Наступила очередь Людовико.

Ошкорн был удивлен: Людовико оказался совсем не таким, каким представлялся ему. Он запомнил его словно невесомым существом, пренебрегающим законом земного тяготения. Людовико же оказался тяжеловесным и неуклюжим. Торс у него был слишком длинный, ноги – слишком короткие. Ошкорн, который славился своими длинными ногами, сразу отметил этот недостаток, а вот Патон не обратил на него ни малейшего внимания, видно, верно говорят, что люди не замечают у других недостатков, присущих им самим.

Слов нет, Людовико все же был красивый парень, но красота его была несколько вульгарной. Оплывший римский профиль, толстый и багровый затылок. Низкий лоб с вьющимися от самых корней волосами, манера держаться, опустив голову, взгляд исподлобья – все это делало его похожим на готового к бою быка.

«Конечно, – сделал про себя вывод Ошкорн, – некоторым женщинам такой фат может понравиться. Но вряд ли Престе?..»

В Людовико угадывались довольно сильная воля, упрямство, терпение и грубость одновременно. Губы у него были красные и толстые, чувственные.

«Одержимый!» – мысленно заключил Ошкорн, подводя итог своему молчаливому экзамену.

Нетрудно было догадаться, какова природа этой одержимости. Перед тем как войти в кабинет, Ошкорн видел Людовико беседующим с Престой. Было ясно, что Людовико домогается Престы. Ради нее он наверняка способен на многое, на самое лучшее и на самое худшее. Можно ручаться, он будет таким, каким она пожелает его видеть, и сделает все, чего она захочет.

«Геракл у ног Омфалы!» – прошептал тогда Ошкорн на ухо Патону.

Тот с удивлением взглянул на него. По его мнению, заниматься мифологией после шестнадцати лет – смешно. Ну а после тридцати еще можно, пожалуй, помнить, кто такой Геракл, но Омфала…

В обращенном к Престе страстном взгляде Людовико было нечто такое, что не ускользнуло от Ошкорна. Не надежда, не беспокойство, а какая-то почти уверенность.

Еще вчера вечером, как рассказал ему Джулиано, Преста лишь посмеивалась над Людовико. Сегодня утром она казалась рядом с ним менее неприступной.

«Почему?» – спрашивал себя заинтригованный Ошкорн.

Как и следовало ожидать, Людовико сразу же заявил, что он ничего не знает. Преступление совершено в то время, когда он находился на манеже.

– А во время убийства месье Бержере вы тоже находились на манеже? – спросил Патон.

– Нет. Месье Бержере был убит в половине одиннадцатого. А мой номер тогда начинался только в половине двенадцатого. В то время мое имя в афише писали с красной строки, и все мои мысли были заняты тем, что я – гвоздь программы…

– Что верно то верно, – перебил его Патон, – теперь вас уже с красной строки не пишут. А жаль, ведь в другом месте…

– В другом месте я мог бы зарабатывать больше? Да, это я уже не раз слышал… Вы не первый…

– Могу же я высказать удивление тем, что вы согласились здесь на роль третьестепенного артиста…

– А если мне так нравится?

– Почему?

– Почему? Я что, должен назвать причины? Наверное, потому, что мне так нравится!

– Вы не хотите ответить правду – это ваше право. Но мое право заподозрить, что вы ждали случая совершить свое второе преступление.

Людовико расхохотался.

– Мое второе преступление! Выходит, вы подозреваете меня и в убийстве Бержере, и в убийстве Штута! Ну, что касается первого, тут все нормально, я действительно находился за кулисами. Но обвинить меня во втором – тут вы хватили через край. Во время убийства Штута я был на трапеции. К тому же вы сами могли видеть меня там…

– Но вы не были там все время. По крайней мере я вас там все время не видел.

– Наверняка потому, что вы не смотрели на меня все время. Да и к чему бы вам было смотреть на меня? На манеже был Паль, и, естественно, вы должны были смотреть на него.

– Мы провели небольшой эксперимент. Вам потребовалось бы не больше пяти минут, чтобы спуститься с вашего насеста и снова подняться туда. И у нас нет доказательств того, что вы не покидали трапецию.

– Мое отсутствие заметила бы моя сестра Марта. Она тоже была на трапеции, лицом к лицу со мной. Мы ждали, когда начнется сцена опьянения Паля, готовились бросить два диска, изображающих луну.

– Сестра не может быть объективным свидетелем. К тому же она немая, нам трудно допросить ее…

– В таком случае, подтвердить, что я находился под куполом, сможет кто-нибудь другой. Кто-нибудь, кто смотрел на меня неотрывно.

Он открыл свой бумажник, достал оттуда письмо и бросил его на стол.

– Читайте! Эта женщина бывает в цирке каждый вечер. Она приходит ради меня, только ради меня! Вчера вечером она тоже была в зале. И если бы я какое-то время отсутствовал, она наверняка заметила бы это.

Несколько смущенный, Патон пробежал глазами письмо, обратил внимание на адрес женщины, потом заключил:

– Влюбленная женщина тоже необъективный свидетель!

Теперь наступила очередь Престы, и когда Людовико посторонился в дверях, чтобы пропустить ее, она еле заметно улыбнулась ему.

«Я всегда считал, что женщины с красивыми глазами напрасно красят губы, – заметил про себя Ошкорн. – Слишком яркие губы привлекают внимание и затушевывают блеск глаз…»

Вот и Преста, которая, выходя на манеж, обычно накладывала обильный макияж, в жизни не красилась. И на узком бледном лице наездницы вы видели, вы любовались только ее восхитительными сияющими черными глазами с голубоватыми белками.

Одета Преста была очень скромно: серый костюм, белая блузка с безукоризненно отутюженными складками. Ее вьющиеся волосы были забраны черной сеткой.

Ничего от богемы, ничего такого, что напоминало бы о кричащей мишуре ярмарочной жизни.

Заставив Престу вторично повторить данные о себе – Мария-Анна Дорен, сценическое имя Преста, разведенная жена Жака Пеллерена, владельца конного манежа, родители французы, – Патон расспросил ее о карьере, а потом неожиданно бросился в атаку:

– Вы очень дружны с Людовико? Она улыбнулась.

– Что вы подразумеваете под словами «очень дружны»? Он мой добрый товарищ.

– Товарищ? О, а мне почудилось нечто иное. Похоже, он не на шутку влюблен в вас. Мне рассказали, что вы держите его на расстоянии…

Она рассмеялась, но смех ее прозвучал фальшиво.

– Почему же, он не неприятен мне, – сказала она наконец.

– И тем не менее, похоже, что вы держали его на расстоянии, во всяком случае, до вчерашнего дня…

Она внимательно взглянула на инспектора и молча отвела глаза.

– А Штут? Какие отношения были у вас с ним? Она едва заметно вздрогнула.

– Штут? Он был мне просто товарищем.

– И он тоже? Не больше?

– Какое-то время – немного больше. Он был директором.

– Не ходите вокруг да около. Какие отношения были у вас с Штутом?

– Никаких!

К великому удивлению Ошкорна, Патон не стал настаивать. Он лишь приставил кончик карандаша к блокноту, готовый записывать.

– Что вам известно о преступлении? – спросил он.

– О преступлении? Ничего! Я ничего не видела. Ничего кроме того, что видели и вы сами. Я стояла в проходе, когда выехала коляска Штута. Мне и в голову не пришло, что Штут мертв.

– А перед тем? Что вы делали перед тем, в промежуток между той минутой, когда Штут в полном здравии уехал с манежа, и той, когда он вернулся туда мертвым?

– Скажу вам откровенно: у меня нет алиби. Во всяком случае, алиби, которое кто-то мог бы подтвердить. Я вернулась в свою уборную и несколько минут полежала на диване. Потом пошла взглянуть на Пегаса, приласкала его. Потом постояла в проходе, посмотрела часть номера Паля. Правда, не уверена, что кто-нибудь обратил на меня внимание. Конюхи, может, и видели, как я входила в свою уборную, как выходила но это вовсе не обязательно. Все ходят туда-сюда…

– Ваша уборная находится в той части кулис, куда разрешен вход публике. А заходили ли вы на ту половину, куда публика не вхожа?

Она поколебалась немного, потом честно ответила:

– Да, заходила. Мне надо было кое о чем спросить месье де Латеста. Я постучала в его кабинет, но он не откликнулся, и я вернулась к проходу, поболтала там с Рай-моном, одним из униформистов. Как раз в это время коляска Штута проехала мимо меня…

– Скажите, мадемуазель, почему вы остались в этом цирке? – вмешался Ошкорн. – У вас такая слава, и наверняка за границей вы…

– О, и вы о том же!.. Лучшая наездница нашего времени!.. Мне твердят это каждый день! Ну что вам сказать, просто я нечестолюбива. Того, что я здесь зарабатываю, мне вполне хватает на жизнь. И потом, я люблю этот старый цирк. Я очень привязчива…

«Привязчива…» Ошкорн не сумел скрыть улыбку. В его ушах еще звучали слова Жана де Латеста: «Преста переменчива, как волна…» Джулиано тоже весьма недвусмысленно отозвался об изменчивой натуре молодой наездницы и ее многочисленных увлечениях.

– Давно вы в этом цирке?

– Три года.

– Как Паль и Штут?

– Так Штут и ввел меня сюда.

– И за три года у вас не возникло желания что-то изменить?

– Право же, нет! И потом, Пегас – старый маньяк! Он не любит менять бокс, я не хочу огорчать своего верного друга, единственного своего друга, между прочим…

Ошкорн снова улыбнулся и тихо спросил:

– Вашего единственного друга? Но мне кажется, вы не должны пренебрегать теми, кто добивается вашей любви…

Она холодно взглянула на него.

– Любовник не обязательно друг. Скорее даже наверняка враг!

– Такая молодая и уже утратила все иллюзии! – пробормотал Патон.

– Я не так молода, как кажется. Мне тридцать лет, и я этого не скрываю. У меня было время узнать жизнь!

Впоследствии полицейские пришли к выводу, что алиби Престы практически недоказуемо. Никто не мог ни подтвердить, ни опровергнуть ее заявление, что она почти все время провела в своей уборной. Никто не видел, как она приходила приласкать Пегаса. Но никто и не сказал, что видел Престу в запретной для публики части кулис.

Они потом долго спорили относительно алиби Престы.

– Но разве женщина способна нанести удар кинжалом с такой силой? – в смятении спрашивал Ошкорн.

– А ты обратил внимание на ее руки? Стальные мускулы! – возражал Патон.

– И все же…

– О, ты весь в этом! – не выдержал Патон. – По твоей теории красивая девчонка такого совершить не может! Только как бы на этот раз…