МИНДАЛЬ НАКОНЕЦ ЗАЦВЕЛ
О весне! Возврати меня на родную землю хотя бы цветком!(Из песни Фируз [13] )
Перевод О. Фроловой
Мой гость начал свой рассказ так:
— В романтические годы юности я прочел роман Диккенса «Повесть о двух городах». Я был покорен героем, Сидни Картоном, который пожертвовал собой, чтобы спасти жизнь мужу любимой женщины. Но как это обычно бывает, юношеские увлечения не выдержали испытания временем. Теперь мне близок бедный философ Гренгуар из «Собора Парижской богоматери». Помнишь, его попросили спасти от смерти красавицу Эсмеральду, а он отказался. И на вопрос, что его так сильно привязывает к этому миру, ответил: «Я имею великое счастье проводить время с утра и до вечера в обществе гения, то есть с самим собой, а это очень приятно».
— А любовь к родине, к своему народу? — возразил я.
— Мы не виделись с тобой целых двадцать лет, и ты не можешь удержаться от упреков! — воскликнул он.
Да! Я хотел уязвить устаза М. Его поздний визит чрезвычайно удивил меня и навел на подозрения.
В школе нас связывала искренняя дружба. Мы тогда организовали тайное общество борьбы с англичанами, в котором было всего два члена — сами основатели. Единственным результатом явилась привычка постоянно курить. Нам казалось, что это обязательный атрибут тайной деятельности. На праздник окончания школы мы надели темные очки, долго прощались, скрывая слезы и давая обеты.
Потом наши пути разошлись. М. уехал в Иерусалим, чтобы завершить свое образование, а затем вернулся в родной город и стал работать учителем английского языка в средней школе. Он занимает эту должность и по сей день.
С того момента, как в 1948 году образовалось государство Израиль, все связи между нами прекратились. Он перестал даже здороваться со мной, когда мы случайно встречались на улице. Вначале это причиняло мне боль. Потом я привык и вычеркнул устаза М. из своей памяти, поняв, что он принадлежит к типу людей, подобных женщине, которая в девичестве восхищается романами, а в замужестве уже не читает ничего.
И этот приятель, с которым мы читали нараспев классические арабские касыды о походах Халида ибн аль‑Валида, элегии аль‑Мутанабби и вольнодумные стихи Абу‑ль‑Ала, взял себе в жены свою должность. Да и как иначе сохранить ее в Израиле, где люди прекращают всякую связь с друзьями и близкими, будь то хоть единоутробный брат, если те выступают против «новых» идей.
И вот однажды вечером в марте 1968 года, вскоре после событий так называемой «шестидневной войны», он неожиданно постучался в мою дверь. Что же теперь заставило его набраться храбрости и прийти ко мне?
— Карточка Сидни Картона выпала из альбома моих героев, как волосы под моей первой бритвой, — не отвечая на мое ироническое замечание, продолжал устаз М. — Однако меня вечно преследовало название этого романа. Оно словно околдовывало меня. Сначала это вызывало смятение в моей душе. Потом я капитулировал перед ним полностью и стал испытывать к нему симпатию и даже нежность. Я даже начал писать сбою «Повесть о двух городах». В ней я хотел рассказать о Хайфе и Назарете. Но написал первую главу и… отложил ее. На этом мое писательство и кончилось. Потом я решил специализироваться в двух предметах: английском языке и юриспруденции, но не завершил и этого. Я изучал стихосложение английское и арабское, но так и не пишу стихов. Спроси у своего сына, он учится у меня в школе, и он скажет, что я даю для чтения сразу две книги, предлагаю разучивать стихи двух поэтов, сравнивать две литературы. Так и все в моей жизни носит печать раздвоенности.
Мой бывший друг любил говорить много и бесцеремонно. Я предоставил ему возможность высказаться, как делал это и в прошлом. Я хотел проникнуть в смысл его неожиданного визита. «Одно из двух, — сказал я себе, — или в нем пробудилась совесть, которую растревожила война, и теперь, через двадцать лет, он пытается оправдать разрыв со мной этой вот двойственностью, или же кто-нибудь подослал его ко мне по какому-то делу». Я настороженно слушал, ожидая конца его рассуждений.
— Необычный случай вторгся в мое застывшее бытие. Однажды, сразу после июньской войны, я с друзьями поднимался в машине к перевалу Талаат аль‑Лабан, что по дороге из Наблуса в Рамаллах. Когда мы миновали первый поворот, я невольно вскрикнул. У меня задрожали и голос и руки, державшие руль. Я принялся сбивчиво объяснять друзьям, находившимся со мною в машине: «Вот уже двадцать лет я вижу во сне изгибы этой спиральной дороги, этот сиреневый перевал! Я помню на нем каждый поворот. Их четыре, можете пересчитать. Эти вершины с вытянутыми склонами окаймляют зеленую долину. Их десять, сосчитайте. Этот чистый воздух. Этот аромат. Я узнаю его! Я вдыхаю запах, который был со мной всю мою жизнь. Я знаю это место!»
Ах вот оно что! Только теперь я, кажется, начал понимать, зачем этот несчастный пришел ко мне через двадцать лет. О друг моей юности, как жестоко обошлась с нами судьба! Прости мне мои сомнения! Я был готов расцеловать его. Но он, не поняв моего порыва, продолжал свой рассказ:
— После моих настойчивых просьб друзья согласились остановиться у последнего, четвертого поворота. Мы вышли из машины, чтобы подышать воздухом и насладиться видом гор у благодатной долины. Горы и равнина так густо поросли миндальными деревьями, что повороты дороги казались гирляндами из цветов миндаля. Мне хотелось преклонить здесь колена, в глазах закипали слезы. Во мне бушевала буря, будто я вновь возвратился к радостным дням моей юности, к изумрудным лугам моей первой весны. Я не только отчетливо видел их, но, казалось, жил в них, вдыхая их аромат. Однако товарищи стали торопиться и очень скоро вернули меня к действительности. Один потребовал сейчас же ехать дальше, ибо в нашем пропуске не было разрешения на остановку в Талаат аль‑Лабане, другой начал рассказывать всякие непристойные анекдоты, благо мы находились вдалеке от своих жен и учеников.
Во время всего пути до Рамаллаха, а потом до Иерусалима и Вифлеема я непрестанно думал об этом удивительном чувстве, которое я испытал, и, напрягая память, старался вспомнить, что же произошло со мной на этом перевале в годы юности. Но тщетно. На обратном пути, когда мы спустились с перевала, один из моих товарищей положил руку мне на плечо и сочувственно сказал: «Этот перевал очень похож на Талаат аль‑Абхарию, что на пути из Назарета в Хайфу. Может быть, ты их спутал?» И у меня словно камень с души свалился. Я вспомнил, что действительно лет двадцать назад мне приходилось постоянно, по два раза в неделю, ездить в Хайфу, где я давал дополнительные уроки в одной из средних школ, и проезжать через Талаат аль‑Абхарию. Однако сомнения остались: если исходить из моей раздвоенности, то перевал Талаат аль‑Абхария подсознательно всегда связывался мною с Талаат аль‑Лабаном.
«Что он за человек! — думал я. — Или он пытается заглушить в своей памяти воспоминания, которые не дают ему покоя? А я‑то считал, что сердца подобных людей становятся каменными и не чувствуют угрызений совести. Видимо, это не так. Передо мной человек, который не может убить ни свою память, ни свою совесть. И все же, зачем он рассказывает мне это?»
— Ты помнишь, — продолжал между тем мой приятель, — что еще со школьной скамьи у меня было много знакомых и друзей на западном берегу Иордана: преподаватели, юристы, врачи, деловые люди, политики и даже один министр. Теперь, после войны, когда западный берег захвачен Израилем, я посетил их всех. И опять они стали частью моей жизни, как это было двадцать лет назад. Раньше я думал, что они забыли обо мне или стыдятся былой дружбы, что они вообще отрезали всех нас от древа своей жизни, как отрезают сухие ветви, чтобы помочь дереву расти.
— Но ведь мы‑то живая ветвь!
— Ты прав. Вначале, прежде чем пойти к ним, я долго колебался, будучи совсем не уверенным в радушном приеме. Однако старая дружба возобновилась. Я узнал, что они издали следили за нашей жизнью здесь, в Израиле. В течение последних двадцати лет я замкнулся в узкой раковине повседневных дел. Они, оказывается, прекрасно знают об этом и оправдывают мое поведение. Теперь я воспрянул духом. Мне даже кажется, что я стал выше ростом. Вот я и говорю, что старые друзья вновь стали самым дорогим в моей жизни.
— Поэтому сегодня вечером ты открыто пришел ко мне?
— А разве я могу посетить тебя тайно?
— И пришел только для того, чтобы рассказать все это?
— Нет… Я пришел по одному делу, которое не дает мне покоя. Я говорил тебе про перевал Талаат аль‑Лабан. После этого я десятки раз поднимался на него. И всякий раз меня охватывала странная тоска. В феврале я с женой и сыном возвращался от наших друзей из старого Иерусалима. Был полдень. Мы спускались с перевала. Цвел миндаль. Опьяненные весной его белые и красные цветки, казалось, обнимали друг друга. Все десять вершин перевала словно совершали прекрасный танец любви.
— На каком же из двух языков ты сочинил поэму?
— На языке моих глаз и моего сердца. Выслушай же меня до конца. Жена попросила остановить машину, чтобы нарвать веток со старых миндальных деревьев. Мы вышли, срезали четыре цветущие ветки. И тут жена спросила меня: «Если посадить веточку в землю, вырастет дерево?» Сердце мое сжалось от воспоминания. Помнишь, на заре нашей юности у нас был один друг, который любил девушку из Иерусалима или Вифлеема. Его любовью восхищались все.
— Все мы любили, потому и его любовь была дорога нам.
— Нет, его любовь была необыкновенна. Ее надо было воспеть стихами. Как-то мы выехали на экскурсию и остановились под деревом у подъема на перевал Талаат аль‑Лабан. Там еще был какой-то дом, птицы, коровы. Дом этот стоит до сих пор, но уже нет ни птиц, ни коров. Помнишь, мы попросили у хозяев напиться. И вдруг появилась группа девушек — экскурсия из Иерусалима. Тогда-то наш друг и влюбился в одну из девушек. Она подарила ему пурпурную ветвь миндаля. Ты был тогда с нами?
— А что случилось потом?
— Я не помню, от кого я услышал это. Его подруга сломала ветку пополам, одну половину отдала ему, а другую оставила себе. Они обещали друг другу хранить каждый свою половину, чтобы следующей весной, когда зацветет миндаль, встретиться, и тогда юноша пошлет сватов к ее родным. Скажи мне, не помнишь ли ты конца этой истории?
— А почему тебя так волнует их судьба?
— И сам не знаю. Я будто хочу связать мое настоящее узами прошлого, чтобы уже никогда более не разрывать их. Это прошлое было полно надежд и обнимало весь мир. Оно было чистым и открытым, как невинный взгляд ребенка. И вот сегодня я хочу восстановить его в памяти, чтобы вытащить себя из омута настоящего. Не считаешь ли ты меня утопающим, который хватается за соломинку?
— И что же далее?
— После июньской войны я совсем затосковал и начал искать старых друзей. Всякий раз, когда я встречаюсь с кем-нибудь из них, у меня возникает желание встретиться и с другими. После того как я вспомнил историю любви нашего друга, я стал разыскивать и его. Но никто его не помнит. Это преследует меня неотступно. Сейчас кроме тебя, уже не осталось никого, с кем бы я не встретился. Поэтому я и пришел к тебе. Помнишь ли ты его, можешь ли успокоить меня?
— Ты всегда был со странностями, — заметил я, — но сегодня ты превзошел себя. Что за блажь стремиться узнать историю постороннего тебе человека?
— Ты говоришь постороннего! — воскликнул он. — Теперь я понимаю, что замкнулся в своей раковине именно тогда, когда прервались связи с прошлым. Что значит — прошлое? Это не время. Это ты, он и он, в общем все мои друзья. Мы вместе написали полотно этого прошлого, и каждый накладывал на холст свой особый цвет, так что на картине получился юный пылкий образ, вместивший в себя весь мир. И мне не вернуть связи с прошлым, если я не соберу воедино все части этого полотна со всеми его оттенками. А эта прекрасная любовь — улыбка на устах всей картины. Как же можно восстановить прошлое без нее? Что останется от образа Джоконды, если стереть ее улыбку? А эта история, у которой, если их встреча состоялась, — счастливый, а если последовала долгая разлука, печальный конец, самое яркое выражение весны нашей молодости. Я хочу, чтобы вернулось это прошлое, как после зимы возвращается весна.
— Я вижу, ты опять начал свою повесть о двух городах: две ветки миндаля, двое возлюбленных и два возможных конца. Почему твоя фантазия, которую разбудила тоска по весне и высоким горам, не домыслила конца этой истории?
— Это правда, моя фантазия проснулась, и я не хочу, чтобы она вновь заснула. Следует ли мне понимать твои слова в том смысле, что ты не помнишь нашего друга?
— Дай мне время, может, и вспомню. И тогда я сообщу тебе.
Устаз М. покинул меня в состоянии крайней озабоченности. Сильнейшее чувство тревоги охватило и меня. Несколько минут я с трудом сдерживал желание броситься вслед за ним и заставить его вспомнить. Но в моих ли это силах?
Еще бы мне не знать истории этой прекрасной любви! Сколько раз я спрашивал себя, как может человек убить в своем сердце такую любовь? После июньской войны, когда я впервые поехал на оккупированные земли, я посетил благородную женщину там, «в Иерусалиме или Вифлееме», как выразился устаз М. Увядшая веточка миндаля хранится у нее до сих пор. Она рассказала мне, что устаз М. также как-то нанес ей визит с группой своих коллег учителей. Он был весел и оживлен. Она провела их в свой кабинет, чтобы показать коллекцию редких книг и произведений искусства. Он заметил засохшую веточку миндаля и спросил, что это. Она ответила, что в феврале цветет миндаль. И он тут же перевел разговор на абрикосы. Она была буквально сражена. Да и я понял все только теперь, после его визита ко мне. Я понял, что устаз М. искренен в своем забвении и в своем желании вспомнить. Этот человек действительно забыл, что именно он является героем истории о прекрасной любви, той самой улыбкой, которая озарила нашу юность.
Должен ли я выполнить его просьбу, напомнить ему об этом и успокоить его? А почему, собственно, я должен его успокаивать? Да успокоится ли он? Если, по его словам, он стал выше ростом, пусть склонится над этими страницами, чтобы прочитать свою историю. Может быть, тогда он вспомнит все, восстановит связи с прошлым и вытащит себя из трясины настоящего!
Миндаль наконец зацвел, и наступила весна. Мы встретились, но судьба горько посмеялась над нами.
СТАРЬЕВЩИЦА
Перевод О. Фроловой
Жители Хайфы! Почему вы с гневом кричите о старьевщице с улицы аль‑Вади? Почему отказываете ей в праве купить вещи, награбленные солдатами в деревнях на Галанских высотах: шкафы и кровати, рассохшиеся сундуки и всякую рухлядь? Вы не понимаете, зачем ей это старье. А может, она найдет в каком-нибудь старом матраце сокровище? Вы думаете, что это невероятно. Но ведь в Израиле происходят и не такие невероятные вещи!
Если вы осуждаете старьевщицу за скупку ветхих тюфяков из захваченной Эль‑Кунейтры, то почему в таком случае считаете нормальным аукцион в той же Эль‑Кунейтре, где с молотка продавалось награбленное: стулья и чайные подносы, зубные щетки и туалетная бумага, — когда маклер с туго набитым кошельком получил в свое распоряжение от израильских властей целую площадь перед окнами полицейского управления? И разве не для такого же аукциона была использована площадь в центре Тель‑Авива, на так называемой «Восточной выставке»?
Я знаю, что открыто никто не решился бойкотировать выставку награбленного, хотя на нее не пошли ни арабы, ни евреи. Одни — из «страха божьего», другие — из стыдливости, а кое-кто и просто потому, что товарец‑то устаревший. Аукционист на всех языках Средиземноморья клялся в своей порядочности и непричастности к грабежам на Галанских высотах.
Ну а старьевщица? Вы дали ей такое прозвище! Вы называете ее старой воровкой, которая, мол, крала ковры на улице Аббаса еще в 1948 году, когда тысячи арабов покинули свои дома и бежали от жестокости израильских войск. Вы говорите, что в то время она жила во «дворце» беженца, бывшего владельца лавки на Сирийском рынке. Как можно называть старые дома на улице аль‑Вади «дворцами»? Есть ли у вас хоть капля совести? Вспомните время, когда вы искали повода, чтобы постучать в дом этой женщины. Вспомните, как она, приветливо улыбаясь, угощала вас кофе. Тогда у нее было другое прозвище. Вы называли ее «некоронованной королевой нашего квартала». Но ведь она была такой же, как теперь, и занималась починкой старых матрацев. Так почему же вы ополчились на нее сейчас, когда ее сломило горе и перед ней разверзлась земля?
Нет, вы многого не знаете об этой женщине! Я расскажу вам ее историю. В 1948 году ее муж и дети бежали от израильских войск. Она осталась — не могла бросить больную старуху мать. Через пять лет мать умерла и женщина решила уехать к мужу, но он отказался от нее. Вы не поверили этому, стали судачить, говорили, будто ей жалко оставить дом. Вы лукаво подмигивали друг другу, намекая, что здесь замешана тайная любовь. По вашему мнению, желание жить на улице аль‑Вади нельзя объяснить ничем иным. Если это так, то ответьте мне на вопрос: почему вы сами-то здесь живете?
Я знаю о ней больше, чем вы. Вы думаете, что она продавала собранные в покинутых домах ковры, стулья, зеркала, вспарывала все старые матрацы в поисках сокровищ, а потом зашивала и сбывала. Как жестоки ваши обвинения! Ведь эта женщина не делала ничего плохого: починкой ветхих матрацев она зарабатывала себе на жизнь.
Однажды я зашел к ней. На полу была раскидана вата из очередного тюфяка, а женщина рыдала над каким-то письмом.
— В чем дело? — спросил я с тревогой. — От кого это письмо?
— Я вспомнила детей, — плача, отвечала она. — Это письмо написал какой-то юноша своей любимой, а она прятала все его письма в матраце. Ах, где мои дети? Где мои сокровища, где мои богатства?! — запричитала она, утирая слезы.
Двадцать лет огонь сжигает ее сердце, стремящееся к сокровищам царя Соломона: к истине и справедливости, к преданности и любви. Этот огонь опалил ее волосы. Но приветливая улыбка на ее губах осталась такой же, как в далекие годы юности.
Вы видели, как я заходил к ней. Может быть, и этот визит станет предметом ваших толков и пересудов? Едва я услышал, что с улицы аль‑Вади только она ходила на выставку награбленного, я сразу поспешил к ней, Мог ли я усидеть дома, узнав, что некоронованная королева нашего квартала совершила постыдное.
Все было как обычно. По всему дому валялась вата от распоротых тюфяков.
— Ты снова занялась набивкой матрацев? — спросил я.
Она улыбнулась.
— Все плачешь в одиночестве?
— Я не одинока! — вскричала она.
— Со своими сокровищами?
— Нет, с их владельцами, с изгнанниками. Они вернутся сюда, в Палестину. Они должны вернуться. И знаешь, я нужна этим людям, — сказала она, гордо подняв голову.
Повторяю вам, дорогие сограждане, что вы многого не знаете об этой женщине. Известно ли вам, что она нашла одного из своих сыновей, который сидит в тюрьме в Рамле за распространение листовок в старом Иерусалиме? Знаете ли вы, что ее муж приезжал из Ливана и просил помочь арестованному сыну? Она восторженно рассказывала о сыне, как бы бросая вызов: смотрите, как смело мои дети борются со злом! О своем муже она говорила с уважением и симпатией, потому что он дал сыну образование и воспитал его честным и храбрым. Она держалась с достоинством, упоминая о «контракте» с обанкротившимся маклером, хозяином выставки награбленного. Да, она решилась на этот шаг, чтобы помочь сыну: надо нанять хорошего адвоката, носить передачи, пищу, белье, сигареты.
Неожиданно она понизила голос почти до шепота и спросила меня:
— Ты никогда не встречаешься с призраками?
— Призраками?
— Да. Из оккупированной Газы, с западного берега Иордана, с Галанских высот… Они тихо заходят в наши переулки, в безмолвии взирают на окна и балконы, стучатся иногда в двери домов, просят разрешения бросить хоть один взгляд на комнату, в которой они раньше жили, выпить хоть один глоток воды, а потом так же бесшумно уходят. Новые хозяева встречают их то улыбкой сострадания, то горестными вздохами. Одни приглашают войти, другие даже двери не откроют. Некоторые из них отчаянно ищут глазами приветливое лицо, чтобы только спросить: «Не стоял ли здесь темный каменный дом»? И как часто прохожий отвечает: «Я родился уже после этого, дядюшка».
— Мой дом не посещают призраки, — продолжала женщина, — они не слышали о моих сокровищах, спрятанных в старых матрацах: высохших букетах, подаренных на свидании, посланиях первой любви, листочках с робкими стихами, найденных между страниц учебника, дневниках со словами клятв на верность родине. Вот мои сокровища! Напиши о них в своем журнале. Может быть, тогда эти скитальцы начнут посещать и мой дом.
Я поспешил успокоить ее. Тогда она подошла к старому сундуку, вынула связку писем и протянула мне.
— Возьми. Это мой подарок. Письма, которые я писала, но не отослала тому, кто должен был бы их получить. Из них ты узнаешь, почему я осталась на улице аль‑Вади.
— Почему же?
— Потому что я хотела быть вместе со всеми вами, моим народом. Вы моя семья. Мои дети. Я не могла покинуть родину в трудный для нее час, я должна была помочь ей в справедливой борьбе.
У всякой повести есть начало и конец. Это естественно. Я рассказал вам начало истории старьевщицы, но не хочу завершать ее… Не лучше ли нам всем вместе написать конец этой истории?