Алекса в четвертый раз читала заголовок статьи в газете, и до нее не доходил полностью весь ужас напечатанного. Каждый раз она надеялась, что что-то произойдет и все написанное окажется вздором. На первой странице, набранное жирным шрифтом, стояло имя ее мужа. Из солдат, выступавших свидетелями, она знала одного, и именно капрала Зоммера. В прошлом году он нес службу на манеже, где она часто ездила верхом. Однажды он сопровождал ее вместе с другими офицерскими женами за город, где проводились учения. Она припоминала, что это был стройный молодой человек с удивительно хорошими для унтер-офицера манерами. Он нравился ей, и она сожалела, что из-за классовых предрассудков она не может поговорить с ним ни о чем другом, как о лошадях и погоде. И вот теперь этот симпатичный молодой человек обвинял ее мужа в неких ужасных противоестественных проступках, которые Алекса все еще до конца не могла себе представить. Когда в апреле поднялся шум из-за статьи Хардена и когда Мольтке и Ойленбург оказались в опале, а Линар и Хохенау были обвинены в нарушении параграфа 175, она спросила мужа, что все это значит? Он отделался тогда пустым замечанием, что, мол, дама не должна интересоваться такими грязными вещами. В словаре слово «гомосексуализм» она найти не смогла.

За прошедшие месяцы имя Куно фон Мольтке в газетах упоминалось редко и только в связи с предстоящим процессом. Здесь читали в основном местную прессу, и Алекса обычно пролистывала статьи о политике или международных событиях. Ее интересовали зачастую лишь светская хроника или сообщения из императорского двора. И тем не менее по неизвестным причинам у нее осталась в памяти дата начала процесса против Хардена. На следующий день она не смогла найти газету. На столике, где обычно оставлял газеты Ганс Гюнтер, ее тоже не было. Сначала она не придала этому никакого значения, но, когда газеты не появлялись и в последующие три дня, она послала денщика Тадеуса в киоск купить дневной выпуск. Позднее она припомнила, что его пришлось три раза просить об этом.

Алекса читала снова и снова в напрасной надежде найти хотя бы одно слово, которое обелило бы Ганса Гюнтера. Она нашла ссылки на показания бывшей супруги Мольтке, сделанные предыдущим днем, и подумала, что они могли бы пояснить, как ее муж оказался вовлеченным в это дело. На этот раз она не стала посылать денщика, оделась и отправилась в киоск сама. Когда она попросила номера газет за прошедшие дни, оказалось, что они все распроданы. Киоскер стал бы богатым человеком, подумала она, если бы его газеты так же хорошо покупались, как в эти дни процесса против Хардена. И тогда он посоветовал ей попробовать купить газеты на вокзале Тельтовер. Она так и поступила. Домой она вернулась как раз перед приходом мужа и спрятала газеты, не читая, в спальне под одеялом.

Перед обедом Годенхаузен погрузился в чтение французского романа и продолжал читать его и за обедом, что вовсе не было его привычкой. Его манеры были до сих пор всегда безупречны — или почти всегда. Он бывал иногда не в настроении, но, в любом случае, не в таком плохом, как это случалось с его дядей генералом. Алекса наблюдала за ним. По нему не было заметно то смятение, которое, несомненно, после этих заголовков в утренних газетах бушевало в его душе.

Он отложил книгу, чтобы положить себе жаркое, но тут же взялся за нее снова, на этот раз вверх ногами. Она больше не смогла сдержаться.

— Должно быть, очень интересная книга, — сказала она резче, чем хотела.

— Что ты сказала? — Он недоуменно смотрел на нее.

У нее мгновенно пересохло во рту, и она с трудом выдавила из себя:

— Я сказала, что книга, наверное, настолько захватывающая, что ты ее можешь читать вверх ногами.

Он покраснел и отложил роман в сторону.

— Я не читал ее вверх ногами.

— Но держал! — В ее тоне звучала горечь, и слезы уже подступали к глазам. — Ты прячешься за этой книжонкой, потому что не хочешь говорить со мной. Но напрасно. Я прекрасно знаю, когда ты не желаешь говорить со мной.

— Но как раз ты это и делаешь, — сказал он ледяным и не терпящим возражения тоном. И вдруг его прорвало: — В этом доме может человек спокойно отдохнуть? Где-нибудь можно найти место, чтобы к тебе не приставали?

У нее чуть не вырвалось: «На вилле у Хохенау», но выражение откровенной боли на его болезненно бледном лице заставило ее замолчать. Инстинктивно она почувствовала, что стоит у грани, перейти которую становилось опасным. Конец их отношениям, который и так мелькал иногда в ее фантазиях, приобретал реальные очертания. Одновременно она не могла расстаться со своими иллюзиями, не была готова полностью их утратить. Ганс Гюнтер был ее мужем, ее первым и единственным возлюбленным. Ее неверность в большей степени укрепляла их брак, чем ослабляла, — особенно теперь, когда с этим было все кончено. Человек, с которым она ему изменяла, любил не ее, а ее умершую сестру. Это было отрезвляющее открытие, и она, полная раскаяния и унижения, вернулась к тому, который ее взял в жены, который ее желал, не какую-то другую, а именно ее, Алексу. Конечно, он бывал иногда холоден и отстранен, но, видимо, это было в его натуре.

Обед закончился в молчании. Затем Ганс Гюнтер вернулся на службу, так и не сказав ей ни слова. Едва за ним захлопнулась дверь, она достала дрожащими руками «Дневное обозрение» и принялась за отчет о заседании двадцать третьего октября. При чтении показаний графини Мольтке ее охватил леденящий ужас. Каждое слово графини вызывало в памяти показания капрала и подтверждало их. Хотя Ганс Гюнтер и не называл брак мерзостью, но иногда он отпускал замечания, которые, когда она сейчас их припоминала, вызывали беспокойство. Ей доводилось слышать, как он называл женщин — разумеется, не ее — вечно неудовлетворенными сучками и даже кобылами, у которых весь разум между ног. Хотя она никогда не видела, чтобы он подносил платочек какого-нибудь приятеля к губам, но у него бывали на редкость сильные привязанности к определенным товарищам по службе. В отличие от Мольтке, такая дружба продолжалась, как правило, недолго, и он интересовался одновременно многими мужчинами. Алекса часто спрашивала себя, как это происходит, что он моментально близко сходился с новыми знакомыми, но уже через несколько недель забывал о них. Молодые лейтенанты, которые в первый и второй раз принимались у них на званых вечерах, как вернувшиеся домой братья, в третий раз вообще не появлялись.

За время их брака в эти четыре года определенные связи в обществе оставались неизменными, например с работниками Генерального штаба, флигель-адъютантами кайзера, принцами королевского дома или командирами полков. Их Ганс Гюнтер считал людьми, которые могли бы способствовать его карьере. Но он скучал в их обществе и рассматривал общение с ними как обязанность. Он появлялся с Алексой на их обязательных чаепитиях и приемах, терпеливо слушал бесконечные анекдоты мужчин и, исполняя долг, танцевал с их супругами и дочерьми. Не раз после таких вечеров он вымещал свое раздражение на Алексе, как если бы она была виновна в его муках. Она молча принимала это, полагая, что в какой-то мере он был прав. Она ничем не могла ему помочь, она не соответствовала идеалу образцовой жены прусского офицера. Острая на язычок, она часто допускала непочтительность и вызывала неудовольствие жен командиров ее мужа. Она была представлена ко двору, их приглашали на гала-концерты и приемы, но она так и не подружилась ни с одной гофдамой императрицы. Охлаждение в их отношениях объясняла себе Алекса еще и тем, что как партнерша она была далеко не идеальна. После прочтения отчетов о судебных заседаниях это стало для нее еще яснее.

И все-таки Алекса не могла себе полностью представить, что имеется в виду под «противоестественным развратом». Представить себе мужчин, которые любят друг друга и физически, — это было выше ее понимания. Они целуются и обнимаются, один прижимает к губам платочек другого, они пишут друг другу нежные письма, но что же еще? Ганс Гюнтер не делал ничего подобного, напротив, среди мужчин он выглядел более мужественным, чем среди женщин. В нем было так много молодого задора, он всегда был весел и предприимчив, словно школьник, вырвавшийся наконец на каникулы. И за это должен человек идти в тюрьму? Газеты писали о чудовищных мерзостях — наверное, это было что-то очень плохое.

Алекса должна с кем-то поговорить об этом, должна раз и навсегда разобраться во всем. Подруг у нее не было, на тетку Розу вообще рассчитывать не приходилось, в лучшем случае можно услышать только упреки. С ужасом она поняла, что в первом кризисе ее жизни она осталась одна, что она не знает ни одной человеческой души, которая могла бы ей помочь. Раньше она могла все, что требовало объяснений, обсудить с Гансом Гюнтером. Для этого нужно было только выбрать подходящий момент, и в конце концов все выяснялось, хотя и не всегда так, как она хотела бы. Но как она может теперь у него спрашивать об этих «мерзостях», которыми он занимался десять лет назад на вилле Адлер или позднее у графа Хохенау?

Ей пришел в голову Николас. Его имя вспоминалось ей, когда она еще читала заголовки газет. Он был единственным, к кому она могла обратиться. Ее охватило непреодолимое желание встретиться с ним. Она накинула шубку на неглиже и надела шляпу с широкими полями.

Шла вторая половина дня. Николас должен быть еще в посольстве. В поезде ее охватил страх, что она торопит события. Она должна была позвонить ему из Потсдама. Билет и извозчик стоят все-таки пятнадцать марок, и это будут выброшенные деньги, если она его не встретит. Она должна будет дать отчет о полученных от Ганса Гюнтера деньгах на домашние расходы, и, возможно, не обойдется без нагоняя.

В Берлине Алекса отправилась с вокзала прямиком к посольству Австро-Венгрии. В приемной она отметилась как фрейлейн Рети. Алекса не ожидала встретить здесь толпу служащих, посетителей и просителей и почувствовала себя неуютно. Она опасалась, что ее узнают, и уже пожалела, что пришла. Только теперь она заметила, что кайма ее неглиже выглядывает из-под ее черной каракулевой шубки. И тут она увидала Николаса, который спускался по лестнице, и все стеснение у нее исчезло. Она пошла ему навстречу.

— Что случилось, Алекса? — Он заметил, что она дрожит, и обнял ее, не обращая внимания на окружающих.

— Мне нужно с тобой поговорить, — сказала она, чувствуя, что ее начинает знобить.

— Да, сейчас. Пойдем. — На улице он вспомнил, что в спешке не надел ни пальто, ни фуражку и не взял шпагу.

— Ты простудишься. — сказала она, когда на них налетел резкий порыв ветра.

Это было типичное для любой женщины замечание, когда она в холодную погоду видела мужчину без пальто, но для него это звучало как забота о нем, и что, возможно, она и любит его. Поэтому он не чувствовал никакого ветра, его охватило блаженное чувство счастья.

— И кроме того, ты получишь четырнадцать суток домашнего ареста, — сказала она с вымученной улыбкой.

— Я согласен на это. — Он махнул рукой извозчику, стоявшему неподалеку, и назвал ему свой адрес. — Ты со мной, остальное неважно. И уже очень давно.

— Нам лучше остаться здесь, у посольства. Я хочу поговорить с тобой. Поэтому я и пришла.

Его эйфория начала исчезать.

— Все, как ты захочешь. Мы поговорим, и больше ничего.

Она бросила на него взгляд со стороны.

— Я сказала что-то не так?

— Ты делаешь это постоянно. Но оставим это. — Садясь в экипаж, Алекса стукнулась головой о дверной проем, и шляпка сползла ей на лицо. Николас снял ее и нежно погладил ей волосы. — Итак, что же случилось?

Алекса прижалась к его плечу.

— Ах, Ники, я просто с ума схожу.

Он понимал, что речь идет о процессе: «А у кого было бы по-другому?»

Остаток пути они провели в молчании. Раньше она входила в дом на Бургштрассе, 62, раздираемая между желанием быть с Николасом и одновременно чувством ненависти к себе самой, постоянно держа в маленьком лифте палец на кнопке «стоп» с мыслью нажать на нее еще до второго этажа. Сейчас этот дом казался ей убежищем, местом, где она надеялась избавиться от кошмара. Она надеялась услышать, что показания капрала не что иное, как ужасная ложь, что ее муж никогда не занимался этими мерзостями. Николас скажет ей правду, она безоговорочно доверяла ему. До сих пор ей не хотелось замечать его тактичность, его терпение, его опытность, потому что ей казалось, что переносить свою вину легче, если считать, что виноват в том, что она обманывала своего мужа, именно он, Николас. Раньше Николас, казалось, представлял опасность для ее брака, сейчас она надеялась, что он его спасет.

Когда он помог ей снять шубку, то весело рассмеялся.

— Я могу ошибаться, но мне кажется, что надетое на тебе — это ночная сорочка.

У нее навернулись на глаза слезы.

— Нет, это мой пеньюар. Я была слишком взволнована, чтобы переодеваться.

Николас привлек ее к себе, и она прижалась к нему. Положив головку ему на плечо, она почувствовала себя окруженной теплом и заботой. Слабо освещенный салон с огромной, излучающей мягкое, равномерное тепло кафельной печью, показался ей тем, чем для терпящего бедствие кажется надежная гавань. То, что привело ее сюда, стало вдруг не таким срочным. Хотелось на какое-то время все это отодвинуть и только наслаждаться этой тишиной.

Он отпустил ее из своих объятий, и она присела на софу. Она почувствовала шелк обивки и вспомнила со всей отчетливостью тот первый полдень в январе. Ее казалось, что это было много лет назад.

— Так о чем ты хотела поговорить со мной?

— А ты сам не догадываешься?

— О деле Мольтке?

Она кивнула.

— Показания капрала Зоммера. Я сегодня прочитала об этом в газете. — До этих пор она говорила на венгерском, но сейчас перешла на немецкий. — Что такое «педераст»?

Вопрос поставил его в тупик. Он никогда не задумывался, является ли ее безоглядная чувственность следствием недостаточного или чересчур большого опыта.

— Ты действительно этого не знаешь?

— Стала бы я тогда спрашивать?

Звучало убедительно, но он все еще не мог поверить, что такая женщина, как Алекса, может пребывать в таком неведении. Все-таки на дворе стоял 1907 год.

— Так называют мужчину, который хотел бы сексуально обладать другим мужчиной. По нашим законам сексуальные отношения между лицами одного пола уголовно наказуемы, но в Азии и Африке существуют общества, где педерастия, или гомосексуализм, в порядке вещей. В Древнем Риме и у греков было точно так же.

— Но… что же они, собственно, делают при этом?

Николас заметил, что она покраснела. Сам разговор и ее наивность были ему неприятны. Но он преодолел себя.

— Моя маленькая… — начал он в некотором смущении. — У человеческого тела, как у женского, так и у мужского, имеются определенные отверстия и… — Она смотрела на него непонимающим взглядом. — Боже мой, Алекса, ну напряги хоть немножко свою фантазию!

Она ненадолго задумалась.

— Ах вот что, — и кивнула с отсутствующим видом. — Но как они доходят до этого?

Как он должен ей это объяснить?

— Это вопрос предрасположенности, склонности. Некоторые рождаются с этим, другие приобретают.

У нее все еще был отсутствующий вид.

— И вот этим Ганс Гюнтер занимался по вечерам у Хохенау? С каким-то мужчиной? — спросила она в совершенном расстройстве.

— Откуда мне это знать? Даже в любви между мужчиной и женщиной есть столько возможностей…

— Господи, — застонала она. При этом на губах у нее появилась усмешка, странная, зловещая усмешка.

«Только бы она не упала в обморок», — подумал он.

— Знаешь ли, — он попытался ее успокоить, — ты не должна принимать за чистую монету все то, что говорилось в зале суда. Ты должна понять, в чем там дело. Там расследуется не обвинение в оскорблении, речь идет о гораздо большем. От исхода процесса зависит очень многое. В суде идет отнюдь не борьба между отставным генералом и беззастенчивым журналистом, а между гораздо более могущественными силами. Харден всего лишь марионетка.

— Но почему этот капрал Зоммер именно Ганса Гюнтера притянул? Я могу понять, почему были названы имена графа Хохенау, Линара, Мольтке и Ойленбурга. В «Дневном обозрении» пишут, что дело имеет политическую подоплеку. Но Ганс Гюнтер не имеет ничего общего с политикой. Он самый обычный офицер.

Прекратит ли она когда-нибудь задавать вопросы, подумал Николас. Хочет услышать от него правду, но как раз ее-то он ей сказать не может. Любовник не имеет права изобличать мужа.

— Я не знаю, Алекса.

— Но ты же слушаешь все, что там говорится, Ники. Неужели никто там не намекал, что Ганс Гюнтер является тем… ну, тем, о чем говорил капрал.

Она снова теперь говорила по-венгерски, как будто искала убежище в языке своего детства.

Он встал, прошелся нервно по салону и поворошил дрова в печи.

— Ты ставишь меня в щекотливое положение. Город бурлит от слухов. Раньше в таких случаях это означало: тот или другой спит с женой своего лучшего друга. После статьи в «Будущем» и скандала с принцем Фридрихом Хайнрихом теперь это означает: тот или другой спит со своим лучшим другом. И при этом никого не щадят, даже рейхсканцлера Бюлова. Бюлов недавно судился с пронырой журналистом по фамилии Бранд, который обвинил его, Бюлова, что у того что-то было с его начальником канцелярии Шефером. Две недели назад этого Бранда приговорили к полутора годам тюрьмы. Это было во всех газетах. Ты что, об этом не читала?

— Я спрашиваю тебя не о Бюлове, Ники.

Он застонал.

— Ты знаешь мои чувства к тебе, Алекса. Если я сейчас скажу: да, я знаю о таких слухах, я стану в твоих глазах подлецом. Скажу нет, ты когда-нибудь меня будешь упрекать, что я тебя обманул.

— Значит, ты что-то слышал.

— Да, но обо всем гвардейском полку. Я только скажу тебе еще раз: все это чистое безумие, просто охота на ведьм. Линара и Хохенау принудили выйти в отставку, а на тех, кто с ними когда-то бокал вина выпил, теперь смотрят косо.

— Я знаю этого капрала Зоммера. Производил впечатление аккуратного, вежливого человека с безукоризненными манерами, как у офицера.

— Жаль, что он не офицер. Тогда можно было бы драться с ним на дуэли и защитить честь твоего мужа. Защитник Хардена умышленно выбрал свидетелей из нижних чинов. Твой муж, конечно, мог бы застрелить этого капрала, но тогда это было бы убийством и, следовательно, противоправным действием.

Алекса смотрела на него с недоумением.

— Каким циничным ты можешь быть, Ники!

— Прости. Иногда я начинаю сомневаться в разумности этого мира. Если какой-то маленький солдатик ударит офицера, он получает за это десять лет тюрьмы. Убью я офицера на дуэли, мне дадут восемь недель домашнего ареста. В худшем случае ареста в казарме. Это называется справедливостью. Нужно всецело полагаться на покровительство святого Антония, чтобы верить, что суд в Моабите вынесет справедливый приговор.

— Значит, ты на стороне Мольтке?

— А что с того, выиграет он или проиграет? Я уже сказал тебе — не он стоит перед судом. И не Хохенау и не Линар. Да и не твой муж тоже. Их положение, наверное, будет погублено, но вовсе не оттого, что они будут признаны виновными.

Она вдруг посмотрела на него пронизывающим взглядом.

— Не строй из себя, черт возьми, этакого рыцаря. Ты не хочешь сказать мне правду, потому что речь идет о моем муже, это было бы, видишь ли, неблагородно. — Она вскочила на ноги и принялась расхаживать по салону. — У меня просто нет слов! Все это так ужасно… — Она остановилась и с гневом посмотрела на него. — Что ж, теперь на всем этом прогнившем свете нет никого, кто бы мог мне честно все объяснить?

Ее гнев не произвел на Николаса никакого впечатления. К таким вспышкам он давно привык.

— Ну конечно же есть. Например, твой муж. Его и должна ты спрашивать.

Алекса с трудом удержалась, чтобы не выругаться. Сейчас она выглядела беспомощной, как испуганный ребенок. Гнев ее испарился, и у него было большое искушение сказать ей правду, но это могло бы привести к тому, что она не захочет вернуться к мужу. Сейчас она была беспомощна и растерянна, и в таком состоянии вполне могло бы случиться, что она останется у него. Но когда туман рассеется, она станет упрекать его, что он просто воспользовался ее отчаянием. Да и в самом себе он не был до конца уверен. Сейчас она казалась уязвленной и оскорбленной, но он не должен был забывать о некоторых чертах ее характера, отнюдь не всегда мягких. Он желал ее сильнее, чем какую-либо женщину, — сильнее, чем Беату, в чем он против воли вынужден был себе признаться. Как раз ее непредсказуемость делала Алексу еще привлекательней, но именно это и отталкивало его, и он не знал, что сильнее.

— Мне нужно идти, — сказала Алекса, оставаясь на месте. Он молчал. Через мгновение она встала. — Мне не нужно было приходить. Я надеялась, что ты посоветуешь, как мне быть, но… — Она обиженно смотрела на него. — А я всегда думала, что ты мой друг.

Николас рассердился.

— Я твой друг, и именно поэтому не хочу диктовать, как тебе поступать. Решать должна ты сама. Но одно позволю себе сказать: ты молода, вся жизнь у тебя впереди. Если твой брак оказался несчастливым, положи ему конец. Если — я сказал — если. Решение есть всегда.

Он не знал, что еще сказать. Собственно, ему хотелось бы сказать: «Я люблю тебя и хотел бы на тебе жениться», но слова застряли у него в горле.

— Поговори со своим мужем, — вместо этого сказал он. — Ты только тогда сможешь успокоиться, когда откровенно поговоришь с ним. И не забудь: что бы ты ни решила, ты всегда можешь рассчитывать на меня.

Он сказал Алексе, что может отвезти ее в Потсдам, но она попросила проводить ее только до вокзала.

— У меня с недавних пор такое чувство, что кто-то следит за мной, — сказала она, пока они ехали по Вильгельмштрассе. — Потсдам — это маленькая деревня, где все знают друг друга. У нас по соседству живет отставной полковник, который целыми днями стоит у окна и наблюдает в бинокль за улицей. А чего стоят офицерские жены! На них натыкаешься буквально везде, в каждой лавке. И все они ханжи и лицемерки. Терпеть их не могу.

— Ты совсем другая.

— Но я не хочу быть другой. Странно, Ники, всю мою жизнь я везде чувствую себя чужой, с той самой поры, как уехала из Шаркани. Да и там меня часто принимали за Беату. А когда я говорила: но я же Алекса, на лицах появлялось разочарование. — Она помолчала и продолжила дальше: — И вот я уже замужем, и тем не менее… — Они подъехали к вокзалу, и Алекса попросила: — Останься, пожалуйста, в машине. В это время все полковые дамы возвращаются с покупками из Берлина.

— Когда мы увидимся?

Вопрос застал ее врасплох.

— Я не знаю. В последние недели я твердо решила больше не встречаться с тобой. Но теперь… после всех этих ужасов… ты мой единственный друг, который есть у меня. — Она нежно пожала его руку. — Ты был сегодня очень милым.

— Ты, наверное, имеешь в виду, что я тебя сегодня не обижал? — сказал он, улыбнувшись. — Конечно, ты можешь приходить в любое время.

— Я тебе позвоню. — Она легко коснулась губами его щеки и поспешила к поезду.

Николас провожал ее взглядом, пока она поднималась по лестнице к перрону. Под шубкой его мысленному взору представлялась ее пленительная фигурка. Наверное, она права в своем предположении, что потсдамские дамы ее не могут терпеть. В прусской провинции предпочитают женщин, придерживающихся твердых устоев. Насколько в Вене Алекса чувствовала бы себя превосходно, настолько же этот прекрасный город не захотел тепло принять Беату. Ее застенчивость воспринималась там как недостаток остроумия, и не хватило целого года, чтобы изменить мнение света.

На самом деле Николас размышлял над тем, какой прием был бы уготован Алексе в Вене. Уже давно он не предавался каким-либо мечтам, а сегодня вот рисует себе, как Алекса прибудет на Западный вокзал, как поедут они вдоль Ринга и как она будет принимать первых гостей во дворце Каради с его высокими залами.

Хотел ли он действительно жениться на ней? Мотив для «да» был очевиден — внешне она была копией Беаты. «Нет» можно было обосновать так же легко — душа ее не была копией Беаты. Алекса была неугомонным, своенравным духом в теле Беаты. Рассудок предупреждал держаться от нее подальше, но его мужское начало тосковало по ней. Собственно, облегчением был уже и тот факт, что принимать решение выпало не ему, а на долю Ганса Гюнтера Годенхаузена.

Алекса забыла ключ от дома и была вынуждена подняться с черного хода и пройти через кухню.

— Господин майор уже спрашивал о вас, — проворчала Анна.

Ганс Гюнтер обращался с прислугой надменно, как восточный тиран. Тем не менее и Анна и Лотта обожали его. И если они по отношению к Алексе были строптивы и упрямы, то ему просто в рот смотрели.

— Господин майор уже давно дома?

— Да уж не меньше двух часов. Он спросил, где вы, а мы вообще не знали, что вас дома нет.

В спальню можно было пройти только через кабинет, стены которого были увешаны охотничьими трофеями Ганса Гюнтера. Он сидел, чопорно выпрямившись в кресле.

— Ну и где же ты была? — тут же спросил он, как только она вошла.

Пораженная его резким тоном, она оцепенела.

— Я уходила.

— Куда?

Он не должен заметить, что на ней только неглиже.

— Позволь мне сначала снять шубу. — И она двинулась к спальне.

Он поднялся и преградил ей путь.

— Я жду ответа на мой вопрос.

Она чувствовала, как в ней нарастает гнев. На душе было скверно, ее охватывало омерзение. Алекса попыталась пройти мимо него, но он схватил ее за плечо.

— Я тебя о чем-то спросил.

Его властный тон вывел ее из себя. Потеряв самообладание и не думая о последствиях, она резко спросила его:

— Ты педераст?

Несколько секунд он смотрел на нее не мигая. Казалось, вопрос не привел его в ярость и не оскорбил. Ей начало казаться, что задать ему прямо в лоб этот вопрос было ошибкой, — она не знала, что, собственно, ожидала: что он будет отрицать? Что он будет просить ее о прошении? Что он пообещает измениться или отпустит ее?

Ганс Гюнтер не ответил на вопрос и отвернулся.

— Упакуй наши вещи, — сказал он минуту спустя. — В понедельник я должен явиться к моему новому командованию.

— Какому командованию? — растерянно спросила она.

— Первого армейского корпуса в Восточной Пруссии. Новым его не назовешь, я служил уже там перед переводом в Потсдам. Тогда, правда, часть стояла в Кенигсберге. На этот раз это будет Алленштайн. — Алекса оставалась безмолвной, и он спросил громче: — Ты что, не понимаешь? Меня перевели.

«Наверняка этот перевод связан с показаниями капрала», — подумала Алекса.

— Я не поеду с тобой, — сказала она.

Казалось, он был озадачен.

— Ты не поедешь? — Он подошел к ней вплотную. — Еще как поедешь.

— Ты не можешь меня заставить.

— А это и не нужно, ты придешь в себя и сделаешь, что тебе сказано. — Внезапно он, покраснев, заорал на нее: — Ты моя жена! Ты поедешь как миленькая, и неважно, куда меня переведут, понятно?

Она смотрела на него, не понимая, отчего этот взрыв? Было ли причиной мужское тщеславие? Ревность? Гнев, вызванный ее отказом?

— Зачем я тебе нужна? Ты же не любишь меня. — Слезы выступили у нее на глазах. Его перевод был для нее неожиданностью; она потеряла остаток самообладания, которое у нее еще оставалось.

Он в гневе поднял руки.

— О господи! Любовь! Ни о чем другом вы, бабы, не можете говорить. Так вот, если ты до сих пор этого не знала — есть кое-что гораздо важнее, чем любовь.

— И что же, например?

— Долг. Мой долг по отношению к тебе и твой — ко мне.

— Ты меня действительно любил, Ганс Гюнтер?

— Разве я на тебе не женился?

— Да. Но зачем?

— Что за дурацкий вопрос. Если ты после четырех лет замужества не знаешь зачем, ты этого никогда не узнаешь.

Его голос звучал теперь однотонно и бесчувственно. Только теперь она заметила круги под его глазами. Снова между ними возникла невидимая стена, которую он воздвигал всякий раз, когда она пыталась с ним говорить как супруга с супругом. Но на этот раз ему не ускользнуть.

— Я с некоторых пор поняла, что наш брак не такой, каким он должен быть. Что-то не так. И я прошу тебя сказать мне правду. Ты действительно… ты на самом деле… тот, о чем утверждал капрал? Ты… ах, я не могу это произнести.

Он смотрел на нее безжизненным, невидящим взглядом.

— Об этом ты еще узнаешь.

— Когда? Как?

— Когда мое дело будет слушаться в суде чести.

— Почему в суде чести?

— Ты думаешь, я позволю себе судиться с каким-то шантажистом в гражданском суде? Я, в конце концов, прусский офицер!

— И Зоммер тот самый шантажист? Он вообще-то давал показания под присягой. Это никак нельзя назвать шантажом.

— Нет, это была месть. Он хотел заполучить с меня тысячу марок, но я это дело отверг. Я полагаю, что полностью ответил на твой вопрос.

— И напрасно. С чего это он стал бы требовать с тебя деньги? Для этого у него должны были быть какие-то основания.

— Он жаден до денег, это вполне достаточное основание.

— Почему же он обратился именно к тебе?

— Потому что имеется заговор, и определенные люди хотят погубить репутацию полка, полка лейб-гвардии Его Величества. Я отказался дать капралу Зоммеру деньги за его молчание, и тогда он нашел кого-то, кто заплатил ему за то, чтобы он заговорил.

— О чем же он должен был молчать? Разве он что-то знал о тебе, Ганс Гюнтер?

Он на секунду задумался и позвонил горничной.

— Что это значит? — удивленно спросила Алекса.

— У меня был тяжелый день, и я хотел бы пораньше поужинать и пойти спать.

В кабинет вошла Лотта, и ее такое быстрое появление вселило в Алексу уверенность, что девица подслушивала под дверью.

— Скажите Анне, что мы ужинаем сегодня раньше, — приказал Ганс Гюнтер.

— Простите, а когда, господин майор?

— Прямо сейчас.

— Нужно будет немножко подождать, господин майор. Если бы господин майор, придя домой, сразу предупредил бы…

— Если через пять минут ужин не будет на столе, я вышвырну вас обеих.

Лотта сделала неуклюжий книксен, трепеща от взгляда его голубых, сверкающих, как цветное стекло, глаз.

— Да, господин майор, прямо сейчас… — и выскочила из комнаты.

Алекса чувствовала, как по ней струится пот, на ней до сих пор была наглухо застегнутая тяжелая шуба. Она еще раз попыталась получить ответ на свой вопрос.

— Ты никогда не рассказывал, что тебя приглашали на виллу Хохенау. И к Линару тоже.

Он посмотрел на нее с холодной яростью.

— Моя жена, стало быть, уже в компании шантажистов. А сейчас выслушай, что я тебе скажу. Я скорее прикончу тебя, чем позволю уйти. Своими собственными руками я задушу тебя. И насчет капрала Зоммера: чтобы я больше не слышал ни слова об этом.

Лотта между тем внесла поднос.

— На меня накрывать не нужно, — сказала Алекса.

Лотта скорчила гримасу.

— Об этом вы могли бы сказать сразу. — Она украдкой посмотрела на майора, чтобы проверить, как он реагирует на такое нахальство, и, заметив, что он сделал вид, что ничего не слышал, на этом не остановилась: — Никогда не знаешь, чего ждать в этом доме.

Алекса, у которой не было сил еще и с горничной ругаться, побрела в спальню и сбросила наконец шубу. Она сняла пеньюар и обрызгала себя туалетной водой с головы до ног. Не надевая ночной сорочки, она юркнула под одеяло. Льняное белье приятно холодило кожу. Ее слегка знобило, но не оттого, что ей стало холодно. Она чувствовала себя глубоко несчастной «Что же я делаю?» — подумала она.

Она лежала в темноте. Неизвестно, сколько прошло времени, пока она не услышала, как пришел муж. Он включил ночник и разделся. С закрытыми глазами она следовала каждому шагу этого медленного методичного ритуала: содержимое карманов — на ночную тумбочку; китель — на спинку стула; брюки — на вешалку; кальсоны и носки, сложив аккуратно, — на стул; сапоги — за дверь, для утренней чистки денщиком.

Затем по ритуалу должно последовать любование своим телом перед зеркалом, но на этот раз оно отпало. Сердце Алексы забилось, когда он лег к ней в постель. Он собирается ее задушить? Эта мысль не испугала, а, скорее, воодушевила ее. Все лучше, чем его равнодушие. Она что-то для него значит, если он способен на такое. Она лежала не двигаясь, зарыв лицо в подушку. Он пробрался к ней под одеяло. Она содрогнулась, когда почувствовала его обнаженное тело. Он обнимал ее, его сухие горячие губы осыпали поцелуями ее лицо, шею и грудь, его ноги сжимали ее как тиски. С удивлением она подумала, что его влечет к ней не злость, а желание обладать ею. Уже достаточно давно этого не случалось.

— Ты не оставишь меня? — прошептал он ей на ухо. — Обещай мне. Скажи мне. Я хочу, чтобы ты сказала мне это. — Его шепот был настойчив, почти умоляющим, покорным, как никогда прежде. Его нежности становились смелее, настойчивей, как будто он пытался убедиться, что она не просто отдается, а отвечает его призыву. Он обладал ею в этот раз именно так, как она всегда этого хотела. Но Алекса была слишком растерянна и застигнута врасплох, чтобы отвечать на его страсть. Ее бил озноб в его объятиях, и в голове постоянно крутилась мысль о словах Зоммера. «Поклянись, что ты не бросишь меня! — взывал он к ней. — Поклянись памятью твоей матери, перед твоей бессмертной душой! Поклянись, что ты никогда не будешь принадлежать другому. Только мне. Я хочу тебя, Алекса, ты нужна мне, я не могу жить без тебя. Никогда не оставляй меня. Я покончу с собой, если ты уйдешь».

Постепенно эти горячие настойчивые ласки стали достигать цели. Алекса уже внимала этому настойчивому, отчаявшемуся тону в голосе мужа. В его страсти чувствовался страх, и он цеплялся за нее как утопающий за соломинку. Ее удивляло, что он еще был способен на такие бурные чувства. Всякий миг ожидала она, что он с едким сарказмом бросит, что эта страсть — сплошная игра, чтобы доказать, как легко ее можно обмануть.

Несмотря на то что в душе она отнюдь не готова была безоглядно отдаться ему, она слишком изголодалась по близости, чтобы удержаться и не отвечать на его ласки. Кроме того, Алекса все еще любила его. И она полностью отдалась волне наслаждения, впервые за несколько лет получив в его объятиях полное удовлетворение. Позже она пыталась припомнить, что она отвечала на его мольбы. Наверное, она говорила именно то, что он хотел услышать, потому что его прощальный поцелуй был полон благодарности.

Неделя прошла в подготовке к переезду в Алленштайн. Ганс Гюнтер вел себя так, как будто и речи не было о том, что Алекса не поедет с ним. Он был нежен и предупредителен и взял большую часть хлопот по упаковке вещей на себя. Если при этом шло что-то не так, он раздражался и терял терпение, но никогда по отношению к Алексе. Они подолгу разговаривали, и он признал, что не всегда оказывал жене должное внимание. Перевод в Алленштайн является, конечно, наказанием, но он не видит в этом большого несчастья; они оба нуждаются в переменах. Конечно, близость двора вносит в жизнь в Потсдаме оживление и краски, но человек легко теряет правильную перспективу. Он считает, что им пора уже завести ребенка. Дальше откладывать с этим нехорошо. Идеальным было бы иметь двоих детей. Нельзя, конечно, заранее решить, что это будут мальчик и девочка, он был бы рад и двум девочкам, при условии что они унаследуют красоту их матери.

Алекса соглашалась со всеми его предложениями, касались ли они числа детей или выбора мебели для квартиры в Алленштайне. Он больше не прятал от нее газет, и она следила за процессом Мольтке — Хардена вплоть до оглашения приговора. В газетах больше не упоминались ни капрал Зоммер, ни другие солдаты, поэтому и фамилия Годенхаузена больше не появлялась. Алекса, впрочем, и до этого решила принять на веру объяснения Ганса Гюнтера истории с капралом.

Ганс Гюнтер настоял на том, чтобы тетка Роза занялась ликвидацией остатков домашнего хозяйства, с тем чтобы Алекса поехала вместе с ним, а не позже, как решили было сначала. Пока не будет подыскана приличная квартира, жить предполагалось в отеле. Этот вариант льстил Алексе, свидетельствовал о его привязанности к ней.

Они должны были нанести обязательные прощальные визиты вышестоящим командирам, большинство из которых заменили замешанных в скандале Хохенау — Линара и исчезнувших из поля зрения офицеров. По возможности Ганс Гюнтер старался приурочить визит ко времени, когда хозяин отсутствовал дома и можно было просто оставить свою карточку и избавиться от мучительного обмена формальными фразами. Перевод из прославленного потсдамского полка в Восточную Пруссию был ненамного лучше какой-нибудь бесчестной отставки, и Алекса хорошо понимала, что для Ганса Гюнтера эти последние перед отъездом дни были сплошным мучением. Он дал понять своим друзьям, что не хотел бы видеть толпу провожающих на вокзале, не хотел бы машущих на прощанье рук на перроне и трогательных слез на глазах.

До последней минуты Алекса надеялась выбрать спокойную минутку и написать Николасу прощальное письмо, но такой возможности не представилось, и она уехала, так и не написав ему. Всю долгую поездку ее не оставляло поэтому чувство вины, она часто думала о нем в новом и чужом для нее окружении.

Недели шли за неделями, и она все меньше чувствовала себя в состоянии найти нужные слова, которые могли бы извинить ее или объяснить происшедшее, и наконец она оставила попытки сочинять письма, которые она все равно никогда бы не отослала.

До четвертого дня слушаний показания бывшей жены и его приемного сына были единственным, что в какой-то степени порочило генерала фон Мольтке и что можно было списать на счет мести оскорбленной супруги. Поворот к худшему наступил тогда, когда адвокат генерала пригласил в качестве эксперта доктора Магнуса Хиршфельда, всемирно известного специалиста-сексолога. Хиршфельд был известным борцом против преследования гомосексуализма, и логичным было ожидать, что его участие пойдет на пользу истцу, то есть генералу. Вместо этого он представил пространное заключение, согласно которому Мольтке являлся человеком с бесспорными гомосексуальными наклонностями, не способным сексуально удовлетворять здоровую, нормальную женщину.

После такого убийственного для Мольтке вступления уже не имели особого значения умозаключения эксперта о том, что существует разница между гомосексуалистами в скрытой и активной форме и что, несомненно, Мольтке можно отнести к представителям первой группы.

Советник юстиции Гордон, пытаясь загладить эту неудачу, попросил пригласить еще одного эксперта, некоего доктора Мерцбаха, но Бернштайн опять настоял на том, чтобы суд это предложение отклонил.

В середине дня к перерыву на обед перед зданием суда собралась толпа зевак. При появлении Хардена восторженные сторонники хотели нести его на руках до кафе, где он обычно обедал. С большим трудом ему удалось освободиться.

В начале послеобеденного заседания Гордон попытался пригласить других свидетелей, в основном женского пола, которые хотели бы сообщить суду о том глубоком уважении, которое питали к Мольтке дамы из высшего общества. Председательствующий отклонил эту просьбу как не относящуюся к делу и объявил о начале прений адвокатов.

Первым выступил Гордон. Обвиняемый, объявил он, не смог привести никаких доказательств гомосексуальных наклонностей Мольтке. Все лживые обвинения Хардена базируются на аналогиях, и ни один суд не принял бы подобное за доказательства. То, что происходило в домах его знакомых, Мольтке было абсолютно неизвестно, точно так же, как, например, и кайзеру, который до самого момента, пока они не впали в немилость, удостаивал и Линара, и Хохенау своей дружбой.

Упоминание кайзера вызвало довольно сильное оживление среди публики. Еще долго, несмотря на предупреждения председателя и после того как Гордон уже давно сидел на своем месте, в зале раздавалось шушуканье.

Советник юстиции Бернштайн, чья лисья физиономия пылала румянцем праведного гнева добропорядочного юриста, повернулся лицом к составу суда.

Его речь длилась добрый час. Он предупреждал нацию об опасности сползания в пропасть благодаря деятельности гомосексуальной клики и назвал в связи с этим князя Ойленбурга «серым кардиналом», осуществляющим ее тайное руководство. Позорное действо этой клики, состоящей из ближайшего окружения князя, слава богу, не осталось сокрытым, но мир и без того называет это le vice allemand.

Пока этот фонтан красноречия изливался в зал, генерал Куно фон Мольтке, истец, сидел, застыв в молчании, с выражением беспомощной растерянности на лице. При каждом взывании Бернштайна к суду генерал поворачивался к глухим, как он считал, к доводам разума индивидам, представлявшим состав суда. Но в их глазах он не находил и следа неодобрения эскападам Бернштайна и в конце концов закрыл глаза, как бы не желая видеть все ужасы этой действительности. Гордон несколько раз напрасно пытался остановить это словоизвержение; в конце концов он сник и, съежившись на своем месте, производил впечатление человека, смирившегося с поражением.

Заметно уставший от физических и духовных усилий Бернштайн занял наконец свое место рядом с ухмылявшимся Харденом. Истец же со своим адвокатом собрали молча свои бумаги и покинули зал. У Мольтке был вид конченого человека, каков бы ни был приговор.

Заседание было отложено, а на следующий день был оглашен — и никто этому не удивился — приговор в пользу Хардена. Большинство зрителей ликовало, некоторые протестовали, часть встретила решение суда гробовым молчанием. С мертвенно-бледным лицом и остекленевшим взглядом генерал сидел на своем месте как восковая фигура. Снаружи, на лестнице, раздавался шум ликующих сторонников Хардена, который в одиночку спас страну от господства ужасной «камарильи».

За исключением нескольких бульварных листков немецкая пресса не разделяла восторгов черни. Все солидные газеты называли процесс фарсом. На Николаса сильное впечатление произвел трезвый тон передовых статей. В них сквозило возмущение, что суд целенаправленно, путем заслушивания тенденциозно настроенных свидетелей вел дело к поражению Мольтке. Конечно, было плохо, что лица из свиты кайзера участвовали в гомосексуальных оргиях, но точно так же было недопустимым, что судья выставил на всеобщее обозрение интимные подробности личной жизни истца. Из разговоров в посольстве Николас узнал об одной шифрованной телеграмме, которую рейхсканцлер Бюлов за день до оглашения приговора послал кайзеру. В телеграмме отмечалось, что канцлер считает большой ошибкой тот факт, что скандал с гвардейским полком стал достоянием широкой общественности. Он полагал, что для успокоения общественного мнения надо эту отвратительную язву, и самое главное в военных инстанциях, выжечь огнем и мечом, ferro et igni.

Итоги суда оживленно обсуждались повсеместно в Европе — в кафе и министерствах, в посольствах и на бирже. И австро-венгерское посольство не было исключением. Во всем здании царило приподнятое настроение, и прежде всего потому, что так ужасно унижена была именно лейб-гвардия кайзера. Чтобы отпраздновать этот день, второй секретарь посольства Шислер заказал шампанское и пригласил Николаса и еще нескольких человек. В прусских военных кругах никогда не скрывали своего пренебрежительного отношения к военной машине австро-венгров; теперь и для них пришла очередь торжествовать.

— Если бы год назад мне кто-нибудь сказал, что командир гвардии вытворяет такое с рядовыми, я бы его высмеял. Ну, офицеры друг с другом — это еще куда ни шло, — веселился Шислер.

Граф Виктор Новаков, молодой чех из бюро военного атташе, пришел пруссакам на выручку.

— Мой друг, классовые различия исчезают еще на пороге спальни. Вспомните о нашем эрцгерцоге Людвиге Викторе. Он это проделывал с банщиком. Каким-то шпаком! Это гораздо хуже.

— Кто-нибудь читал Times? — спросил Шислер. — Целая полоса только о решении суда по делу Хардена. Хорошенькая прелюдия к визиту кайзера в следующем месяце.

— Он наверняка будет отложен, во всяком случае об этом поговаривают. — Сестра Новакова была замужем за гофмаршалом кронпринца и являлась неиссякаемым источником новостей из семейной жизни кайзера. Сообщаемые ею сведения направлялись в венское министерство иностранных дел наряду с другими известиями.

— Меня бы это не удивило, — согласился Шислер.

— Вилли довольно часто и сильно возмущался по поводу аферы Эдуарда с миссис Кеппел, между прочим женщиной. А теперь его имя будут склонять вместе с таким педерастом, как Ойленбург. Досадно, досадно.

Это замечание вызвало раздражение у Николаса.

— Я бы не стал называть Ойленбурга педерастом.

— Ники, нет дыма без огня, — возразил Шислер.

— Кстати, а вы слышали, что ваш друг Годенхаузен сослан в Сибирь?

— Что значит «Сибирь»? — он надеялся, что никто не заметит нервные нотки в его голосе.

— Восточная Пруссия, дыра под названием Алленштайн. Бедолага! Еще одна жертва двадцать девятого октября. И далеко не последняя. Подозревают весь гвардейский полк, и лошадей включительно. Градом сыпятся переводы в другие части, невзирая на связи или дипломы. Со времен Геркулеса и авгиевых конюшен не было такой основательной чистки.

Николас взглянул на часы на письменном столе Шислера. Без десяти пять. Возможно, Алекса сейчас в его квартире? Если Годенхаузена действительно переводят в Восточную Пруссию, вероятно, она откажется ехать с ним. Он встал.

— Я должен идти. Благодарю за шампанское, Ханнес.

В коридоре он глубоко вздохнул. Фамилия Ойленбурга начинала постепенно действовать ему на нервы, а то, как его земляки наслаждались скандалом с прусской гвардией, казалось ему признаком отсутствия вкуса. Немцы были, в конце концов, единственными союзниками — жадные до денег итальянцы не в счет, — и в случае войны Шислер и все остальные будут сражаться вместе с немцами бок о бок.

Алексы в его квартире не было, так же как не было никаких известий от нее. Если все же она уехала, она для него потеряна на месяцы, если не на годы или навсегда. Эта мысль ужаснула его. Сознание того, что он, мужчина тридцати шести лет, влюбился романтической любовью, как мальчишка, в женщину, которая не соизволила даже вспомнить о нем, вызвала у него горький смех.

Николас снял телефонную трубку и попросил соединить его с полком Годенхаузена.

— Господина майора Годенхаузена, пожалуйста, — потребовал он.

— Господин майор здесь больше не служит, — резко ответил дежурный. Он не мог также сказать, находится ли майор еще в Потсдаме, и посоветовал перезвонить на другой день.

Что, если Алекса уже уехала с Годенхаузеном в Восточную Пруссию? Должен ли он последовать за ней в Алленштайн? И что потом? У него был один-единственный шанс: подкараулить ее, пока она была в Потсдаме. Он должен с ней поговорить.

В офицерских кругах Пруссии время визитов было так же строго определено, как часы посещений в больницах или тюрьмах. Даже если бы он прямо сейчас отправился в Потсдам, до семи часов ему туда не попасть, а позже даже бывший свояк не может нанести визит. Это значит, нужно ждать до завтра. Ехать в Потсдам ему вообще не пришлось, так как на Вильгельмштрассе он случайно встретил одного из офицеров полка Ганса Гюнтера. Этот капитан не только вышел сухим из воды при этой грандиозной чистке, но был еще к тому же и соседом Годенхаузенов. Он видел, как они отправились на вокзал, и смог сообщить, что всеми делами, связанными с отъездом, заправляла фрау Роза фон Цедлитц. Тетка Роза вначале сообщила по телефону, что, мол, ее племянница с мужем проводят короткий отпуск в горах, но после настойчивых вопросов призналась, что Ганс Гюнтер действительно переведен в Алленштайн. Алекса, разумеется, отправилась вместе с ним.

— Вообще-то все это временно, — сказала она со злостью. — Ганс Гюнтер будет в ближайшее время реабилитирован, а этого еврея Бернштайна я задушила бы собственными руками. И Хардена тоже Я нисколько не удивлюсь, если окажется, что Харден тайный агент, который за деньги Англии или Франции должен опозорить прусскую армию. Поверьте мне, граф, для подобных личностей — возмутителей общественного покоя, как Харден, — нам срочно нужно что-то наподобие Сибири. Царь там, в России, не промах, он знает, как обращаться со своими революционерами. Не так, как наш кайзер. Он слишком добросердечен, слишком снисходителен и чересчур прислушивается к рейхстагу, этой банде головорезов. Есть…

Николас положил трубку. Он не ощущал боли в душе, одну только пустоту. Его любовь к Алексе граничила уже с одержимостью. Он не мог больше обходиться без нее, как морфинист без инъекции. Здесь, где о процессе болтают повсеместно и имя Годенхаузена у многих на устах, он больше не может оставаться. Он должен уехать из Берлина. Прочь из этой атмосферы. Не долго думая, он взял месячный отпуск, который ему дали без проволочек. В этот же день он известил мать о своем приезде в Вену.