Поездка в Алленштайн с пересадкой в Торне длилась вместе с ожиданием более десяти часов. Пейзаж за окном с голыми деревьями, раскисшими дорогами и замерзшими водоемами был уныл и безотраден.

Ганс Гюнтер, казалось, стремился всю поездку проспать. Уставший, но, очевидно, находившийся в согласии со всем миром и самим собой, он походил на человека, который после тяжелого потрясения рад, что еще раз удалось избежать опасности. Он вел себя с Алексой с необычной заботой и нежностью, как с ребенком, которого доверили ему на попечение.

Алексе хотелось поговорить с ним о будущем. Ее волновало, будут ли они снимать в Алленштайне квартиру или лучше поселиться в отдельном доме? Думает ли он продолжать служить в Алленштайне или пытаться снова добиться перевода назад, в маркграфство Бранденбург? Он постоянно давал уклончивые ответы.

Алленштайн оказался совсем не так плох, как опасалась Алекса. Расположенный на Алле, со старинным замком — бывшей резиденцией епископа — и извилистыми проулками, словно сошедшими со страниц сказок, он обладал каким-то подкупающим очарованием. Домики вокруг замка, казалось, были сделаны из пряников, и такой на вид аппетитный городок не мог не понравиться.

Они остановились в райсхофе, постоялом дворе, претендовавшем на статус отеля, но первый же обед оказался просто ужасным: жесткое мясо, малоаппетитный суп, перетушенные овощи и похожий на клей пудинг. Номер, однако, обладал такой же тихой прелестью, как и весь городок. Натертый воском дубовый пол, портьеры из ткани ручной работы, шкафы, комоды и огромная кровать с альковом — все было основательно и прочно, как замок рыцарского ордена.

Первые дни прошли в поисках квартиры и неизбежных визитах к будущим товарищам по службе. У Алексы были еще свежи в памяти такие же визиты при их приезде в Потсдам, и она с горечью отметила, что здесь их принимали совсем не так сердечно, как там.

В поведении всех была заметна известная выжидающая сдержанность; Ганса Гюнтера встречали примерно так, как встречают в отеле гостя, явившегося на регистрацию без багажа. Отношение к Алексе вызывало еще большее беспокойство, это выражалось в недвусмысленных сомнениях и даже колкостях. Одна из дам, видимо не блиставшая особым умом, позволила себе довольно бестактное замечание: они-де представляли Алексу намного старше и гораздо основательней.

Ганс Гюнтер переносил первые трудные недели со стоическим равнодушием, которому Алекса не уставала удивляться. Ей казалось, что он эту повсеместную сдержанность вообще перестал замечать. Это причиняло ей боль, она понимала, что в принципе он останется здесь чужим для всех. Его открытость, умение непринужденно общаться с людьми из общества, которые так нужны были в Потсдаме, здесь могли только вредить ему. С другой стороны, когда она вспоминала об этих первых неделях в Восточной Пруссии, она понимала, что это были наилучшие дни их супружества. Ганс Гюнтер старался проводить с ней каждую свободную минуту. В конце дня, когда он возвращался со службы, они встречались в кондитерской Кольберта, пили кофе, а если позволяла погода, в воскресенье совершали поездки на лошадях за город. Они посещали спектакли заезжих артистов или концерты в Городском зале. Казалось, они были просто неразлучны. Все вокруг стали замечать, с каким вниманием и заботой относится он к Алексе, а фрау Нотце, владелица отеля, рассказывала всем в городе, что такой сердечной привязанности супругов она в своей жизни не встречала.

Им наносили ответные визиты. После этого на какое-то время их оставили в покое, но постепенно стали поступать приглашения к чаю или ужину, и наконец пришло приглашение на вечерний прием к командиру. Атмосфера постепенно оттаивала, возможно, не в последнюю очередь потому, что Годенхаузены были самой привлекательной парой с блестящими манерами. Появление их в обществе или ресторане привлекало всеобщее внимание, местные законодательницы нравов с трудом скрывали свое волнение, когда Ганс Гюнтер при встрече целовал им ручки, а мужчины в присутствии Алексы, казалось, молодели.

В начале декабря супруги остановили свой выбор на двухэтажном, производившем довольно мрачное впечатление доме, обсаженном деревьями и кустами и с фонтаном во дворе, на Парадерплац. Но небольшая плата и красота старой архитектуры сыграли решающую роль, и Ганс Гюнтер решил снять его. К дому примыкал обнесенный высокой стеной огромный участок, а за домом стояли каретный сарай и конюшня.

Алексе дом не понравился с первого взгляда. Он показался ей слишком большим, и она боялась, что его будет трудно обогреть, что впоследствии и подтвердилось. В течение всего времени, что они там жили, Алекса никогда не чувствовала себя в этих, похожих на крепостные, стенах тепло и уютно, даже летом.

Зал оказал бы честь любому отелю. Направо располагался танцевальный зал, который они решили не обставлять мебелью и закрыть. Слева находился будущий салон. В три небольшие комнаты, в одной из которых Ганс Гюнтер решил сделать свой кабинет, можно было попасть через хозяйственный флигель, где находились кухня, кладовая, прачечная и помещения для прислуги. Сюда можно было пройти и со двора. Наверху располагались единственная большая комната, туалет, ванная и кладовая.

— Я буду чувствовать себя здесь совершенно потерянной, — вздохнула она.

— Подожди, пока все обустроится. Дом будет очень элегантен. Мы еще покажем этим крестьянам. Я хочу, чтобы здесь у нас был такой же гостеприимный дом, как и в Потсдаме. Через полгода ты будешь принимать в этом доме весь штаб армейского корпуса, не исключая генерала Хартманна. Действовать нужно только так. Главное, чтобы у нас было все только самое лучшее. Важнее правильных связей нет ничего.

— Как с Ойленбургом и Мольтке, да? — Алекса тут же пожалела о своей колкости. Ганс Гюнтер залился краской и нервно затеребил воротничок.

— Это было лишнее, Алекса.

После двадцать седьмого октября они ни разу не вспоминали в своих разговорах о процессе Мольтке и его последствиях. Как шло следствие в суде чести по его делу, он так же ни разу ей не сказал, и она об этом не спрашивала. Она даже не знала, был ли он оправдан, или расследование еще продолжалось. Если бы его признали виновным, думала она, он должен был бы выйти в отставку, как Хохенау и Линар.

Желание стать в чужом городе своей не оставляло ей времени ни для размышлений, ни для волнения. Ни Анна, ни Лотта не захотели ехать с ними в эту глушь, в Восточную Пруссию. К счастью, фрау Нотце, хозяйка гостиницы, порекомендовала им в качестве экономки некую фрейлейн Анни Буссе, дочь отставного капитана пехоты, и, кроме этого, двух польских девиц, Бону и Светлану, которые уже служили раньше в офицерских семьях. В конюшне конюх Ержи заботился о двух выездных лошадях, которых Ганс Гюнтер купил в Кенигсберге, и ухаживал к тому же и за садом. Дополнением ко всему домашнему персоналу служил денщик, драгун Ян Дмовски.

Хозяйство показалось Алексе слишком большим, и она оставила все на попечение фрейлейн Буссе, настоящему олицетворению истинной германской женщины со статной фигурой и неопределенным возрастом. Корни гладкозачесанных светлых волос предательски выдавали в ней брюнетку, и она обходилась с поляками, русскими, евреями и — как опасалась Алекса — с венграми с надменностью Кримхильды. Горничные и прачки не смели при ней рассмеяться, она умела поставить на место даже торговца-еврея, поставлявшего в дом уголь, дрова, импортные напитки и фальшивый антиквариат. Алекса подозревала, что она берет взятки у поставщиков, но решила закрыть на это глаза, так же как и на исчезновение временами бутылок вина, завышенные счета на продукты и ночные посещения комнаты фрейлейн Буссе неким вахмистром.

Мебель пришла десятого декабря, и к Рождеству все было более или менее обустроено. Картины, персидские ковры, столы и диваны, завершившие меблировку дома, Ганс Гюнтер приобрел у одного рыжебородого молодого человека, некоего Финкельштейна, которому удалось проникнуть в дом, минуя бдительное око фрейлейн Буссе. Но, несмотря на эту роскошь, Алекса никогда не чувствовала себя как дома. Насколько в Потсдаме она была готова жить долго, настолько здесь ощущала она себя проездом, готовой в любое время к отъезду.

Тем не менее Алекса наслаждалась праздником Рождества в этом, 1907-м, году как никогда за все годы своего замужества. Ганс Гюнтер пребывал все время в отменном настроении. Та пелена, которая застилала голубизну его глаз со времени процесса в Берлине, исчезла, и он более чем когда-либо походил на того юного кадета на фотографии в семейном альбоме.

В эти дни Верховный суд Берлина реабилитировал генерала Мольтке. Он подал кассационную жалобу, и шестнадцатого декабря начались слушания уже против Максимилиана Хардена.

Под давлением прессы, которая, в один голос осудила предвзятый приговор Гражданского суда Моабит, прокуратура взяла на себя это дело и возбудила процесс против Хардена по обвинению в нанесении оскорбления. На этот раз защиту генерала взял на себя знаменитый блестящий адвокат Селло, который не уступал Бернштайну. Его первой победой было то, что большая часть заслушивания свидетелей проходила в отсутствие публики и он заручился согласием князя Ойленбурга выступить в качестве свидетеля.

Князь под присягой показал, что никогда ничего, кроме дружеских чувств, к Мольтке не питал. Болезнь и страдания оставили следы на его лице, но голос его был четок и тверд, когда он заявил, что никогда в жизни не занимался такими «мерзостями», которые ему приписывал Харден. Казалось, во всем зале суда один лишь Бернштайн не поддался влиянию достоинства и убедительности, с которыми выступал князь.

— Я охотно верю вашему превосходительству, — обратился Бернштайн к князю. — Между тем параграф 175 Уголовного кодекса относится только к определенным, очень ограниченным гомосексуальным отношениям. Нам известно, однако, что лицам с отклонениями от нормы известны и другие всевозможные интимные…

Полный возмущения князь оборвал его на полуслове и закричал:

— Я никогда в жизни не имел ничего общего с этой грязью.

Третьего января 1908 года Уголовный суд по представлению главного прокурора Исенбиля приговорил Максимилиана Хардена к четырем месяцам тюрьмы за нанесение оскорблений.

По этому случаю в журнале «Трах-тарарах» в номере от двенадцатого января появилось следующее стихотворение:

Да, тогда мы удивились Приговору Моабита. А теперь все вновь отмылись, И опять все шито-крыто. Кончен суд — довольны лица. Но от грязи не отмыться. Мы ж по-прежнему все рьяно Славим Максимилиана. Исенбиль же, прокурор, Произвел большой фурор: Научил нас, журналистов, Как решать проблемы быстро. Мы должны его прославить И в пример стране поставить, Как он служит фатерлянду — Сверху слушает команду. А судья, что журналиста Так бездумно оправдал, Вмиг в преступники попал.

Стихотворение заканчивалось следующими словами:

Нужно нам признать давно: Правосудие — г…о!