Весна задержалась. Была середина мая, а снег на перевалах еще не стаял. И все-таки партия ушла. Ему предстояло нагнать ее в Бабине — последнем поселке перед дальней тайгой. Приоткрылась дверь. Секретарша начальника позвала:
— Алексей Никитич, к Азарьеву.
— Хорошо.
Он подождал, пока она закроет дверь, глянул в окно. В мутной его глади отразилось крепкое лицо со слегка выдавшимися скулами, с большим, чуть приподнятым носом, с толстогубым словно закупоренным ртом. Пристально и зорко глядели серые глаза. Он повел плечами и повернулся. К Азарьеву, так к Азарьеву.
Начальник, отглаженный, в мягком армейском френче, кивнул на стул. Порхов сел.
— Партия вышла? — спросил Азарьев, поднимая на Порхова глаза.
— В восемь утра.
— Что ты надумал?
— Буду действовать, как решил.
— Я сниму тебя с партии,— Азарьев поднял на него тяжелый взгляд. Жесткое южное лицо его напряглось. Порхов усмехнулся.
Он знал начальника. Тот был способен напугать лишь тех, кто боялся.
— Пожалуй, и тебе, и мне будет легче, если снимешь,— сказал он.— Снимай.
Азарьев вскочил и подбежал к стене, где висела экспедиционная карта,
— Да ты посмотри — закричал он, чиркая пальцем по коричневым гармошкам хребтов,— посмотри: сотни километров по тропам, а потом? На дорогу ты потратишь почти все время. Когда ты будешь забуривать? А если даже и успеешь? Когда возвращаться? С юга перевал, с севера — четыре. Куда выходить? И если б речь шла только о тебе! С тобой же Альбина! Почти полтора десятка людей! Ты о них думал?
— В случае удачи мы открываем месторождение! — Порхов встал.— Не тебе объяснять, что оно сейчас значит для страны.
Азарьев сник. Он добрел до стола и сел.
— Упрям ты,— сказал он, смешно двигая черными высоко раскинутыми бровями. Государственные категории — это одно. Но риск...
— Риск в геологии — норма.
— У тебя в партии он всегда выше нормы.
Порхов встал.
— Ну, я пошел.
— Иди,— скорбно сказал Азарьев,— черт с тобой, честолюбец несчастный.— Он улыбнулся, смягчая значение слов, потом вышел из-за стола, крепко стиснул Порхова.
— Возвращайся,— попросил он,— и ребят выводи, Алексей... Помни о людях. Они ведь жить хотят.
Порхов дернул щекой, вышел, мягко прикрыв дверь.
Дорога шла между гольцов, густо поросших бурой, еще не зацветшей тайгой. Лошадь шла галопом. Начался спуск. Порхов перевел коня на рысь. Об этом маршруте он мечтал давно. Месторождение было где-то там, в верховьях Угадына. Уже несколько раз он словно ловил его за хвост: начиналась порода с золотыми выходами и вдруг обрывалась, как будто нарочно поманив искателя, чтобы сбить с пути.
Маршрут разработали отменно. В область поиска попадала вся территория, где была найдена золотоносная порода. Но если они не успеют взять образцы со всех намеченных точек, замысел может распасться. А успеть трудно. В начале сентября уже холода, я в конце— снег. Время не растянешь. В десятках мест надо пробурить канавы и отрыть шурфы. Взять образцы пород. А на одну дорогу туда и обратно уйдет не меньше семи-восьми недель, это при предельно напряженном движении. Так, чтобы делать не меньше двадцати километров в день. Если снег застигнет при возвращении, можно погибнуть. Перевалы закрываются в начале октября напрочь. И на север, и на юг. Можно, конечно, прорваться к Сосновцам, но там дорогу могут преградить снежные завалы. Все зависит от партии, и вот эта-то мысль особенно угнетала Порхова. Людей он всегда отбирал сам. Но на этот раз перед самым выходом его вызвали в- управление. Когда прибыл, оказалось, что пятеро завербованных рабочих не явились на сбор. Пришлось брать первых попавшихся: с бору по сосенке. Заправляли всем завхоз и Альбина. Могли ошибиться. Потому он сейчас и гнал так лошадь. В Бабино предстояло познакомиться с вновь набранными, окончательно решить, стоит ли браться за такую огромную задачу. Впрочем, в глубине души он знал, что все равно выйдет по намеченному маршруту.
Вот и река. Лошадь под ним, осторожно ступая, стала спускаться к воде. Солнце серебрило ее на стрежне, вдалеке ухали взрывы откалывающихся льдин. Разбрызгивая воду, лошадь пошла карьером. Выбралась на берег, и Бабино раскинуло перед ними единственную свою улицу, на ней никого не было. Изредка пробегали молчаливые лайки, без любопытства поглядывая на вновь прибывшего. Около длинного барака экспедиционного склада стояли навьюченные лошади его партии. Рядом — тезка, Алеха-возчик.
— Как лошади? — спросил Порхов.
Алеха взглянул на него и отвел глаза:
— Лошади-то — ничо. С людьми хуже.
— Работать будут?
— Погляди — увидишь.
Порхов молча толкнул дверь и вошел в барак.
Завхоз Корнилыч и с ним еще трое укладывали в вещмешки какие-то припасы. Увидев начальника, все прекратили работу.
— Чего встали? — спросил Порхов.— Заканчивайте — и в столовку. Корнилыч, останься.
Завхоз у него был испытанный, ходил с ним уже в третий сезон. Но людей набирать он ему никогда не поручал. Порхов в полумгле барака, щурясь, проглядел списки.
Колесников — это тот высокий. Мужик крепкий, но, видно, из интеллигентов, работать будет неважно. Нерубайлов — солдат, надежный. Косых — белесый парень, сибиряк, потянет. Шумов — деревенский, привычный к любому труду. Соловово — кажется, это тот седой? Что за фамилия такая — Соловово? Черт знает что. Лагерник, как и Колесников. Сначала он его брать не хотел. Смущала седина. Но подкупила серьезность. Да и по возрасту ему всего сорок три. Мужик плотный. Лагерник — это не страшно. Где сейчас найдешь сибирскую геопартию, чтобы в ней не было амнистированных или отбывших срок? Работать их там, в лагерях, не отучивают,— это факт. Ладно, теперь вот они, незнакомые: Шалашников, Жуков, Аметистов и Лепехин.
В углу кончили возиться. Протопали сапоги, хлопнула дверь. На табурет осторожно присел завхоз.
— Как дела? — спросил Порхов.
— Так навроде все, как надо,— улыбаясь, заговорил завхоз. Он всегда улыбался. Сначала Порхова раздражала эта вечная улыбка на моложавом его лице, где скудно и лишь изредка проступала растительность. Потом свыкся.
— Все упаковали во вьюки. Продукты — на плечах. Навроде, однако, готовы.
— Что за народ вместо выбывших?
— Четверых взял,— завхоз опять заулыбался и посмотрел на него голубыми молодыми глазами.— Трое — хочь на их валуны перетаскивай, однако. Четвертый на вид хлипкий, да эти толкуют: тягуч. И по нему похоже: тощ, а двужильный, пра слово.
— Зэки?
— Оно, может, и были, а ноне — при паспортах, Говорят, на Илиме вкалывали летошний сезон.
— Давай их сюда по одному.
Завхоз кивнул и вышел, так и не согнав с лица свою неуместную улыбку.
Порхов стянул с плеч куртку, сел так, чтобы свет из окна падал на вошедшего. Он всегда беседовал с людьми перед выходом в тайгу, прощупывал их. Кроме того, надо было и самому произвести впечатление на рабочих. Он знал, что слава о нем идет по всему краю, но не отказывал себе в небольшом спектакле, во время которого при хорошо сыгранной им роли рабочий выходил от него в уверенности, что попал наконец-то к такому начальнику, о котором мечтал, и что теперь главное только хорошо работать, а уж обижен не будешь. Впрочем, сам Порхов был уверен, что тут никакого обмана нет. Он умел заботиться о своих подопечных.
Открылась дверь. В нее вошел невысокий человек в кепочке. Он был крепок, лицо с жесткими морщинами на лбу и по углам рта, нос курносый, глаза цепкие.
— Здрасте,— сказал вошедший.— Звали?
— Шалашников? — спросил Порхов, упорно разглядывая стоявшего перед ним канавщика.
— Жуков,— ответил тот на вопрос Порхова, и глаза их встретились.
Взгляд канавщика, затаенно выпытывающий и неломкий, не понравился начальнику. Он еще раз взглянул на кепку и стал расспрашивать рабочего. Выяснилось, что он в сорок шестом году был осужден на три года — унес со стройки инструмент, а после освобождения работал в геологоразведочных партиях и на прииске.
Голос у рабочего был унылый. Вид понурый. Это обнадеживало, Порхов не любил независимых.
— На взрывных работах бывал?
— Приходилось.
— Аммонит от детонита отличишь?
— Конечно.
— Хорошо.— Он опять взглянул в глаза канавщику и встретил тот же самый оценивающе-сторожкий взгляд.— Сядь, поговорим о благах земных. Увезти после сезона можно и тысяч двадцать, и меньше, и больше. Сколько намереваешься?
— Да что ж, начальник,— сказал Жуков, криво усмехаясь,— про тебя слыхали, надеемся: не обидишь.
Что-то встревожило Порхова: не то усмешка, не то тон.. Что-то было в сказанном потаенное. Какое-то непочтение или издевка.
— Кто с тобой в спарке работает?
— Шалашников, малый молодой, неученый, да тянуть будет, как трактор,— торопливо ответил Жуков и покосился на Порхова.
— Ты раньше с ним работал?
— Никак нет,— Жуков помолчал.— Тут вот, в партии у вас, значит, скорешились.
— Ладно,— сказал Порхов.— А остальных кого встречал на работах?
— Никого.— Канавщик надел кепку и опять прямо взглянул на начальника. Где-то в глазах или в губах было что-то вроде усмешки.
Порхов встал.
— Вот что, Жуков. Я вас не набирал. Так вышло. И хочу предупредить: вкалывать у меня в партии надо на все сто. Пить не дам. Картишками там или наркотиками не баловаться. Партия выходит в мае, приходит в октябре. Четыре месяца работы, только работы, понял? Зато возвращается человек с монетой и хорошей славой. Мои канавщики в любую партию устроятся. Условия понятны?
— Понятны! — Жуков встал.
— А теперь иди и позови Шалашникова.
Жуков прошел к двери, поправил перед ней кепочку на голове и, оглянувшись, вышел. У Порхова настроение испортилось. Если бы набирал он сам, этого типа не взял бы нипочем. Очень уж скользкий.
Порхов любил немного припугнуть человека — пусть тот почувствует, с кем имеет дело. Чтобы идти первым, надо было доказать другим, что имеешь право на первенство. Доказывать, конечно, приходилось делами.
В институте в его группе только один Валька Милютин возбуждал в Порхове тайную зависть. И не только тем, что учеба давалась тому легче, чем остальным, не только тем, что к третьему курсу Валька перечитал всю литературу по геологии на русском и английском языках, какую можно было найти в библиотеках, но и еще не явной, но безусловной независимостью взглядов и суждений. Сначала Порхов попытался спорить с ним. Но о ком бы и о чем бы ни заходила речь: от работ Губкина до философии Соловьева,— он бывал полностью уничтожен язвительной логикой и насмешливой проницательностью своего противника. Вся группа собиралась слушать их диспуты и с удовольствием хохотала, когда Порхов, в очередной раз уличенный в наглом и бесстыдном невежестве, багровый от конфуза и ярости, широким шагом выходил из аудитории.
Если бы не было Вальки Милютина с его насмешливо сощуренными глазами, возможно, желание первенствовать не прорвалось бы в Порхове с такой силой. Теперь же он мобилизовался. Учеба давалась ему нелегко, но в практической геологии толк он понимал. Парнишка, рожденный в Иркутске, не мог не понюхать тайги, не мог миновать летом геологической партии. Он с детства знал многое из того, что его сокурсники должны были усвоить лишь с годами работы. Это давало ему преимущество перед товарищами, и он пользовался этим. Он уже твердо усвоил правила мужского -коллектива и знал теперь, как стать в нем первым.
В институте он записался в секцию бокса и к третьему курсу выиграл первенство города в своем весе. Вот тогда и наступила минута торжества. Он стоял в зале, окруженный парнями из своего института, и, натягивая спортивный костюм, коротко отвечал на вопросы. Внезапно среди тех, кто его окружал, он увидел восторженное лицо Вальки Милютина. С тех пор прошло много лет, и все эти годы Порхов никому и ни в чем старался не уступать.
Вошли рабочие, и он очнулся от воспоминаний. Один был длинный и тощий парнишка в спецовке, другой — могучий приземистый мужик в кепке, третий — светловолосый красавец в телогрейке нараспашку.
— Звали, начальник?
— Садись, ребята,—сказал Порхов и подождал, пока они расселись, двигая табуретками.— Назовись по одному.
— Шалашников! — бабьим дискантом сказал длинный и, странно двинув бровями, взглянул на него.— Валерий Петрович.
— Лепехин,— увесисто сказал мужик и посмотрел из-под широкого лба твердыми желтоватыми глазами.
— Аметистов Георгий,— заулыбался красавец и взмахнул шевелюрой. Золото волос мягко вспорхнуло и мягко же опустилось на голове.
— Где до этого работал? — спросил Порхов, глядя на длинного.
Тот заиграл бровями, заулыбался щербатым ртом:
— А где ни придется.
— Канавщиком был?
— И это умеем.
— В какой экспедиции?
Он спрашивал, а сам на скуле своей чувствовал тяжелый взгляд приземистого и от упорства и тяжести этого взгляда весь закипал. Но именно оттого, что весь уже полон был внутри гнева, особенно старательно допрашивал длинного:
— Где работал на Севере?
— На Нижнем Илиме! — сказал длинный и невесть от чего захохотал, поглядывая на товарищей.
Порхов искоса оценил поведение остальных, но те сидели тихо. Приземистый, поймав его взгляд, отвел глаза.
— Чего ржешь, Глист? — сказал он и, обращаясь к начальнику, пояснил: — Он у нас блажной, гра... товарищ начальник. Найдет на него: ржет или морду корчит, а насчет работы справный. Я с ним был на Нижнем Илиме, работает надежно.
— У кого вы были в партии на Илиме? — Порхов стиснул челюсти. Надо было проучить за дурацкий смех длинного, но основательность здоровяка сдерживала его.
— У этого...— морща лоб, вспоминал Лепехин,— так что у Чугунова.
Порхов покопался в памяти. Чугунова он не помнил, хотя на Нижнем Илиме знал многих. Врет? Выхода все равно не было, недобор рабочих грозил затяжкой работ, крахом всех его планов.
— Чего там искали-то? — спросил он лениво и вдруг резко повернул голову к длинному.
Тот закрутился на месте и испуганно отвел глаза.
— Рыли,— пробормотал он,— рвали...
— Там по нефти шастали,—спокойно сказал Лепехин.— Все больше по ей.
Порхов посмотрел на него, и снова мужик отвел глаза, но во взгляде его была та же цепкая настороженность и наблюдательность, что и у Жукова.
«Таятся,— поразмыслил Порхов,— из лагеря, но не решаются признаться? Однако вот завхоз говорит, что у них паспорта...»
— А где ты работал? — спросил он у золотоволосого красавца.
Тот выронил куда-то улыбку, бездумно раздвигавшую ему губы, и весь подтянулся:
— В партии первый раз.
— А до этого?
— Был на заводе фрезеровщиком.
— Чего на Север поманило?
— За длинным рублем.— Он широко улыбнулся и как-то доверительно, почти с женской ласковостью взглянул на Порхова: — Жениться надумал, надо деньжат скопить.
— Так,— сказал Порхов, поднимаясь, и они немедленно вскочили, Лепехин чуть медленнее остальных.— Вас,— он кивнул на Лепехина и Аметистова,— беру. Ты,— он взглянул на ссутулившегося длинного,— остаешься.
— Как так, начальник? — заныл длинный.
— Все,— обрезал он,— разговор окончен.
Они вышли один за другим. У выхода Шалашников оглянулся, на лице его было по-собачьи молящее выражение. Порхов головы не повернул.
Хлопнула дверь. Он молча оглядел углы барака, заваленные тюками, вещмешками, связками инструментов. Дела складывались неважно. Люди, которые шли с ним в дальние маршруты, вызывали сомнение. Но выхода не было. Он сам несколько дней назад на совещании в управлении отверг иной план. Ему указывали, что все, что он запланировал с опасностью и впопыхах на один сезон, можно без особенного риска выполнить и в два, и в три сезона. Но он знал, чем убедить.
— Страна выдержала самую жестокую в истории войну,— сказал он,—- выдержала голод сорок шестого года. Теперь мы оправились и налаживаем хозяйство. Золото, которое мы ищем, даст нам валюту, возможность широких закупок и платежей. Месторождения в водоразделе Угадына есть. Мы уже несколько раз нащупывали его отдельные выходы. Мы обязаны найти его и найти скорее. Мы не были на войне, товарищи, но поиск — тоже война. И на этой войне рискуют. Поэтому мы берем на себя трудовое обязательство в этом сезоне открыть золотое месторождение в водоразделе Угадына.
Он сошел с трибуны, и ему хлопали даже противники. Представитель министерства поддержал его, и начальник управления поставил на его маршрутах свою визу.
Порхов решил рисковать в этом сезоне, потому что вычитал где-то о новом открытии вольфрамовой руды на Востоке и что за это Валентин Сергеевич Милютин получил орден.
Никогда бы он не дал этому человеку опередить себя. Кому угодно другому, но не Вальке Милютину. Впрочем, и кому угодно тоже не дал бы.
Но с Валькой была связана особая история в его жизни. Валька был чуть ли не единственным человеком, который не принял Порхова в облике, ставшем привычным для остальных. Когда Порхов, выступая на комсомольских собраниях, кого-то критиковал и призывал, Валькина косая усмешка портила ему все настроение. Он сам себе казался рослым открытым парнем, смелым и доброжелательным, проникнутым чувством дружбы к товарищам, преданным делу, верным своей неискоренимой исконной любви к геологии, дисциплинированным, честным, простым. И таким его принимал институт, и таким знали потом в экспедиции. Может быть, некоторые сомневались в том, что он именно таков. Азарьев вот назвал честолюбцем. Но для большинства он был отличным, умелым и упорным геологом-поисковиком, талантливым и страстным изыскателем. И два ордена, полученные во время войны, признавались вполне заслуженными, и он знал, что это так. Он выигрывал этот старый потаенный бой со своим недоброжелателем. И вдруг узнает — Валька получил орден! Значит, он просто обязан тоже добиться высокой награды.
Вошел завхоз, улыбнулся.
— Выперли Шалашникова?
— Откуда ты таких шаромыг набрал?
— А вы попробуйте других найти. Сезон-то уже начался.
— Знал бы — заключенных попросил.
— На них надежда плохая.
Порхов нахмурился, вышел, из-за стола, накинул куртку и прошел к выходу. Сезон начинался плохо. Это его беспокоило, Люди набраны — с бору по сосенке. Радист — мальчишка. Хороший был у него радист, да погиб прошлым летом: сплавал к якутам, напился там, а потом лодку его расшило на порогах. Тот, хоть и пил, был надежен. А теперь пришлось взять мальчишку. Всего и знает, что в радиоклубе затвердил. Правда, Альбина в случае чего поможет. Но и она уже четыре года не тренировалась — рука не та...
Он шагал по сырому песку улицы, поглядывал на покосившиеся срубы, мрачнел все больше. Война кончилась три года назад. Но в войну средств на геологию отпускали больше. Теперь их в обрез. База в Бабино без ремонта не проживет. У сруба сидел, покуривая, одноногий парень в накинутой на плечи оленьей парке. Он что-то выстругивал из полена, в зубах дымилась трубка.
— Здорово, начальство,— сказал парень.
— Здорово! — Порхов хотел пройти и вдруг узнал Кешку Енютина, который в сороковом, в первый сезон, спас его на витимских порогах.
— Кеха, ты?
— Я, Алексей Никитич.
— Когда прибыл-то?
— Да уж два года как с Иркутского.
— А там что делал?
— В артель было пристроился. Однако тоска заела. На старый стан потянуло.
Они помолчали.
— Ногу-то где отхватили?
— В сорок пятом.
— Нога не самое страшное. Главное, голова без дырок.
— Все равно жизни нет, Алексей Никитич. Баба от меня ушла. На кой ей безногий?
— Не расстраивайся,— сказал Порхов,— другую найдешь! А эту из головы выбрось. Я к тебе вечером зайду, потолкуем.
Покинув помрачневшего парня, он опять длинными шагами двинулся по улице к столовой.
«Выступать надо сегодня и только сегодня,— думал Порхов,— до темноты можно пройти верст десять — и то хлеб».
Дверь в столовой была открыта. Там никого не было, кроме Альбины и Саньки Тягучина — радиста. Накренив рацию, они что-то соединяли внутри ее корпуса. Он подошел:
— Надежда есть, что эта штуковина не подведет?
— Рация нормальная, товарищ начальник,— сказал Санька, поднимая ясноглазое круглое лицо и глядя на Порхова почти с благоговением.— Не подведем.
Альбина продолжала соединять какие-то проволочки.
— Ты смотрела, кого набирали? — спросил он хмуро.— Я ж тебя просил приглядывать за Корнилычем.
— А чем эти плохи?
— Шаромыги, бродяги. Кто поручится, что они работать будут?
— Ты всегда готов наговаривать на людей,— сказала она и отбросила волосы, упавшие ей на лоб.— Мало ли в партиях случайного народа, а все работают,—и, повернувшись к радисту, попросила:— Саня, иди погляди, как они там лошадей навьючили. Попроси, чтоб под рацию выделили Сивого, он смирный.
Санька кивнул и убежал.
— Попрошу раз и навсегда,— сказала Альбина, жестко смыкая рот,— на людях никаких сцен. Да и наедине тоже.
Ноздри ее тонкого, с чуть заметной горбинкой носа расширились, яркие длинные глаза смотрели с яростной готовностью спорить и возражать. Брови, вскинутые к вискам, были сведены в единое полукружие, резкая морщинка гнева легла поперек лба. Он любил ее в эту минуту, любил до того, что готов был кричать, молить, заклинать: «Прости! Забудь все, что стоит между нами! Будь прежней!» Но он знал, что, если он когда-нибудь себе это позволит, она только усмехнется и уйдет. Рухнет последняя непрочная подпорка уважения, которая еще держит ее рядом с ним.
— Зачем ты выгнал Шалашникова? — резко спросила Альбина,— Все власть свою показываешь?
Он отвернулся от нее и прошел к окну. Сейчас надо было сдержаться и не дать себе воли, тогда все еще может пойти по-другому,
— Рация для нас — главное,— сказал он, стоя к ней спиной,— И ты мне за нее отвечаешь. Ясно? А теперь пошли навьючивать. Выступаем через час.
В три они выступили. Солнце стояло довольно высоко, и, по расчетам Порхова, у них, было часа четыре на движение и час на устройство табора. Было тепло. Май набирал силу. По склонам гольцов среди лиловых переплетений вереска уже огненно вспыхивал алый багульник.
Они взошли на голец, оставя реку по правую руку, и двигались теперь вдоль горной гряды, то почти по самому берегу, то высоко поднимаясь вслед за тропой над сверкающей ломкой уже речной белизной. Льдины на реке со странным шорохом начинали свое кружение по неширокой стремнине. Лошади настораживали уши, люди шли, бодро переговаривались, и сам Порхов впервые за этот день почувствовал радость, которую испытывал всегда, вступая в тайгу.
Солнце, прорываясь через гольцы, падало на склон противоположного хребта яркими рыжими кусками. И там, где оно лежало, в бурой шкуре тайги ослепительно светились стволы лиственниц, и их ржавая горячая щетина придавала остальной темной массе деревьев вид хмурый и выжидающий.
Впереди, на тропинке, белела беличья шапка завхоза. Корнилыч на вислоухом коне возглавлял шествие. За ним, прижимаясь к потным бокам лошадей, шел Леха-возчик. Все восемнадцать грузовых лошадей были авангардом. За ними ехала Альбина и брели пешие, горбясь под набитыми «сидорами», неся на плечах кайла и лопаты. Бурики, кувалды и палатки были навьючены на лошадей. Порхов ехал сзади, по давней привычке фиксируя порядок движения. Он смотрел с седла на мерно колышущиеся перед ним, горбатые от вещмешков спины. Рабочие шли ходко, с удовольствием перекрикивались свежими голосами, и только последний — Пашка, брат завхоза, выпущенный перед этим из лагеря и по слезной просьбе Корнилыча взятый в партию, не нравился Порхову. Он шел, непрерывно перекладывая с плеча на плечо инструмент, нагибался, щупал еле видную траву, оглядывался с жалобной улыбкой на Порхова и, наконец, присел у края тропы.
— В чем дело? — спросил, нагоняя его Порхов,— Отстать хочешь?
Пашка смотрел на него снизу отчаянными, жалкими глазами и улыбался. Это было у них с братом фамильное свойство — улыбаться, что бы с ними ни случилось.
— Не втянусь я.
— Встать! — с яростью приказал Порхов.— Ну и работничков набрали.— Встать, тебе говорят!
Пашка встал бледный и злой, но все еще улыбающийся.
— Догнать остальных!
— Не больно-то командуй! — пробормотал Пашка, вышагивая по тропе.— А то здесь закон — тайга!
— Стой! — Порхов одним движением послал вперед коня и догнал его.— Что ты сказал?
Парень снял с плеча инструмент и смотрел снизу исподлобья, так и не согнав с лица улыбку.
— А чего? Ничего такого не сказал.
Порхов нагнулся и выдернул у него из рук лопату и кайло.
— Снимай мешок!
— Чего?
— Снимай мешок! Живо!
— Да чего вы, начальник,— заныл парень. На лице его больше не было улыбки.
— А то,— с бешенством наехал на него конем Порхов,— если тебе закон — тайга, я тебя из партии вон — и немедля!
— Простите, начальник! — сморщив лицо, тянул парень, вцепившись руками в лямки вещмешка.— Не привык я к воле, все время чего-нить трепану, а потом отмаливаю!
Порхов успокоился.
— На! — Он сунул Пашке его инструмент.— Моли бога за своего брата. Другой бы у меня в два счета обратно уже топал. И смотри, Паша, я таких, как ты, навидался. Что не так — и Корнилыч не спасет.
Теперь Пашка не отставал, и Порхов, качаясь в седле, мог спокойно обдумывать обстановку. Она не радовала. Но он чувствовал себя крепким и уверенным, как всегда, и готов был ко всем неожиданностям.
Впереди Альбина, нагнувшись с седла, разговаривала с высоким человеком в ватнике и потрепанной военной фуражке. Это был Колесников. Рядом с ним мелькали под неожиданным здесь беретом седые виски Соловово. Оба шли как-то особенно вольно, и это уже само по себе не понравилось Порхову. У них был какой-то слишком городской, не таежный вид. А впрочем, откуда тут быть городскому виду? Оба из лагеря. И сказали об этом при первом же разговоре. Дело не в этом, главное, Альбина что-то уж очень оживленно с ними разговаривает. И что она в них нашла?
Первые два года у Алексея с Альбиной все было замечательно. Потом появилась девочка, стало труднее, но самые плохие времена пришли, когда дочка умерла. Зимой у Альбины кончилось молоко, а девочка заболела ангиной. Альбина металась, в самой повадке ее появилось что-то звериное, что-то от рыси или тигрицы. Она требовала, чтобы он добыл молоко. Сделать это было невозможно. В северном поселке, , отделенном тысячей километров от населенных мест, не было коров. Раньше молоко завозили на самолетах. Теперь же молоко получали по талонам лишь несколько семей во всем районе. Альбина требовала, чтобы он пошел к секретарю райкома и любыми способами добыл молока. Он придумал другое: договорился с Азарьевым и авиаторами и улетел в Иркутск. Но когда он вернулся через двое суток, дочка уже умерла. Оказывается, вдобавок к ангине у нее было воспаление легких.
С тех пор Альбина почти не разговаривала с мужем. Ночи были для него мучением. Кровати стояли рядом, но любая попытка его приблизиться к жене вызывала такой жестокий отпор, что он поневоле прекратил их.
После Вальки Милютина не было в его душе человека, который бы так тянул и так озлоблял его, как жена. Обиднее всего было то, что он прозевал момент, когда началось охлаждение. Смутно он вспоминал, что и до болезни девочки уже было не все в порядке, но о причинах он не догадывался. Он любил ее, она это знала. Но ведь совсем недавно и она любила его. Куда же ушло все это? Порхов с яростью посмотрел на беседующих с Альбиной канавщиков. Впереди начинался длинный откос, и дальше между сосен светлела чуть отлогая поляна. Он тронул коня, проскакал длинную вереницу людей и лошадей и догнал Корнилыча.
— Тут заложим табор!
— Привал! — голосисто скомандовал, оглядываясь назад, Корнилыч и соскочил с лошади.
Пока суетились, развьючивая лошадей и растягивая палатки, Порхов присел было прикинуть завтрашний маршрут на планшете. Но работать ему не дали.
— Гражданин начальник! — позвал пришепетывающий от волнения голос.
Он вскинул голову. От палаток глядели на него канавщики, а перед ним стоял длинный парень, растягивая в пугливой улыбке щербатый рот и моргая веками.
— Ты тут откуда? — изумился Порхов,
— Дак вместе с вами,— сказал, заикаясь, Шалашников.— Куда ж мне от вас...
Порхов оглядел его с ног до головы, вид у парня был жалкий.
— Раз сам пришел,— сказал он, стараясь быть строгим, но справедливым,— принимаю. Но, однако, до первого замечания — смотри!
К вечеру на поляне встали четыре палатки.