостное лосиное ржание, с другой — фрекен Эндрюс держалась с нами искренне и сердечно. И явно желала нам добра.
— А чо это? — выпалила Сольвейг, на местном диалекте, на котором изредка разговаривала.
— А вот теперь я не понимаю того, что слышу. — Фрекен Эндрюс склонила голову набок и забавно прищурилась.
— Она говорит, — объяснила я, давясь от смеха, потому что мы прибегали к местным фразочкам ради смеха, — что она ничего не понимает.
— Это означает, — пояснила фрекен Эндрюс, — что я здесь единственная, которая говорит на правильном английском. Хотя скоро могу оказаться и не одна, — и подмигнула нам, — если вы пожелаете, конечно.
— Язык будущего! — крикнула фрекен Эндрюс, сбросила с себя одежду и оказалась перед нами в старомодном бюстгальтере и огромных панталонах.
— Пойдемте! — крикнула она и шлепнула себя по боку. — Плюх в воду!
А потом — мы не поверили своим глазам — сбросила бюстгальтер, стянула панталоны — разве вы не говорите „панталоны“ здесь в Поселке? — и с криками сиганула в воду, так что голос ее разлетелся эхом по окружавшему озеро лесу, где, возможно, были и другие зрители.
В воде с фрекен Эндрюс. А потом и с Сольвейг. Мы барахтались там и пытались методически структурировать наши планы на будущее.
— Завтра, — сказала фрекен Эндрюс, намотав на голову тюрбан из красного полотенца, — снова будет занятие.
Мы сразу поняли, что она немного с приветом. Ну и пусть. У нас был легкий нрав, у Сольвейг и у меня. Не каждый день появлялись незнакомые придурочные тетки со странными требованиями. Она нам понравилась. Мягко скажем. Но дальше было хуже. Увы.
„Cat is running after mouse. Mouse is running around the house“.
Мы старательно учились. И хихикали, хихикали, хихикали. На следующее утро она снова пришла. И на следующее. Какое-то время все шло хорошо.
— А теперь, девочки, устная речь.
— А теперь, девочки, плюх в воду.
Фрекен Эндрюс. Мы научили ее плавать по-лягушачьи, кролем и баттерфляем, по крайней мере азам этих стилей, но большей частью на суше. В воде все шло не так гладко; оказалось, что фрекен Эндрюс не способна применить то, что она называла „теорией“, на практике, в воде.
Да она и не больно старалась.
— Меня несет течением, — шутила она, выпрыгивая из воды и показывая грудь.
Такой вспоминается фрекен Эндрюс в лучшие дни.
— Безнадежная это затея! — кричала фрекен Эндрюс нам из озера и, забыв, чему ее учили, молотила руками и ногами, а голый зад идиотски торчал из воды, пока она пыталась кое-как грести по-собачьи. Фрекен Эндрюс упрямо плавала нагишом, ссылаясь на принципы эвритмии.
Как уже говорилось. Это была ее придурь, она вообще была с причудами. Но мы относились к ней лояльно, с незыблемой лояльностью.
У нас была своя собственная жизнь. Эта жизнь во многом противоречила той, которую вели в доме кузин или вообще в Поселке. Она была полна значения. Слишком полна значения, чтобы открывать ее посторонним.
Так что ей незачем было просить нас никому не рассказывать о ее существовании, это и так было нашей самой главной тайной.
— Ловите день, — говорила она еще. — Вы можете делать что хотите.
Она учила нас тому, что можно разорвать рамки и делать что хочется. Что угодно.
И рассказывала по-английски нам о Пондеросе, том ранчо в Америке, где жили вы и другие ее племянницы, ее настоящие крестницы, объясняла она. Она рассказывала о своих племянницах — о тебе, о Никто, об Эдди, это звучало словно сказка. У нее было превосходное оксфордское произношение, мы слушали, но не так благоговейно, как ей казалось. Видишь ли: Америка, Пондероса — нам это ни о чем не говорило. Но, возможно, мы немного ревновали к вам, уже тогда.
Мы понимали, что вы — настоящие крестницы и племянницы, — вы нас обскакали, без сомнения.
— Ни на каком ранчо мы не жили, Рита, — вставила тут Кенни. — Господи, Рита, чего только такие люди не выдумают! Она все просто нафантазировала — о нас, с самого начала. Это ее выдумки. У нее их было полным-полно, и она ничего другого и видеть не желала. Ну, рассказывай дальше, я хочу дослушать до конца. Хотя мне кажется, что я знаю…
— А потом, — продолжила Рита, — все пошло наперекосяк. Началось с того, что мы увидели ее в Стеклянном доме и догадались, кто она такая. Что она и есть баронесса. Из Стеклянного дома. Этого проклятого дома. Одного из самых красивых на Втором мысе.
— Она нас обманула, — сказала Сольвейг, когда мы увидели ее оттуда, из сада. — Ведь так, Рита?
— Ну, — пробормотала я. — Может, она просто не захотела рассказать. Пока. Может, это игра такая.
Дуры мы были: все знали и все же на что-то надеялись. Тогда-то мы стали ждать от фрекен Эндрюс всякого разного. Ждали, например, что она пригласит нас в Стеклянный дом. Или признается во всем. Даст нам знать. Мы, конечно, виду не показывали, но это висело в воздухе. Но фрекен Эндрюс ничего не замечала. Мы, возможно, даже вообразили себе, что в этом-то и был основной смысл игры. В том, чтобы она взяла нас к себе. Да, черт побери! Кто знает? Лягушка превращается в принцессу, и все такое.
— Welcome, girls, to my lovely garden.
— Добро пожаловать, девочки, в мой прекрасный сад.
Ее прекрасный сад. Что она пригласит нас туда.
Итак, я сделала ошибку. Это случилось довольно скоро. Я осмелилась сказать фрекен Эндрюс, что нам с Сольвейг кое-что известно. Что мы знаем, что фрекен Эндрюс на самом деле никакая не фрекен Эндрюс. Что это была игра. Я сказала это как бы в шутку, как бы мне хотелось, чтобы фрекен Эндрюс поняла, что мы с Сольвейг девочки смышленые.
Что она может гордиться, что выбрала в друзья таких смышленых подростков. „Мои крестницы“ — так обычно она нас называла.
И я ей сказала, потому что хотела продвинуться хоть на шаг вперед во взаимном доверии. Но ничего из этого не вышло. Еще бы! Фрекен Эндрюс, возможно, поняла больше, чем я рассчитывала. И что же? Да, она совершенно не поняла моих намерений.
Что вы о себе возомнили, девочки? Она не произнесла этого вслух, но смысл был именно такой. Она так разозлилась, так разозлилась, мы ее такой никогда прежде не видели и представить себе не могли ее такой.
Кровь отхлынула у нее от лица, губы побелели и дрожали от негодования. Фрекен Эндрюс запахнулась в купальный халат и сказала натянутым голосом, что она и подумать не могла, что имела дело с двумя шпионками.
Эти слова, они прорезали воздух. Этого никогда не забыть!
— И если бы я это знала, — продолжала фрекен Эндрюс с прежним волнением, пока торопливо завязывала красный тюрбан на голове и совала ноги в удобные сандалии: она вечно твердила, какие они „удобные на ноге“, хотя единственная во всем мире ходила в лесу в деревянных башмаках, — короче, теперь наш уговор больше не действителен.
— Вы же понимаете, — заявила она под конец, — что все основывалось на доверии, которого больше нет.
И она зашагала прочь, в лес. Мы стояли и смотрели ей в спину, как она скрывалась за кустами и деревьями.
И мы так раскаивались.
„Что вы о себе возомнили, девочки?“
И — свиш! — нас засосало вниз, словно в водоворот посреди озера. Как это объяснить? Вниз, вниз в никуда.
Там нам отныне предстояло оставаться, на илистом берегу.
„Welcome, girls, to my lovely garden“.
„Добро пожаловать, девочки, в мой прекрасный сад“.
Но этого уже никогда не случится.
Лишь позже мы поняли, какой чокнутой была фрекен Эндрюс, — но это ничего не значило. Мы были уверены, что больше не увидим ее, и это было страшно. Калитка в сад захлопнулась перед самым нашим носом, раз и навсегда, и виноваты во всем были только мы сами.
— Полюбуйся, что ты наделала! — сказала мне Сольвег еле слышно, когда мы остались стоять там одни в купальниках, в то утро на самом деле было страшно холодно. И только. Конечно, Сольвейг понимала, что сама была виновата не меньше. Я просто ее опередила. Сказала, не утерпев. Как всегда. Но нас, нас все же было двое.
Я ничего не ответила.
Комары кусались. Тьфу, черт! Тьфу, тьфу, черт!
Не больно-то весело было стоять внизу под Стеклянным домом, смотреть вверх на Зимний сад и внушать себе, что произойдет чудо.
Мы об этом не разговаривали, но это как бы стало водоразделом между мной и Сольвейг, каким-то образом, не знаю.
Может, фрекен Эндрюс потом и пожалела. Не знаю. Но она еще вернулась. Уже через два дня. И была подчеркнуто приветлива, принесла нам подарки. Новые купальники. Один — синий, другой — зеленый.
И все снова стало тишь да гладь. Но все же не все. Сольвейг надела новый купальник и запрыгала по берегу, потом заманила за собой фрекен Эндрюс далеко в воду и попыталась заставить ее доплыть кролем до берега. Из этого ничего не вышло. Нам обеим, мне и Сольвейг, пришлось снова спасть фрекен Эндрюс.
— Вы заслуживаете медали за спасение утопающих. Там очень сильное течение.
— Мы это знаем. Надо просто уметь с ним обращаться. Надо быть опытным пловцом. И тогда со всем справишься. Это не так и сложно, — сказала Сольвейг.
Мне она потом рассказала, что когда зашла с фрекен Эндрюс в воду, то увидела, что та отлично плавает, просто трусит и притворяется. Вся эта затея с взаимопомощью оказалась игрой.
Когда фрекен Эндрюс появилась, мы заметили, что она переменилась. Она громогласно объявила, что собирается уезжать — ясно куда… а когда вернется, возможно, с ней приедет ее собственная маленькая племянница. На следующий год. Это ведь было в конце лета.
— Надеюсь вас снова увидеть, девочки, — сказала фрекен Эндрюс. — Я очень привыкла к вашему обществу. На том же месте в то же время. Я имею в виду — по утрам, здесь у озера, в следующем году. Договорились?
Мы, ясное дело, отвечали да. Она была такая чудная, ее нельзя было не любить. Ну хотя бы чуть-чуть. Но после ее вспышки что-то изменилось. Не только наши мечты, но и что-то между нами, мной и Сольвейг с одной стороны и фрекен Эндрюс — с другой. Мы ей больше не доверяли по-настоящему.
По крайней мере, это не было больше само собой разумеющимся.
Кроме того, она быстренько положила конец нашим надеждам на что-то новое, что-то неслыханное.
А еще мы начали думать о том, что, может, фрекен Эндрюс знала, что кто-то шпионит в кустах и что, возможно, именно поэтому она и демонстрировала свои „эвритмические принципы“. Что, возможно, она специально делала это напоказ у него перед глазами, но в таком случае она была ПО-НАСТОЯЩЕМУ больной.
Фрекен Эндрюс прыгает на одной ножке на скале. Обычная тетка, никакая не королева Зимнего сада, которую мы себе вообразили. Фрекен Эндрюс, которая научила нас, что мир большой и открытый и что в него каждый может войти.
— Ловите день, девочки.
— Да, девочки, — сказала нам на прощание фрекен Эндрюс. — Похоже, что вы не отделаетесь от меня и на следующий год. И не благодарите.
Фрекен Эндрюс выгибалась по-всякому на берегу.
— И не благодарите. Я не против. Вы одно из самых веселых приключений, случившихся со мной. За всю мою жизнь.
И наступил следующий год, тот год, когда приехала Эдди и погибла. Утонула, ее затянуло озеро. И теперь я прямо скажу тебе, Кенни. Что мы это видели. Что мы там были.
Но подожди немного, я все расскажу. Как это было. Итак. Лето и снова фрекен Эндрюс. В тот год она приехала рано, уже в июне, и с ней была эта девушка. „Племянница“, значит, о которой она столько рассказывала, но сразу было заметно, что тут что-то не так. Мы были разочарованы в своих мечтах, но это ни в какое сравнение не шло с разочарованием фрекен Эндрюс. „Племянница“ оказалась не той „смышленой“ девчонкой, которых фрекен Эндрюс любила называть „the great outdoors“.
Эдди де Вир. Американка. Девчонка-подросток, худшего пошиба. Она не спускалась к берегу, из-под палки — это тоже было заметно — притаскивалась и сидела там, на скале Лоре, напротив маленького, заросшего тростником залива, где мы плавали. И смотрела на нас. Равнодушно так. Отогнала комаров и зажгла спичку. Когда она это сделала, ее окликнула фрекен Эндрюс. Лицо у нее было все в поту, и она совсем не могла сосредоточиться на плавании, а все время посматривала наверх, зло и раздраженно, но и это тоже, как мы поняли позже, из страха — во всяком случае, когда Эдди на скале зажгла спичку, фрекен Эндрюс крикнула ей, что не надо курить с утра пораньше.
Тогда Эдди крикнула в ответ, что зажгла спичку, а не сигарету, что хочет отогнать чертовых комаров: может, хоть огонь их отпугнет, а то их видимо-невидимо. На нас она вообще не смотрела.
Поначалу она говорила по-шведски. Но с легким забавным акцентом. Этот акцент у нее довольно быстро прошел, на удивление быстро, когда она сошлась с Бьёрном. И Бенгтом. Они были вместе, втроем. Это было миленькое ménage a trois, или как это называется, она раньше знала как, фрекен Эндрюс, но, похоже, не была склонна долго держать в памяти подобные объяснения.
Фрекен Эндрюс лишь фыркнула на Эдди, потом надела купальник, и мы немного поплавали, но не очень удачно, потому что совершенно не могли сосредоточиться. Она сидела там, на скале, чиркала спичками и бросала их в воду, зажигала и бросала. И вдруг мы замерзли. Нам почти никогда не бывало холодно, а тут мы замерзли, и вся энергия и удовольствие вышли из нас, из всех троих. Потом мы немного посидели на берегу, но чувствовали, что за нами наблюдают. Пора было браться за английский. Но под взглядом девушки там наверху это казалось идиотским занятием.
И эта чертова фрекен Эндрюс привела нам свою любимую цитату. Пико делла Мирандола.
— Это, девочки, — сказала она, — Пико делла Мирандола: „…я поставил тебя посредине мира, чтобы тебе легче было оглядываться вокруг — на все сущее. Ни небесной, ни земной, ни бессмертной, ни бренной сделали мы тебя, чтобы ты, как свой собственный скульптор и создатель, свободно и достойно могла придать себе тот образ, который захочешь“.
— О чем он говорит, девочки?
— Он говорит, — продолжала фрекен Эндрюс, — что надо искать свою собственную жизнь.
— Но заметьте, девочки, он говорит „достойно“. Надо иметь в жизни стиль. И вот этого-то многие не понимают. Думают, что стиль — это внешность или что-то чисто эстетическое. Можно различить…
И многоточие. Потому что потом фрекен Эндрюс заторопилась. Девушка на скале напротив. Вдруг она исчезла.
— Мне надо идти. Ее нельзя оставлять одну…
И мы остались сидеть вдвоем, Сольвейг и я, у озера. Это могло бы показаться смешно, но на самом деле это было совсем не так.
Фрекен Эндрюс нечасто приходила к озеру в то лето, а когда появлялась, все было не так, как прежде. До плавания дело редко доходило, в основном она только болтала. Иногда она даже не раздевалась. Я имею в виду халат. Она совсем перестала плавать нагишом. Все эти „эвритимические принципы“ остались в прошлом.
Рассказывала про то да се, но ничего запоминающегося. У нее не хватало терпения, чтобы сосредоточиться на английском. Порой она лишь присаживалась на камень, а слова словно лились из нее.
Ее было жалко. Позднее я поняла, что это было: человек в беде. Эдди пила из нее соки.
— Эта девочка такое для меня разочарование, — призналась она однажды, но маме кузин, не нам. Уже в самом конце. Она вдруг появилась в доме кузин, чтобы „предупредить“ маму кузин об Эдди, „американке“ — это прозвище она употребляла охотно, чего раньше не делала. Тогда отношения между Бьёрном и Эдди уже развивались вовсю. И Бенгтом и Эдди тоже.
И может нам тогда тоже надо было почувствовать, Сольвейг и мне, когда она пришла в дом кузин, что это очень трогательно с ее стороны, но и в тот раз она не дала себе труда узнать нас. Так она с нами обходилась. Эта фрекен Эндрюс.
Как-то раз утром на берегу фрекен Эндрюс закурила сигарету. Сигарета в семь утра, прежде это было неслыханно. Хотя она ее почти сразу потушила.
— А теперь давайте-ка все в воду, — продолжила она, фрекен Эндрюс, сидя в тени и похлопывая себя по бокам, чтобы согреться. — Все в воду, ну же, живо, живо, живо.
А сама так и осталась сидеть.
— Ловите день, — сказала фрекен Эндрюс, — вот в чем суть.
И снова запнулась.
— Это один из моих главных принципов. — Она в нерешительности смотрела перед собой, а Сольвейг доброжелательно спросила, что это значит — мы ведь давно забросили занятия английским, просто сидели там и беседовали по утрам, чемпионки по плаванию и их чокнутая крестная фрекен Эндрюс.
Чемпионки по плаванию и их чокнутая крестная. Так тоже было можно на это посмотреть.
Ну и так многое было ясно. Американка вошла в жизнь фрекен Эндрюс, и все переменилось.
С нами она никогда о ней не разговаривала, даже имени не упоминала. А мы и не спрашивали. Научились не задавать лишних вопросов, и к тому же эта „племянница“, для нас это была еще больная тема.
Так что мы не знали, что делала Эдди и чем занималась.
Могли только догадываться.
— Ей нельзя доверять, — сказала она, значит, маме кузин. И думай что хочешь после этого, потому что кто сказал, что версия фрекен Эндрюс была справедливой. Не так-то просто было жить с фрекен Эндрюс, со всеми ее фантазиями — кто ты есть, а потом вести себя соответственно ее представлениям, плясать под ее дудку.
Но мы видели, как она несчастна. По-настоящему горюет. И напугана.
Позже я поняла, что она, например, воровала. Деньги и вещи. Большие и маленькие вещи. Словно в ней не было никакого удержу.
И что она еще подбирала в городе у моря всяких чужих людей и приводила их в дом баронессы. Не только на праздники, но и в другие дни. Люди, которые приходили и уходили. Порой их было трудно выставить.
И отделаться от Эдди было непросто.
Но баронесса, возможно, надеялась все-таки, что Эдди изменится. Она ведь была такая молоденькая, девятнадцать лет. Может, еще образумится, повзрослеет.
И все было так ненадежно. Баронесса была одинока. У нее не было ни мужа, ни детей — у нее, по большому счету, был один-единственный друг, ее бывший жилец. Студент, который когда-то снимал у нее жилье. Черная Овца. Именно он.
Он ей частенько помогал. Она звонила ему и просила приехать и выставить людей из квартиры — такие малоприятные поручения. Она надеялась, что и Эдди ему тоже удастся образумить, но из этого ничего не вышло.
И ему-то она позвонила в отчаянье в тот последний вечер. Когда Эдди еще была жива. Она заперла Эдди в комнате. Без одежды. Чтобы та не сбежала. А сама собралась уезжать. Баронесса позвонила Черной Овце, и он приехал.
Она попросила его приехать и увезти Эдди. Не хотела больше видеть ее. По вышеуказанным причинам. Я знаю это потому, что мой брат Бенгт был в этом всем замешан по уши. Это с ним она собиралась бежать, Эдди. Бенку и Эдди вместе сляпали мировую интригу; они сбегут вместе и так далее.
Это могло показаться смешным. Некоторым образом. Если бы не… Как уже было сказано, Эдди гуляла с Бенгтом. Малыш Бенгт был влюблен в нее по уши. Но это было как бы менее официально, чем то, что она также была и с Бьёрном. Они с Бьёрном одно время слыли парочкой номер один в Поселке: вечно стояли в дверях сеновала, обжимались, курили, собирались обручиться и все такое прочее.
Мы в этом не очень-то участвовали, Сольвейг и я, но вот что на самом деле интересно, так это насколько разной была Эдди с ними двумя. С Бьёрном она была одна, с Бенку — совсем другая. Хотя что делали Бенку и Эдди один на один, он видел. Бьёрн.
Эдди, мягкая как кошка, мурлыкающая. Это было, когда она стояла там в проеме сеновала, словно на сцене, будто играла роль — Эдди прелестная, так хорошо.
Это была словно другая ее сторона, не та, что видела фрекен Эндрюс, хотя, возможно, как раз та.
Ну, они, значит, собрались уезжать, в ту ночь. Бенгт и Эдди. Сидели в обнимку в домике на берегу и клялись друг другу в вечной любви. И тут заявляется Бьёрн. Он ничего не понимает. Бенгт. Бенгт был на пять лет моложе, начать с того.
Ну, потом-то он понял. И тогда пошел и повесился.
Напился с горя. Пошел в тот проклятый сарай и пробыл там почти всю ночь. А Бенгт и Эдди. Нет. Они об этом ничего не знали.
От этого Бенгт тоже взбесился.
И потом настало то проклятое утро. Это было так, я не знаю, глупо, гадко, страшно. Мы уже начинали терять интерес к фрекен Эндрюс, мы с Сольвейг. Она нам наскучила — ее неожиданные появления и нервозность. Мы были лишь „крестницы“ на пляже, к которым она иногда приходила, уж не знаю почему, может, потому, что ей хотелось хоть чего-то нормального.
А может, и лучше, что она нам наскучила еще до того, как все случилось. Я хочу сказать, мы уже тогда понимали, что нам от нее ждать нечего.
Я имею в виду: не тогда, когда Эдди утонула у нас на глазах, а мы ничего не сделали, а потом. Нас не удивило, что она делала вид, будто с нами и не знакома вовсе.
И в дальнейшем мы должны были сами со всем справляться как могли.
К Бенку она все же пришла, словно из чувства вины: за что — непонятно. Пригласила его наверх в дом, чтобы он там „занимался своим искусством“, она же видела его карты в лодочном сарае, когда убиралась там после гибели Эдди. И вот она, значит, пригласила его в Стеклянный дом, для нас-то туда вход был всегда закрыт. Может, у нее было чувство вины, вот она и надумала „поменять“ нас на него. Мы же были как-никак его сестры.
Ну так вот, то проклятое утро. Было ужасно рано, мы были у озера, Сольвейг и я. Я не помню, почему мы пришли так рано, раньше обычного. Может, чувствовали тревогу. Мы не догадывались о том, что происходило. Но все же как-то это чувствовали. Я думаю о Бьёрне — что он делал в ту ночь? И об Эдди и о Бенгте. Чем они занимались? И что делали до того?
Одно тянуло за собой другое, но в конце концов пришла фрекен Эндрюс. К нам, на озеро. Пришла в деревянных башмаках, халате и купальнике. За версту было видно, что на этот раз мисс Эндрюс была на взводе. И поэтому все должно быть нормально. Совершенно нормально.
До того, как пришла фрекен Эндрюс, мы собирались поплавать, но не успели, я имею в виду нас двоих, меня и Сольвейг.
Мы сидели на камнях на берегу и пытались проснуться, а наше стремление достичь поставленной цели постепенно сходило на нет. Чемпионы по плаванию — кому это надо?
Что мы о себе возомнили?
И тут пришла фрекен Эндрюс.
Чтобы стало яснее, что произошло потом, я расскажу о том, чего мы тогда не знали, я и Сольвейг. О том, что происходило по ночам внутри и вокруг Стеклянного дома и лодочного сарая. Накануне ночью Бьёрн, который в этой истории был первым любовником, спугнул Эдди и Бенгта в лодочном сарае, в интимной ситуации, которая не оставляла места для разных толкований, или как это называется.
Он не знал, как ему быть. И бросился куда глаза глядят. Но никто за ним не пошел. Ни Бенгт, ни Эдди. Вместо этого они, когда их вот так застали, принялись строить собственные планы. Я понятия не имею, что думала Эдди, для нее-то это была скорее игра. Все эта история с Бенгтом. Но я знаю, что для Бенгта это было серьезнее некуда.
Он уедет с ней, он уедет с ней сейчас же — на край света, если потребуется.
И они договорились отправиться в путь немедленно; Эдди уже была сыта по горло баронессой, на что она не раз жаловалась Бенку. Но — им нужны были бабки. Деньги. И тогда они придумали план. Эдди пойдет наверх в Стеклянный дом, ключа у нее больше не было, поэтому-то ей и приходилось жить в лодочном сарае, баронесса не желала больше видеть ее в своем доме. Так вот, Эдди пойдет туда и как-нибудь раздобудет деньги. А потом они с Бенку встретятся в условленном месте в лесу, она прихватит рюкзак со своими вещичками, а он — со своими, и — в путь.
Бенгт отправился собираться и готовиться к большому путешествию, а она пошла в Стеклянный дом. Это был самый последний раз, когда он разговаривал с ней. Перед тем как она пошла в Стеклянный дом к фрекен Эндрюс.
Что случилось там, в Стеклянном доме, никто не знает. Но, видимо, баронесса поймала Эдди с поличным, когда та рылась в ее вещах, или, может, Эдди даже решилась на большее. Выложила напрямик, что ей надо, и попыталась силой вынудить баронессу раскошелиться. Но тут у нее вышла промашка.
И вот это, конечно, важно. Баронесса заперла ее в комнате в одном белье, чтобы она не убежала. Но что делать дальше, она не знала. И не нашла ничего лучшего, как позвонить Черной Овце. „Приезжай“. Ну, он и приехал.
Ее друг в белом „ягуаре“ — тот, кто до этого снимал у нее жилье. Он забрал Эдди. Запихнули в автомобиль, без одежды, как я понимаю.
Эдди надо было увезти. Куда угодно, лишь бы с глаз долой.
А Бенку, он ждал и ждал ее в условленном месте в лесу, но она так и не пришла. Он начал нервничать, стал нарезать круги по округе и оказался на обочине дороги как раз тогда, когда мимо промчался автомобиль, и в нем была Эдди. Он ее увидел.
Так он увидел ее в последний раз.
Как она сидела на заднем сиденье, застывшая, словно ей угрожали, и никого не узнавала.
Бенку увидел ее, и у него все оборвалось внутри. Он сразу понял массу тревожных вещей, как случается порой, когда человек оказывается в настоящей беде. Он понял, что теперь надо искать Бьёрна. Где Бьёрн?
Он пошел к дому кузин и увидел, что Бьёрн все еще не вернулся, и тогда, словно движимый дурным предчувствием, направился к сараю.
А мы, мы были у озера. Сольвейг и я, как две идиотки. Сперва пришла фрекен Эндрюс. Уж не знаю, какого черта в этот день она забыла у озера, именно в то самое утро, но, может быть, она не хотела присутствовать, когда увозили Эдди, или потому, что, когда все идет прахом, надо, чтобы хоть что-то оставалось как прежде, мало-мальски нормально.
Так вот, она пришла. Она пыталась держаться как всегда. Но мы сразу приметили, что что-то тут явно было не так, во всяком случае, теперь нам пришлось играть, плавать, шуметь и бог знает что еще. Мы с Сольвейг уже не отдавались душой и телом этому представлению, но и изменить ничего не могли. Мы держались так, словно ничего не произошло. Изо всех сил старались не показывать виду.
Настал черед поплавать, так решила фрекен Эндрюс. Она сбросила халат.
— Пошли, Сольвейг, пошли, Рита, плюхнемся в воду.
И вот она в воде. И вот мы в воде.
Так продолжалось какое-то время, хотя ничто уже не казалось нормальным. А потом, вдруг, мы увидели ее снова. Эдди. Американку. Она стояла на скале Лоре, и вот что показалось необычным: на ней был красный пластиковый дождевик, женский, а под ним — только нижнее белье (это было видно, потому что она стояла и размахивала руками). На один абсурдный миг мы было решили, что она прыгнет в воду, в белье. Но нет.
Она стояла там, злющая-презлющая, и орала. Просто жуть какая-то, сыпала бранью на фрекен Эндрюс. Даже с каким-то триумфом. Что стряслось? Этого никто не знает. Но оказалось, что Эдди, маленькая Эдди, хитрая Эдди, изловчилась сбежать из автомобиля. И на ней было то, что она сумела найти в машине.
Ей как-то удалось обманом заставить Черную Овцу остановиться, и тогда она вырвалась и сиганула в лес. Примчалась к озеру и увидела там фрекен Эндрюс.
Черная Овца не объявился, да и зачем ему было появляться, собственно говоря? Он выполнил свое задание как мог, вот и все.
— Стой!
Когда фрекен Эндрюс заметила Эдди на скале Лоре, то в ней что-то сломалось, это по ней было видно.
— Стой! — крикнула она Эдди, но совершенно другим голосом, глубоким, властным. Удивительно, но Эдди замерла.
Возможно, она тоже поняла, что зашла слишком далеко. Во всем. Ведь для нее все это было, ну, если не игрой, так способом убить время.
Фрекен Эндрюс вышла из воды. Мы тоже завернулись в халаты, да так и застыли на месте, казалось — на миллион сотен лет, навечно. Фрекен Эндрюс надела халат и сабо, сказала нам „Подождите!“, а сама пошла вокруг озера вверх на скалу Лоре к Эдди.
А потом случилось вот что. Мы обе стояли там, Сольвейг и я, как уже было сказано, и наблюдали. Наблюдали за всем, словно это был спектакль какой, скала Лоре была прямо перед нами. Но в этом театре не было никакой надежности, совсем. Мы уже тогда перепугались. До смерти перепугались.
Мы словно приросли к месту. Просто стояли там, и все, хотелось нам того или нет. А фрекен Эндрюс поднялась на скалу. Началась ссора. Самая обычная, когда двое стоят и кричат друг на друга. Так продолжалось какое-то время, они ругались по-английски, по-шведски, на местном диалекте — на всех языках.
Потом завязалась потасовка. Начала фрекен Эндрюс. И сразу было видно — поэтому еще мы так испугались, Сольвейг и я, мы уже кое-что смекнули, хотя и не понимали всего толком: по фрекен Эндрюс сразу было видно, что она задумала. Столкнуть Эдди в воду.
Они дрались. И баронесса была сильнее. Мы и ахнуть не успели, как случилось самое худшее, как мы и предчувствовали, знали заранее, что это должно случиться, — Эдди оказалась в воде.
— Заметь, — сказала фрекен Эндрюс, цитируя Пико делла Мирандолу. — Он говорит достойно. Надо прожить жизнь достойно.
И — буль-буль-буль — уже в следующей сцене, которая была не сценой в спектакле, а настоящей страшной действительностью, Эдди, „разочарование“, утонула в озере на наших глазах.
А мы стояли там, и время шло. Годы.
Рита, чемпионка по плаванию. Сольвейг, спасательница. И ничего, начистоту говоря, не делали.
— Подождите! — крикнула фрекен Эндрюс со скалы Лоре. — Она сейчас всплывет. Я ее вижу.
Но она сразу пошла ко дну, Эдди. Как камень.
В середине озера Буле есть водоворот. На самом деле.
Мы ждали. Стояли и ждали. Но Эдди больше не всплыла.
Мы каким-то образом догадывались об этом с самого начала.
И вдруг, уж не знаю, как это вышло, мы остались у озера одни.
Без фрекен Эндрюс, во всяком случае.
Фрекен Эндрюс нас оставила. Не попрощавшись, если выражаться красиво.
И на этот раз навсегда.
Мы видели ее и позже в доме на Втором мысе, в Стеклянном доме. В Зимнем саду, в эстетичном и светлом уединении. Посреди той диковинной архитектуры она, несмотря на минимальное географическое расстояние, казалась далеко-далеко от нас. Недоступная.
Но она нас не замечала. Никогда больше. Один раз — это случилось по пути в дом кузин, когда она пришла, чтобы позвать к себе Бенку, она прошла мимо нас на дворе и прошептала:
— Бедняжки. Злючки-бедняжки. Да будет милостив к вам Господь. Это останется между мной, вами и Богом.
— Я обещаю это, — сказала баронесса, фрекен Эндрюс. — Жизнь сама по себе тяжелое наказание.
Это было последнее, что она нам сказала, фрекен Эндрюс.
Она была уже какая-то надломленная. В ней не осталось энергии.
Мы были одни у озера. Все уже произошло. И казалось совершенно нереальным. Фрекен Эндрюс ушла.
Но с таким же успехом этого всего могло и не случиться. Могло ведь сложиться и так, что Эдди, американку, вдруг просто вырвут с земли. Или как в том шлягере, который вечно слушала Дорис:
Наша любовь — континентальное дело, он приехал на белом „ягуаре“.
Если бы Черная Овца смог удержать ее в автомобиле и увезти отсюда.
Но нет.
И все же, Кенни. Пико делла Мирандола, все такое. Мне все же ее не хватает. Не хватает. Не баронессы, а фрекен Эндрюс. Удивительно, как будто в этом был какой-то смысл. Не знаю, что я этим хочу сказать. Но словно можно было что-то сделать.
Сольвейг. Она меня сдерживала. Во всем. Когда хотелось чего-то другого. И она была на многое способна. Поджечь лес. Это ее рук дело. В тот ужасный день, когда американка снова всплыла, в озере.
Тогда-то Сольвейг запалила лес у дома на Первом мысу, где жили Бакмансоны. Чтобы я не уехала с Бакмансонами. Никогда бы вообще оттуда не уезжала. Ради нее, значит. Чтобы мы оставались вместе, она и я, на веки вечные, с нашей высохшей тайной».
— Ну, — сказала Рита Кенни под конец, — и что ты скажешь? Теперь, когда ты все узнала?
— Да я и прежде знала, — отвечала Кенни, — многое. Но не все. Вот мне и хотелось узнать больше. И у меня еще есть другое — но…
— Так вот почему ты пришла, — догадалась Рита. — Я имею в виду: стала мне названивать и все такое. Ты что-то прослышала, и тебе захотелось узнать, как на самом деле все обстояло.
— Да, возможно, — тихо сказала Кенни. — Но теперь это прошло, все это, Рита. Я не потому здесь теперь. Но мне ужасно жаль Эдди. Она была такая молодая, такая глупая. Это никогда не пройдет. Но никто в этом не виноват. Или все. Или как угодно.
А Сандра, в коридоре, среди всей этой обуви, она подслушивала.
— Так ты поэтому пришла? — спросила Рита.
— Да, — отвечала Кенни. — Возможно. Но здесь я не поэтому.
И подумала, что ведь и для нее это могло быть так, с… С Дорис. Но нет, теперь все иначе. Ей теперь этого уже не изменить.
Но теперь, чтобы быть до конца откровенной, нельзя больше замалчивать и другое. Это началось осенью, в квартире Никто Херман. Сандра оставалась одна со всеми материалами, которые надо было рассортировать для диссертации Никто Херман, материалами, количество которых от разбора нисколько не уменьшалось.
Временами работа казалась интересной, хоть и монотонной, в особенности если не касалась главной темы Никто Херман, как и случилось позднее: «Это междисциплинарное исследование в самом широком смысле слова», — говорила Никто Херман, и Сандра кивала. Но все-таки она не была так уж заинтересована. Ей недоставало энтузиазма, который, как часто повторяла Никто Херман, является необходимым условием четко спланированной и успешно выполненной исследовательской работы. И Сандра начала замечать, что ее мысли и внимание рассеиваются.
В квартире было столько всего интересного. Что вызывало любопытство.
И вместо того чтобы «сосредоточиться на размышлениях о задании», что, как считала Никто Херман, является альфой и омегой четко спланированной и успешно выполненной исследовательской работы, мысли Сандры начинали блуждать, словно сами по себе, по этой маленькой квартирке, состоявшей из кухонного закутка и комнаты, заставленной книжными полками, на которых были навалены папки и блокноты, книги и бумаги, бумаги, бумаги. Поначалу эти полки ее не интересовали. Ей хватало тех бумаг, которые она разбирала. Каждое утро письменный стол затопляли бумаги, которые были для нее, Сандры, «рабочим заданием на день», как целенаправленно выразилась Никто Херман.
Потом Сандра стала время от времени вставать из-за письменного стола и ходить по комнате. И поскольку вокруг было не так много вещей, способных привлечь ее рассеянное внимание, взгляд ее невольно устремлялся в сторону книжной полки с папками, на корешках которых были надписи черной и красной тушью.
Она проводила по ним пальцем, оставляя здесь и там полоску на пыльной обложке.
«Дневник, протокол». А потом — разные даты, годы.
Казалось, что в жизни Никто Херман не оставалось ни одной незапротоколированной даты.
Сандра смотрела на цифры разных лет, вынимала книги то там, то здесь. Сан-Франциско. Свен Херман (он был мужем Никто Херман, давным-давно, «в другой жизни», как обычно говорила Никто Херман).
Задним числом она, возможно, сама удивлялась тому, что ее так мало интересовали другие события из жизни Никто Херман — кто она такая, откуда приехала и так далее. Особенно если вспомнить, насколько завораживали ее мысли о ее сестре, Эдди де Вир.
Может быть, она все еще находилась во власти этих чар. Сандра все еще могла сымитировать этот голос. Голос американки.
«Я чужеземная пташка, Бенгт. А ты тоже?»
«Никто в мире не знает моей розы, кроме меня».
Сандра вытащила несколько папок — тех времен, которые были также Временем Женщин в доме на Первом мысе. Начала читать. Протокол из «Мы и наши мужчины» — цикл исследований осени того самого года, когда умерла Дорис, протокол вела — Никто Херман, протокол проверила — Аннека Мунвег, вот так.
«Собрание посвящено нашим отношениям с мужчинами. Мы согласны с тем, что являемся скорее объектами повышенного внимания, чем пониженного. В нашей жизни существует много мужчин. А не слишком мало».
Сандра не смогла читать дальше. Но продолжала рыскать по квартире. И в чулане в тамбуре нашла несколько пластиковых пакетов, в которых как попало лежали бумаги. Еще «материалы». Она рассыпала содержимое по полу, и взгляд ее словно случайно упал на большой коричневый конверт, на котором было написано «Женщины в чрезвычайных обстоятельствах. Диссертация. Материалы»… а потом дата — тот самый год, когда погибла Дорис. В конверте лежали еще бумаги и другой конверт. Толстое письмо, нераспечатанное.
На конверте было написано «Для Никто Херман». И дата — день смерти Дорис. Это был почерк Дорис. Она это не сразу поняла. Потом почувствовала неловкость.
И земля прекратила вращаться, на время.
Но это не было неожиданностью, не вполне.
— Если не успел сказать при жизни то, что хотел, какой смысл изливать душу перед смертью?
Так сама Дорис не раз говорила Сандре, когда они обсуждали, надо ли оставлять перед самоубийством посмертную записку или нет.
Дорис столько раз ее в этом уверяла.
Ага, Дорис. А сама говорила.
И все же это явилось облегчением, некоторым образом. Увидеть и понять, что Дорис не была такой твердокаменной и упертой, такой несгибаемой — такой, какой ее все больше и больше стали представлять после смерти. То есть какой Сандра ее стала представлять. Она создала себе образ такой Дорис, которая знала и понимала, что делала.
Это было прощальное письмо Дорис Флинкенберг, адресованное Никто Херман. Страшно толстый нераспечатанный конверт и жуткий роман внутри.
И еще стало ясно и показалось уж совсем неслыханным, почти страшным вот что — конверт до сих пор был не распечатан, письмо внутри все еще не было прочитано. Дорис оставила его там, где, как считала, Никто Херман его обязательно обнаружит. Где же еще, как не среди материалов диссертации?
Как Дорис его туда пристроила? (Впрочем, как уже говорилось, Дорис была горазда на всякие выдумки.)
Сандра и письмо. Она отнесла его на письменный стол. Сдвинула прочий «материал», чтобы освободить место на столе и оставить письмо одиноко лежать на пустой поверхности.
По-прежнему нераспечатанное.
Потом она села за стол и выдвинула первый ящик на полную длину. В самой глубине, далеко-далеко, почти в тайнике, лежала маленькая пластинка и нераспечатанная четвертинка водки. Она их давно обнаружила.
Сандра достала бутылку, отвернула крышку и отпила. Потом посидела, подождала. Она ждала и ждала Никто Херман.
А когда больше уже не могла ждать, наплевала на все и разорвала конверт, достала письмо и начала читать.
Там было написано то, что Сандра и так все это время знала, то, что и должно было быть там написано.
Но и еще кое-что. Немного, но все же.
Что же сделала Сандра потом?
Она сидела, словно окаменев, пытаясь осознать то, что прочитала, и размышляя, что же ей теперь делать. Остаться и дождаться ее или уйти? Она допила водку и подождала, пока стемнело.
Никто Херман так и не пришла. Сандра положила пустую бутылку назад в дальний угол ящика, взяла письмо, сунула его в сумку и ушла из квартиры.
Мгновение открытия прошло.
На следующий день она как ни в чем не бывало пришла в квартиру Никто Херман.
Посреди второго рабочего периода появилась Никто Херман, сразу же извлекла из авоськи неоткрытую бутылку водки и поставила на стол между ними.
— Маленький совет. Если берешь чужие бутылки, хотя бы предупреждай об этом. Это порой может спасти жизнь другому человеку.
Она рассмеялась, отвинтила крышку и сделала глоток.
Сандра сказала, что у нее разболелась голова и ей надо домой.
А потом, всю осень, у нее на языке вертелось…
Но она туда больше не вернулась, а когда вновь стала искать Никто Херман, та исчезла.
Сцены из супружеской жизни
(которые Сандра подслушала, стоя среди обуви, немного позже)
— Я столько раз пыталась, — сказала Кенни Аландцу, а Сандра подслушивала. Они говорили тихо, но их голоса были хорошо слышны в коридоре, где Сандра посреди ночи сидела в пижаме на полу у телефонного столика, под вешалкой, среди ботинок.
— Но это как песок, который утекает между пальцами, — продолжала Кенни в спальне.
Кенни плакала, по-детски. Слова Никто Херман: «У нее совсем не было детства. Ей многое надо начинать сначала».
Аландец успокаивал Кенни. Неловко, но очень заботливо. По-отцовски. Но это был не он, это было слышно. Во всяком случае, Сандра отчетливо это слышала. А слышала ли Кенни?
— Все наладится, Кенни. Успокойся.
Голос, в котором звучало желание. Желание быть тем, кто верен своему слову, каждой букве, аландцем. Но который все же не… голос оборвался. И вдруг посреди отчаянья и слез Кенни на Аландца напал чих.
— Я люблю… — начал было Аландец, словно в плохом телесериале. И — апчхи! — чихнул, будто хотел выиграть время.
— Я пыталась, — всхлипывала Кенни в спальне. И этого никто не мог отрицать. По мере сил Кенни все же пыталась заботиться о Сандре. И даже объект этой заботы понимал это, если давал себе труд задуматься об этом. И Кенни это не так уж и плохо удавалось, даже когда они переехали в город у моря и появилась Рита — посещения Киноархива, праздники, «Сандра, пойдем же с нами», «Не сиди дома и не смотри в пустоту», «Чем ты хотела бы заняться сегодня, Сандра?», «Может, повеселимся сегодня как следует, только мы вдвоем». Но Сандра только плечами пожимала. «Нет, у меня сегодня много уроков. Мне надо готовиться к экзаменам». И забота о практических деталях; Кенни делала это почти автоматически. Эта способность приводить все в движение. «Такая вот женщина для мужчины», как сказала Никто Херман.
— Я не знаю, — всхлипывала теперь Кенни, всхлипывала и всхлипывала там в спальне, в объятиях Аландца.
Дом в самой болотистой части леса, например. Благодаря стараниям Кенни он стал немного уютнее, хотя Кенни, как она сама говорила, нисколько не интересовалась домашним обустройством и всем таким прочим. Но именно Кенни пришло в голову уехать из дома на зимние месяцы: так будет лучше и для учебы Сандры. И это было чистой правдой. Хотя еще в доме на болоте выражение «учеба Сандры» вызывало улыбку даже у самой Сандры. Учеба Сандры, ну слышал ли кто когда что-то более забавное?
Но Аландцу и Кенни нравилось, что Сандра сама записалась на вступительное собеседование для обучения — эстетике и философии — на историко-филологическом факультете университета в городе у моря. Она не часто проявляла инициативу, Сандра, а Кенни была такой активной, деловой и такой прямолинейной, что на ее фоне девочка казалась еще более странной и заторможенной.
Кенни нашла и купила квартиру в городе у моря — очень светлую, фантастически красивую и в сказочной близости от моря. Конечно, нужны были немалые деньги, чтобы жить там. Но деньги для Аландца, как он по-прежнему при случае давал понять, были не проблема. Однако теперь он признавал это как-то подавленно, что смущало Сандру больше, чем его прежний размах. Он перестал быть самим собой.
Но тут нужны были нюх, удача и глаз; поначалу квартира была в плачевном состоянии, и Кенни вложила немало усилий в ремонт. Нюх, глаз и удача: ЭТО у Кенни было.
— Это твоя идея, — заявил Аландец Кенни.
Что он хотел этим сказать, Сандре отчасти было понятно: он-то будет продолжать ходить в море на яхте и поэтому будет в отъезде большую часть зимы. Это было так не похоже на того аландца, который в один прекрасный день в самом начале мировой истории стоял перед виллой в альпах посреди Европы и произносил те магические слова, способные превратить мечту в реальность: «Можно утроить».
— Делай как хочешь, — сказал Аландец Кенни. Тогда они еще жили в доме на болоте, и у Кенни погибли две собаки. Она завела себе двух золотых ретриверов, а через два месяца оба умерли. Оказалось, что у них было наследственное заболевание. Сначала случился приступ у одной, он продолжался полдня, собака лежала в пене и судорогах на дне бассейна среди тропических растений, которые увядали одно за другим: несмотря на лампы и тщательный полив, там все равно было темно и слишком влажно, или что там еще. Ветеринар посоветовал усыпить собаку. Тогда Кенни решила и вторую тоже усыпить, хотя та и не была серьезно больна.
— Не могу я сидеть и ждать, что она вот-вот тоже заболеет, — объяснила она.
А вскоре после этого она связалась с агентом по жилью и уехала смотреть квартиры в городе у моря.
Собственно говоря, тогда Кенни единственный раз не хватило мужества.
С наступлением осени Кенни и Сандра переехали в город у моря, а Аландец ушел в плавание. Он не сбежал, ничего такого. Он же любил Кенни. Без сомнения. Просто не мог по-другому. Так он, между прочим, объяснил и Сандре, когда разок выпил лишку и позвонил ей с другого конца света.
— Ее нельзя не любить, — сказал он.
Он произнес «любить» непривычным тоном. Да чего ради ему было говорить это Сандре? И, еще подумала Сандра: это была, как уже говорилось, не его манера выражаться. Тот унылый серьезный тон, который начал распространятся, прежде всего на телевидении, когда слова утрачивали свое значение, был совершенно чужд Аландцу.
Любил и любил. Пожалуйста. Но это прозвучало вяло. Ничего не значило.
Объятие бессилия. Однажды Сандра спугнула Кенни и Аландца в интимный момент в доме на болоте. Она стеснялась: никак не могла привыкнуть к тому, что Аландец взял в жены Кенни, которая была не намного старше ее самой. Но это было не главное. С этим можно было смириться. В этом не было ничего страшного. Но вот это: они стояли у окна и обнимались. У того маленького-маленького окна, за которым был виден пасмурный день, мостки, вода и камыши. Это произошло в то самое время года, когда дом на болоте представал с лучшей стороны, накануне первого снега, когда все растения уже увяли. Кенни тогда не заплакала, но побледнела. Аландец уткнулся лицом в плечо Кенни, со стороны казалось, что он навалился на нее всей своей тяжестью. Они крепко сжимали друг друга.
Именно это Сандра немедленно назвала объятие бессилия.
Это было хорошо знакомо Сандре со времен ее дружбы с Дорис Флинкенберг. Они смотрели «Сцены из супружеской жизни». Тысячу скучных частей одну за другой.
Сцены из супружеской жизни состояли из тысячи объятий бессилия, перемежаемых ссорами и потом. Настоящая жизнь. Добро пожаловать.
Сандра думала, что такое бывает лишь по телевизору или в кино, во всяком случае, так стилизованное и хорошо артикулированное. Когда Аландец и Лорелей Линдберг злились друг на друга, они так распалялись, что уже не могли говорить ясно и четко — зато много чего делали: швыряли вещи, хватались за ружье и тому подобное. И Дорис Флинкенберг, ее опыт… нет, это слишком ужасно, даже описать нельзя.
Но здесь, именно здесь Сандра увидела те самые объятия, это ее и взволновало и смутило, и она пожалела, что зашла в кухню так не вовремя.
Аландец и Кенни в объятиях друг друга, таких странных, щемящих душу. Упираются ногами друг в дружку и цепляются друг за друга.
И тут вдруг, в призрачной тишине, которая окружала объятие бессилия, послышалась песня. Заунывная призрачная мелодия, доносившаяся из грязно-серого пейзажа за окном, ноябрьский вечер, очень похожий на тот, который стал последним в жизни Дорис Флинкенберг.
Сандра посмотрела в окно позади обнимавшейся пары.
Она стояла на мосту в тумане и пела, на ней была тяжелая серая домотканая одежда. А голос становился все громче.
Это пела Лорелей Линдберг.
И она пела песню Эдди.
Посмотри, что они сделали с моей песней.
Конечно, это была галлюцинация, и только Сандра поняла это. Но Аландец: он тоже поднял взгляд. Он стоял, обнимая Кенни и положив подбородок ей на плечо. Да. На миг. Он тоже услышал. Он услышал.
И вот теперь Аландец обнимал плачущую Кенни в спальне в квартире в городе у моря. Его беспомощность. Он не годился для этого. Теперь Сандра это понимала. Яснее ясного. И их обоих было жалко.
Взаимная беспомощность. С этим она ничего не могла поделать.
Аландец вернулся домой, чтобы немного поохотиться, он старался не пропускать охотничий сезон, и вот он снова вынужден встретиться с глазу на глаз со всем тем, с чем он не справляется, всем, чего он не… выносит. Так это было. Как бы он ни люби…
— Куда захочешь, Кенни, — прошептал Аландец в спальне в квартире в городе у моря. — Можешь поехать куда захочешь. Я все оплачу. — Но и это не помогло. Кенни лишь еще громче завсхлипывала.
На следующее утро Сандра ясно это увидела. Словно в мозаике положили последний фрагмент, и рисунок проступил целиком. Этот феномен имеет специальное название, Кенни могла бы ей это объяснить, в теории изобразительного искусства. Маленький фрагмент изображения, который может исказить всю картину. Изменить все изображение.
Несколько дней спустя Сандра покинула квартиру в городе у моря — и себя саму.
И для начала отправилась в дом на болоте, чтобы взять ботинки, так она решила.
В то же самое утро Кенни зашла в ее комнату, разбудила ее и спросила, не хочет ли она поехать с ней в Париж. От ее ночного отчаянья не осталось и следа.
— Мы можем поехать вместе. Втроем.
Втроем.
— Ты, Рита и я.
Разве не этого она хотела? Быть вместе? Да. Отчасти.
Сандра попробовала, каково это. Но ничего не почувствовала.
— Нет. Я лучше поохочусь. Да потом еще… учеба. У меня зачет по «Возможности роста, развития и образования человека». Мне надо заниматься.
— Успокойся, — сказала Кенни, выслушав сбивчивое объяснение Сандры, — тебе незачем лгать. Я ведь знаю, куда тебя тянет. В дом на болоте. Вы поедете стрелять. Ты и Аландец. Вы так похожи.
Но Сандра все же добавила, без всякого подтекста, так же откровенно, как и Кенни:
— Я и сама не понимаю, почему это способно меня ранить.
— Поступай как хочешь, — сказала наконец Кенни.
— Жаль. Как бы нам хорошо было вместе.
Это прозвучало как фраза из романа Хемингуэя. Это и была фраза из романа Хемингуэя. Последняя фраза из «И восходит солнце». И эта последняя фраза стала последней, которую ей сказала Кенни.
Это не Кенни, а она отправилась в путь.
Пара походных ботинок.
Она не станет охотиться.
Она только возьмет их.
И все же, снова из дома, на солнце: безнадежность, да. И все же, Дорис, если все так безнадежно, почему все так чертовски красиво? Воздух такой теплый и ласковый.
Такой сверкающий.
Такая распрекрасная погода.
Из последнего письма Дорис Никто Херман:
«…И они похоронили ее под домом. В то время еще не было никакого бассейна. Он был еще не достроен, да так и остался. Все то время, пока они там жили. Когда они вселились — мама, папа, ребенок, цокольный этаж был готов только наполовину, важно было, чтобы дом был готов к ее, Лорелей Линдберг, дню рождения. Он хотел сделать для нее все. Он любил ее…
Бассейн в подвале был дырой в земле. Его собирались выложить кафелем. Но не успели, все время не хватало времени. У них было полно других дел. Им надо было привыкать жить в доме в самой болотистой части леса.
И жизнь словно распалась. Осыпалась, словно дом. Ты знаешь, что Бенку вечно твердил. Это правда. Этот дом пористый.
У нее был магазин тканей. Маленький Бомбей. Его продали с молотка. Она очень горевала. А может, и еще что-то было. Другие мужчины. Подруги. Он — да. Он ее больше не узнавал. Он чувствовал себя неуверенно. Ревновал. Они часто ссорились. Они постоянно ссорились, но прежде их ссоры были иными. За ними всегда следовало примирение. Собственно, ссоры для того и затевались, чтобы помириться. Но теперь этого не стало. Однажды он столкнул ее с лестницы, знаешь, с той длиннющей лестницы. После этого ей накладывали швы в больнице, так что это не было тайной, ВСЕ в Поселке про это знали.
Он ужасно раскаивался. Заявился домой с дорогущим кольцом — ей в подарок. Рубин размером со столовую ложку. Она сперва обрадовалась, но потом — неловкое движение, и она уронила кольцо в яму в земле. Там, где должен был быть бассейн. Тогда на него снова нашло затмение, во всяком случае, он снова потерял разум. Столкнул ее в яму и убрал лестницу. А потом ушел и вернулся с ружьем. А девочка, она все видела. Сандра. У нее была дурная привычка ходить во сне. Но она ходила не во сне. Она хотела подсмотреть, возможно, она тоже волновалась, по-настоящему. Все это странно. То, что было радостными играми, пусть и немного буйными, вдруг превратилось во что-то совершенно иное. Теперь это было всерьез. По-настоящему.
И Лорелей в бассейне, пока Аландец ходил за ружьем, молила ее: „Сандра, подойди и помоги мне. Помоги мне выбраться отсюда. Принеси лестницу!“ Но Сандра не знала, как поступить, и ничего не сделала. По крайней мере, до того, когда уже было поздно. Она лишь притворилась, что снова ходит во сне. Она здорово умеет притворяться, Сандра, вечно в своих собственных фантазиях. Я ее знаю лучше всех. Я знаю.
Не успел никто и ахнуть, как Аландец вернулся, с ружьем. Может, он хотел ее только попугать. Но вдруг, никто и опомниться не успел, ружье выстрелило. И она лежала мертвая на дне.
А потом они остались одни, отец и дочь. С этим ужасом в бассейне. Еще можно было что-то сделать. Пойти в полицию и все такое. Но они этого не сделали.
Вместо этого он закопал ее в яме для бассейна, снял старый кафель и велел положить новый.
А Сандра, она все это видела. Но ничего не сделала. Только смотрела.
И они оба, отец и дочь, должны были нести эту страшную тайну.
Я ходила там и думала об этом. Я не могла отделаться от этих мыслей. Постоянно, все время возвращалась к этому. Она в бассейне, Лорелей Линдберг. И я была ею. В нашей игре, в которую мы когда-то играли. Мы в разные игры играли.
Да, мы в это играли. Но теперь я больше не хочу.
Потом я пошла к Бенку, посмотреть, что нарисовано у него на карте. Прямо на виду над его кроватью. И там была она. Там я ее увидела. Она там была все время.
Женщина на дне бассейна. Он видел это, так он, по крайней мере, сказал. Мужчина, направляющий ружье на кого-то в бассейне.
И грянул выстрел.
Я постоянно слышу этот выстрел.
Но теперь я начала во всем сомневаться. Теперь я не знаю, кто она и кто он. А еще я видела красный пластиковый плащ. Тот, в котором была Эдди, когда погибла. Она никогда не носила ничего подобного.
Это был чужой. Теперь я знаю, откуда он взялся. Он принадлежал Лорелей Линдберг. Я видела его на ней, на фотографии.
И теперь я во всем сомневаюсь. Столько вопросов хочется задать, и столько ответов.
Но я устала. Я не хочу спрашивать. Потому что боюсь услышать ответ.
Я не хочу больше играть, не хочу жить. Сандра. Она единственная. А я скоро ничего не буду знать».
Сандра Ночь / Дорис День.
Дорис Ночь / Сандра День
Есть люди, которые могут рассказывать о себе сколько угодно, яркие, как сама жизнь, и за словом в карман не лезут. Таким человеком была порой, в определенные моменты, Дорис Флинкенберг.
Но бывают и другие рассказчики, особого сорта мифоманы, которые способны такое порассказать, в первую очередь о своей собственной жизни, сочинить истории, совершенно не похожие одна на другую и все одинаково лживые. И все же не лгать. Таким человеком была, в определенные моменты, Сандра Вэрн.
Лгать без удержу, не кривя душой.
Спина Лорелей Линдберг, ее улыбка, певучий голос и Маленький Бомбей, ткани. Жизнь сливок общества, музыка, Waiting For the Man, Банановая пластинка, Mr Tambourine Man.
Ни один из рассказов не был правдивым, но в каждом была доля правды. Какая-нибудь деталь, тон, повторяющаяся тема. И из этого выстреливали нити правды. Словно фейерверк, разноцветный, похожий на радугу.
И Сандра кое-что узнала о рассказах и рассказывании.
Обратной стороной фейерверка, мифомании является пустота.
Дыра в повседневности — одна или несколько — дыра в реальности.
И это была она.
Девочка у окна
— Итак, Дорис. Подожди же! Это тоже была игра. Все было игрой. Разве ты не понимаешь?
Так надо было сказать. Дорис. Но она еще была жива. Еще было время и была возможность. Надо было догадаться, и глупее всего, собственно, было то, что она об этом догадывалась. Но она продолжала дальше. Просто потому что — да, невозможно было представить, что она…
Нет, хватит слов. Объяснений.
Все было так, как было.
У окна в доме на Аланде стояла девочка, в этот самый миг в Поселке погибла Дорис. Именно в этот момент.
Девочка на Аланде смотрела на море, которое волновалось за окном. В тот миг, когда Дорис выстрелила в себя, девочка напевала песенку Эдди. На самом деле. Так это и было.
Посмотри, мама, что они сделали с моей песней.
Вдруг, посреди песни, ее охватил страх. Маленькая девочка с заячьей губой, Сандра-Пандра. Она не могла больше стоять там одна и смотреть на море, она должна была отвернуться. Она должна была обернуться к «тете», которая всегда была за спиной. Со своими тихими речами — об Аланде, море и всем прочем. Также обо всем прочем.
Именно это и было невыносимо, слушать это в течение нескольких лет. Именно это заставляло отворачиваться к окну, к морю, снова и снова; к тому же очень сквозило, можно было простудиться и заболеть какой-нибудь детской болезнью.
— Сандра!
Прежде «тетя» проявляла терпение, пусть с непривычки и натужное. Но теперь ее прорвало. Однажды она не сдержалась, схватила Сандру и затрясла за плечи — резко, но так знакомо.
— Да что с тобой такое? Ты как неживая. Ты бы хоть поплакала, если тебе грустно. Подумать только! Дошло до того, что я хочу, чтобы ты заплакала! Я, которая терпеть не могла твои слезы. Помнишь?
О да! Сандра помнила. В этом было что-то сладкое и кислое. Горько-приятное, вдруг. Но еще мгновение, короткое мгновение, Сандра сдерживалась. Она рванулась, чтобы высвободиться. Но это оказалось непросто. «Тетя» крепко ее держала и не собиралась отпускать.
Теперь «тетя» сменила тон. Словно в ней прорвались все препоны.
— Не знаю, что мне с тобой делать, Сандра. Вот ты тут у меня, и я… да, ты знаешь, Сандра, как ужасно жить без тебя. Ты знаешь, как я мечтаю, чтобы ты переехала ко мне. Не только сейчас, но и…
Но, похоже, мужество ее иссякло, едва она начала. И сменилось обреченностью. Может, именно тогда она и сдалась, «тетя». И тихо, медленно-медленно отвернулась. Отвернулась от Сандры, от спины Сандры. Отошла и села за стол в гостиной, где лежала вечная мозаика, которую она постоянно складывала. В ней было по меньшей мере полмиллиона фрагментов, так что ей никак не удавалось сложить ее до конца, она называлась «Альпийская вилла в снегу».
Сандра так и осталась стоять, обернувшись к морю. Стояла и смотрела, смотрела, пока слезы не навернулись на глаза. И постепенно в ней снова зазвучала песенка, песенка Эдди, сильнее и тревожнее, чем прежде. Посмотри, мама, они испортили мою песню.
Песня гремела в голове. Так что та почти раскалывалась. Не в тот ли самый момент, в ту секунду, поднесла Дорис пистолет к виску и спустила курок?
Но «тетины» слова, «тетина» покорность все еще висели в доме на Аланде, в комнате с верандой, обращенной к морю, в комнате, где девочка смотрела в окно. И. Нежность, огромная, как мир, затопила Сандру.
И тогда случилось вот что: Сандра, стоявшая у окна, обернулась. От окна, от моря, в комнату. К «тете», которая отступила к столу, где она вечно собирала мозаику. И вдруг все показалось так уютно — особенно после серого штормового моря за окном. Так красиво. Мама. Так фантастически замечательно чудесно. Слезы на глазах и в горле, слезы, которые не давали ничего сказать. Но теперь пришли.
— Мама, — сказала Сандра. — Мама, — начала она. Именно это стоило уже давным-давно рассказать, по крайней мере Дорис Флинкенберг. Не «тетя», не Лорелей Линдберг — как ее называли в игре. Имя, которое когда-то выдумала Дорис, которое так отлично подошло. Которое было тогда так важно, в самом деле, было необходимо. Не только в игре, но и как защита от тяжести на душе, из которой даже нельзя было сплести историй. Тогда еще — нет, а может, и никогда вообще.
«Мама». Которая жила когда-то в доме в самой болотистой части леса, но бросила его и укатила с Черной Овцой на Аландские острова. «И таким образом спаслась», — как она сама говорила в те времена, когда никто не хотел иметь с ней ничего общего. Ни Аландец, ни кто другой. С таким же успехом она могла быть в Австрии или в Нью-Йорке.
Сандра отвернулась от окна и посмотрела на маму, которая так одиноко сидела за столом со своей мозаикой: перед всеми этими тысячами миллионов кусочков, которые вместе образовывали снег или облако и которые, казалось, все не подходили. И мама тоже подняла взгляд, немного удивленно. Почти смущенно.
— Я расскажу кое-что, — продолжила Сандра, — обо мне и Дорис Флинкенберг. Мы играли в игру. Мы называли тебя Лорелей Линдберг, потом мы придумали мужчину, Хайнца-Гурта, пилота, который прилетел из Австрии и увез тебя на вертолете. Он приземлился на крышу дома на болоте.
И так Сандра рассказала Лорелей Линдберг, «тете»-маме, историю той мамы, в которую играли Дорис и Сандра и о которой рассказывали друг другу вновь и вновь. И мама, она внимательно слушала. Не перебивала, как бывало раньше. «Я тоже интересуюсь кинозвездами…», а потом следовали все ее анекдоты, еще более фантастичные, чем то, что вы сами рассказывали.
Она слушала.
Когда Сандра закончила рассказ, Лорелей Линдберг так разволновалась, что чуть не расплакалась.
— Значит, и ты тоже хлебнула горя? — проговорила она наконец. — Если бы я знала!
Она распахнула свои объятия, и Сандра, маленькая Сандра, бросилась в них.
— Я уж и не думала, что мы снова станем друзьями, — сказала она. — Я так рада, Сандра. И мне так грустно. Но теперь. Теперь все снова будет хорошо. Я обещаю.
— Мы через столько прошли, Сандра. Но мы с этим справимся. Любимая моя девочка, обещаю.
Мама укачивала свою дочку в объятиях.
А маленькая шелковая собачка виляла хвостом.
— Все снова будет хорошо.
Но из этого ничего не получилось. Потому что именно тогда, именно в тот самый момент — БАХ! — Дорис Флинкенберг поднялась с пистолетом на скалу Лоре и спустила курок.
И мир, открывшийся на короткий миг, снова захлопнулся.
Последняя охота
Он пришел в дом на болоте. Сандра не знала точно когда, но, видимо, ночью, пока она спала. Его не было за ужином и долгим вечером, последовавшим за долгой охотой. Сандра не принимала участия в охоте, она осталась дома и все утро была предоставлена самой себе.
После обеда прикатили «официанточки». Настоящие, так было заведено с тех пор, как Аландец женился на «молоденькой».
И это было удивительно. А также и то, как Аландец говорил о Кенни в ее отсутствие. «Моя молодая жена», — произносил он с гордостью.
В остальном охотничьи порядки не изменились. А вот мужчины, которых в детстве Сандра называла дядями, изменились: у них появились свойства и контуры, которых она прежде не замечала. Там был барон фон В., отец Магнуса, они с Бенку по-прежнему были неразлучны; известно было, что они жили вместе в какой-то «холостяцкой квартире» в городе у моря.
Были там еще Линдстрёмы из Поселка, Вальманы со Второго мыса и так далее. И конечно, Тобиас Форстрём, как всегда. Теперь он стал недолюбливать стрелковое оружие и охоту в целом. Но именно охота была главным, а не пирушка потом. В этом Аландец и Тобиас Форстрём соглашались. Они деловито обсуждали различные волнующие моменты охоты, которые произошли в тот день или в другие дни. Сандру это отчасти забавляло: взаимопонимание этих двух мужчин. И вдруг воспоминания о Пинки в Гардеробной поблекли.
— Как идут занятия в университете? — Только Тобиас Форстрём обращался специально к Сандре и задавал ей вопросы.
И она врала из вежливости:
— Хорошо.
Тобиас явно был рад это услышать.
Это тронуло Сандру. Она решила, что хоть ей и не за что особенно любить этого Форстрёма, все же и у него есть хорошие стороны. Даже у него. Если оценить его по заслугам, то и у него есть свои достоинства.
Она рассмеялась от одной мысли об этом. И Дорис-в-ней тоже рассмеялась.
Не больным смехом, а самым обычным.
Аландец поднял бокал и выпил за здоровье Сандры. Сандра подняла свой бокал. Они выпили за здоровье друг друга.
У всех в доме было такое замечательное настроение, но тут вдруг подъехал автомобиль.
«Наша любовь — континентальное дело, он приехал на белом „ягуаре“».
Не в каком-нибудь там автомобиле. Это был «ягуар», белый. Старинный автомобиль тридцатых годов — из тех, на которых теперь ездят не чаще нескольких дней в году.
Он имел привычку приезжать на материк и время от времени колесить здесь. Черная Овца, значит. С Аланда. Там он жил. Все эти годы. С ней, с Лорелей Линдберг, которая теперь была его женой.
Два брата, два брата.
Возможно, Аландец за обеденным столом замер на микроскопический миг. Но не долее.
Он сразу же взял себя в руки. Бросил взгляд в окно.
— Кажется, у нас гости, — только и сказал он. — Это наверняка мой брат.
А потом позвонили в дверь. Аландец пропал на время, возможно, он отсутствовал дольше, чем обычно, но Сандра и все прочие гости оставались сидеть за столом.
Потом они вошли в гостиную, два брата. Не в обнимку, но почти. И оба в прекрасном настроении.
Видишь, Дорис Флинкенберг. Все прошло.
Аландец принес еще один стул и освободил для Черной Овцы место за столом.
И так они там сидели, Аландец и Черная Овца, как добрые приятели, выпивали и беседовали как ни в чем не бывало.
Они говорили и об Аланде.
Возможно, Аландец когда-нибудь снова приедет на остров. Теперь, когда былое уже не имеет больше значения.
— Может, я как-нибудь и направлю туда курс, — сказал Аландец просоленным морем голосом.
Он не сказал «с Кенни, моей новой женой». Потому что это к делу не относилось.
А Сандра, маленькая Сандра, она спрятала все в своем сердце и обдумывала.
Маленький Бомбей. Маленький неудачный магазинчик, с замечательными шелковыми тканями. Которых никто не хотел покупать.
Шли дни, они были там, в магазине, маленькая девочка и мама, слушали музыку и вели разговоры.
Иногда звонил телефон.
Иногда они ждали Аландца.
— Как ты думаешь, когда он сегодня приедет?
И они верно угадывали. Или неверно. Но он всегда приходил, Аландец, в конце дня и забирал их домой.
Так все шло долго-долго. Посреди, как говорится, водоворота страстей.
Посреди прекрасных мягких тканей, шелковых — настоящего хаботая или жоржета. Шелковый жоржет, который, как она поняла со временем, не был таким уж дорогим — но для девочки, маленькой шелковой собачки, это название казалось таким прекрасным.
Шелковый жоржет.
Любовь. Страсть. Как это назвать? Шелковый жоржет. Красивая мягкая ткань.
И вот однажды приехал Черная Овца. Нельзя сказать, что это случилось неожиданно. Он постоянно существовал где-то на заднем плане.
— ММММММММММММ, — сказал он, входя в магазин. — Здесь пахнет МЫШАМИ.
Поначалу его приход не сулил ничего хорошего. Именно так. И возможно, так казалось еще долго после этого. Но что-то изменилось.
Лорелей Линдберг дотронулась рукой до лампы над раковиной и затряслась так, словно ее пронзили искры. СВИШШ. Она обернулась, совершенно невредимая.
— Брр. У меня, видимо, был шок, — сказала она. Но не весело, а очень печально. Жуть какая. Словно знак. — Я могла умереть.
Потому что тогда все уже началось в доме в самой болотистой части леса. Маленькие перемены. Ссоры, которые не заканчивались примирениями, как бывало раньше. Ссоры, не предполагавшие примирения. А Аландец не был мыслителем, и это все в нем копилось.
Возможно, слишком многое.
Было так: она терпеть не могла дом. Не могла в нем находиться, Лорелей Линдберг.
Никто не понимал почему. Даже она сама. Просто так было, и все.
И она любила Аландца, да, любила.
Но словно что-то разладилось, какой-то яд. Может быть, это был Черная Овца.
— Я покажу тебе, как выглядят твои мечты. Сногсшибательно.
— Спичечный домик для спичечных человечков. На берегу.
Последнее «на берегу» он выдохнул с ироничной важностью, как может произнести только человек с моря, с Аланда, при одной мысли о таком месте.
Он тоже был аландцем. Жил в прекрасном светлом доме у моря. На Аланде. Где и его родственники.
Он был Старшим Братом.
И малосимпатичным человеком.
За всю свою жизнь он не довел до конца ни одного дела, особенно свои с таким шумом начинавшиеся занятия архитектурой.
Но эту игру он решил довести до конца.
— Мы были два брата, — объяснял Черная Овца Лорелей Линдберг в Маленьком Бомбее. — У нас было два кота. У одного и у другого. Но мышь была только одна.
И он на самом деле так гадко думал.
А кто была мышью в тот период жизни…
И говорить не стоит. Это яснее ясного.
Лорелей Линдберг не обращала внимания на все это, поначалу. Но постепенно в доме на болоте стало так странно одиноко: все мечты осуществились и изменили все вокруг. Медленно. Медленно.
Эта ужасная лестница. «Лестница в небо», — сказал Аландец. Но разве он сам не видел — это же так очевидно: это была лестница-в-никуда.
— Я покажу тебе, как выглядят твои мечты.
Он не только сконструировал дом, Черная Овца. Он также высмотрел свободный участок и присоветовал его своему брату Аландцу.
Аландец, он недолго размышлял.
Он давным-давно забыл эту игру, ту, с братом. Теперь, с Лорелей Линдберг и маленькой дочкой, ясное дело, и игры были другие.
У Черной Овцы были «связи» в этой части Поселка. Когда он учился на архитектора в городе у моря, он снимал комнаты у баронессы, родственницы барона фон Б., который одно время владел почти всем Поселком.
Это баронесса подсказала Черной Овце, что есть пустой участок для продажи. А Черная Овца, он прекрасно знал, что такое Поселок. Он разъезжал по проселочным дорогам на своих старых автомобилях.
Баронесса была его приятельницей. Но они не были в сговоре. Она была очень одинокая и помогала ему, а он помогал ей, даже когда больше у нее не жил. В том числе и управляться с Эдди де Вир, племянницей. Когда баронесса была на грани отчаянья. Из-за этой девушки. Которая тянула из нее жизнь и душу.
Которая воровала, обманывала, на которую невозможно было положиться. Которая оказалась совсем не такой, как ожидали.
Американка.
— Приезжай и увези ее прочь прочь прочь прочь! — кричала баронесса по телефону Черной Овце в ту последнюю ночь. — Она у меня тут в комнате! Я заперла ее! Сняла с нее одежду, чтобы хоть как-то ее удержать! Увези же ее!
Черная Овца приехал. У него оказался плащ, который забыли в машине. Красный дождевик Лорелей Линдберг.
Это случилось дождливым днем, перед самым закрытием Маленького Бомбея. Девочка и мама ждали Аландца, а тот опаздывал. Вместо него объявился Черная Овца. Он настоял на том, что сам подвезет их до дома на болоте. Когда они подъехали к дому, дождь закончился и снова светило солнце.
— Я покажу тебе, как выглядят твои мечты, — повторил Черная Овца в машине на самой вершине холма, перед тем как спуститься вниз в долину, где стоял нелепый дом.
Их дом. Лорелей Линдберг была так взволнована, что забыла в автомобиле свой плащ.
Лорелей Линдберг и Черная Овца. В конце концов он ее получил. Он «выиграл» игру.
Но нет. На самом деле все было не так. Она не была «влюблена».
Невозможно увлечься теми глупостями, какими занимался Черная Овца.
Этими его играми.
Так не бывает. На самом деле.
Но допустим, что-то случилось, что-то неожиданное, что заставило кого-то засомневаться в себе. Во всем. Например, в страсти, в любви.
Что это было? Лорелей Линдберг стояла на лестнице, Аландец подошел к ней сзади. Вдруг они подрались, и он столкнул ее. Вниз по лестнице, в грязь.
«Она падала как ангел с небес». Как прозвучало однажды на магнитофоне Дорис Флинкенберг.
Но это вовсе не было красиво. Ничто уже не было красиво. Теплая, мягкая земля оказалась коварной.
Ей пришлось накладывать швы в больнице. Когда она вернулась домой, Аландец страшно раскаивался. Он купил ей это злосчастное кольцо, то самое, с огромным красным камнем, «рубином размером со столовую ложку». Но это снова оказалось ошибкой.
Она стояла у края бассейна и вертела его. Никто и ахнуть не успел, как она его уронила. В яму, которой уже давно пора было стать бассейном. Аландец рассердился и столкнул ее в бассейн, чтобы она искала кольцо.
А сам забрал лестницу и ушел.
Мама в бассейне, девочка тоже там, в углу под винтовой лестницей. Мама замечает ее и просит спустить лестницу. «Быстрее». Совершенно верно, Дорис, ты права, маленькая девочка ничего не сделала. Она словно окаменела. Снова превратилась в сомнамбулу. В ту, что бродит во сне.
И кроме того. Все произошло так быстро. Аландец вернулся. С ружьем.
— Так пусто. Я стреляю по мухам из духового ружья.
И выстрелил.
Но идиоты. Ружье-то не было заряжено. Идиот тот, кто палит вокруг себя в доме.
Это был холостой выстрел, не прямо в нее, стоявшую в бассейне, но рядом.
Но этого оказалось достаточно.
После этого выстрела, ты прав, Бенку, все переменилось.
СУХОЕ ПЛАВАНИЕ. Если ты хотела узнать, что же ты увидела чуть позднее, когда вернулась.
Девочка прыгала взад и вперед в бассейне.
Это была Сандра. Это была я.
Взад и вперед, взад и вперед. То были страшные времена, чтоб ты знала. Сухое плавание в бассейне, где нет воды. Ничего тогда не было.
Никакого примирения.
И шелковой собачки больше не было, а странная зверушка, совершенно иная; какая-то мокрая крыса с всклокоченной шерстью, она носилась и носилась из угла в угол.
Когда все стало хуже некуда, тогда приехал он, Черная Овца. Тогда он был такой заботливый.
А она все плакала, и в Маленьком Бомбее тоже. После.
— Пре-е-крати! Я хочу уехать прочь отсюда! — крикнула она ему, и он сразу понял.
— Прочь отсюда! — всхлипывала она. И он поймал ее на слове.
Они поехали на Аланд, в тот дом, к морю.
Прошло очень много времени, прежде чем я согласилась встретиться с ней.
Я считала, что они меня обманули. Теперь, конечно, я думаю иначе.
Последний раз, это было в Маленьком Бомбее.
— Ты идешь с нами, Сандра?
Они стояли в дверях, оба, и он был очень нетерпелив.
Но Лорелей Линдберг не хотела, она была в нерешительности. Она снова стала несчастной.
— Сандра?
Она не ответила. Она исчезла. Стала ничем. Кап. Пятно на полу.
Шелковая собачка, невидимая.
— Ты идешь с нами, Сандра?
«Сандра».
Но у него не было такого терпения, как у нее, хотя обычно и она терпением не отличалась. Только в тот раз — все терпение всего мира.
Но им было пора.
Пора пора пора, думала маленькая шелковая собачка, сжавшись под столом.
И это тоже было в Маленьком Бомбее.
Среди всех тканей.
Шелковый жоржет органза хаботай тафта свисали вниз со стола извивающимся каскадом, словно дождь. Текли, текли…
И все это будет долгое время лежать тяжелым грузом на душе, и из этого невозможно будет сплести историю.
Для них обоих.
Аландца и Сандры Вэрн.
Довольно долго это было так, все, что было связано с Лорелей Линберг, было вырвано с корнем.
Девочка, Сандра, встала из-за стола после десерта. Ей хотелось спать. И только. Она устала, пошла и легла.
Даже охота перестала ее интересовать. Праздничные преображения. Дичь. Все такое.
Через несколько часов она проснулась от шума в коридоре. Ей показалось, что она различила знакомый голос, уже тогда, но она снова заснула.
— Это просто мальчишки пришли выпить пива! — крикнул кто-то.
Легко было догадаться, кто были эти двое мальчишек, которые появились в доме на болоте посреди охотничьей пирушки, посреди ночи, незваные. Магнус фон Б. и Бенку, пара необузданных, которые никак не могли повзрослеть.
Они оба, каждый на свой лад, блудные сыновья.
Но отцы приняли их; и теперь подливали. Подливали.
На следующую ночь девочка снова проснулась, в темноте. Электрический будильник на тумбочке возле огромной супружеской кровати, где она укуталась в жаркий глубокий сон, показывал 06.30 — четкие яркие оранжевые цифры.
Сандра вдруг разом проснулась. Села на кровати. Первое, на что она обратила внимание, — это на тишину. Режущая слух тишина-дома-на-болоте, которая словно укрыла все вокруг. Пирушка закончилась; наступило воскресное утро.
Все закончилось.
Сандра вылезла из кровати, сунула ноги в утренние туфли кинозвезды и натянула шелковое кимоно — хотя теперь это уже ничего не значило: ткань больше ничем не пахла. Никаких воспоминаний, во всяком случае. Ничего.
Она отперла дверь и вышла в коридор. Дверь на лестницу в подвал была открыта. Снизу доносился какой-то звук, звук, который она сразу узнала, вспомнила.
Храп. Кто-то спал там внизу.
Возможно, на миг у нее разыгралась фантазия. Что Дорис… что ничего не произошло, что все оказалось только сном.
Но лишь на миг.
Потом Сандра взяла себя в руки и спустилась по лестнице.
Храп усилился.
От него дрожал весь дом.
Но она не замерла в нерешительности на лестнице, а заторопилась вниз, хотя и старалась двигаться как можно тише.
И вот что она увидела.
Они лежали в бассейне. Спали и храпели наперебой. Это было смешно, хотя тогда ей было не до смеха. Один был Бенгт, тот самый мальчишка. Один из тех «мальчишек», кто посреди ночи заявились пьяные и незваные на охотничью пирушку.
Второй был Черная Овца. Он лежал на спине и издавал настоящие раскаты храпа.
Рубашка на нем была порвана. Может, кто рванул ее, пока он спал. Такой беззащитный, Черная Овца. Пустые рукава без рук раскинуты по зеленому кафелю, словно крылья ангела. А под ними, словно под крылом, лежал, значит, этот мальчишка, Бенгт.
И так же крепко спал и почти так же громко храпел.
Сандра немного постояла и посмотрела на это; на весь послепраздничный беспорядок — опрокинутые бутылки, всякая мерзость.
Возможно, она представляла или ждала продолжения. Что кто-нибудь проснется. Бенгт.
— Теперь я расскажу тебе о любви, — сказала однажды Никто Херман. — Влюбляются не в достоинства или недостатки человека и не в того, кто тебе нравится. Влюбляешься в того, кто пробуждает что-то в тебе самой.
Но Сандра отвернулась. И пошла снова наверх. А там внизу оставила все как есть. Приняла душ и оделась. Взяла ботинки в Гардеробной, они там все время лежали; это были те самые ботинки, которые Дорис оставила ей перед смертью (но которые Никто Херман убрала, по ошибке, прежде, чем Сандра их заметила).
Они все время стояли там, рядом с блестящими туфлями Пинки, а главное, рядом с теми коньками, которые Сандра когда-то с таким старанием выкрасила в зеленый цвет и попробовала прокатиться на них по озеру Буле.
После этого ей не много оставалось. Она взяла те огромные ботинки и вышла в мир.
Точнее, она уже в тот же день села на паром, который шел на континент. Точнее, таким способом она вышла в мир.
День, когда умерла музыка. А я начала жить
(Возвращение Королевы Озера, несколько лет спустя)
Здесь умирает музыка. Это так просто. На Кони-Айленде, в Америке, в начале восьмидесятых.
Сандре здесь нравится, хорошо на время уехать из города. Здесь есть местечки, парки, рестораны, парк аттракционов со старыми каруселями.
У нее в руке несколько долларов, она их выпросила.
Она проголодалась, хотела купить еды.
И тут-то она заметила киоск звукозаписи, он стоит в углу парка аттракционов, словно памятник прошлых времен.
Sing your own song and give it to your loved one.
Она заходит в киоск, просто в шутку, бросает монетку в щель автомата.
Загорается красная лампочка: запись.
Она начинает петь. Старую песню. Песенку Эдди, как она когда-то называлась.
Посмотри, мама, что они сделали с моей песней.
Они ее испортили.
Но — как глупо! Вдруг она забыла слова. Слова той САМОЙ песни, просто неслыханно!
Она прекращает петь и вдруг видит себя со стороны.
Какого черта стоит она в этом киоске и дерет горло, одна-одинешенька?
Это же абсурдно.
Она осматривается вокруг.
Кто-то проходит мимо.
Молодая женщина медленно плетется за какой-то компанией, вдруг она оборачивается и замечает Сандру в киоске.
Она поднимает руку в приветствии. Сандра машет в ответ. Женщина мешкает несколько секунд, а потом оставляет компанию и бежит к Сандре.
«…И это была А. И они выступали со стриптизом в Токио, Иокогаме, Лос-Анжелесе (дневные представления в отелях аэропортов; для более прибыльных вечерних представлений они были не вполне „подходящими особами“)… и на Аляске. Там они устроили себе прекрасный новогодний вечер, как раз перед тем, как все началось, и музыка заиграла всерьез. На краю земли, на Аляске, темнота, снег. И они дали новогодние обеты, записали их в блокноте в клеенчатом переплете. А. написала так: „Мы с Королевой Озера сыграем в августе на Уэмблдонской Арене“».
Этого не случилось.
Но почти.
Зимний сад, 2008
Зимний сад, 2008, осень. Сольвейг в окне. «Ибо Твое есть Царство и сила и слава». Вертится в голове Сольвейг Торпесон. Она стоит, как бывает частенько, в кухне в доме, где живет со своей семьей, в том самом, что когда-то был домом кузин. Вглядывается в темноту и думает.
Когда совсем темнеет, в Зимнем саду виден яркий свет, поверх деревьев, кажется, что он исходит от космического корабля, который приземлился в кратере.
«Ибо твои — царство и сила и слава». Иногда Сольвейг Торпесон произносит эти слова вслух.
Это у Риты есть все. Это она владеет и распоряжается Зимним садом.
— Мама. Ты снова стоишь в темноте? Где мой телефон? — Это ее дочь Юханна, она входит в комнату и зажигает люстру, так что все снова становится как обычно. Или как должно быть.
Телефон, на столе между ними, он звонит. На миг обе замирают, от неожиданности и удивления.
Сольвейг тянется к телефону. Юханна пытается остановить ее:
— Дай сюда! Это меня!
Но — поздно. Сольвейг уже взяла трубку.
Клик. Тот, кто звонил, отключился.
Юханна в бешенстве. Она вырывает телефон и убегает.
Сольвейг кричит ей вслед:
— Ты куда, Юханна?
— Прочь.
Зимний сад, 2008
Зимний сад, 2008. Рита устроила Зимний сад, его открыли в 2000, в новогоднюю ночь.
Она отвергла названия вроде «парк аттракционов», «пляж», «зона отдыха», «парк развлечений», и все такое. Хотя так его тоже можно назвать. Потому что это все тоже есть в Зимнем саду. Но не только.
Там было и другое, и другие комнаты, другие игры, в которые там тоже играли.
И все другое.
Рита создала новый язык и все назвала по-своему.
И ввела в Зимнем саду свои символы со своими значениями.
Это тоже было интересно, почти как на картах ее брата Бенку.
«Посредине Зимнего сада находится Капу Кай, запретное море».
«Посмотри, мама, они испортили мою песню».
В Зимнем саду было много знакомых историй, о которых рассказывали картины на стенах.
Фотографии.
Рисунки.
Карты.
В том числе и некоторые карты Бенку.
Поселок прежде и Поселок теперь.
Зимний сад, конечно, такое место, которое любят описывать. Именно потому, что это невозможно.
Его нельзя постичь.
Нам ничего не известно о его тайне.
Юханна случайно нашла красную комнату. Это случилось в ту самую ночь, когда открывали Зимний сад, в новогоднюю ночь 2000.
Это случилось у озера Буле, в комнате.
Красная комната. Она заблудилась и забрела туда.
А когда решила найти ее снова, то не смогла.
Она так никогда ее и не нашла. Но знает, что она существует. Знает.
Красная комната. Комната озера Буле. И все эти картины на стенах.
Американка, та, которая умерла.
В то утро.
Девушка, которая лежала в воде, но никто ей не помог выбраться.
А ведь на противоположном берегу, кажется, купалось целое семейство.
И Юханна знает, она уже давно знала, что должна снова туда попасть. Там есть что-то, что ей надо увидеть.
Проект о загробном мире. Орфей должен вывести свою Эвридику из подземного царства. Она мертва. Боги забрали ее к себе, но Орфей так ее любил, что боги сжалились над ним. Спустись к ней, она пойдет за тобой, но только не оглядывайся, пока будешь под землей.
Проект о загробном мире. Такой проект у них был в школе, в этой четверти.
И вдруг у нее появилась идея. А что, если она попробует это использовать.
Она не может пойти одна. Ей нужен друг, союзник.
Это случилось у озера Буле. Все находится там. Она должна снова туда вернуться.
Но она не может сделать это одна. Не решается.
И вот в тот вечер, такой обычный темный осенний вечер в Поселке, Юханна идет к дому в самой болотистой части леса.
Там живет Королева Озера, она вернулась домой. Она и ее мальчик, которого зовут Блеск.
Она с ним не знакома, но это не важно. Она поднимается по многочисленным ступенькам, звонит в дверь, и он сам ей открывает. Она говорит:
— Привет. Я Юханна из школы, может, ты меня узнаешь. Давай делать проект вместе.
Все так просто.
Он говорит да. «Я пойду с тобой». А потом Юханна и Блеск идут в Зимний сад.
(продолжение следует)