Двадцать седьмого апреля в газете Максимилиана Хардена «Будущее» появилась статья, в которой «Кружок друзей Либенберга», собиравшийся в имении князя Ойленбурга, в осторожных выражениях описывался как собрание гомосексуалистов.

«Прусский принц Фридрих Хайнрих вынужден был из-за своей унаследованной склонности к сексуальным извращениям отказаться от мужского первенства в ордене иоаннитов. Что же, устав кружка Черных Орлов менее требователен? Там заседает по крайней мере один, чья vita sexualis не менее грешна, чем у изгнанного принца», — писал Харден и задавал далее вопрос: «Не следует ли награждать орденом Черного Орла только те персоны, которые склонны к еще более тяжким извращениям, чем у несчастного принца Гогенцоллерна? Неужели дело зашло так далеко, что дружба с кайзером освобождает от ответственности за нарушение параграфа 175 Уголовного кодекса?»

У читателя не оставалось сомнений, что Харден намекает на князя Филиппа цу Ойленбург-Хертефельда, который совсем недавно был награжден этой высшей прусской наградой. Не называя имен. Харден направил весь яд своего пера на трех высших офицеров из окружения кайзера: генерала Куно фон Мольтке, городского коменданта Берлина, графа Вильгельма фон Хохенау, генерала дворцовой свиты, и графа Иоханнеса фон Линара, полковника гвардии.

Эти обвинения — намного более отчетливые, чем в прошлом году, — сильно удивили Николаса, и он подумал, что, скорее всего, кто-то более влиятельный, чем живущий на пенсии Хольштайн, стоит за этими нападками Хардена. Возможно, что тайный советник Хольштайн был сообщником Хардена, но оба были, скорее всего, марионетками, а за ними стоял и держал нити в руках некто, кто занимал гораздо более высокое положение.

Харден и его помощники с большой изощренностью выбрали оружие нападения. Тот, кто ложно обвинен в убийстве или воровстве, может зачастую доказать свою невиновность. Но как можно защититься от обвинения в гомосексуализме? Чем больше человек пытается оправдаться, тем упорнее он будет вызывать подозрение. Четверо задетых публикацией прекрасно понимали это, так как на Хардена не была подана жалоба в суд, он не был ни избит, ни застрелен. Во второй половине дня его можно было видеть в «Романском кафе» в окружении его почитателей — или, возможно, телохранителей? Здесь он купался в лучах славы, казалось, он стал выше ростом и помолодел.

Ночью в Берлин пришла весна. Утром на улицах появились первые прохожие без пальто, кучера выехали на открытых экипажах. В одиннадцать из-за облаков показалось наконец солнце, и, как будто разом рожденные за зиму, появились в колясках на прогулке дети.

Поговаривали, что Ойленбург уехал в Швейцарию, многие говорили — сбежал, но никто не видел, чтобы он садился в поезд либо пересекал границу в экипаже или в автомобиле. И из двора не слышно было даже отдаленных раскатов грома. Но если кайзер не обращает никакого внимания на эту скандальную публикацию, не было ли логичным ожидать от Хардена, что он отступится от князя и найдет себе другую жертву, с которой было бы легче разделаться? В австро-венгерском посольстве реагировали на происходящее со смешанным чувством. Николас был одним из немногих, кто не скрывал своего сочувствия к князю, который, кстати, советовал Вильгельму II вести миролюбивую политику по отношению к Англии и Франции, что противоречило интересам императора Франца-Иосифа, в результате чего он, князь, был объявлен в Вене persona поп grata.

В начале мая Николас участвовал в холостяцкой вечеринке на квартире управляющего делами барона фон Штока, довольно тучного хорвата с лицом цвета гвоздики, которую он постоянно носил в петлице. После того как все изрядно налегли на шерри, разговор зашел о последней сенсации — статье Хардена.

— Кто-нибудь видел в последнее время князя Ойленбурга? — спросил барон своих гостей и, после того как все покачали головой, продолжал: — Он прячется. Эти местные нравы для меня просто загадка. Представьте себе, что у нас кого-нибудь, кто принадлежит ко двору, обвинили в педерастии и он оставил бы все без ответа. Смог бы этот человек удержаться при дворе? Разве стал бы Франц-Иосиф приглашать такого человека к столу, ездить с ним на охоту или к нему в гости? Французы называют гомосексуализм le vice allemand. Меня бы не удивило, если бы и сам кайзер… — Он умолк. — Но что можно еще ожидать! Пять лет назад Вильгельм обвинил в смерти Фридриха Круппа социалистов, что, мол, они своими лживыми заявлениями загнали его в гроб. Кайзер присутствовал на похоронах, хотя всем было известно, что Крупп был педераст. И он вовсе не был так близок с кайзером. Ойленбург же его близкий друг, и кайзер крепко к нему привязан, несмотря ни на что. И титул князя он ему дал, и в рыцари ордена Черного Орла произвел. Его бы воля, он бы его и к лику святых причислил. — Штока нервно затянулся своей сигарой. — А мы сидим тут, бездельничаем и спокойно наблюдаем, как Филипп Ойленбург ставит Тройственный союз под удар.

Гофмаршал граф Август Ойленбург едва покинул после утренней аудиенции покои кайзера, как ему преградил путь граф Хюльзен-Хеслер, шеф военного министерства.

— Вы рассказали ему об этом? — спросил он гофмаршала.

Ойленбург сделал вид, что не понимает, о чем идет речь.

— Что рассказал?

— О деле со статьей Хардена. О чем же еще? Вы согласились проинформировать Его Величество.

Маленький генерал Хюльзен-Хеслер относился к тем личностям, которые гофмаршалу были глубоко противны. Это был бессовестный карьерист, не гнушавшийся ничем, чтобы стать любимчиком кайзера, — будь то подражание рычанию зверей или карточные фокусы. За одно похлопывание кайзером по плечу или улыбку Его Величества он был готов на любые унижения.

— У меня были дела поважнее, чем читать эту грязь, — с досадой сказал гофмаршал.

Генерал ответил с лукавой улыбкой:

— Меня это не удивляет, в конце концов, родная кровь — это не шутка.

— Что это значит?

— А то, что вы не хотите сломать шею вашему кузену Филиппу. На вашем месте я поступил бы так же. С другой стороны, сказано в Библии: «Дай кесарю кесарево», другими словами, чей хлеб я ем, того песню и пою.

Гофмаршал холодно посмотрел на него.

— Я уже говорил вам, что не читал статью. Но раз вы ее читали, не лучше ли было бы, чтобы вы и сообщили об этом Его Величеству? Следующие полчаса он свободен. Я охотно доложу о вас.

Генерал завертел шеей, как будто высокий ворот мундира стал его душить.

— Почему? Почему именно я? Все знают, что у меня с Фили неважные отношения. Может создаться впечатление, что я хотел бы ему отомстить.

— А разве вы не хотите этого? — Ойленбург потерял терпение.

— Побойтесь Бога! Да у меня и в мыслях не было! И все же я неподходящий человек, чтобы намекнуть Его Величеству на эту статью.

Гофмаршал продолжил свой путь, бросив через плечо:

— Тогда оставьте вы это.

Хюльзен-Хеслер преградил ему дорогу:

— Но ведь кто-то должен это сделать.

— Я вам в последний раз говорю — я не буду этим заниматься. Поищите кого-нибудь другого, — сквозь зубы процедил ему Ойленбург.

Генерал ничего не ответил, сделал поворот «кругом», причем так, что доставил бы радость любому фельдфебелю. Граф Ойленбург смотрел ему вслед, размышляя, как долго будет длиться это затишье перед бурей. Дни? Или только часы?

После обеда гофмаршала разыскал адъютант кронпринца и попросил для Его Королевского Высочества аудиенцию у кайзера, что было совершенно необычной просьбой. Обычно такие встречи с глазу на глаз происходили по инициативе отца и, как правило, тогда, когда кто-либо из сыновей выкинул какой-то фортель. В таких случаях кайзер проводил длинную воспитательную беседу, после которой провинившийся сажался под домашний арест или лишался на время каких-либо привилегий.

— Речь идет о статье в газете «Будущее». Все военное министерство, начиная с Хюльзен-Хеслера, назойливо внушают Его Высочеству кронпринцу, что он должен информировать Его Величество. Пожалуйста, назначьте время аудиенции, пока кронпринц снова не передумал.

После посещения кайзера Ойленбург сообщил адъютанту, что аудиенция назначена на первую половину следующего дня.

На часах гарнизонной кирхи пробило десять. Ужин был позади, беседа на излюбленную к настоящему моменту кайзером тему о желтой опасности, исходящей от Китая, тоже была закончена. После того как эта проблема была самым исчерпывающим образом рассмотрена, он взялся за книгу, углубившись в которую действительно хотел отдохнуть.

В покоях воцарилась старательно сохраняемая тишина; дамы усердно занялись рукоделием, мужчины пытались, прикрываясь газетами, скрыть беззвучное зевание, ревностно следя за тем, чтобы не шелестеть бумагой. Если вдруг раздавался скрип стула, все вздрагивали.

Вильгельм смотрел в книгу, но не мог сосредоточить на ней внимание. Сообщение сына вызвало его негодование, но и одновременно он невыносимо страдал. Гнев его отчасти был направлен и на старшего сына. С его отменным здоровьем, красотой, беспечной мужественностью и ненасытным аппетитом к женщинам он был тем, кем сам Вильгельм никогда не был, — настоящим мужчиной. В его глазах читалось, что отец окружил себя весьма сомнительными соратниками.

Жалость к самому себе охватила кайзера, и к глазам подступили слезы. Шестьдесят миллионов подданных любили его, да просто молились на него, но был ли у него один-единственный друг, который бы искренно принимал в нем участие? Он смахнул слезы и, прячась за книгой, стал разглядывать присутствующих. Это были дамы и господа его ближайшего окружения, глубоко ему преданные, готовые служить ему из последних сил, но любили ли они его? Дона любила его, это не подлежит сомнению, хотя ее привязанность к нему была иногда чрезмерной. И Фили любил его, остроумный, одаренный, тактичный Фили. Этот несчастный педераст. Кайзер делал вид, что перелистывает книгу, хотя на самом деле перелистывал страницы своего прошлого, вспоминая тех, кто дарил ему любовь. Первой вспомнилась ему бабушка, старая королева Виктория. Он был ее старшим внуком, сыном любимой дочери, и бабушка любила его до самой смерти, которую она встретила у него на руках. Когда пришло известие, что королева Англии Виктория при смерти, Вильгельм, не теряя ни минуты, помчался в Осборн и, словно бесстрашный кавалерийский офицер, ведущий первую в своей жизни атаку, пробился сквозь толпу многочисленных родственников и придворных к покоям королевы. Он успел принять на руки изнуренную болезнью старую даму. В ту же секунду в глазах ее мелькнул блеск узнавания, и взгляд потух. Еще мгновение до этого она спутала внука с его отцом, кайзером Фридрихом, но, когда душа ее рассталась с телом, в потусторонний мир она унесла с собой образ Вильгельма.

Он тяжело переживал ее смерть, гораздо тяжелее, чем ожидал, и только теперь, шесть лет спустя, он осознал почему. Безотчетно он понимал, что ничего дурного с ним не может произойти, пока она жива, потому что ее любовь хранила его, и даже от него самого. Но с ее смертью всякий раз на перекрестке дорог он оказывался на неверном пути.

Его мать, супруга кайзера Фридриха, никогда его не любила. Она не могла себе простить, что супругу и империи подарила наследника-калеку. И со стороны отца он не чувствовал особого расположения. Деду его, Вильгельму, первому немецкому кайзеру, было девяносто один год, и, когда он умер, Фридрих, отец, уже был болен раком гортани. Последние девяносто девять дней Фридриха были для всей семьи жутким и ужасным временем, и без дружеской поддержки Фили Ойленбурга он, Вильгельм, сошел бы с ума.

— Твоя книга, верно, очень захватывающая? — спросила Дона. Этим императрица прервала тягостное молчание, в котором, казалось, и дышать становилось тяжело.

Встрепенувшись, Вильгельм взглянул на нее. Облик его пятидесятилетней жены с мягким двойным подбородком и тяжелыми веками вернул его к действительности. Нервным движением он поднялся, и все присутствующие также подскочили со своих мест, не исключая старой графини Брокдорф, старшей гофдамы императрицы. Он жестом показал, чтобы все сели, и сам тоже опустился в кресло. Почему Дона окружает себя этими мумиями? Лица в морщинах, руки с толстыми синими венами и старческими пятнами, без устали занятые шитьем и вышивкой; старухи, которые заняты этим в неустанной заботе успеть соткать эти погребальные покрывала до их кончины. Если бы его вечера с Доной не напоминали так почетный караул у гроба, возможно, он не нуждался бы так в друге наподобие Фили.

До Фили самым близким для него человеком в течение десяти лет была родившаяся в Америке немолодая и некрасивая Мери фон Вальдерзее. К тому моменту, когда в его жизни появился Фили, его уже тяготили и ее черные, отделанные белыми кружевами платья, и ее самоотверженная готовность отдаваться в постели, и ее французская кухня, и ее набожность. Дона оказалась такой же набожной. Когда графиня Вальдерзее, урожденная Мери Ли из Нью-Йорка, предположила, что она потеряла его из-за другой, она ошибалась. Ни одна женщина не завладевала его душой так, как Фили. И вот теперь он должен его изгнать.

Он отбросил книгу и встал. И снова все встали, за исключением Доны. Она спокойно продолжала шить, как если бы для немецкой императрицы не было ничего более важного, чем украсить белую накидку букетиком красных роз. Некоторое время Вильгельм нервно прохаживался по залу, и свита благоговейно стояла в ожидании.

— Ты что, собираешься провести здесь всю ночь?

Императрица растерянно посмотрела на него.

— Я полагала, ты читаешь.

— Нет, я не читаю.

Она покорно сложила шитье и передала его графине Брокдорф.

— Я не знала, что ты уже собрался почивать. Извини, я не умею читать мысли.

— Ты права, это ты действительно не умеешь.

Ему доставляло удовольствие довести ее до слез. Он с подозрением посмотрел на лица свиты, пытаясь отыскать следы сочувствия или неодобрения. Но все они были мастерами искусства делать вид, что все это их не касается.

— На сегодня довольно, — сказал Вильгельм. — Это был чертовски длинный день.

Дона передернула плечами при слове «чертовски». Она стояла в дверях, ожидая его.

— Иди же, — раздраженно сказал он. — Мне нужно еще поговорить с Ойленбургом.

— Не задерживайся, — попросила она и шагнула за дверь, которая была открыта одним из адъютантов.

Он ответил раздраженным ворчанием. Ее бы воля, подумал он, она бы себя к нему приковала.

Нетерпеливым жестом он отослал адъютантов и, как только дверь закрылась, подошел к Ойленбургу.

— Я должен, собственно, вас уволить, Август. Вы разве не знаете, что ваш долг — покорно служить государю, а не вашему проклятому клану. Я сыт по горло вами, Ойленбургами. Свиньи вы просто все, дегенераты, что один, что другой.

Гофмаршал стоял навытяжку и терпеливо сносил эти оскорбления с равнодушием человека, слушающего затихающий гром. За годы при дворе он лучше всякого другого усвоил, как обходиться со всеми власть предержащими. Правила этой игры были понятны обеим сторонам без слов. Его Величество должен дать выход накопившемуся возмущению, при этом он, дав волю сердцу, будет осыпать своего гофмаршала грязными оскорблениями, а его дело — заставить монарха вовремя остановиться, пока тот не выставит его полным идиотом.

Ойленбург ждал, пока Вильгельм не захотел перевести дыхание, и скучным голосом управляющего, который выслушал претензии недовольного клиента, спросил его:

— И что послужило поводом Вашему Величеству?

Этот тон заставил Вильгельма возмущаться еще громче.

— Вы читали «Будущее»?

— Этими днями нет, Ваше Величество. — Положение Ойленбурга при дворе было еще и потому несокрушимо, что он своему государю никогда не лгал.

— Но вы наверняка слышали об этом, не так ли? О всех тех мерзостях, в которых обвиняют Фили?

— Да, я слышал, Ваше Величество.

— И почему вы мне ничего не сообщили?

— Если я обо всех сплетнях буду докладывать Вашему Величеству, у вас не останется времени для руководства страной.

— Кронпринц, однако, эти обвинения вовсе не считает сплетнями, он полагает, что они справедливы и могут мне навредить.

— У Его Королевского Высочества есть право на собственное мнение, что совсем не означает, что это мнение окажется верным.

— Все это очень хорошо, Ойленбург, но вы, видимо, не до конца понимаете, что поставлено на кон. — Он стукнул кулаком по столу. — Я должен поговорить с Бюловым. Позвоните ему.

— Сейчас? — Ойленбург посмотрел на часы. — Сейчас без четверти двенадцать, Ваше Величество.

Вильгельм подтолкнул его.

— Позвоните ему!

Ойленбург пожал плечами.

— Как прикажете, Ваше Величество.

Понадобилось добрых пять минут, чтобы заставить камердинера разбудить и позвать к аппарату рейхсканцлера, перенесшего в прошлом году микроинсульт.

Вильгельм нетерпеливо прохаживался по залу.

— Почему так долго? Вы сказали слуге, что с канцлером хочет говорить кайзер?

Голос, который наконец возник на другом конце провода, не был заспанным, а наоборот, энергичным и полным усердия, как всегда.

— Я могу покорнейше спросить, что желает Ваше Величество?

Вильгельм сразу перешел к делу.

— Вы читали статью в «Будущем»?

Последовало долгое, тяжелое молчание, и, когда канцлер наконец ответил, в голосе уже не было того подъема.

— Нет, Ваше Величество. Я должен был бы ее прочесть?

— Да! Достаньте себе срочно один экземпляр и прочтите статью. Рано утром я жду вас с докладом. Я не понимаю вас, Бюлов. Как могла такая опасная статья пройти мимо вашего внимания?

— О чем вообще идет речь, Ваше Величество? Какая-то статья в «Будущем» может быть такой важной?

— Как, вы не считаете это важным, когда какой-то еврей-болван обливает вашего кайзера грязью?

Канцлер бросил трубку на стол и, фыркая от возмущения, прошествовал из зала.

Гофмаршал положил трубку, из которой все еще раздавался озабоченный голос канцлера, на аппарат. Нужно ли позвонить кузену Фили? Лучше нет. Помочь это ему не поможет, только лишит сна. И может навредить его положению. Он служил гофмаршалом уже больше, чем любой его предшественник, и хотел оставаться им и дальше.

В эти майские недели воздух в Берлине был наполнен не только ароматом сирени и жасмина. Общество было взбудоражено слухами о том, что князь Филипп цу Ойленбург впал в немилость у своего государя. Уже неделями его имя отсутствовало в сообщениях из двора; поговаривали, что кайзер потребовал вернуть орден Черного Орла, после чего князь подал прошение об отставке.

После слухов грянул гром: генерал Куно фон Мольтке, комендант города Берлина, был снят со своего поста и отправлен в запас. В это же время граф Вильгельм фон Хохенау, адъютант кайзера, и полковник гвардии Иоханнес фон Линар подали в отставку.

О Линаре и Хохенау больше никто не слышал. Заперев свои дома, они исчезли с общественной сцены Потсдама и Берлина. Ойленбург и Мольтке, напротив, решили протестовать против несправедливости, которая была совершена с ними. Они потребовали юридической защиты и обязали прокуратуру привлечь Хардена к ответственности за его грязные подозрения. Но прокуратура поставила их в известность, что это не входит в ее компетенцию.

Они немедленно принялись искать другие средства, чтобы смыть с себя эти грязные подозрения, и подали рапорт в военный суд чести о возбуждении дисциплинарного расследования. Но и в этом им было отказано.

После второго поражения Ойленбург решил отказаться от дальнейших попыток. Он понял, что у него, по крайней мере в данный момент, нет больше шансов склонить общественное мнение на свою сторону, и уединился в своем Либенберге. Он также отказался от мысли застрелить Хардена. В любом случае его, Ойленбурга, продолжали бы считать виновным.

Мольтке же, напротив, решил не следовать его примеру. Вопреки советам своего адвоката, он обвинил Хардена в клевете. Он, граф, генерал, бывший комендант города Берлина, подал жалобу в гражданский суд, как какой-то рабочий или лавочник.

В этот месяц цветения и любви погоня за ведьмами продолжала набирать обороты. Даже предстоящую Первую Гаагскую мирную конференцию затмили непрекращающиеся спекуляции о деле Ойленбурга — Мольтке. То, что был задет и Мольтке, не вводило никого в заблуждение. Все были уверены, что главной мишенью был Ойленбург. В обществе нарастала истерия. Приятельские жесты, безобидная дружба между мужчинами, привязанности — все вдруг стало казаться подозрительным. Несчастный принц Фридрих Хайнрих был сурово наказан, что никак не соответствовало тяжести его проступка. По приказу кайзера он вынужден был подать в отставку. Особое унижение состояло в том, что его лишили последнего адъютанта под предлогом, что общение с принцем может повредить моральному состоянию офицера.

Жертвой этой большой весенней чистки пали и другие члены дома Гогенцоллернов. Чтобы на ослепительный блеск дома Гогенцоллернов больше не упала даже малейшая тень, Вильгельм запретил неженатым принцам содержать собственные квартиры.

— У моих сыновей нет жен, почему я должен разрешать их кузенам содержать любовниц, — сказал он в обоснование приказа.

В своем реформаторском рвении он даже издал распоряжение, запрещавшее всему офицерскому корпусу азартные игры. Но это оказалось бесполезным. Многие командиры полков игнорировали этот запрет, и если бы кому-то пришло в голову всех их наказать, то кайзеру пришлось бы многие части просто оставить без офицеров.

К счастью, внимание Вильгельма быстро переключилось на другие проблемы, и он задумал воплотить в жизнь другой свой проект, а именно: ввести новую (тринадцатую по счету за время его правления) форму для кавалерии. Приближалась и стоявшая в ближайших планах Кильская неделя, затем следовала поездка по северным землям, летнее пребывание в замке Вильгельмсхох и в Кадине, осенние маневры близ Мерсебурга, дворцовая охота в Роминтене, Шорфсхайде и Донауэшингене, а на осень министерство иностранных дел готовило государственный визит в Англию.

Николас и Алекса в эти летние дни проводили всю вторую половину воскресных дней в своем доме в городке Глинике. Алекса полюбила и домик, и окрестности, и они проводили много времени на природе. Оба любили покататься на «даймлере», но Алекса постоянно боялась, что из-за прокола колеса она не сможет вовремя попасть домой.

Их бурный роман между тем перешел в упорядоченные отношения. Иногда в Николасе возникала надежда, что Алекса влюбится в него и разведется со своим мужем. Однако Алекса, после того как ее жажда любви была удовлетворена, превратилась в нежную понимающую возлюбленную, которая, казалось, уступила ему роль соблазнителя и со своей стороны играла роль жертвы. Снова и снова он поражался ее сходству с Беатой, и часто его подмывало сказать ей об этом, но какое-то внутреннее чувство удерживало его.

Как-то воскресным днем в августе они встретились, как обычно, на одной тихой потсдамской улочке, откуда и отправились в Глинике. К ленчу Николас приготовил холодную курицу, гусиный паштет из Венгрии, салат, пирожные и лесную клубнику. Все это сопровождалось охлажденным рейнвейном. После еды и хорошей прогулки по берегу следовали занятия нежной любовью и сон.

Он проснулся оттого, что она зашевелилась возле него. Вдалеке часы на башне пробили пять. Он бросил взгляд на Алексу и собрался снова заснуть, как вдруг она изо всех сил затрясла его. В растерянности он выпрямился в кровати. Ее ногти впились в его тело, и она истерично кричала:

— Я не Беата! Я Алекса! Алекса Годенхаузен! Я это я! Беата умерла! Три года назад! Ты лежишь в кровати не с ней, а со мной! Со мной! Со мной!

Она спрыгнула с кровати и судорожно стала собирать свою одежду. Он смотрел на нее, не понимая, что случилось. Только немного спустя до него стал доходить смысл происходящего.

— Почему Беата? Я прекрасно знаю, что ты не Беата…

— Конечно, теперь ты знаешь, но, когда ты со мной в постели, ты думаешь о ней. Только не лги! И не пытайся это отрицать. Я за тобой достаточно давно наблюдаю. Когда ты со мной, ты закрываешь глаза и думаешь о Беате.

— Это неправда!

— Господи боже мой, но это правда!

— Ну что на тебя нашло? Что я тебе сделал плохого?

— Ты звал Беату! Громко и отчетливо.

— Да нет же. — У него пропал весь сон. — Должно быть, мне что-то приснилось.

— Тогда смотри свои сны дальше, только без меня. У нас тут не спиритический сеанс, а я никакой не медиум, через которого ты можешь общаться с покойной. Нет. Я живая, живая женщина из плоти и крови. Я — это я, а не явление духа.

В течение первого года Беата ему едва ли снилась. Только об одном сне, сразу же после пожара, он вспоминал отчетливо. Он стоял на южном склоне виноградника Рети. Между рядами работали люди, только что прошел плуг. Внезапно в конце сада он под ореховым деревом увидел Беату. Он сразу же во сне подумал при ее появлении, что ни в коем случае нельзя считать, что она не умерла, но, когда она сделала несколько шагов ему навстречу, причем выглядела абсолютно живой, он пришел в замешательство. Может быть, пожар ему просто приснился? И быть может, Беата вообще жива и он, как и прежде, женат на ней? Он помчался к ней и чувствовал еще и сейчас, два года спустя, как хлестали его ветки ореха и как он был вне себя от счастья ее, живую, видеть перед собой. Она удивленно смотрела на него и смеялась. Когда он проснулся, он все еще слышал ее смех и чувствовал рядом с собой ее тело, теплое и мягкое. Возвращение в сознание отозвалось резкой болью, непереносимой, как будто его пронзили насквозь, такой, какую он испытал при известии о ее смерти. После этого она больше ему не снилась, по меньшей мере целый год. Его сознание смирилось с потерей. Она ушла безвозвратно, это означало пустоту, но и, вероятно, новое начало.

С момента встречи с Алексой в Новом дворце Потсдама Беата снова вернулась в его сны. Ее образ часто не был отчетливым. То она была Беатой, затем вдруг превращалась в Алексу. То вдруг оказывалось, что Беата живет в Потсдаме и замужем за Годенхаузеном, отчего он, Николас, испытывал жгучие муки ревности.

И как раз такой спутанный сон приснился ему, видимо, в этот раз, хотя он ничего не помнил.

— Я знаю, кто ты, — ты это ты. Как я могу тебя спутать? Ты самый тяжелый и непредсказуемый человек на всем белом свете.

Она в это время безуспешно боролась с крючками своего корсета.

— Проклятье!

— Сейчас только пять. Куда ты собралась?

— Домой. И причем окончательно. И не пытайся меня переубедить. С тобой покончено.

Блузка была наконец застегнута, и его помощи не потребовалось. Она уже надевала плащ, когда он встал.

— Ну будь же благоразумна, Алекса, — обратился он к ней. — Ты не можешь меня упрекать в вещах, которые происходят во сне. Может быть, мне приснилась Беата, это все еще случается. Я ничего не могу с этим поделать. Может быть, и Годенхаузен тебе иногда снится.

Она была уже в прихожей и пыталась отодвинуть засов двери. Он крепко взял ее за руку.

— Оставь меня, — потребовала она.

— Послушай же… мы с тобой пять — нет, шесть месяцев вместе…

— Семь.

— Да, семь. И все это время ты меня беспрестанно заверяла, что любишь не меня, а своего мужа. И при этом ты полностью бодрствовала и тебе было безразлично, задевает меня это или нет. А откровенно говоря, это меня оскорбляло. Я никогда бы не поверил, что такая односторонняя связь, как наша, будет меня удовлетворять. Но ты слишком много значишь для меня, Алекса. Я не могу тебя потерять. А в глубине души ты сама этого не хочешь. Это ведь не просто случай, что ты здесь. Даже если ты сама этого не осознаешь. Твои чувства ко мне намного сильнее, чем те, которые ты испытываешь к своему мужу.

— Это не правда, — устало сказала она. — Отпусти меня, иначе я вернусь слишком поздно.

— Я отвезу тебя домой. Ты же сама сказала, что можешь опоздать.

— Ну хорошо, — пожала она плечами. — Отвези меня в Потсдам. Но только потому, что так будет быстрее.

Николас быстро оделся. Все время поездки она сидела рядом с ним молча.

— Когда я снова тебя увижу? — спросил он, когда машина остановилась недалеко от ее квартиры.

— Дай мне подумать… — Она уже успокоилась, только выглядела усталой и удрученной. — В следующий четверг, вероятно. Я сказала Гансу Гюнтеру, что хотела бы сходить на концерт в Зоологическом саду. А поскольку для него такая музыка просто не существует, я легко могу одна поехать в Берлин.

— Так значит, до четверга?

— До четверга.

— Когда и где?

— Здесь, в три. Концерт начнется в конце дня.

Он напрасно прождал ее. Поскольку никакой другой связи с ней не было, ему ничего не оставалось, как только ждать от нее письма или звонка.

В следующие два воскресных дня он стоял со своим автомобилем в Потсдаме на месте, где они обычно встречались. В первый раз он терпеливо прождал за рулем два часа, наблюдая за прохожими. Во второе воскресенье он потерял терпение уже через двадцать минут.

Спустя неделю он случайно услышал, что они отдыхали в Нордерни. Для него она оставалась недосягаемой. Его знакомые были, как и прежде, приглашены на прием, но его имя, видимо, было вычеркнуто из списка.

В начале осени он в качестве наблюдателя принимал участие в императорских маневрах. Поступки Вильгельма дали повод для многочисленных анекдотов, в которых потенциальные враги Германии злорадно высмеивались, да и с единственным надежным союзником — Австро-Венгрией — особенно не церемонились.

Николас просто поражался, сколько средств и энергии тратилось на всякие сумасбродные выходки. После того как на прошлых маневрах ванна Вильгельма дала течь, на этот раз в Марсебурге стоял в полной готовности целый саперный батальон, чтобы при подобной катастрофе быть во всеоружии.

Вильгельм имел привычку давать приказ на передвижение войск, не обращая внимание на расстояния. Поэтому пехота и кавалерия предусмотрительно тайно выступали в поход еще ночью, делали в течение дня привал, а остаток марша совершали в конце дня, чтобы достичь установленного пункта в указанное в приказе время. Кавалерийские эскадроны насчитывали в норме официально пятьдесят две лошади, но в ожидании абсурдных приказов кайзера в поход брали еще и запасных лошадей. Иностранные наблюдатели посмеивались, когда они слышали похвальбу Вильгельма насчет прекрасной выносливости его войска.

Николас охотно принял приглашение участвовать в маневрах, так как надеялся, что это отвлечет его от мыслей об Алексе. Однажды он был приглашен на завтрак, который кайзер давал на природе, и был также на обеде, который давал шеф Генерального штаба по случаю окончания маневров. Оба раза в свите кайзера он видел Годенхаузена, который, как поговаривали, вот-вот должен был стать флигель-адъютантом. Для офицера, которому еще не было и сорока лет, это было довольно необычное отличие. В своем полку он также обошел при повышении своих товарищей, служивших дольше его, а во время завтрака у кайзера Николас слышал своими ушами, как монарх несколько раз обращался к нему по имени. Охоты в замке Либенберг в этом году не было; было объявлено, что князь с артритом лежит в постели.

После короткой командировки в Вену в октябре Николас вернулся в Берлин. Он надеялся найти какое-нибудь известие от Алексы. Напрасно. В какой-то степени он был разочарован, но испытывал и чувство облегчения. Он внезапно стал свободным, не ждал больше прихода почтальона, звонка телефона или звонка у дверей. Прощайте воскресенья, когда все должно было сжаться в короткий промежуток от двух до шести. Больше никаких компромиссов, никакой уязвленной гордости, никакой бездумной, бесперспективной жизни. Он может снова вести нормальную жизнь и вновь быть хозяином своих решений.