Канцелярия доктора Пауля Гольдшмидта находилась в самом центре города, у Угольного рынка, в непосредственной близости от дворца Хофбург. С отделанным мрамором холлом, роскошными лифтами, богато украшенными решетками — это был дом, всем своим видом говоривший о богатстве его жильцов. Внутри лифтов были установлены зеркала и стулья с сафьяновыми сиденьями. Сам доктор Гольдшмидт владел в этом доме двумя квартирами на втором этаже. В одной квартире находилась его канцелярия, в другой он жил с женой и четырьмя слугами. Его экипажи — ландо, коляска и две двуколки — находились в расположенном неподалеку каретном сарае. Там же стоял и его «даймлер», для которого был нанят шофер, обходившийся ему в сто пятьдесят крон в месяц.
Идея обратиться к доктору Гольдшмидту принадлежала фрау Грубер: он был не только самый успешный, но и самый дорогой адвокат в Вене. Сначала вся семья была против. Один из кузенов в семье был адвокатом, и все полагали, что надо посоветоваться с ним. Но фрау Грубер об этом не хотела и слышать. Дело Дорфрихтера стало сенсацией. Было уже два депутатских запроса в парламенте; оба касались особенностей, с которыми военные власти проводили расследование. Имя Петера Дорфрихтера ежедневно появлялось в газетах, этот случай оживленно обсуждался в обществе на всех раутах и приемах, в клубах, кафе и на улицах. Фрау Грубер удалось убедить семью, что именно доктор Гольдшмидт, чье имя славилось в связи с самыми громкими судебными делами, безусловно, не устоит перед искушением участвовать в таком сенсационном процессе и защищать Дорфрихтера.
Безошибочный инстинкт подсказал фрау Грубер, что Марианна сама должна пойти к адвокату. Дочь, однако, всячески противилась этому. С тех пор как первого декабря приехала в Вену, она не выходила из дома. Она избегала даже подходить к окну, так как репортеры и детективы постоянно околачивались вокруг дома.
— Я не хочу, мама. Я не пойду к доктору Гольдшмидту. В моем теперешнем состоянии — ни за что! Скорее я покончу с собой, — сказала она со слезами.
Слезы Марианны на фрау Грубер нисколько не подействовали.
— Твое состояние? Ты ведешь себя так, как будто ты единственная беременная на всем белом свете. Когда я ожидала тебя, твой отец взял меня и твоих сестер на знаменитый народный праздник принцессы Полин Меттерних. А через пять дней я родила тебя, и никто нисколько не удивился. Твой муж сидит в тесной тюремной камере и света белого не видит, а его жена палец о палец не хочет ударить, чтобы ему помочь!
Фрау Грубер написала письмо в канцелярию доктора Гольдшмидта и получила ответ, что доктор готов принять фрау Дорфрихтер. Для пущей верности фрау Грубер, опасаясь, как бы Марианна не передумала, проводила ее до самого Угольного рынка. Обе были одеты в черное, мать — из-за возраста, а дочь — чтобы хоть как-то скрыть свое состояние.
Приемная адвокатской конторы доктора Гольдшмидта производила глубокое впечатление на клиентов — солидный желто-серый преобладающий цвет, на стенах неброские копии пейзажей известных художников. Двери всех помещений канцелярии находились в длинной темной прихожей; из комнат доносились приглушенные звуки.
Человек, который принял Марианну — фрау Грубер оставалась в прихожей, — был среднего роста, скорее коренастый, чем полный и уже успел обзавестись лысиной. Его маленькие внимательные глаза пытливо разглядывали посетительницу. Он был одет в дорогой костюм с гвоздикой в петлице, носил обручальное золотое кольцо на одной руке и тяжелый перстень с изумрудом — на другой. Марианне показалось, что у него крашеные и волосы и усы. Ему было за пятьдесят, скорее пятьдесят пять, но он двигался с наигранной живостью примадонны, когда та играет роль наивной девушки. Тем не менее он умел внушать симпатию и уважение. Марианна протянула ему руку, и он поднес ее к губам. Поцеловать руку было принято в свете, а она все-таки была женой офицера.
— Чем я могу быть для вас полезен, глубокоуважаемая фрау Дорфрихтер? — Его тон был приветливый, чуть-чуть покровительственный, а его пронизывающий взгляд неприятно скользил по ее фигуре. Марианна чувствовала, что она покраснела, и ее бросило в жар. Она знала, что вот-вот расплачется, и попыталась справиться со своей слабостью.
— Господин доктор Гольдшмидт, вы возьметесь защищать моего мужа? — Она чувствовала, что слезы вот-вот брызнут из ее глаз.
Адвокат взял ее за локоть и подвел к креслу.
— Присядьте, моя дорогая. — Он сам сел в кресло напротив. — Я уже понял, что вы хотите со мной встретиться по этому поводу, и навел кое-какие справки. Боюсь, что…
— Он этого не делал! Он невиновен! — перебила она его.
— Вполне возможно, но в настоящий момент это имеет второстепенное значение. Главное сейчас — это вытащить его из лап военных и передать дело гражданскому суду.
— Умоляю, господин доктор Гольдшмидт, помогите ему, я уверена, что вы это сможете.
Ее слезы высохли, и она снова взяла себя в руки. Он пристально смотрел на нее и не мог не отметить мысленно, как она хороша. Ее красота была тем совершенством, которое могут оценить только знатоки. Большинство мужчин проходили мимо нее совершенно безучастно, особенно теперь, когда она была беременна. Но эротические фантазии Пауля Гольдшмидта были гораздо шире. Он был прирожденный открыватель, постоянно в поиске, но до сих пор так и не нашедший того, что искал. В его положении он мог себе позволить все самое лучшее, особенно то, что ново и редкостно. Доктор Гольдшмидт, производивший впечатление образцового супруга и отца семейства, позволял себе волнующие приключения за границей, ничем, кроме денег, не рискуя.
В родной Вене он ограничивался интрижками с известными актрисами или дорогими кокотками, хотя такие связи доставляли ему гораздо меньше удовольствия, чем поездка в его «даймлере». Он был не глуп, понимал, что его угасающий сексуальный аппетит объясняется возрастом, и примирился с тем, что только нечто необычное может его возбудить. Эта молодая женщина с лицом Флоры кисти Боттичелли и фигурой беременной захватила его так, как он не был увлечен со времени его романа с негритянкой из Судана годом раньше в Париже.
— Моя дорогая фрау Дорфрихтер, — покачал он головой, — мне бы не хотелось ни в коем случае вселять в вас ложные надежды.
— Меня не пускают к мужу, я не могу ему даже записку послать. Я ездила в военную тюрьму — я читала в газете, что он там, — и хотела передать ему кое-что из вещей: носки, белье и прочее. Но у меня не приняли передачу. Сказали, что он должен носить тюремные вещи. Это ужасно. Он может подумать, что я о нем не беспокоюсь, что я его бросила в беде.
— Ну, так он наверняка не думает.
— Я вообще не знаю, жив ли он.
Доктор Гольдшмидт нежно погладил ее по руке.
— Конечно, он жив. Мы же не в Средние века живем, моя дорогая, а в двадцатом веке.
Прикосновение его мягкой пухлой руки как-то успокоило ее. Она чувствовала какую-то симпатию к нему, наверное, из-за его возраста. Таким же был бы наверняка ее отец, будь он жив.
Хотя доктор Гольдшмидт не имел ни малейшего сходства с ее отцом, она чувствовала себя рядом с ним гораздо менее уязвимой, чем за все эти ужасные последние недели.
— Так вы возметесь за это дело? — спросила она.
Мать особо настаивала на том, чтобы она сразу же решила вопрос с гонораром: о таких вещах нужно договариваться на берегу, чтобы потом не было неприятных сюрпризов. Марианна не знала, как завести об этом разговор.
— Мы не богаты, — пролепетала она, — но мы, я имею в виду — наша семья, — мы готовы…
— Это неважно, моя дорогая, — прервал он резко. — Если я возьмусь за это дело — если я возьмусь, — он сделал ударение на если, — то почту это своим гражданским долгом — бороться за отмену этого устаревшего и бесчеловечного закона, а не только защищать отдельно взятого человека, являющегося жертвой этого закона.
Он производил впечатление решительного и искреннего человека. Марианна почувствовала к нему горячую благодарность.
Доктор Пауль Гольдшмидт, которого многие считали развратником и циником, умел, когда это было ему нужно, быть идеалистом и добрым самаритянином. Он обладал блестящим умом, был высокообразован и увлекался в свободные часы ботаникой. В теплицах в своем имении на Вертерзее он разводил различные экзотические растения.
В его библиотеке, наряду с древними первоизданиями, а также историческими, философскими, антропологическими и психиатрическими трудами, находилось и крупнейшее в Австрии, а возможно и во всей монархии, собрание порнографических картин и фотографий. Его пламенной страстью было любопытство.
Он постоянно пытался решать все новые и новые проблемы, ставить новые и новые эксперименты. Жизнь представлялась ему бескрайней областью, где каждый квадратный сантиметр должен быть самым тщательным образом изучен, проанализирован и зарегистрирован. Он не был нуворишем — состояние Гольдшмидтов было создано его дедом и каждым следующим поколением приумножалось. Но он обладал особым даром и страстью создать атмосферу роскоши, придать богатству блеск, в чем он когда-то признался одному восточному монарху. С гордостью он вел свою родословную вплоть до Исаака Абраванеля, последнего большого еврейского ученого и государственного деятеля Испании в XV веке. В себе он чувствовал влечение к блеску барокко католической церкви. Он не перешел в католичество, но за границей его часто видели на католических богослужениях в храмах. Когда он говорил Марианне об устаревшем, полном несправедливости законе, который должен быть изменен, он говорил это совершенно серьезно.
— Дайте мне один-два дня, моя дорогая, — сказал он. — Я хочу кое-что проверить и сообщу вам результат. Не отчаивайтесь, пожалуйста, вы слишком молоды, чтобы впадать в уныние. Заботы делают из нас взрослых и способствуют становлению характера. Но о них и быстрее забывают, чем вы думаете. А теперь, в вашем состоянии, вам нужны силы. Позвольте мне все ваши заботы взять на себя.
Он упомянул о ее состоянии, но это странным образом не привело Марианну в смущение. Та ужасная тяжесть, гнетущая ее последнее время, стала казаться переносимой. Она поблагодарила его, а он посмотрел на нее с дружелюбной, ободряющей улыбкой.
Это был тягостный, затянувшийся надолго процесс, но так предписывал закон. Сначала был вызван свидетель, имя и личные данные которого были записаны лейтенантом Хайнрихом. Капитан Кунце привел свидетеля к присяге, и только затем начался допрос. После того как свидетель был отпущен, был доставлен обер-лейтенант Дорфрихтер. Ему зачитали свидетельские показания, при этом его реакция была занесена в протокол.
Алоизия Прехтель, одетая под грубошерстным пальто в свой лучший деревенский наряд, в зеленой, украшенной пером шляпке, сидела на самом краешке стула для свидетелей. Она пыжилась от важности собственной персоны, пылала жаждой мести, но была начеку. Хозяйка Алоизии уехала из Линца, не сказав ей ни слова, сколь долго ее не будет. Неожиданно свалившаяся на нее известность служила некоторым утешением: чужие люди заговаривали с ней на улице, пытаясь выведать что-нибудь о частной жизни Дорфрихтера; репортеры брали у нее интервью, Патер Кольб из церкви миноритов пригласил ее после мессы в ризницу.
Сейчас Алоизию вызвали в Вену, чтобы дать показания под присягой. Она никогда еще не была в столице, но, к счастью, тут жила ее кузина, которая встретила родственницу на вокзале и проводила вплоть до дверей кабинета капитана Кунце.
— Фрейлейн Прехтель, — сказал Кунце, после того как были записаны ее имя и адрес и с какого времени она служила у Дорфрихтеров, — я хочу, чтобы вы вспомнили про день тринадцатое ноября. Тогда господин обер-лейтенант Дорфрихтер поздно вечером уехал в Вену. Вы были в тот день в их квартире?
— А где ж мне еще быть? Я ведь живу там. Я не из таких, которые шляются где попало, когда хозяйки нет.
— Ну, мы тоже так думаем, — сказал капитан Кунце. — Как мы слышали, господин обер-лейтенант находился с двенадцатого ноября в отпуске. Не могли бы вы припомнить, был ли он тринадцатого ноября дома, и если да, то что он делал?
— Само собой, он был дома, но я не знаю, что он делал, потому как он был в своей комнате запершись.
Кунце попытался вспомнить квартиру.
— Что вы имеете в виду под «своей комнатой»? Там есть салон, столовая и спальня.
— В спальне, конечно. Там у него письменный стол есть.
— И он вас туда целый день не пускал?
— Нет.
— Вам показалось это необычным или это и раньше случалось?
— Нет, такого раньше не было. Мне это чудно показалось, а сейчас-то я знаю, чего он там запирался. Он там эти письма господам офицерам писал да капсулы ядом наполнял.
Все трое в кабинете были ошеломлены.
— Откуда вам это известно? — резко спросил Кунце.
— Да все это знают, — пожала она плечами. — И в газетах, говорят, про это писали!
— Но быть может, вы видели письма или остатки пыли или порошка находили, которые походили бы на яд?
— Пыли у меня вообще не бывает. Про меня никто не скажет, что, мол, я плохо прибираю.
— А как насчет писем и капсул?
— Может, и видала, но толком не знаю.
— Скажите, а двенадцатого ноября господин обер-лейтенант тоже запирался?
— Конечно, господин капитан, не считая, когда он выходил с собакой.
— А кто же выходил с собакой тринадцатого ноября?
— Господин обер-лейтенант, а кто ж еще? Мне и своих делов хватает, чтоб еще и с собакой возиться!
— Вы сказали, что господин обер-лейтенант как двенадцатого, так и тринадцатого ноября выходил гулять с собакой. Это означает, что он не все время сидел запершись в комнате.
— Нет. Он только комнату запирал, когда уходил, да и ключ с собой брал.
— Значит, вы не могли попасть в спальню ни двенадцатого, ни тринадцатого ноября?
— Только на другой день. Он уж в Вене был — господин обер-лейтенант.
Кунце откинулся назад на своем стуле и задумался, глядя в пустоту.
— Ну, что же, благодарю вас, фрейлейн Прехтель. На данный момент это все.
Алоизия неохотно поднялась. Волнение, от которого вначале у нее перехватывало горло, улеглось.
— Я еще третьего ноября хотела уволиться, — внезапно сказала она трем мужчинам, которые, как она думала, понять не хотели, какая она важная свидетельница. — Я прям тут же уйти хотела. Из-за господина обер-лейтенанта. Он меня глупой гусыней обозвал. Да фрау Дорфрихтер меня уговорила, чтобы я не порола горячку и оставалась. Он, мол, господин обер-лейтенант то есть, шибко нервный был, его, вишь, обошли по службе.
Ее надежда этим сообщением привлечь внимание господина капитана сбылась.
— Как обошли по службе? — спросил Кунце.
— Так капитаном его не сделали. Они оба так радовались, что скоро в Вену переедут. А потом вдруг совсем об этом ни слова. А как я ее спросила, она мне и говорит, что, мол, не лезь не в свое дело, а он раскричался, кругом наследил да как дверью хлопнет!
— Когда вы впервые заметили изменения в поведении господина обер-лейтенанта? — спросил Кунце.
Алоизия тяжело опустилась на стул.
— Да аккурат после первого ноября. — Она теперь не торопилась выдавать информацию.
— Показалось ли вам, что фрау Дорфрихтер тоже была огорчена, что они не смогут переехать в Вену?
— Чего не знаю, того не знаю. Она и раньше-то нервная была, чувствовала себя не ахти как. А еще злилась, что растолстела. Видать, побаивалась, что господин обер-лейтенант до нее меньше интересу иметь будет. — Алоизия хихикнула. — Она ужас какая ревнивая. Все от него добивалася, где был да с кем был.
— Давал ли он ей основания для ревности?
— Бог ты мой, конечно нет. Да он на нее разве что не молился. По вечерам, бывало, я сколько раз разогревать ужин должна была, пока они выйдут из спальни. Никак он до ночи потерпеть не хотел, понимаете? Ох и злилась я всегда! Я сроду и суфле не могла приготовить, потому как, пока они вылезут из постели, оно сто раз опадет. Понятно, это было месяца два — два с половиной назад. Счас-то она уж на сносях. И господин доктор сказал ему, чтобы он ее оставил в покое, она ведь слабенькая.
После этих последних откровений Кунце отправил ее столь решительно, что Алоизия не стала больше задерживаться. Сразу же после этого Кунце распорядился привести Дорфрихтера.
Со времени их последней встречи прошло два дня. Обер-лейтенант, казалось, был в хорошем настроении. Кунце докладывали, что он твердо придерживался разработанного им распорядка: гимнастика, обливание холодной водой, бесконечные беседы «сам с собой». Так, во всяком случае, назвал это озадаченный надзиратель.
Дорфрихтер ходил большими шагами по камере взад и вперед и спустя некоторое время громким голосом объявлял, словно кондуктор трамвая, название следующей улицы. В первый день он якобы преодолел таким образом расстояние от Оперы до Вайскирхенштрассе. На следующий день ему удалось «достичь» даже Урании.
Дорфрихтеру были зачитаны показания Алоизии, в первую очередь та часть, которая касалась действий обер-лейтенанта двенадцатого и тринадцатого ноября. Заключенный выслушал это с невозмутимым видом.
— Что вы скажете по этому поводу? — спросил Кунце.
Дорфрихтер пожал плечами.
— А что вы ожидаете от меня услышать? Что я заперся, чтобы подписывать конверты с циркулярами и заполнять капсулы ядом?
— А разве вы не занимались именно этим?
— Нет. Я работал и не хотел, чтобы Алоизия ходила туда-сюда. Я писал реферат о ставосьмидесятимиллиметровых гаубицах, чье значение до сегодняшнего дня командованием недооценивается. По всей комнате у меня были разложены листы рукописи и источники. Пустить ее — это значит, что она тут же начнет наводить порядок, сметет все в кучу, только чтобы показать, какая она старательная. — Он в некотором смущении помолчал. — Извините, господин капитан, я разболтался как баба. Мне никогда бы не пришло в голову обсуждать modus operandi Алоизии с кем-нибудь из товарищей офицеров.
— Вы сказали, что двенадцатого и тринадцатого ноября вы работали над этим трактатом. Но вы же знали, что не будете переведены в Генеральный штаб. На что же вы рассчитывали с этой работой? Мы оба хорошо знаем армию, Дорфрихтер. Вы же прекрасно понимаете, что ваши предложения никогда не заставят командование хоть на йоту изменить их планы.
— Я не понимаю, к чему вы клоните.
— А я это вам сейчас объясню, черт побери! — Кунце заговорил повышенным тоном. Хождение вокруг да около действовало ему на нервы. — Вы твердо решили разрушить препятствие между вами и Генеральным штабом. Этого можно было достичь, только убрав стоящих перед вами трех офицеров. Другого способа не существовало. Вы не хотели быть войсковым офицером, который ступенька за ступенькой дослуживается до звания полковника, затем отправляется на пенсию и до самой смерти ведет спокойную, но бесславную жизнь. Вы…
— У вас действительно богатая фантазия, если вы позволите сделать это замечание, господин капитан. Если у вас не хватает улик, вы их просто придумываете. Я виновен, стало быть, в том, что я написал реферат об использовании ставосьмидесятимиллимстровых гаубиц. Я — этот злодей Чарльз Френсис только потому, что мой почерк якобы похож на его, потому, что я был в Вене в тот день, когда эти циркуляры были разосланы, потому, что я купил в лавке дюжину коробочек. Я не думаю, что вам, господин капитан, удастся убедить суд, если у вас не будет других доказательств против меня. В состав военного трибунала входят, кроме вас, еще семь офицеров, обладающих восемью голосами, а вы только одним. Я верю в своих товарищей офицеров. Какое бы вы на них не оказывали давление — приговор будет один: «Не виновен!»
— Мне не нужно никаких других доказательств. Вы в любом случае сознаетесь, — сказал Кунце своим безучастным, равнодушным тоном.
— Так вот на что вы рассчитываете, — возбужденно воскликнул Дорфрихтер. — На то, что я сознаюсь? Я вам скажу прямо сейчас — не рассчитывайте на это! Я выйду отсюда свободным человеком, а вы будете дожидаться представления вас к званию майора, пока не пройдут положенные годы!
Дорфрихтер встал и начал нервно прохаживаться по комнате взад и вперед. Кунце, задумчиво за ним наблюдавший, не переставал удивляться выдержке этого человека. С момента его ареста прошло уже две недели, но он не выглядел сломленным, наоборот, казалось, что он стал уверенней и тверже, чем раньше. Дорфрихтер не сомневался, что из этого поединка он выйдет победителем. Весь его облик: красивое лицо, сжатые кулаки, гибкая походка — все олицетворяло твердую решимость.
— Что вы думаете о нем? — спросил Кунце Стокласку и Хайнриха, после того как Дорфрихтер был уведен.
Обычно Кунце со своими подчиненными не говорил о подозреваемых. Согласно закону, принятому более ста пятидесяти лет назад, он был судьей, обвинителем и защитником в одном лице, и независимо оттого, хорош был закон или плох, вся моральная ответственность лежала на нем одном. Это неписаное правило он сейчас нарушил.
— Глядя на него, можно подумать, что он и мухи не обидит, — сказал Стокласка. — Но чертовски много говорит против него. Я бы не хотел быть в его шкуре, Эмиль. — Между собой они не придерживались формальных обращений и говорили на ты.
— Я думаю, Эмиль, не хватает доказательства, что он где-то смог раздобыть цианистый калий. И пока ты его не добудешь, вся твоя цепочка доказательств может оказаться недостаточной, — поразмышляв, сказал Хайнрих.
Капитан кивнул:
— Это я понимаю. Но какое впечатление произвел на вас этот человек?
— Я думаю, он первоклассный офицер. Может, лучше его вообще больше нет. Виновен он или нет — я бы его отпустил. Грянет война, и такие офицеры, как Петер Дорфрихтер, будут просто необходимы, — ответил Хайнрих.