Он шел, зорко вглядываясь в темно-зеленые низкорослые косяки кедрового стланика. Его вел точный расчет и охотничий азарт, тяжелая и так долго таившаяся под внешней невозмутимостью ненависть теперь вырвалась наружу. Чалдон знал, что Лепехин — зверь опасный, пострашнее шатуна или волка, но охотник рано или поздно выйдет на зверя.

Сумерки были ему на руку. Лепехин не таежник. Он обязательно разведет костер. Чалдон ходил в партиях и на порубку леса еще до войны. Рядом всегда оказывались приезжие с запада. Они боялись тайги. Без костерка, особо поначалу, никак не могли обойтись. Сибиряк тоже знал цену теплу и огню, тянулся к нему, как к родному.

Чалдон знал, что Лепехин хитер и смел. Значит, от реки не уйдет. Река в тайге и поилица и кормилица. Это раз. Второе. Куда еще мог Лепехин податься? Только туда, куда и собирался о самого начала,— к границе. Тайги он не знает, без дороги тут никуда не выбраться, а к границе путь уже намечен, по карте они с Хорем не раз смотрели, да и Алеху-возчика расспрашивали, как туда пройти. Другое дело, что выйдет он к границе не обязательно там, где собирался. Но как ни крути, а с недельку ему переть по реке, тут-то и прижмет его охотник. Дороги их обязательно скрестятся. К власовцам у Чалдона свой особый счет, за Епиху Казанцева и весь лыжный батальон. Для Чалдона упустить власовца — это на всю жизнь стыдоба. В его роду народ гордый, и так ведется, чтоб позора за своими не было. Роду этому уже триста лет, от казаков, почти что от Ермака, у Чалдона нитка вьется, и он эту нить ни запутать, ни опозорить не позволит.

Село их старое, кондовое. У дедов в сундуках спрятаны рукописные книги, аж с тех пор, когда Иван Грозный царствовал. Дома рублены дедами да прадедами из почернелого от времени железного листвяка. Русские свое помнят, но и врагам ничего не забывают. Особенно таким, как Лепехин, который немцам продался, над людьми изголялся. Как вспомнит Чалдон про завхоза или про Саньку, так все в душе костенеет. Не будет тебе, Лепехин, пощады! И за Епиху Казанцева тоже расквитаться самая пора.

Раздался треск. Чалдон вздрогнул, остановился, влип спиной в лиственницу, вскинул карабин. Шагах в десяти, раскинутые чьим-то движением, отлетели лапы стланика, и тяжелая туша, плохо различимая во тьме, вылезла на поляну. Чалдон удержал себя от выстрела. Медведь втянул в ноздри воздух и замер, подняв переднюю недонесенную до упора ногу. Он был сейчас похож на огромную собаку, почуявшую зверя. Глаза его сверкнули во тьме и нашли Чалдона. Секунду они молча глядели друг на друга — зверь и человек, словно спрашивая, что же будет, потом зверь попятился и, не спуская с Чалдона глаз, опять скрылся в стланике, только качнулись лапы кустарника. Чалдон вздохнул и вытер пот со лба. Как ни говори, а встреча эта была ему сейчас ни к чему. А если бы это был шатун? Пришлось бы бить в упор. И себя обнаружить. Попробуй тогда найди Лепехина!

Сколько раз они с Епихой в молодые времена встречались вот так со зверем! Но тогда они сами искали таких встреч, и кончались они добычей и радостью, потому что за них была молодость и опыт, перешедший от отцов и дедов. Раз только чуть не погиб Епиха, но то было не от медведя, а от волка.

Волк — зверь сильный и умный, а боится глупого флажка. Чалдон знает, что есть и такие люди, которые не самой опасности боятся, что ждет их с ружьем в засаде, а такого вот обложного флажка, за которым ничего нет, и выставлен-то он с расчетом на испуг, на нервность противника.

Вот так немцы в сорок втором на испуг взяли их командира дивизии, и он бросил без помощи совершивший прорыв отборный лыжный батальон, где служил Епиха и куда собирался после госпиталя контуженный Чалдон. Вот как это было. Прорвали немецкую оборону. Лыжники двинулись и исчезли в белой мгле. Но в тот же миг сообщили, что немцы атакуют танками левый фланг дивизии. Приказано было отменить движение резервов к прорыву, и батальон за батальоном потянулись на левый фланг. Патом узнали, что танков было всего три, атаковали немцы силами двух рот, и эти роты наши положили у проволоки и выморозили их к утру до последнего. Но пока все это происходило на левом, на правом фланге немцы заткнули свежими частями дыру прорыва, и лыжный батальон остался в захваченной им деревушке в шести километрах за линией фронта, ожидая подхода товарищей.

Плакали каленые сибиряки, слыша, как гремит невдалеке за немецкими окопами стрельба. Комбаты и комроты приходили в штабы со своими планами помощи лыжникам. Солдаты целыми делегациями настигали комдива. Но только через сутки было решено прорвать фронт. Оставляя трупы на проволоке, снова и снова атаковали сибиряки. Но не было внезапности в их действиях, а без нее и успеха. А за линией немецкого фронта рвалось и гремело ещё трое суток. Сражался и умирал лыжный батальон — краса и гордость сибирской дивизии. Когда же прорвались и взяли село, где дрались лыжники, жители привели солдат к сожженному сараю: там были одни обгорелые кости: немцы сожгли раненых, человек двадцать.

Старуха в огромных худых калошах нагнала одного сержанта:

— Соколик, записку мне давеча, как их похватали, чернявый один сунул, отдай, говорит, мать, как наши придут.

А писал его друг Епифан Казанцев:

«Ребята, у нас нет ни гранат, ни патронов. Не сдаемся, но тут все ляжем. Отомстите за нас выродкам. Деремся мы не с фрицами, а с власовцами, и они, подлые души, кричат нам по-русски: сдавайтесь, чалдонские валенки! Не откажите, ребята, расплатиться за нас. Уж больно тяжко от падали этой русскую речь слышать»...

Вот тогда и начался у Васьки Косых свой счет к власовцам, и вел он его всю войну. После выхода из госпиталя пошел в разведку. Народ там был веселый. Как раз в те поры дела у них были швах. Не приводили «языков». Вернее, не доводили. Резали. Начальство грозило карами. Но с месяц ничего сделать не могло. После, когда угнали в штрафбат капитана, командира батальона дивизионной разведки, ребята пошли к комдиву, выпросили, чтоб капитана вернули, привели двух «языков».

А история эта вся началась из-за сожжения раненых лыжников. Очень хотелось расплатиться. В разведке и ждала Василия его беда. В марте сорок второго они впятером ушли за «языком». Но вместо этого попали у проволоки в ловушку. Пошли на голос, а немцы нарочно вслух разговаривали. Вместо боевого охранения нарвались на целый взвод эсэсовцев. Резались у кольев ножами. Ваське вмазали между глаз прикладом, очнулся в блиндаже. Допрашивали его строго. Переводил русский, переводил и все сочувствовал: «До чего ж дурной ты парень. Отвечай, иначе плохо будет». Чалдон молчал. Его избили, но не до смерти, а потом попал в лагерь.

Лагерь этот на Смоленщине был самое страшное и подлое место, которое видел Василий за всю свою жизнь. За проволокой кучились в дырявых бараках тысяч десять наших солдат. Иногда их выгоняли на работу, иногда вообще не трогали. Это было, пожалуй, страшнее. От голода, от разных мыслей безделье убивало скорее, чем самый каторжный труд. Кормили немцы пленных так: утром и в обед солдаты из-за проволоки кидали в толпу брюкву и буханки непропеченного хлеба. За ними бросались ордой, рвали из рук, отталкивая друг друга. Глядя на голодных, солдаты даже не смеялись, смотрели, лениво переговариваясь, и отходили.

Сначала Чалдон решил вообще не есть. Не мог он стерпеть лютого этого унижения. Само русское имя было втоптано в грязь. Он уползал в глубь захламленного барака, ложился там и закрывал глаза. Но товарищи нашлись и там. Подошел к нему как-то курносый парень, сунул кусок хлеба.

— Умирать собрался? — спросил он, перекатывая желваки под мутной кожей щек.— А мстить кто будет?

Ненависть дала силу. Теперь оба кидались вместе с толпой за брюквой и хлебом, ели только часть, другую — откладывали. Готовились к побегу.

Как-то вывели их на работу — ремонтировать дорогу. По дороге непрерывно шли обозы и грузовики, охрана зазевалась. Бежали незаметно. Сначала отползли в поле. Неубранная гречиха прикрыла их, а потом на коленях, ползком, бегом ударились в ближний лес. Добрались до него только через час. Охрана потому и прозевала их, что лес был километрах в трех, а гречиха в поле низкорослая — не спрячешься. Однако им повезло.

На фронте Чалдон был ранен два раза. Второй — в Польше. Взяли Люблин, дивизия прошла по его улицам, и цветы, приветственные крики людей, улыбки женщин всех ослепили. Однако на следующий же день пришли сообщения другого свойства: в не большом городке под Люблином была перестрелка, убит лейтенант из их дивизии и двое ранено. Вот тогда-то и подзалетел Чалдон. Он с двумя ребятами из разведвзвода должен был выяснить, укрепились ли немцы в небольшом фольварке. Фольварк был каменный, со стеной, похожий на старый замок. Когда подползли, немцы их встретили точными пулеметными очередями. Чалдона ранило в ногу. Ребята пытались его утащить из-под огня, и как он их ни молил, все волокли его по жидкому ноябрьскому снегу. Оба так и остались в снегу рядом с раненым Чалдоном.

Дальше дела пошли совсем плохо. Немцы из фольварка ушли. Чалдон слышал, как рычали моторы машин, как кричали унтера, как шлепалось что-то тяжелое в кузова грузовиков. Потом все стихло. Наши тоже прошли где-то стороной. И остался он в грязном тающем ноябрьском поле один. Ни сдвинуться, ни шелохнуться. Чалдон лежал, глядел в небо, вечером вмерзал в лужу, утром оттаивал, рядом лежали два убитых дружка: Колька Кандыба и Петька Серых.

На третий день нашла его полька-крестьянка, женщина лет тридцати, жгуче черноволосая и черноглазая, глянула из-под платка, встретила его взгляд и ахнула:

— Москаль!

Чалдон глядел на нее молча. Нога его опухла, как бревно, и уже не болела, он знал, чем это грозит, лучше бы болела.

Через час женщина явилась с лошадью и подводой и по страшенной грязи, по разбитой дороге увезла его на хутор. Где-то совсем близко были наши, но хутор в лесу в зону их действий не попал. Вот тут-то и понял Чалдон, как нелегко у них в Европах. Хозяйка была на хуторе командиршей. Муж слушался ее, как овца, но от одного взгляда на Чалдона начинал трястись мелкой дрожью:

— О матка бозка, помилуй нас, приде Армия Крайова, нас забьют, як бога кохам!

Эвелина — так звали хозяйку — грозно прикрикивала на него, и муженек плелся работать по хозяйству. До своих Чалдону добраться было нельзя, потому что вокруг шла чересполосица наших и немецких позиций, как бывает всегда после большого наступления, когда оно, наконец, выдыхается.

Немцы на хутор не заходили, наши тоже, зато Армия Крайова пришла. Они вошли под вечер. Шесть человек в старой польской форме, в конфедератках с огромными кокардами. Старший с узким лицом, на котором выделялись серые стальные глаза и огромный орлиный нос, сразу увидел ширму, за которой лежал Чалдон, и отодвинул ее. Понял все с первого взгляда.

— Москаль? — спросил он и яростным взглядом выбелил лица хозяев.

Чалдон сел на койке. Шесть человек с автоматами стояли в комнате и молча смотрели на него. Бледные хозяева жались к стенам. Человек с могучим носом закричал на них. Он кричал, все повышая голос. Чалдон разбирал только два слова «москали» и «герман»— он понимал, что офицер ставит их и немцев на одну доску, и это возмущало его своей несправедливостью.

Он вдруг перебил крик офицера:

— Эй паря,— сказал он,— чо болтать? Вали сюда, потолкуем.

Двое постарше аж зашипели от его невыносимой дерзости, хозяин чуть не упал в обморок, двое уже лезли к нему с автоматами, тыча их ему под нос, но молодые засмеялись. И, неожиданно, взглянув на Чалдона, улыбнулся и офицер. Спросил чисто по-русски:

— Откуда будешь?

— Из Сибири,— сказал Чалдон.— Из Иркутской области. Закурить нет, братишка?

Офицер, не оборачиваясь, что-то сказал, и ему поднесли самокрутку и огонь.

— Зачем пришел к нам, Иван? — спросил офицер, тоже закуривая, но сигарету.

— Освобождать, однако,— пояснил Чалдон.— И вот гляжу: навроде это вам не нравится?

— Нам что москаль, что герман — один дьявол,— сказал офицер,— но это хорошо, что ты сибиряк.

— Вестимо, хорошо,— ответил Чалдон.— У нас там, в Сибири, герман не бывал, а видишь, куда мы за ним притопали.

— В тех местах, где ты живешь, бывали мои предки,— сказал офицер, задумчиво разглядывая его.— Их ссылало туда русское правительство.

— Знамо,— сказал Чалдон.— У нас вокруг польских деревень штук пять будет: и Шуровское, и Лодзияка, да мало ли.

— И сейчас живут поляки? — оживился офицер. Остальные слушали, боясь проронить хоть слово. По ожившей хозяйке Чалдон понял, что дело его не так плохо.

— А что им не жить,— рассказывал он,—У нас в Сибири земли хватает, зверя — неисчислимые тучи, охота, хозяйство, чо хошь!

— А колхозы? — спросил пожилой усатый, зло косивший на него с самого начала.

— А что колхозы? — спросил Чалдон в ответ.— Колхозы, паря, это правильное дело. У нас там земли — хоть с самолета меряй, одному такое в хозяйстве не потянуть. Надо вместе.

С этого момента все пошло крутиться наоборот.

— Так ты красный агитатор? — спросил, вставая, офицер.— Ты не простой русский солдат, я вижу.

— Самый чо ни на есть простой, паря,— сказал Чалдон.— Ефрейтор.

— Нет, ты врешь. Ты политрук,— сказал офицер, резко взглядывая на своих.

Те сразу построжали, подтянулись, выставили автоматы.

— Я служил в русской армии,— говорил офицер,— тогда солдаты не агитировали, а ты агитируешь, ты политический работник.

Чалдон засмеялся.

— Брось, паря, чушь молоть. То ж старая армия была, а мы новая, Красная. У нас политинформация как-никак бывает.

— Мы тебя расстреляем, москаль,— сказал офицер.— Ты пришел на чужую землю, тебя сюда не звали.

Чалдон не испугался, гнев ударил в голову, заглушил все опасения.

— Стрели,— сказал он, распахивая гимнастерку.— Стрели, пан. Давай, стрели русского солдата. Ты германа не сумел со своей земли прогнать, я пришел тебе помочь, по твоему слабосилию, а ты теперь меня, ранетого, убей. Верно, благородный ты, паря, пан, как я погляжу. Только вот чо,— он приподнялся и спустил с кровати здоровую ногу.— Кабы встренул ты меня здорового, я бы с тобой на равных поговорил, тогда, паря, видно было б, кто из нас лучше в солдатском деле!

Они ушли. Не тронули. Но хозяйка в ужасе свалила его на телегу и повезла через все фронты. Она была уверена, что те вернутся...

Чалдон остановился. Размышляя, он не заметил, как стал все больше отворачивать от реки. Мрак стоял вокруг плотный, тугой. В темноте в тайге жутко даже привычному человеку. Ухнул филин и смолк. Низко, цепляясь за хвою, пролетела сова. Деревья пропали во мраке, лишь гуд и треск выдавал их присутствие. Запах вечерней сырости наползай с реки. Чалдон почувствовал, что устал. И все-таки надо было идти. Ночью Лепехин должен себя выдать. Ночью звуки слышны далеко. Да и костер. Без него он не обойдется.

Чалдон неторопко полез в голец. С вершины что-нибудь увидишь, да и утром хорошо. Ночку он тут переможется, а с утра у него обзор на десятки верст.

Он шел чутко, обостренно слушал, дулом заряженного карабина караулил мрак. Глаза начинали привыкать к темноте. Да и луна уже вышла, странным призрачным светом высвечивала стволы.

Чалдон подумал, что, ежели бы с ним в партии был Епиха, кровавой этой заварухи точно б не произошло. Хоть Епиха и умер в сорок втором совсем молодым, двадцати двух не полных лет, но Чалдон, знавший его чуть не с пеленок, верил его чутью и понятию.

— Эх, Епиха-Епиха... Сожгли тебя подлые Лепехины, но дай срок, я посчитаюсь...

Не стало друга — жизнь пошла не так. Чалдон и сам был парень самостоятельный, но с Епихой вдвоем они горы могли свернуть. Всегда хорошо, когда в большой драке можно стать спиной к спине и верить в надежность отпора там, позади, тогда и сам маху не дашь.

После войны, когда приехал Чалдон в родное село, многое пошло прахом. Не дождалась его Настька Бакланова. Уехала на лесоповал, вышла там замуж в сорок четвертом за какого-то начальника. Баб, правда, было хоть заметом греби. Из мужиков и парней вернулся с войны разве что четвертый. Вешались на бравого разведчика вдовы, клали на него глаз девки из выросшего за войну молодняка. Но опостылело ему в селе. Мать и бабка еле тянули хозяйство. Отец погиб под Питером. Братья повыбиты: один — инвалид, без руки вернулся. Решил Василий податься на заработки. Скучно было в родных местах без Епихи, да и хозяйству нужна была помощь нешуточная. Так и пошел он с сорок шестого по геологическим маршрутам, так встретил он паскуду эту, Лепехина...

Чалдон помнил, как резануло его в самое сердце, когда тот палил сверху в них, вмятых в песок, и вопил, что он унтер-офицер «русской освободительной армии». Не мог простить Чалдон власовцу своего позора, того, что он, гвардии младший сержант, победитель, кавалер двух орденов Славы, ордена Красного Знамени, шести медалей «За отвагу», лежит в песке, а тварь, которую он победил и которой наступил ногой на горло в сорок пятом, через три года в его родных местах глумится над ним, над памятью его сожженного друга, над всей его такой тяжкой победой. Он был сибиряк, решения принимал не сразу, но тогда поклялся себе, что, если минуют его эти пьяные слепые пули, он с Лепехина шкуру спустит.

Чалдон взобрался на голец, сердце тяжко бухало в груди. Он стал спиной к сосне и огляделся. И вдруг... Быть того не может... Нет, точно... Метрах в трехстах внизу горел костер. Он вспыхивал и тут же пропадал, словно прятался куда-то.

«Вот,— подумал Чалдон,— мое время пришло».

Он немного подождал, обдумывая, как лучше подобраться к костру. Лепехин был мужик тертый, его дуриком не возьмешь. Чалдон решил, что обойдет его с другой стороны, откуда тот не ждет. Он медленно двинулся вниз, прикладом ощупывая дорогу, помогая себе. Главное было не хрустнуть какой-нибудь палой веткой, а они, как назло, все чаще попадались под ноги. Если б по ровному месту. Чалдон бы сумел пройти беззвучно, но тут в темноте можно было, того гляди, сорваться и покатиться по склону, а это сразу давало Лепехину все преимущества. Поэтому он тихо спускался, от дерева к дереву, не теряя из виду костер. «Почему у костра никого не видно, не капкан ли? — думал Чалдон.— Огонь, как наживка, я сунусь, а он — вот он». До костра оставалось шагов сорок. Тут местность шла ровнее, но хворост все-таки успел напоследок звонко обломиться под ногой. Он застыл на месте и долго слушал. Все было тихо, но он был разведчик и знал, что на войне нет ничего страшнее тишины. Наконец все же двинулся к огню, выбирая в уме наиболее точное и хитрое решение. Карабин был крепко зажат в руках, и он знал, что, если Лепехин даст ему одну секунду, он ее не упустит.

Чалдон бесшумно обошел громадную лиственницу, шагнул вперед и тут же шарахнулся от чужого движения рядом. Темная фигура в двух шагах от него выпрямилась, глухо ахнула, и резкий свист ножа прорезал воздух. Чалдон дернулся от боли, но успел спустить курок. Он уже падал, когда фигура у лиственницы рванулась, забилась, потом медленно осела, съехав по стволу. Плечо жгло. Он знал, что если сейчас вырвать клинок — ударит кровь. Шатаясь, поднялся. Враг был в трех шагах. Чалдон подошел, не выпуская из рук карабина. Луна была высоко, и свет ее, не проникая под свод лиственницы, все же помогал, видеть. Власовец лежал, скорчившись, подмяв под себя левую руку. Карабин его, вставленный в рогатину, торчал вверх дулом, прикладом в землю. Чалдон встал над телом врага. Почему Лепехин не стрелял? Наверное, потому что он вышел слишком близко от власовца и карабин с упора мог ударить ему только по ногам. Лепехин положился на нож...

Боясь наклониться из-за режущей боли в плече, он стоял и разглядывал темное лицо с накрепко зажмуренными глазами. Нож в плече мешал движениям, боль нарастала. Он ткнул дулом Лепехина, и тот вдруг со стоном разлепил веки. Глаза его, прищуренные от страшной боли, смотрели с мукой, ненавистью, с мольбой.

Чалдон, стараясь не наклоняться, сел около.

— Куда пуля-то вошла? — спросил он.

Лепехин заскрежетал зубами.

 — Сука,— пробормотал он,— сука большевистская... Обхитрил.

А то бы сам лежал.

— Ничо,— сказал Чалдон, усмехаясь.— Я б лежал, другие нашли б, однако... Такого зверя все одно затравили б, паря. Расея, она предателей не прощат.

— Ду-ура...— выдохнул Лепехин.— Кому служишь?.. Коммунистам... Чтоб они жрали да пили... А ты им подноси...

— Слыхали,— сказал Чалдон, прикрывая глаза. Голова у него кружилась.— Холуй ты немецкий. Шавка ты, хошь и хищная...

С минуту они помолчали. Лепехин хрипел и корчился на земле, Чалдон старался не потерять сознание. Кругом бормотала листва.

— Помираю,— просипел Лепехин.— Ошибся... Коли б в плен тогда не попал... так сам бы так посиживал... Васька,— он, волоча руку и второй гребя, как в воде, подполз к Чалдону.— Слышь... Помираю...— глаза горели на буром лице.

— Что ж, паря,— сказал Чалдон, косясь на него.— Как жил, так и помирашь. Собаке собачья смерть.

— Васька,— шепотом кричал Лепехин,— пойми: в плен попался... Не судьба... Ежели на фронт... в другой год... я бы в козырях.., ходил... Не предатель я... Планида такая...

— Помирашь, а врешь, однако,— сказал Чалдон, потряхивая головой, чтобы прогнать дурноту.— Плен — пленом, а человек — человеком. Не русский ты... Отцов и дедов предал. Как шавка, перед Гансом хвостом вилял. Родову свою продал, кровь русскую лил. Чо ж, однако, хочешь-то, паря?

— Не на тот кон поставил... А был, как все... В лагере... Никто не вы... не выдерживал.

— Кого обмануть хошь? — спросил, поворачивая к нему голову, Чалдон.— Бога? Дак он, коли есть, все видит. Меня? Дак я сам в плену был. Падаль ты, паря, и помирашь, как падаль. Нету тебе прощения.

И тут Лепехин кинулся, ударился головой о плечо Чалдона и сполз вниз.

От дикой боли в ране все в Чалдоне взвыло. Но он еще нашел в себе силы, чтобы ощупать Лепехина. Тот был мертв. Посчитался он с вражиной. И за Епиху, и за себя, и за Расею... Чалдон расстегнул гимнастерку, отодрал клок нижней рубахи. Боль шла страшная, раздирала сердце. Не давая себе опомниться, он рванул нож из плеча, заткнул рану тряпицей и намертво прижал ее правой здоровой рукой. Тотчас все закрутилось перед глазами, запрыгали тени и лунные блики, и, помня только, что нельзя отрывать руку от плеча, он рухнул навзничь.