Лиза права. Прошлой ночью я лежал без сна и думал об этом — она совершенно права. Я должен сжечь «Список». Больше он ни на что не годится. Я пришел сюда сегодня утром и, пролистав его, страшно рассердился: страница за страницей одни оскорбления! Оскорбления и ничего больше. Наши слабости рассыпаны, словно горошинки перца. Вспыльчивая — это что, о Касс? Медлительный — а это обо мне?

Ненавижу этот «Список»! Ненавижу его! Почему я вел его так долго? Мне следовало давным-давно порвать его. Или спорить с ними, как поступала Касс. Прежде я думал, что победы ей даются легко — во всем. Но теперь, просматривая тетрадь, я убеждался, что и ей было непросто. Дерзкая и непослушная, упрямая и трудная, неловкая и действующая на нервы. Этим заняты последние двадцать страниц. И так продолжалось изо дня в день — неудивительно, что ей надоело вести свой список!

Касс все же умеет постоять за себя, признаю. Если они ей говорят:

— Касс, неряха, не разбрасывай вещи по комнате. Ты что, хочешь, чтобы кто-то их за тебя убирал?!

Касс тут же готова к отпору:

— Не понимаю, почему. Это моя комната, так ведь? Я убираю ее, когда считаю нужным. И никого не прошу делать это за меня.

И вот пожалуйста — теперь родители больше не цепляются к ней по пустякам. И у нее в комнате все так, как ей хочется. И носит она то, что хочет. И делает то, во что верит. Она постепенно учится жить своей жизнью.

А я? Я все принимал. Молчал и позволял им обрушивать на меня все их попреки, от которых уже совсем продыху не стало. В конце концов они загоняли меня в эту злосчастную сырую нору в земле, где я записывал все в толстую тетрадь для учета яиц.

Поэтому-то я и продолжал вести ее один. Это помогает — еще как! «Список» копил все мои недостатки, проступки и слабости, я хранил их, как коллекцию черных усыпленных мотыльков, приколотых аккуратными рядами. После того как я заносил их в «Список прегрешений», они уже больше не могли подняться и порхать вокруг моей головы.

Но теперь это бесполезно. Нет смысла хранить их дольше. Теперь я знаю: то, что о тебе говорят другие, невозможно приколоть, как сухих мертвых мотыльков. Я не могу стереть те слова, что сказала обо мне Касс, так же как она не может взять их назад. Они будут висеть над моей головой вечно — пока я сам не поверю, что это уже неправда.

Поэтому я тоже собираюсь измениться. Мне это будет сделать труднее, чем Касс. Всегда так было. Но я справлюсь, я уверен — так уверен, что отдал вчера Касс ее ключ и в обмен получил ее улыбку, а сегодня сожгу «Список прегрешений» — в знак того, что нет пути назад, никогда. Все, что я написал на последних страницах, тоже будет уничтожено, но это неважно. Все равно больше рассказывать не о чем.

Я принес вниз в ледник последнюю свечу. В ее пламени я сожгу все — страницу за страницей. В огне свечи тонкая серая бумага будет светиться теплым приветливым розоватым светом. Я подожду, пока оборванный неровный край почернеет, словно по волшебству, и землянисто-коричневые полосы протянутся поперек, уничтожая написанное, — все эти равнодушные четкие голубые линейки, которые как будто говорят: Эта бумага не для удовольствий. Помни: она тебе для того, чтобы записывать упражнения по французскому, учитывать проданные яйца или вести список своих собственных недостатков. И ни для чего другого! Не для того, чтобы рисовать в ней бледное болезненное лицо той, о ком ты; думаешь, или писать свое имя, обводя каждую букву цветным орнаментом.

Страница вспыхнет. Усики тонкого серого дыма закружатся в воздухе, а золотые с синим основанием языки пламени оживут и заставят меня аккуратно вращать пальцами страницу. Эта чернота — темный разрастающийся ожог, резкий очищающий запах которого точно горит старый хворост — будет ползти по бумаге, сминая и сжимая ее, пока жар, добравшись до моих пальцев, не заставит меня выпустить страницу и бросить ее на фольгу, лежащую рядом.

Я буду смотреть, как она светится этими живыми оранжевыми брызгами, а потом сворачивается, чернеет и остывает. Тогда я сдую хрупкие останки на пол ледника. Возможно, они тихо зашуршат, протестуя, словно прошлогодние опавшие листья. Затем я вырву другую страницу — еще и еще, и так избавлюсь от них навсегда.

Сперва я сожгу тетрадь для учета яиц, а потом примусь за ту огромную серебряную тетрадь для записей. Я буду сжигать ее страница за страницей, с конца до начала — все наши проступки, слабости и недостатки. Год за годом — все те слова, что мы записывали аккуратными колонками, и не стану их перечитывать напоследок. Как и Касс, я с этим покончил. Я буду следить, как движутся тени на кирпичной стене — лихорадочный танец прощания с каждой страницей, — но думать стану о другом.

Сжечь обложку окажется не так-то просто. Она все такая же твердая и блестящая, как и много-много лет назад, когда ее подарила нам тетя Нина. Вот бы она удивилась, узнав, что мы до сих пор хранили ее, да еще так заботливо! Но и этому настал конец. Тонкое серебристое покрытие покоробится, сморщится и, отделившись от твердой картонной основы, вздуется и пойдет пузырями. И пусть я обожгу пальцы, пока буду жечь ее, но в конце концов от «Списка» ничего не останется.

Я посмотрю вниз на те два кирпича, под которыми мы так долго ее хранили, и буду знать, что тетради там больше нет. А Касс? Она и не заметит пропажи.

Да и я вряд ли стану по ней тосковать. С тех пор как бедняга Джемисон слег на время, на ферме полно работы, так что я нечасто буду сюда заглядывать.