Все предвещало хорошее лето. Майор снял виллу в окрестностях Штробла, откуда открывался вид на озеро Вольфганг. Роза с маленьким Рудольфом, кухаркой и горничной выехали туда еще в начале июня, а Кунце решил присоединиться к ним в августе и провести там свой отпуск.
Ему не доставляло никаких неудобств, что он остался один в Вене. Тролль составлял ему компанию, он поседел вокруг носа и вел себя теперь спокойно и с достоинством. С недавних пор Кунце стал брать его с собой в бюро, где никто не был в претензии, что он линяет, хотя и Роза с течением времени смирилась с тем, что, если она хочет удержать мужа, она должна терпеть собаку.
В эти летние недели Кунце снова вел жизнь холостяка. Он питался в маленьком кафе гостиницы на Вайбурггассе. Если вечер был теплым, он ехал омнибусом в Венский лес. Он много читал — Штриндберга, Голсуорси, Томаса Манна, Франца Верфеля, д'Аннунцио и открыл для себя Пруста. Когда он спустя годы вспоминал об этом памятном месяце — памятном, потому что это был последний счастливый и спокойный июнь в его жизни и жизни его поколения, — он видел себя, сидевшим в тенистом дворе маленького ресторанчика под Веной с бокалом холодного вина перед собой, с Троллем у ног и перелистывающим страницы книги ветерком, дувшим с горы Каленберг. Пара кур выискивала хлебные крошки под столом, день угасал, всходил месяц, и хозяин вешал принесенную из дома керосиновую лампу.
Где-то кто-то наигрывал на цитре мелодию Лео Фалля, в соседнем дворе любительский оркестрик играл вальс о «прекрасном голубом Дунае», далее по улице звучала мелодия Оффенбаха на губной гармонике. Чудесные мелодии соединялись с ароматом лип и стаккато лошадиных копыт по мостовой перед домом в один умиротворяющий легкий шум.
Именно в этом дворике его застало известие об убийстве эрцгерцога, наследника трона. Кунце только что пришел сюда, договорившись о встрече с Герстеном и Принцем Хохенштайном. Они собирались втроем проехать на машине Принца на гору Каленберг, откуда открывался чудесный вид на город, и там, на террасе отеля, поужинать. Они собирались выехать в семь, но около восьми примчался Герстен с известием, которое, как ядовитый газ, уже заполняло все уголки Вены: Франц Фердинанд и его супруга убиты в Сараево!
Кунце прежде всего подумал, должен ли он привезти семью домой.
— Война? — спросил он.
Герстен покачал головой.
— Я не думаю. Кто в этой империи готов мстить за Франца Фердинанда и умирать за него? «De mortuis nil nisi bene», но будем честными: любить его никто не любил.
Кунце пришло в голову посещение замка Конопишт, вопрос английского ботаника, как может начаться война, и циничный резкий ответ эрцгерцога: «Всегда может произойти какой-нибудь конфликт, который сам по себе довольно безобиден, но стороной, желающей войны, может легко быть использован как повод». Теперь, при воспоминании об этом, эти слова звучали как ужасное предсказание.
— Кто возьмет меч, тот от меча и погибнет, — пробормотал Герстен. — Ты знал, что Франц Фердинанд заказал для себя изготовить двуствольную винтовку Манлихера? Фотографии, на которых он изображался рядом с горой убитой дичи, стали мне просто противны.
«Довольно сильно сказано для серебряного медалиста соревнований по стендовой стрельбе», — подумал Кунце.
— Я надеюсь только, что в известных кругах не захотят сделать из него мученика, — задумчиво произнес Кунце. — Меня бы это не удивило. Если для них это будет выгодно.
Панические настроения, возникшие вначале, улеглись, и Роза с Рудольфом оставались в Штробле. Ее письма были полны оптимизма, но проскакивали легкие жалобы на погоду (часто идут дожди), на горничную (она поняла слово «отпуск» слишком буквально), на местных лавочников (цены у них здесь ужасные). И вдруг Сербии был поставлен ультиматум и издан приказ о мобилизации. Кунце взял один день отпуска, чтобы перевезти свою семью в Вену.
Хотя он не посылал телеграмму, Роза была готова к переезду, все вещи были уложены. Ее женская интуиция правильно оценить обстановку снова удивила Кунце и вызвала его уважение. Та самая Роза, которая из-за опавшего суфле закатывала истерику, была в обстановке надвигающейся самой большой опасности в ее жизни спокойна и собранна.
Поездка от Штробла на Ишл была сушим кошмаром, а от Ишла до Вены еще хуже.
Вагоны были переполнены. Поездка, занимавшая обычно шесть часов, длилась теперь десять, поскольку на каждой станции приходилось пропускать воинские эшелоны.
На перронах можно было видеть сцены, которые в последующие годы стали привычными: женщины, и молодые, и старые, все в слезах, провожавшие своих мужчин, некоторые из которых были уже в военной форме. Контраст между заплаканными лицами женщин и шумным весельем молодых людей, отправлявшихся на войну, придавал этой картине нечто зловещее. Чем ближе подъезжали к Вене, тем сильнее была волна экзальтированного патриотизма. Настроение повсеместно было одним и тем же — будь это полк боснийцев с красными фесками на голове или полк венгерских гусар в сером, садившихся в товарные вагоны, на которых значилось: «шесть лошадей, сорок человек». Взрослые мужчины превратились в мальчишек, которым предстоят какие-то увлекательные, полные приключений каникулы, какая-то чудесная вылазка на природу.
Они вернулись в Вену поздно ночью, но казалось, что в городе никто не спит. На Ринге толпилась масса народу, толпа пела и размахивала флагами с портретами кайзера Франца Иосифа, немецкого кайзера и итальянского короля Виктора Эммануэля. Создавалось впечатление, что между Австрией и Россией война уже началась. Угрозы в адрес врага смешивались с криками, прославляющими кайзера, который внезапно превратился в символ мудрости и добра. Слово «война» — пришло Кунце в голову, привело массы в состояние какого-то опьянения, когда он увидел перед собой это море сияющих, смеющихся, ликующих лиц. Люди вели себя так, как будто победа была уже обеспечена.
Возбуждение на улицах достигло нового предела шестого августа, в день объявления войны России. Между тем Франция, Бельгия и Англия объявили о мобилизации. В этом море враждебности верховное военное командование как в Германии, так и в Австрии было каким-то островом, на который все события оказывали отрезвляющее влияние.
Чем громче было воодушевление на улицах, тем скорее оно затихало в коридорах военных ведомств. Предвещавшее славу предприятие вопреки тщательно разработанным планам не хотело тотчас претворяться в жизнь: вести на войну многомиллионную армию оказалось не так просто, как ожидалось. Временами создавалась угроза остановки всей военной машины. Это был, особенно для Австрии, новый способ ведения боевых действий, который она никогда еще не применяла в деле: сложный, жестокий, диаметрально противоположный старой, овеянной дыханием веков системе затяжных позиционных боев.
Самым неожиданным и обескураживающим было то, что враг оказывал ожесточенное сопротивление, а стрельба поражала своей точностью.
Август был для Кунце месяцем прощаний. Сам он, как и прежде, нес службу в гарнизонном суде, но большинство его друзей были отправлены на различные фронты. Как-то утром в конце августа к нему пришел посетитель. В полевой форме простого резервиста — по пути на фронт — в кабинет зашел под предлогом попрощаться Фридрих Габриель, но Кунце подумал, что истинным мотивом Габриеля было лишний раз напомнить о том поражении, которое потерпел Кунце в свое время при попытке его, Габриеля, реабилитировать.
— Когда меня мобилизовали, я их предупредил: я, мол, позор для армии. — Он тихо рассмеялся. — Но они мне сказали, что для заряжающего я вполне подхожу.
Кунце пришел в ярость.
— Это просто свинство, — пробормотал он, подошел к телефону и позвонил капитану Штольцу, одному из адъютантов военного министра.
Спустя полчаса Кунце сидел в кабинете напротив министра, в роскошном помещении, в котором сто пятьдесят лет назад Мария Терезия председательствовала на военном совете. Когда Кунце через час покинул кабинет, Фридрих Габриель был снова в чине обер-лейтенанта с приказом явиться в свой бывший полк.
— У меня для вас хорошие новости, — сказал Кунце Габриелю, который ждал его в гарнизонном суде. — На вашем могильном памятнике будет стоять надпись «обер-лейтенант», а может быть, и «капитан Габриель». При условии, конечно, что вас до этого не похоронят в братской могиле.
Габриель ухмыльнулся:
— Такое впечатление, что войну вы не любите.
— А вы сами?
— Нет. Я люблю армию и ненавижу войну. Я, должно быть, чудовище!
— В таком случае, я такой же монстр!
— Я так не считаю, господин майор. Мне кажется, что вы никогда особо не жаловали военных. Я часто себя спрашивал, почему вы пошли на военную службу.
Кунце вздохнул.
— Над этим вопросом я тоже часто ломал голову!
В середине октября на письменный стол майора Кунце легло прошение Петера Дорфрихтера о помиловании, которое, при положительном решении, давало ему возможность отправиться на фронт, чтобы там сражаться «за Бога, кайзера и фатерлянд» и за лучшее будущее его сына. Прошение было адресовано главе государства, но барон Больфрас, шеф военной канцелярии кайзера, переадресовал его майору и таким образом возложил на него обязанность принять решение.
Он не видел Дорфрихтера более четырех лет. И не потому, что он не хотел его видеть. Нужно было, чтобы прошло достаточно времени с тех пор, как он себя мучил, он должен был найти пути и способы чувствовать себя свободным от тяги к этому человеку. Каким-то образом благодаря природному здравомыслию — он называл это малодушием — ему всегда удавалось взять себя в руки и избежать неверных шагов. С годами это навязчивое желание медленно превратилось в глухую боль где-то в глубине его подсознания.
И вот прошение Дорфрихтера, написанное его прекрасным почерком, лежало на письменном столе Кунце.
С началом войны множество офицеров и солдат, сидевших в военных тюрьмах, были помилованы. Они вызвались идти добровольцами на фронт. То, что четыре года назад было красивым жестом эрцгерцога, наследника трона, теперь стало повседневным явлением. И тем не менее майор не был готов решить проблему Дорфрихтера одним простым да или нет. Он должен сначала поговорить с ним, должен выяснить, заслуживает ли он теперь быть отпущенным на свободу. Поскольку выкроить время из-за сильной загруженности делами для поездки в Моллерсдорф он не мог, Кунце распорядился доставить заключенного в его бюро в гарнизонном суде.
Четыре года не прошли для Дорфрихтера бесследно. Его волосы приобрели каштаново-седую тусклую окраску, а со впавшими и бледными щеками он напоминал плохую паспортную фотографию того человека, каким он был ранее.
Вокруг глубоко впавших глаз лежали мелкие морщины. Тот же самый костюм, в котором он четыре года назад покинул Вену, теперь сидел на нем плохо. Казалось, что заключенный поправился.
Когда они остались одни, разговор начал Дорфрихтер:
— Я вам глубоко признателен, господин майор, за то, что вы вызвали меня. Даже короткая поездка с вокзала сюда была как сон!
Кунце ожидал дерзостей и оскорблений от заключенного. Кротость в словах этого человека была для него неожиданностью. Ему бы очень хотелось понять, изменила ли его так тюремная жизнь или он только делает вид, что изменился. У прежнего Дорфрихтера не было ни следа угодничества, он всегда был нагл, самодоволен, высокомерен — но никогда расчетлив. Неужели Моллерсдорф так измотал его психику?
Кунце предложил заключенному присесть и угостил сигаретой, но Дорфрихтер от сигареты отказался. Находясь в одиночной камере, пояснил он, он отвык от курения.
— Я не мог просто так дать пройти году, чтобы себя в чем-нибудь не усовершенствовать, — добавил он, и в его улыбке мелькнул отблеск прежнего Дорфрихтера.
Кунце пристально наблюдал за ним и одновременно за самим собой. Ему казалось, что он разделен на две половины — одна сидела напротив своего посетителя, а другая, как тайный соглядатай, прокралась в укромный уголок. Он заранее предвкушал эту встречу, но и испытывал некоторый страх перед ней. Сейчас же он с удивлением убедился, что вообще ничего не испытывает.
— Если бы мне в первый год разрешили хотя бы читать — ну по крайней мере газеты! Это было просто ужасно, вообще ничего не знать, что происходит в мире. — В голосе Дорфрихтера проскальзывали жалобные нотки. — Ни одного письма, ни одного посетителя. В 1912 году у меня с коротким посещением был зять, и больше никто. Однажды у меня была моя бывшая теща фрау Грубер. Она ненадолго приезжала в Австрию. Марианна вместе с матерью и ребенком живут теперь в Баварии. Фрау Грубер рассказала мне, что Марианне лучше — она не совсем здорова, но ей значительно лучше. Она ко мне не приезжала, врач не разрешает этого. Он боится рецидива. Фрау Грубер предложила мне приехать с малышом, но я не хотел этого. Тогда не хотел. Даже фотографий его я не хотел видеть. Сейчас, конечно, все будет по-другому.
— Это каким же образом?
Дорфрихтер посмотрел на него с удивлением.
— Перед войной я для него фактически не существовал, так же как и он для меня. Не велика честь быть сыном заключенного. Но сейчас все изменится! Придет день, когда я смогу ему сказать: я твой отец, и он не должен будет меня стыдиться.
Взгляд Кунце упал на прошение о помиловании, которое все еще лежало на его письменном столе.
«Этот глупец считает само собой разумеющимся, что он будет помилован», — подумал он и почувствовал нарастающее внутреннее раздражение.
— В первый год главной задачей было не сойти с ума, — продолжал Дорфрихтер. — Десять раз могла начаться война, а я об этом мог и не узнать.
Один из охранников постоянно издевался надо мной. Он все время говорил, что война началась, но я якобы не должен об этом знать, так как меня хотят оставить в заключении. Это я, идиот, как-то рассказал ему об обещании Его Высочества.
— Сейчас вы получили вашу войну! — сухо сказал Кунце.
Для погрузившегося в размышления Дорфрихтера не дошел смысл сказанных с горечью в голосе слов майора.
— В последние недели я закончил свою докладную записку о том, как должны вести боевые действия центральные державы. Что особенно неправильно делалось — это то, что слишком долго ждали. Сейчас октябрь. В скором времени дороги станут непроходимыми. Да, кстати, вы слышали о таком полковнике — Бурстине?
— Не думаю, что встречал это имя, — ответил Кунце.
— Я так и думал. Напрасно я пытался найти в газетах упоминание о нем. Пять лет назад, когда я видел его в последний раз, он рассказал мне о своем изобретении. Великолепное изобретение! Бронированный пулемет на гусеничном ходу. Вы понимаете, господин майор, для всех грузовых машин с двигателями внутреннего сгорания проблема состоит в том, что они могут двигаться только по твердому грунту. Гусеницы устраняют это затруднение. Но когда выяснилось, что в нашем военном министерстве никто не понял важность этого изобретения, Бурстин обратился к немцам. Но, видимо, и там ему не повезло, иначе об этом было бы слышно. Почему мы всегда готовимся к прошлой войне?
— У противника все происходит точно так же. — Кунце пожал плечами. Рвение Дорфрихтера его удивляло, но и вызывало отвращение.
— Наши шансы на быструю победу мы наверняка упустили, — заявил Дорфрихтер. — Что нам надлежит сделать, так это укрепить наши позиции и готовиться к весне. И в первый же весенний день начать наступление! Не только на фронтах, но и в глубоком тылу противника. Центральные державы, окруженные, в сущности, со всех сторон, неминуемо потерпят поражение, если будут воевать методами XIX столетия. Мы должны ударить внезапно и всеми силами. Главные города противника должны быть подвергнуты бомбардировке с воздуха — самолетами и дирижаблями. Заводы, железнодорожные узлы, госпитали и церкви должны быть разрушены! Ни один вражеский солдат не станет воевать, если узнает, что его жена и дети на родине убиты. Короткий, массированный удар — и война через неделю закончится!
Все это было сказано возбужденным горячечным шепотом, и Кунце спросил себя, нет ли у Дорфрихтера температуры, или он действительно в своей заплесневевшей камере сошел с ума? Но если он безумец, то такими же могли быть и другие: Шлиффен, Жоффр, Конрад фон Хётцендорф, Вильгельм II. Или всякий раз, когда он говорит о войне, он просто превращается во всеразрушающего демона?
Что касается Кунце, то Дорфрихтер для возвеличивания войны выбрал далеко не лучший день. За последние полмесяца Кунце получил известие о гибели многих своих друзей и знакомых. Не только ему, но и миллионам людей стало понятно, что мир уже никогда не будет таким, каким он был. Он боялся читать в газетах списки погибших. Не проходило дня, чтобы он не находил там знакомую фамилию. Беспомощность и страх распространялись в военных учреждениях, там, где еще два коротких месяца назад царило торжество и ликование.
Титус Дугонич пал в одном из последних больших кавалерийских наступлений этой войны в Галиции; Принц Хохенштайн лежал в братской могиле где-то в районе Пршемышля, барон Ландсберг-Лёви, офицер связи 5-й немецкой армии, был похоронен в Арденнах, на французской земле, которую он так любил.
И этим утром Кунце получил два печальных известия: капитан фон Герстен погиб на боснийско-сербской границе и майор Хартманн, младший сын генерала Хартманна, был убит на русском фронте, в бою южнее Вайкселя. Ему казалось, что со смертью этих двух друзей детства умерла и часть его самого. Слишком поздно он понял, как много они для него значили. Они заменяли ему близких родственников, которых у него не было.
— Боюсь, что ваши теории основаны большей частью на самообмане, — сказал майор бывшему обер-лейтенанту. — Враг может бомбить и наших детей.
Дорфрихтер пожал плечами.
— Нельзя победить, если не готов пойти на риск.
Кунце на секунду показалось, что ворот его мундира слишком узок.
— На прошлой неделе на сербском фронте погиб капитан фон Герстен, — резко сказал он.
Дорфрихтер вопросительно смотрел на него.
— Что вы имеете в виду, господин майор?
— Я получил сегодня утром известие, что капитан фон Герстен погиб на сербско-боснийской границе, — повторил он. — Он был прикомандирован ко 2-й армии и должен был в районе Вальево прокладывать телефонный кабель. Он проник со своими людьми на вражескую территорию, где они попали в засаду. Он мог этого и не делать, а оставаться за линией фронта.
Намек самодовольной улыбки скользнул по лицу Дорфрихтера.
— Служба, выходящая далеко за пределы воинского долга. Как типично для Герстена. Если я верно припоминаю, однажды у нас был разговор об этой — об этой тяге к геройству. Вы хотели знать, почему я именно этих десятерых выбрал, почему не Аренса или Айнтхофена. Убежден, что Аренс никогда не пойдет на ненужную жертву. — Он остановился, вздохнув. — Могу биться с вами об заклад, что Герстен не единственный из моих десяти, кто отправился на тот свет.
Кунце кивнул.
— Вы выиграли пари. — Еще минуту назад ему было тепло, а сейчас его била дрожь. — Принц Хохенштайн и Ландсберг-Лёви уже тоже мертвы. Я должен сказать, — добавил он бесстрастным тоном, — что война вас перещеголяла. Вы убили только одного из десяти, а война уже троих. Теперь вы стали номером 14, Дорфрихтер. Если бы вы не были убийцей, вы были бы теперь кандидатом на перевод в Генеральный штаб.
Дорфрихтер хотел что-то ответить, но инстинктивно почувствовал, что стоит на зыбкой почве, и быстро сменил тему.
— Я надеюсь, господин майор, что вы удовлетворите мою нижайшую просьбу отправиться на фронт. Мне, конечно, не надо вас убеждать, что я приложу все силы и способности, чтобы выполнить мой долг. Я, как вы знаете…
Майор все еще не был в состоянии говорить о помиловании. Он перебил Дорфрихтера и спросил:
— Вы действительно испытываете раскаяние?
— Раскаяние? — переспросил Дорфрихтер звонким голосом. — Ах, вы имеете в виду из-за циркуляров, господин майор?
— Из-за чего же еще?
— Конечно, господин майор, — сказал он с готовностью, почти ревностно. — Глубокое раскаяние. Я этого никогда больше не сделаю, если это то, что вы имеете в виду. Это был безумный поступок, и я действительно должен был не признавать себя виновным вследствие временного помутнения рассудка. Конечно, всегда ищешь оправдания своим поступкам — и я нашел несколько причин. Хотя я признаю, что мои поступки повлекли за собой смерть Рихарда Мадера.
— Почему же вам теперь и не признаться? Вы же в безопасности. Вас нельзя судить дважды за одно и то же преступление.
— Он умер семнадцатого ноября 1909 года. Если бы это тогда не произошло, то он наверняка бы погиб сейчас, на войне — так же, как Герстен и Принц. Что же я у него, таким образом, отнял?
— Пять лет! Пять раз прекрасного лета и пять зим, пять волшебных весен и пять раз пропавшие осенние месяцы, которые особенно прекрасны здесь, в Австрии. — Кунце встал. — Хорошо, Дорфрихтер, это все. Я хотел бы сказать, что был рад вас видеть, но в данных обстоятельствах это было бы неправдой.
Дорфрихтер также поднялся, впервые он выглядел встревоженным.
— Вы хотите этим сказать, что меня не помилуют, господин майор?
— Этого я не сказал. Я должен еще над этим подумать.
— О чем тут еще думать? — грубо спросил Дорфрихтер. — Его Императорское Высочество предложил мне сделку. У меня есть его обещание. Без этого я не дал бы вам на четыре года бросить меня в тюрьму. Если бы не его обещание, я предпочел бы виселицу.
— Его Императорское Высочество мертв, — сказал Кунце.
— Но полковник Бардольф жив! Он в курсе дела! Спросите его!
— Я не нуждаюсь в этом. Я знал о сделке еще до того, как вам ее предложили.
— Ну, значит, тогда вопрос решен.
— Совершенно верно, Дорфрихтер, вопрос решен.
— И что же вы решили?
Кунце долго и насмешливо посмотрел на него.
— Не забывайте, Дорфрихтер, что мы здесь находимся в армии. Ваше прошение будет тщательно проверено, и вам будет сообщено о решении имперской военной канцелярии. Больше, к сожалению, я вам ничего не могу сказать.
Он вызвал начальника караула. Дорфрихтер стоял с опущенными плечами и смертельно бледным лицом. Он провожал взглядом майора, идущего к своему столу. Какой-то момент казалось, что он раздумывает, идти ли ему к двери или броситься на Кунце. Но когда караульный вошел в комнату, атмосфера разрядилась, холодно и не попрощавшись Дорфрихтер покинул помещение.
Кунце бездумно смотрел вслед заключенному и его конвоиру. Только теперь он заметил, что был без сил. У него кружилась голова, и он решил пойти домой, принять ванну и до следующего утра забыть о Петере Дорфрихтере.
Но едва он направился к двери, как что-то внутри неожиданно остановило его. Он не мог бы сказать, что это было: жалобный сигнал горна, донесшийся со двора тюрьмы, или луч солнца, слишком яркого для октября, упавший на прошение Дорфрихтера.
Внезапно решившись, он взял ручку, обмакнул перо в темно-синюю глубину чернильницы и наложил короткую резолюцию под последней строкой петиции:
«Отказать. Майор Кунце».