Он ворвался в палатку, сразу почувствовал запах гари и с размаху грудью упал на ящик с динамитом. Тряпка погасла, грудь обожгло, но Колесников этого даже не заметил. Вскочил, огляделся.

В палатке было дымно, кто-то корчился за вьюками на спальнике, он кинулся туда и склонился над Альбиной.

Она смотрела снизу огромными молящими глазами, в них закипали слезы. Владимир упал на колени, стал распутывать и развязывать узлы веревок. И вдруг — нет, это не сон, почувствовал, что лица его касаются губы Альбины. Колесников развязал ей ноги, она вскочила и припала к нему всем телом, забилась у него в руках, плача и повторяя одно и то же:

— Жив! Жив! Жив!

В палатку вбежал Нерубайлов.

— Как Соловово? — спросил его Колесников.

— Две дырки в груди. Пока жив.

Альбина зажмурилась, дико, словно просыпаясь, взглянула на Нерубайлова и выскочила из палатки.

— Владимир Палыч,— спросил появившийся в палатке Чалдон,— Этого-то зверя как, аль жить оставим?

— Черт с ним,— сказал Колесников,— не до него сейчас. Как там Седой?

— Ежели быстро его доставить к людям, выживет,— ответил Чалдон, набивая карманы патронами.— Альбина там его бинтует.— Он вышел, вскинув на плечо карабин.

— Вот и все, — сказал Колесников и сел, чувствуя, что ноги его не держат. Подошел и сел рядом Нерубайлов. Руки, которыми он пытался свернуть самокрутку, тряслись.

— Как мы их, а? Владимир Палыч?

Колесников заулыбался. Но тут он вспомнил о Соловово и заставил себя встать. Молодец, Викентьич. Если бы не он, этот Лепехин мог бы их, как кур, перестрелять. У Чалдона патрон в обойме оставался, в пистолете Колесникова два. Он вышел на поляну. Рядом с убитым Хорем стоял неизвестно откуда взявшийся Порхов и тянул у того из руки пистолет.

— Мое оружие,— сказал, он в ответ на недоумевающий взгляд Колесникова.— За мной числится.

Соловово лежал на середине поляны, прикрытый ватником, а Альбина подсовывала ему под спину сосновые лапы, чтобы ему легче было лежать, полусидя. Грудь его была забинтована. Глаза потухли.

— Главное, что жив, старина! — сказал Владимир, присаживаясь перед ним на корточки.

Соловово вздохнул. Подошел Порхов, скомандовал:

— Колесников, к лошадям. Сейчас уходим.

— Что-о? — не веря своим ушам, спросил Колесников, поражаясь тому, как быстро этот человек снова взял бразды правления в свои руки.

— Как уходим, а похоронить?

— Ждать не будем,— заявил Порхов, не глядя на канавщиков.— Раненого берем и уходим.

— Нет уж,— сказал Колесников.— Я без Чалдона шагу не сделаю.

— Он за Лепехиным пошел,— пояснил Нерубайлов.— И пока того не кокнет, не воротится.

— А я говорю, выходим немедленно,— сказал Порхов, вонзаясь в них небольшими злыми глазами.— Я начальник партии. Кто не подчиняется, тому платить зарплату отказываюсь.

Нерубайлов широко раскрыл глаза. Секунду подумал, потом растерянно улыбнулся:

— Может, чуток подождем, Алексей Никитич!

— Ни секунды!

Нерубайлов взглянул на Колесникова, отвел глаза и пошел к палаткам.

— Я отсюда не двинусь,— сказал Колесников твердо.

— Ваше дело,— отрубил Порхов.— А я обязан позаботиться о раненом, его надо доставить к людям как можно скорее.

— Я не дам себя унести отсюда, пока не придет Косых,— прошептал Соловово и посмотрел на обоих спорящих отсутствующими глазами.

— Я тоже буду ждать Васю,— сказал женский голос.

Порхов и Колесников оглянулись. Альбина стояла простоволосая, в разорванной на груди гимнастерке, на лице ее, когда она смотрела на мужа, было выражение вызова и вражды.

Из палатки с «сидором» за спиной вышел Нерубайлов.

— Остаемся,— резко скомандовал Порхов.— Но без дела сидеть не дам.— Он враждебно уставился на Колесникова.— Где Шумов? Берите лопаты. Закопайте этих... .Там, на горке. Кроме того, надо забрать с собой породу, которую вы набурили.

Колесников исподлобья взглянул на Порхова. Итак, власть вновь переменилась. Где же ты был, начальник, когда мы дрались? Однако Колесников был военный человек, и когда приказ исходил от истинного начальства, его надо было выполнять. Он встал:

— Что ж, закапывать, так закапывать.

Через полчаса они уже поднимались в гору, Колесников вдруг почувствовал, что страшное напряжение последних дней разрядилось. У него задергалось веко, ноги ослабли, и двигать их приходилось с усилием. Они брели сквозь тайгу, и покой ее с ровным шумом листвы, с покряхтыванием стволов напоминал ему то далекое, блаженное предвоенное время, когда они осваивали новую технику в Западной Украине. Так же было тепло, так же пахло лесной свежестью и гнилью и на огромной вырубленной в буковой роще площадке ревели новенькие сверкающие свежей краской «яки», а рядом еле слышно работали моторами старики—«ишачки», тупорылые коренастые машины. На этих машинах они и вступили в схватку с врагом. В боях он думал только о том, что страна его, стиснутая за горло, боролась изо всех сил, и он хотел сделать только одно: уничтожить хоть одного фрица...

Они подходили к канавам. Глист лежал, как упал, лицом вниз. Черная спецовка под лопаткой была ржавой от крови. Над ржавчиной пятна висел столб мошки.

— Жрут, однако,— сказал со вздохом Федор Шумов и стал снимать с лошадей лопаты и кайла.— Днем жрут, ночью жрут, живого жрут, мертвого жрут.— Он подошел к трупу, нагнулся и перевернул его на спину. Длинное лицо Глиста с раскрытым в непрорвавшемся крике ртом поразительно быстро заросло темной щетиной: Колесников все смотрел на искаженное вскриком лицо Глиста и думал о Соловово. Викентьич не простил им убийств. Но как они могли вести себя иначе? Викентьич не был на фронте. Кто не был там, тот еще может сомневаться, мудрствовать. Но война все решает просто. А разве не было у них тут крохотной гражданской войны?

Соловово — штатский, ему свойственно колебаться. Он же военный и умеет не только отдавать приказы, но и подчиняться. Это у него в крови. Армия научила, армия его спасла. Да, посадили по наговору. Это несправедливо. Но если бы товарищи, его ребята из полка не боролись с оговором, не искали бы свидетелей того, как он вел себя в плену у немцев, разве бы его выпустили через три года? Пусть Соловово что хочет наговаривает на армию, пусть считает их баранами, которых можно повести куда угодно — на праведное и на неправое дело,— это болтовня людей со стороны. Нерубайлов, Чалдон, он, Колесников,— все, кто посмел выступить против урок, воспитаны армией и подготовлены ею для борьбы с любой несправедливостью... Приказ остается приказом. И правилен он, нет ли, обсуждению не подлежит, Может быть, нормальный человек и не должен жить по приказу, но иногда привычка к нему важна. Он еще поспорит с Викентьичем об армии, когда вернется.

Похоронив Глиста и Аметистова, Колесников и Федор отправились за телом Алехи. Колесникова мутило. Действовал он, как надо, не трусил и не медлил. Но вот теперь, после схватки, после победы, приходили тягостные мысли. Все-таки это были люди, хоть, может быть, и нехорошие, злые... А с Алехой вообще вышло не совсем справедливо. Но жизнь есть жизнь. У них была война, они выиграли ее. Он выиграл свою вторую войну, и эта вторая, маленькая и короткая, потребовала от него такой же мобилизации всех душевных и физических сил, как и большая. Так или иначе, а они вернули закон и порядок. Пусть ему сейчас и не очень радостно оттого, что это порховский закон и порядок, но таков он был изначально. Порхов во главе, и рядом Альбина. И, едва вспомнив ее, он сразу отвлекся от всех других мыслей.

Они забрасывали тело Алехи землей, собирали лопаты и кайла, складывали их вместе, связывали, бросали в мешки тяжелые коричневые комья. Владимир что-то отвечал Федору, слушая Нерубайлова, говорившего о Чалдоне, а сам думал только об этой высокой темноволосой женщине с гордым лицом и горячими глазами, о той женщине, которая обняла его несколько часов назад, прижалась всем своим яростным телом и твердила только одно: «Жив! Жив! Жив!» Что это было? Благодарность за спасение? Так или иначе, а с этой женщиной он был теперь связан невидимыми прочными путами, от которых некуда деться и нечем спастись.

Он заметил ее в первый же день, когда Порхов, по своей манере грубо поговорив с ними, оформил его в партию.

Но главное случилось тогда на канавах. Он увидел, как знакомятся белка и кабарга. Это было так смешно и так прекрасно: живое существо тянулось к другому, хоть и не похожему... Альбина подкралась незаметно, а он сразу ввел ее в ход своих мыслей, и она стала следить за ними послушно и любопытно, как девочка, которую ведут по незнакомой пещере.

Вот тогда все и началось. Впрочем... Что началось? Что, собственно, было? Несколько незаконченных разговоров? Ощущение ее понимающей близости, а потом чувство необходимости его для нее, потому что Порхов вдруг сломался, повел себя недостойно не только как руководитель, но и как мужчина...

— Пошли,— сказал, поднимаясь с колен, Нерубайлов.— Образцов тут на полгода хватит.

В лагере между палатками по-прежнему лежал Соловово. Он повернул к ним голову и посмотрел, но как-то словно сквозь них куда-то дальше. Неподалеку от провиантской палатки сбились в кучу лошади у дымокура. Никого больше не было. Ревниво отметив, что нет обоих — и Порхова, и Альбины, Колесников подсел к Соловово:

— Как себя чувствуешь, Викентьич?

— Слишком хорошо, Володя,— сказал Соловово, чуть улыбаясь, и посмотрел на него тоскливыми отстраненными глазами.

Колесников знал, что делает с людьми боль. Он сам дважды валялся по госпиталям, а один раз оказался в таких условиях, что думал уже отдать-богу душу,— в немецких лагерях не очень стремились вылечивать русских пленных. Он сел на траву рядом с раненым.

 — Где эти...— он отвел глаза под понимающим взглядом Соловово и повторил: — Начальство-то куда делось?

— Отправились к реке посекретничать,— сказал. Соловово. Подошел Нерубайлов.

— Как, Исидор Викентьевич? — спросил он, наклоняясь.— Крепко тебе впаял?

Соловово и ему улыбнулся.

— Крепко, Иван. Где Чалдон?

— Лопахина выслеживает,— ответил Нерубайлов, присев.— Он его, иудину душу, ни в жись не упустит. Он энтих власовцев за войну в разных видах повидал. Они ему только мертвые нравятся.

Соловово закрыл глаза. Видно, не хотел больше разговаривать па эту тему.. Колесников мигнул Нерубайлову и отошел к палаткам. Ожидание дрожало в нем. Он боялся подумать о Порхове и Альбине. Его давило сознание того, что этот трус и наглец, карьерист и себялюбец снова станет ее мужем, предъявит на нее свои права...

Он вошел в общую палатку и сел на свой спальник. Но кто он ей? Кто? Что дало ему право надеяться? Она обняла его? Просто потому, что он первый вбежал в палатку. Она поддержала его против мужа в споре о том, ждать или не ждать Чалдона,— это из чувства справедливости. А остальное — его помощь в переходах, краткие разговоры — это все в те времена, когда ее муженек потерял себя и женщине нужна была рядом сильная мужская рука...

Он вспомнил свою Лизу, тихую, скромненькую, с пшеничной высокой пирамидой кос на голове, ее томные взгляды, ее вечно женское стремление одновременно и к тишине, и к гостям... Он полюбил ее, когда еще был курсантом. Переписывался два года, приезжал в отпуск в Калинин, чтобы с ней повидаться. Светлоокая студенточка физмата покорно выслушивала его горячечный бред о будущих победах, о подвигах в грядущей войне, слушала мнения о книгах, молчала и робко целовалась в подворотнях. Потом он стал лейтенантом, они поженились. Началась гарнизонная жизнь. Полк часто перебрасывали, менялся состав. Неожиданно ей стала нравиться эта чехарда перемещений и людей. В тихой скромнице с пшеничными косами он внезапно обнаружил начинающую, но несомненную кокетку, любительницу застолий, хорового пения и танцев. Но придать этому значения не успел. Родился мальчик. Началась война, и все полетело в тартарары. Сначала она с мальчиком уехала в Алма-Ату, с трудом нашла его адрес. В сорок втором он попал в плен. Потом, выйдя из партизанского отряда, нашел семью. Письма связали его с женой, но в сорок пятом, так и не добравшись до дома, он опять попал в лагерь — теперь уже в свой... А через четыре месяца получил от жены официальное сообщение о разводе. И не пожалел об этом. Такая женщина, как Лиза, не могла его ждать, а уж на понимание он и не смел надеяться. Да и как ей было понять человека, которого перед самой победой сажают в лагерь? Он мог выглядеть в ее глазах шпионом, изменником, кем угодно... А объяснить все из лагеря ему бы не дали. Да он и не стал бы пытаться. Настоящая жена должна была верить, ей не надо ничего объяснять. Жаль было сына, но, по правде говоря, настоящей тоски Колесников по нему не испытывал. Он помнил только курносую кроху, его лысенькую головку. Он не успел почувствовать себя отцом. Но иногда, как нож, сердце пронзала мысль, что где-то есть на свете родной ему человек.. Но... Что же он мог дать своему сыну?

Снаружи раздались голоса. Он узнал Порхова, тот что-то выговаривал Шумову. Федор обстоятельно отвечал.

Колесников вышел из палатки и увидел, что на тагане уже висело ведро с каким-то варевом, костер пылал вовсю, расшибая пламенем густеющий сумрак. Около лежащего неподалеку Соловово сидела Альбина. Порхов отдавал приказания у костра. Колесников постоял немного, стараясь утихомирить биение сердца. Что же там у них было у реки? Наверняка, супруги примирились. Да, ее благоверный не проявил мужества, когда обстоятельства того требовали. Да, один из лучших геологов струхнул, когда перед ним встали не только рабочие задачи. Но она женщина, жена, и она все поняла и простила. Колесников усмехнулся. В конце концов Порхов ищет золото, и в этом смысл его существования, а так или иначе — задачу эту он выполнил. Нашел жилу. Кому какое дело, что при этом он потерял больше половины состава своей партии... Собственно, за что осуждает он Порхова? Алексей Никитич все-таки первым начал оказывать сопротивление: не дал тогда Лепехину часы, разбил их... Хотя, конечно, это бунт одиночки, он обязан был организовать ответный удар, возглавить людей. Порядок был наведен с помощью иных лиц... И даже тех, кто совсем недавно числился в нарушителях закона. Но в этом ли дело? Почему он пытается то принизить, то оправдать Порхова? Альбина — женщина, у нее другой суд.

— Лепешки спечем, однако,— обещал от костра Федор.— У меня и тесто подходит. Коли сутки простоим — с хлебом будем.

Колесников смотрел, как Альбина ухаживает за раненым Соловово, видел гибкую спину, черные волосы, упавшие на плечи, и горечь переполняла его сердце. Эта женщина была как раз по нему. С такой бы он выстоял, чтоб бы там ни было уготовано в жизни. Не примут в армию — пусть. Он смог бы начать все заново на заводе — механиком или мастером, а то и слесарем. Он все мог и все умел. Мужчине нужен защищенный тыл, надо, чтобы он воевал там — на трудовых своих фронтах, чтоб умел не замечать неприятностей, приносить деньги в семью, умел делать свое дело, но там, сзади, у него должен быть крепкий тыл — его жена, его любимая женщина. Она должна быть надежной, любящей, готовой заслонить его от пустяков и мелочей, создать тепло и уют в доме. Понимать мужа, как самое себя... Разве ее найдешь, такую верную и любимую, помощника и друга во всех делах? Он встретил ее, и она как будто поняла его. Но она чья-то жена, и теперь, чтобы увести ее, он должен заставить ее отречься от того самого качества, которое в ней ценил больше других — от верности и чувства долга. Увести ее — нет! Это она способна увести его от кого угодно и куда угодно... Но она пока не рвется это сделать.

Колесников подсел к костру.

— Слышь, Владим Палыч,— сказал Федор, помешивая ложкой в ведре.— А Хорь-то живой ишшо был, когда я к нему подошел. Глаза открыл, говорит: «Зря Саньку пришили... Коли б не это, дошли бы...» — тут и вытянулся.

— Ты его зарыл? — спросил Колесников.

— Зарыл,— сказал Федор, дуя на щи в ложке.— Какой ни есть, а человек.

Колесникову почудилось, что его кто-то окликнул, оглянулся, Соловово, пробуя привстать, позвал его. Он лежал, до подбородка закрытый телогрейкой. Во тьме болезненно светились его глаза.

— Викентьич,— встревоженно присел над ним Колесников,— Плохо?

— Володя,— с трудом, облизывая белесые губы, заговорил Соловово.— Надо было перебить столько народу, чтоб вернуть все назад?

— А разве нет? — спросил Колесников. Он с жадностью глядел в исхудалое тонкое лицо с удивленно приподнятыми черными бровями, с белой щетиной на впалых щеках. Соловово закрыл глаза.

— А Алеху? — спросил он.

— Что Алеху?

— Зарезали, как барана... А если он не хотел выдавать?

— Викентьич, не будь ребенком. Ты сам тревожился больше всех. Из-за него все дело висело на волоске, а теперь — хоть мы живы...

— Значит... Только такой ценой? — Соловово глядел на него со странным, исступленно-вопрошающим выражением.

— Что за мысли, Викентьич,— склонился над ним Колесников.— Жизнь продолжается — это главное.

— Такой ценой продолжается? — спросил Соловово, все более уходя в себя.— Нет, это не для меня.— Он опять прикрыл веками глаза, потом с трудом открыл их и глядел теперь перед собой отчужденным, спокойным взглядом.

— О чем ты? — пытаясь сломать равнодушие, которое теперь завладело Седым и пугало его, убеждал Колесников.— Мы победили — это главное. Пойми!

— Не хочу я... этой вашей победы,— пробормотал Соловово.— И кровь на нас... на всех....

— Брось разводить интеллигентские сопли,— перебил Владимир,— разве бы лучше, если бы победили Они?

— Не хочу,— сказал Соловово, и вдруг весь обмяк, откинув голову вбок.

Владимир приподнял ватник и вскрикнул. Вся гимнастерка Соловово набухла кровью, бинты были сорваны.

— Что ты сделал? — закричал он в ужасе и гневе.— Что ты наделал, Викентьич?.

— Не хочу, ничего не хочу, ни вас, ни ваших побед...— он дернулся, в горле у него забулькало и захрипело. Колесников, весь дрожа, смотрел на вытянувшееся на траве тело друга.