Она проснулась от прикосновения. Не раскрывая глаз, вся еще в вязком утомлении вчерашнего дня, сквозь ресницы глянула перед собой и увидела Порхова. Он сидел над ней на корточках, склонив голову. Пальцы его с неторопливой ловкостью расстегивали застежки ее спальника.
Первой реакцией было промолчать. Тело ее, изнывшее тело сильной женщины, томилось и радовалось тому, что сейчас произойдет. Но потом пришла мысль о том, что она потеряет все позиции, которые с таким трудом отвоевала. Опять вместо разговоров будут команды, опять придется смириться со всем, опять покорствовать даже тогда, когда это невыносимо.
— Прекрати,— сказала она холодно.
Он сразу отклонился и сел на траву. Лицо его напряглось, небольшие, глубоко запрятанные глаза глядели с обидой.
— Ты мне жена? — спросил он.— Или мы уже развелись?
— Не будем продолжать,— сказала она, высовывая руку и застегивая мешок.— Нам с тобой сцены ни к чему.
— Так что же? — спросил он, падая назад, на локти.— Будешь брать развод?
— Там увидим,— сказала она, глядя на смуглую свою руку, коричнево выделившуюся на белом вкладыше спальника.
Он вскочил. Стиснул челюсти и отошел в угол, плотно стягивая тело ремнем. Вот это в нем она ценила. Что бы ни было, а он был крепкий мужик, не слюнтяй, не размазня. Она поймала себя на мысли, что, может быть, даже и хотела, чтоб когда-нибудь он попросил, пострадал, изливаясь в жалких словах. Но тут же поняла, что сама бы этого никогда не допустила. Он был Порхов. Любви больше не было, но унижать его она не позволила бы никому, даже себе самой.
Она вздохнула. Пахло хвоей и недавним дождем. Вчерашний переход вымотал их. Она ехала на лошади и все-таки устала безмерно, как же пришлось остальным? Порхов вышел, и сразу же зазвучал его командный голос, Затопали сапоги, задроботали лошадиные копыта.
Она вновь расстегнула спальник, с трудом заставила себя сесть. Было холодновато, как всегда в тайге на рассвете. Мошкара уже ворвалась в палатку и начинала свое злобное жалящее дело. Альбина вскочила со старой армейской сноровкой, в две минуты собралась. Сапоги плотно сидели на ноге, гимнастерка обтянула грудь. Она сделала несколько упражнений, согрелась и, выскочив из палатки, побежала к ручью. Обмылась и бегом вернулась назад. В палатке она села на скатанный спальник и задумалась. Утро это почему-то напомнило ей сорок третий год, партизанский отряд. После десятого класса она сумела попасть в школу военных радистов. Через полгода вместе с каким-то лейтенантом их забросили на территорию, захваченную немцами. Костры, на которые нм надо было ориентироваться, утонули в сплошной черноте ночного леса. Альбина, обрезав стропы и утопив в болоте парашют, всю ночь брела по лесу, совершенно не ориентируясь и в ужасе думая о том, как на рассвете выйдет прямо на немцев. К утру она дошла до реки и заснула в стогу.
Проснулась от голосов. Около стога сидели четверо парней и разговаривали по-русски. Она разгребла сено и слушала. Вылезать было страшно. Здесь действовали власовские антипартизанские части, и ее предупреждали об этом Один из четверых, рослый, в перетянутой немецким офицерским ремнем телогрейке, матерился с такой свирепой находчивостью, что Альбина вся заполыхала. Это, безусловно, были власовцы. Она нащупала кобуру, вынула пистолет и приготовилась ко всему, что могло быть. Рослый обернулся. У него было багровое лицо с большим носом и темными широкими бровями. Это было наглое лицо — именно таким Альбина представляла себе власовца. Но на фуражке его, обычной армейской русской фуражке, сверкала звездочка. Альбина вскрикнула и покатилась со стога. Через секунду она уже обнимала краснолицего, царапалась щекой о его щетину, и не могло быть ничего дороже, светлее и чище, чем это усталое багровое лицо. Это был командир партизанской разведки Валентин Корзун. Он со своими парнями и должен был отыскать парашютистов.
Потом, когда Корзун начал говорить ей двусмысленные и смачные комплименты, она его почти возненавидела, и опять лицо его, бывалого и опытного мужчины, казалось ей таким же, как в первый момент: циничным и даже жестоким.
Однажды он вызвал ее из землянки санитарок, где она жила, и объяснился в любви. Она только рассмеялась ему в лицо и ушла, сказав, что для выслушивания подобных вещей у нее сейчас просто нет времени. Он оскорбился и перестал ее замечать. Она не обратила на это внимания. Трижды в день она выходила на связь с Центром и все остальное время слушала Москву, записывая сводки Информбюро и приказы Верховного Главнокомандования. За ней многие пытались ухаживать, но это вызвало в ней такое негодование, что ее оставили в покое.
Правда, нравился ей парень из второй роты — высокий, тонкий, с задумчивым лицом и пышными светлыми волосами. Но ему тоже не было дела ни до кого, в том числе и до нее...
Однажды случилось ужасное. Ранним утром, когда все ещё спали, немецкие егери ножами сняли сторожевое охранение, и, если бы не санитарка, полоскавшая в реке белье, отряд был бы полностью уничтожен. Партизаны врассыпную бросились к болоту. Побежала и Альбина. Чуть отставая от нее, бежал тот светловолосый, на тонком лице его с открытым ртом застыло выражение полной обреченности и мольбы. Тогда она остановилась. Сзади непрерывно били автоматы, рвали воздух разрывы гранат, гортанно кричали немцы. Но она стояла, дрожащими руками нащупывая кобуру. И в это самое время там, сзади, что-то изменилось. Рвущийся от ярости мужской голос бешено матерился. Она оглянулась. Корзун пинками и ударами кулака останавливал бегущих. Скоро удалось даже построить бойцов в цепь. А он, в сбитой на ухо фуражке, в разорванной на груди телогрейке, перебегал с одного фланга на другой, коротко стрелял из автомата, что-то кричал то одному, то другому в цепи, и те, ретиво вскакивая, неслись куда-то с его поручениями.
Она, сама не зная зачем, может быть, ведомая чисто женским инстинктом прижаться к самому сильному и уверенному, поползла к Корзуну. Он обернулся. Красное лицо его было в поту.
— В обороне не продержимся,— прохрипел он и вскочил.— Вперед! — И цепь, подброшенная его голосом, вскочила.
Они отбросили егерей и ушли, унося раненых и большую часть отбитого у фрицев имущества. Немцы на этот раз действовали небольшими силами, и отряд вырвался из кольца. В ту же ночь Корзун нашел ее среди санитарок и увел подальше в лес. Она отдалась ему, не сопротивляясь, и с этой ночи лицо его опять стало казаться ей самым дорогим, самым мужским лицом на свете.
У него всегда были женщины Теперь он бросил всех. Он любил ее и сам вслух удивлялся немыслимой своей измене прежним привычкам. Он любил ее нежно и страстно, и она вся полыхала, встречая его, возвращающегося с задания, потного, багрового, в окружении своих нахалов разведчиков. Через две недели его, раненого, взяли немцы. Еще через два дня повесили на сельской площади. Он умер, как и жил: бесстрашно матерясь и не отворачивая шею от петли. Говорят, перед смертью крикнул: «Альке передайте...», а что передать, никто не узнал. Петля захлестнула горло.
Два с половиной года она проходила мимо мужчин, как мимо стен. Ни взгляды, ни слова, ни улыбки не останавливали ее. В сорок четвертом была тяжело ранена. Выжила, поработала в Главном штабе партизанского движения, в конце войны демобилизовалась. Поступила в геологоразведочный институт. Отец у нее был геолог, она давно тянулась в тайгу.
В конце первого семестра у них выступал один из лучших геологов Севера. Рослый, с грубоватым толстогубым лицом, с далеко ушедшими серыми небольшими глазами. Он говорил размеренно, точно, и что-то в нем напоминало Альбине о том, другом, который уже никогда не мог встретиться с ней в этой жизни. После звонка она подождала геолога.
— Возьмите меня в свою партию,— сказала она.
— А с учебой как?
— Потом выучусь.
Он посмотрел на нее жесткими серыми глазами и кивнул:
— Считайте — зачислены.
Это был Порхов.
...Она сидела в палатке. В лагере было тихо. Порхов увел рабочих наверх распределять канавы и шурфы. Она сменила гимнастерку на геологическую рубаху с колпаком, взяла накомарник и вышла.
Пахло утренней свежей землей и солнцем. У провиантской палатки на пне сидел завхоз и рассматривал карту. Увидев ее, позвал:
— Альбина Казимировна, на минутку! Поглядите, куда мы зашли.
Она взглянула на карту. Ее угол, на который завхоз указывал, был весь в густых коричневых разводах. Горные хребты, похожие на позвоночники огромных животных, оплетали узкую зеленую котловину.
Завхоз повел смуглым пальцем по вычерченной карандашом ломаной линии:
— Позади два перевала. Впереди — тоже два. Ежели будем бурить, как бурили, маршрут не пройдем.— Он улыбнулся, но в глазах его была тревога. Думаю так: или шуровать назад, или спускаться к границе. Тянуть тут — погибель.
— Надо нащупать жилу,— сказала Альбина, с тревогой подсчитывая по карте расстояние.— Для чего мы сюда пришли? Нет, придется бурить, рвать, а потом спускаться на юг.
— Альбина Казимировна,— сказал завхоз.— Ноня середина июня, работы у нас плохо идут, набрали мы ребят — хуже некуда, я за это ответен. Надо вертаться. Тут,— он накрыл карту ладонью,— нам одна только обчая могила.
Альбина прикрыла глаза ресницами. Да, положение сложное, но говорить с Порховым безнадежно.
— Плохо работают,— согласилась она.— И что это за четверка, Корнилыч? Драку организовали, канавы вычищают так небрежно, что трудно составить картину, а за образцами полезешь, хоть заново за них отрывай...
— Просмотрел, Альбина Казимировна,— ответил завхоз и отвел глаза: — Пашка, дьявол, с пути сбил. Примай, говорит, те, мол, еще работники!
— И Пашка ваш лодырничает,— сказала Альбина.— Вы уж сами его подстегните. Сам знаешь, как много сейчас зависит от рабочих. Алексея же не свернешь. Он будет медлить здесь, если ему не все будет ясно в образцах, ни риск, ни уговоры его не стронут.
— Это уж точно,— вздохнул завхоз. И опять заговорил о своем брате:
— Почему это людям так выпадает: у одного до самой смерти все в полном ажуре, у другого — с измальства сплошные камни на пути? Отец давно у нас помер. Я ишшо малой был, а Пашку из-под лопуха не приметишь. Стал я за старшего. Рос малец и ничего, однако, рос. Со школы ниже четверок не приносил. А тут война. Ему тринадцать, а я на фронте. Огольцы, они народ какой известно. Стырили что-то с военного складу. Им — колония. И пошло. Вышел он в сорок четвертом, кого-то пырнул, опять в тюрьму. Теперь мужику двадцать лет, а он уж полжизни, почитай, по лагерям терся. Вот после этого и скажи, от бога, что ли, такое завещано. В чем он, Пашка мой, виноватый?
Думая о его словах, Альбина шагом поехала в голец. Да, сложная судьба была у многих. И все это надо было знать и учитывать, Но как учитывать, когда сейчас от работы каждого зависела судьба всех? Три часа дня, а еще не пробиты шпуры вдоль всей канавы, к закладке аммонита не приступали. Когда они вычистят канаву? На рассвете, что ли?
— Почему не работаете? — спросила она лежавшего на травке Хоря. Тот медленно поднялся, зевнул. Кепочка была насунута почти на самые брови, небольшие серые глаза умно и цепко щупали ее из-под белесоватых ресниц.
— Перекуриваю,— сообщил он, нагло усмехаясь.— По закону положено.
— Вы должны сегодня кончить канаву, а я не вижу, чтоб успели.
— Значит, завтра кончим,— сказал он с той же наглой усмешкой.— Вы-то чего тревожитесь?
— Беритесь-ка за кувалду,— приказала она, садясь на лошадь,— и вот что, Жуков, если в срок работу не закончите, пеняйте на себя, выгоним из партии. Останетесь здесь один,
Она ударила Серко каблуками, и тот послушно понес ее к другому краю канавы. Длинный, узкоплечий Шалашников жалко моргал, глядя на нее. Лицо его было в пыльном поту.
— Отстаете, Шалашников,— сказала она строго.— Другие уже рвать собираются, а вы еще не забурились как следует.
Теперь надо было проверить остальных канавщиков. Почти все работали плохо. Особенно Пашка и Аметистов. У Косых и Шумова дела шли лучше. Она подъехала к канаве Колесникова и Соловово и увидела, что Колесников лежит, раскинув на траве свое большое, обнаженное до пояса тело, и что-то рассматривает. На лице его, всегда казавшемся ей угрюмым, и даже высокомерным, было выражение детского любопытства и ожидания. Он смотрел на белку, которую во все свои блестящие бусинки разглядывала кабарга. Золотистая шерстка ее отсвечивала на солнце, она стояла в кустах, расставив ноги и вытянув милую мордочку с настороженными ушами. Альбина переступила, хрустнула палая ветка, кабарга рванулась и, зашуршав кустами, вынырнула далеко на поляне и снова исчезла среди листвы. Тотчас взвилась и перекинулась на соседнее дерево белка. Застыла столбиком и пошла виться, скакать и взмывать среди стволов.
— Ух,— сказал Колесников, садясь.— Как в тайге интересно.
— Вы здесь первый раз? — спросила Альбина, отходя к лошади.
— Не первый,— ответил он,— но до этого как-то не удавалось вникнуть.
Он шел рядом с ней. Высокий, с просветленным и спокойным лицом, поглядывая на нее, мягко и дружески улыбаясь глазами. Она села в седло. На душе было так нежно, так изматывающе хорошо, что она не выдержала, улыбнулась ему, но бее же сказала:
— Наблюдение за флорой и фауной — это прекрасно, но как быть с канавой?
Он взглянул на нее, ничего не ответил и вернулся к канаве. Через секунду из нее начали вылетать земля и дерн. Темноволосая его голова то исчезала, то взлетала над бруствером.
Альбина немного подождала, сама не понимая чего. Потом тронула лошадь. Навстречу выехал всадник, это был Порхов. Он смотрел на нее угрюмо и спокойно, и вороной его шел неторопливо, удержанный властной рукой. Они съехались.
— Прогуливаемся? — спросил он.
— Жду, пока можно будет собрать образцы,— ответила она.
— Успеют кончить до сумерек?
— Жуков не успеет. И Пашка.
— Трудяги! — сказал он, подрагивая желваками на скулах,—Ну, я им сейчас...
— Погоди!
— Может, лучше вечером собрать людей и — при всех?
— Ладно, попробуем на собрании. Аля,— он развернул лошадь и подъехал к ней вплотную, так, что его колено коснулось ее ноги,— может, поговорим?
Она стегнула Серко концом поводьев, и он взял в рысь. Обернулась только в конце просеки. Порхова уже не было.
Нет, она не хотела начинать все заново. К человеку, который был ее мужем, она порой испытывала что-то похожее на симпатию, порой ее тянуло к нему, подойди он в этот момент, она бы сдалась. Но он не умел чувствовать такие моменты. Впрочем, он многое не умел почувствовать и понять.
Она выбрала Порхова только потому, что он чем-то — уверенностью в себе, внутренней готовностью к борьбе и риску — напомнил ей ее партизанскую любовь. Но теперь, по прошествии лет, она отлично понимала, что и Корзун не был ее суженым. Просто в крайних обстоятельствах, когда напряжены все силы души и тела, тянешься к тому, кто сильнее, кто способен поделиться с другим этой силой, кто укрепит и поможет твоей жажде борьбы и жизни. Корзун был таким, он превосходил остальных неистовостью и мощью натуры, и она, как женщина, не могла не отозваться на зов такого человека
Но каким бы оказался Корзун в обычной жизни? Не выродилась бы в буднях буйная и грубая страстность его души?
Она была почти уверена, что так бы и произошло. Корзун родился для жестоких и грозных дел, для войны, для чрезвычайных обстоятельств, пахнущих кровью и смертью. А она женщина, всего только женщина, и, хотя пошла на войну добровольно, после нее имела право на нормальную женскую жизнь, на будни, на ежедневное хождение на работу, на книги, на билет в консерваторию, на вежливое «Как поживаете?» соседа, на все то, чего лишилась, став одной из чернорабочих войны. Теперь ей хотелось другого, не того, что было на фронте, а мирного, ласкового, интеллигентного.
Корзуна она вспоминала, даже тосковала по нему, но понимала, появись он воскресший, они бы друг с другом не ужились. И кто знает: обернись все по-другому, не оказался бы с ней рядом тот, светловолосый и милый — из второй роты? Вот после одной из таких бессонных ночей и появился Порхов. Она опять уступила прошлому, переломила сомнения и стала женой человека, напоминавшего того, первого. Алексей подавил ее своей личностью, силой честолюбия, упорством и любовью к своему делу.
Все было забыто: институт, музыка, которой когда-то занималась (и не без успеха), и отрезвление началось только через полтора года, когда появилась девочка. Порхов не простил ей увлечения ребенком. Он с трудом воспринимал присутствие существа, заставившего его стать вторым в глазах жены. Девочка была его частью, его плотью и кровью, и все-таки она потеснила его в собственном доме, а он не привык к этому.
Глазами, обостренными бессонными ночами и заботами, Альбина видела мужа как бы повернувшимся к ней полубоком, и этого человека она не узнавала. Он повернулся еще только полубоком, еще не спиной, а стал уже груб, резок и, странно, неинтересен. Она обнаружила вдруг все то, что раньше чувствовала, но в чем не хотела копаться. Кроме своей работы, Порхов не знал и не хотел знать ничего. Он был невежествен, как витимский медведь. Достоевский, Блок, Равель, Моцарт — все это были полностью не известные ему словосочетания и звуки, а живопись он воспринимал с тем же равнодушием, как якут — осколки метеоритов. Да он и не собирался погружаться в эти пучины, которые считал никчемными. Однажды он сказал с обычной своей рубящей прямотой: «Искусство? А отчего оно так называется? Оттого, что искусственное, а не естественное, а я неестественного не признаю».
Но, кроме узости его умственных горизонтов, прояснялся и характер. И открытия здесь были так же неутешительны. Алексей не переносил ни единого доброго слова о товарищах. Он должен был быть первым в глазах всех, и люди, которые признавали это первенство, всегда могли рассчитывать на его дружбу. Те немногие, которые не признавали за ним исключительности, сразу и без оговорок отвергались и изымались из общения.
Худшее случилось этой зимой во время болезни дочери, муж отказался обратиться к секретарю райкома, заявив, что его честь коммуниста и геолога протестует против всяких привилегий. Но это были слова, пустые слова. Она поняла, что он просто боялся уронить свое достоинство в глазах товарищей и начальства, испугался, что о нем плохо подумают. Альбина почувствовала, что он трусит, и это было невыносимо. Он слишком долго представлялся другим, чтобы простить ему это.
Впереди не то захрипело, не то заревело что-то. Серко встал, насторожив, как собака, уши. Потом туго и пронзительно зазвенело. Альбина слушала. Похоже на виолончельную струну. Только слишком большой должна быть виолончель для такого звука. Она толкнула Серко, и конь неохотно пошел вниз навстречу этой музыке. Неожиданно могучая струна запела совсем близко, и Серко, прядая ушами, остановился. Альбина не могла поверить своим глазам: огромный бурый медведь, стоя на задних лапах, оттягивал кору расщепленной сосны и с силой отпускал ее. Появлялся пронзительно-тугой долгий стон дерева. Зверь стоял, подняв голову, и слушал этот звук. Потом заметил Альбину. Они смотрели друг на друга, разделенные несколькими молоденькими соснами, и ни она, ни зверь не шелохнулись. Медведь, не сводя с Альбины глаз, опять потянулся лапой, и снова запело и задрожало в воздухе упругое «до». Альбина почувствовала, что лошадь дрожит. Она наклонилась и, не отрывая глаз от медведя, потерла, успокаивая, потный лошадиный бок. Глаза медведя следили за пришельцами. Альбина медленно шевельнула уздой. Серко тихо и старательно развернулся. Они уже мчались вверх, в голец, а сзади все еще звучал тревожный и крепкий напев расщепленной сосны. Только у самой вершины Серко приостановился. Бока его ходили, он бурно дышал. Альбина спрыгнула с седла и повела коня в поводу.
Она шла, вдыхая запах цветов, постепенно успокаиваясь. Все вокруг как-то отступило, и перед ее мысленным взором вдруг всплыло узкое, твердое лицо с мрачным взглядом зеленых глаз, потом это же лицо, мальчишески увлеченное, полное жадного любопытства, каким оно было сегодня утром. «Откуда он взялся, этот Колесников? — подумала Альбина.— Говорят, сидел в лагере. За добрые дела туда не сажают. Впрочем, в их партизанском отряде были разные люди. И кое-кто из заключения. Дрались не хуже других. Хватит! — пресекла она себя,— Что за мысли? От них только слабеешь. Надо думать о работе. Ты сейчас не баба, Альбина, ты младший геолог. Второе лицо в партии, в которой не все благополучно».
Вечером в большой палатке расселись на спальниках канавщики. Порхов был в гимнастерке и армейских бриджах. Кобура плотно прилипла к бедру. Он холодно оглядел собравшихся и, сунув руку в карман, заговорил:
— Наша партия должна за сезон забурить и вычистить определенное количество погонных метров канав и шурфов. Если дело будет идти дальше так, как оно идет, мы не выполним и половины плана Особенно плохо работает спарка Жуков — Шалашников. По всему Шалашников еще может подтянуться, Жуков не хочет. Я предупреждаю всех,— он медленно обвел глазами сумрачные, озаренные огнем свечи лица,— властью, данной мне государством в данных обстоятельствах, а обстоятельства чрезвычайные, я имею право оставить в тайге любого с месячным запасом продуктов и предоставить ему возможность самому выбираться к населенным местам. Сейчас я предупреждаю всех, в особенности Жукова,— он взглянул на Хоря и встретил сверкающий взгляд из-под насунутого козырька кепки,— если не прекратится эта итальянская забастовка, он может собираться. Пусть сматывается ко всем чертям.
Он повернулся и у самого выхода услышал чей-то шепоток:
— Уж больно ты грозен, как я погляжу.
Порхов хотел что-то сказать, но сдержался. За ним вышли Альбина и завхоз. Настроение у них было не из веселых.