ПО ТУ СТОРОНУ МАНДЕЛЬБАУМСКИХ ВОРОТ [9]
Перевод О. Фроловой и И. Лебединского
Оставалось три ступеньки. Только три. А он не мог переступить их. С трудом перевел дыхание. Не потому, что устал. О нет! Он не устал: к гостинице подъехал на такси, в руках легкая корзинка, лестница невысокая, некрутая. Но последние движения как-то обессилили его, сломили решимость, вызвали дрожь в коленях.
Он поставил корзинку. Прислонился плечом к стене. «А может, вернуться?» Странная мысль, когда осталось всего три ступеньки. В голове будто гудел колокол: «Может, вернуться?»
Так уже было. Два года назад. Он стоял, разглядывая оставшиеся ступеньки, и задавал себе тот же вопрос: «Может, вернуться?» А через миг спускался к такси, чтобы поскорей уехать из Иерусалима…
«Неужели я снова смалодушничаю? Сбегу от бремени собственной лжи? Нет! Этому не бывать!» Словно невесть какую тяжесть, он поднял корзинку, с трудом, будто вытаскивая ноги из вязкого, засасывающего болота, переступил на следующую ступеньку. «Завтра скажу правду! О аллах, десять лет лжи! Я не могу больше! Не могу! Завтра! У каменного барьера Мандельбаумских ворот»…
Два года назад Али приезжал в Иерусалим, чтобы все рассказать матери. Но встретиться с ней оказалось выше его сил. Сколько было дано телеграмм: «Не волнуйся, мы живы, здоровы…» Мы — это он сам и сестренка Даляль. Для лжи не было оправдания. Он знал это. Знал и то, что с годами ложь разрастается. И все же не мог сказать правду. Правда убила бы старую, больную мать. Что было лучше — лгать или убить?
Вот почему два года назад Али так и не преодолел оставшиеся ступеньки, сбежал вниз и уехал. На следующее утро мать, наверно, ждала его у Мандельбаумских ворот. Стоя в толпе, вытягивала шею, пытаясь разглядеть его. Ей было тяжело не встретить сына. Но узнать правду было бы еще тяжелее…
Он лег на спину, положил ладони под голову. Темнота, как хищная птица, распростерла свои крылья. В комнате исчезли предметы. Исчезло все, кроме неотвязных мыслей.
Завтра у каменного барьера… О аллах! Он увидит ее ссохшееся морщинистое лицо, седые волосы, слезящиеся глаза, старческие руки… И, обняв ее, почувствует, как она затрепещет, словно обреченная на гибель птица… Что он скажет ей? Что?!
Али повернулся на бок. Сердце вибрировало, словно натянутая струна.
«Начну с того, как десять лет тому назад выезжал из Яффы в Акку. Кто мог тогда представить, чем кончится поездка…»
Картина расставания навсегда запечатлелась в памяти. Мать, стоя на пороге, желает счастливого пути, встречи с невестой, которую она сама для него выбрала. Рядом с ней тетя. Она успокаивающе машет ему платком — не беспокойся, мол, я присмотрю, пока тебя не будет… А он сжимает локоть Даляль. Сестренке всего одиннадцать лет. Она впервые выезжает из дому — мамина дочка, любимица…
Рассказывать матери о том, что через несколько дней после отъезда дорога на Яффу была перерезана и возвращение стало невозможным, пожалуй, не стоит. Она тотчас спросит…
Али повернулся на другой бок. Комната наполнилась бледным светом луны. По корзинке, оставленной возле двери, заскользили тени. Казалось, она живая…
Почему бы не начать с того, как в Акку вступили израильтяне? В тот день на город обрушился ад. Али стрелял из окошка — так делали многие, кто имел оружие. Патроны быстро кончились. Охотничье ружье стало больше не нужно. Он отшвырнул его и начал успокаивать Даляль, которая плакала от страха.
Вдруг в дверь квартиры сильно застучали и она отворилась. Раздались короткие автоматные очереди. Когда дым рассеялся, Али увидел четырех солдат. Они повернулись и исчезли на лестнице. Только тогда он заметил, что Даляль бьется в судорогах. На груди ее была кровь. Он схватил девочку, прижал к себе. Она открыла глаза и, удивленно подняв брови, хотела что-то сказать, но не смогла…
Плакал ли он? Он не помнит. Зато хорошо помнит, как на вытянутых руках нес сестренку по улице. Чтобы все видели… Люди отняли бездыханное тело. А у него было такое чувство, будто он потерял все: и родную землю, и семью, и мать… Что для него значила жизнь? Какой в ней был смысл? Оставалось одно: уйти в горы.
Если бы он сразу тогда написал, не было бы десяти лет лжи. Мать узнала бы о смерти Даляль и, может быть, пережила бы… Но он побоялся… По телеграфным проводам бежали лживые строки: «Не волнуйся, мы живы, здоровы…»
Али встал, раздвинул шторы, глянул вниз, на улицу. Теперь он перестанет лгать. Сбросит страшную тяжесть… Расскажет, где похоронена Даляль, на могилу которой никто не принесет в праздник цветов. Мать, хоть и живет неподалеку, не может посетить кладбище — оно по другую сторону…
Наступило утро. Площадь у Мандельбаумских ворот заполнилась арабами. Али жадно высматривал мать. Вдруг он услышал:
— Али!
Обернулся. И не узнал. Неужели эта измученная, состарившаяся женщина — его тетка?
Поначалу, как полагается, были радостные приветствия. А затем сразу:
— Где же Даляль?
Он ждал этого вопроса, готовился к нему и боялся его, хотя приехал только для того, чтобы дать на него ответ. Но вот вопрос задан, и тотчас сдавило горло…
— Скажи, тетушка, где мама?
— Разве ты не привез Даляль? — поспешно воскликнула женщина. — Почему ты один?
— Даляль? — переспросил он, едва сдерживая знакомую дрожь в коленях, и протянул корзинку. — Это маме… немного зеленого миндаля…
Тетка отшатнулась. В глазах у нее была такая мука, что Али стало страшно:
— Мама лю… — прохрипел он и запнулся. Затем, увидев, что тетка склонила голову, закончил: — Лю‑би‑ла зеленый миндаль…
Наступило тягостное молчание. Тишина. Ни звука. Как в могиле.
«Бежать! — пронеслось у него в голове. — Бежать без оглядки!» Глаза его следили за тем, как тетка дрожащими пальцами перебирала в сумочке легкое платьице — подарок Даляль.
Горло сдавило, чтобы хоть что-то сказать, он через силу произнес:
— Как там Яффа?
Вместо ответа тетка припала к его плечу, вздрагивая от рыданий. Лицо у нее было серое, без единой кровинки. Он знал по себе, как ей тяжело, и перевел взгляд туда, вдаль, за Мандельбаумские ворота.
ДЯДЮШКА АБУ ОСМАН
Перевод О. Фроловой
Построили нас израильские солдаты в два ряда по обе стороны дороги Рамле — Иерусалим и приказали поднять руки вверх. А когда один из них заметил, что моя мать старается прикрыть меня от палящих лучей июльского солнца, он заорал, чтоб я вышел из строя, и заставил меня стоять посредине пыльной дороги с поднятыми руками и на одной ноге.
Мне было тогда девять лет. Четыре часа назад я видел, как израильтяне вступили в Рамле. Я видел, как их солдаты сразу бросились грабить. Они срывали украшения даже со старух и девочек. Среди грабителей были и загорелые женщины, которые проделывали эту операцию с еще большим энтузиазмом. Мать смотрела в мою сторону и молча плакала. Мне очень хотелось сказать, что у меня все в порядке и что солнце печет не так уж сильно.
Я у нее один. Отец умер. Старшего брата оккупанты забрали сразу, как только вступили в Рамле. Тогда я не понимал, что я значил для матери. А сейчас не могу себе представить, как она могла бы жить без меня, когда мы переехали в Дамаск. Кто бы тогда продавал за нее утренние газеты и, надрывая горло, выкрикивал новости у автобусных остановок?
Солнце растопило стойкость женщин и стариков. То тут, то там стали раздаваться отчаянные голоса протеста. Я смотрел на людей, которых привык видеть на узких улицах Рамле и которые сейчас возбуждали во мне острое чувство жалости. Но не передать, что случилось со мной, когда я увидел, как израильтянка в военной форме начала потешаться над бородой дядюшки Абу Османа.
Дядюшка Абу Осман мне вовсе не дядя. Он был цирюльником и скромным лекарем в Рамле. Все дети любили его и называли дядюшкой в знак почитания. Он стоял, прижимая к груди свою младшую дочь, малютку Фатиму, которая широко раскрытыми черными глазами смотрела на чужую женщину.
— Твоя дочь?!
Абу Осман робко кивнул, и в глазах его мелькнула какая-то смутная тревога. Очень спокойно израильтянка подняла свой автомат и прицелилась в голову девочки. В этот момент один из солдат охраны, совершавших обход, остановился, загородив от меня Абу Османа. Я услышал лишь звук трех одиночных выстрелов. Затем я увидел лицо Абу Османа, искаженное отчаянием. Головка Фатимы бессильно свесилась, сквозь черные волосы одна за другой сочились и падали на раскаленную землю капли крови.
Абу Осман прошел мимо меня, неся в своих старых руках маленькое смуглое тело Фатимы. Он молчал, его застывший взгляд был устремлен прямо перед собой. Я смотрел на его сгорбленную спину, пока он мерно шел между рядами людей в свой переулок. Я взглянул на его жену. Она сидела на земле, обхватив голову руками и издавая прерывистые стоны. Израильский солдат повернулся к ней и жестом руки приказал подняться. Женщина не двигалась. Солдат пнул ее ногой. С залитым кровью лицом она упала на спину. Я отчетливо видел, как он приставил дуло винтовки к ее груди и выстрелил. Потом этот солдат обернулся ко мне и приказал поднять ногу, которую я непроизвольно опустил на землю. Когда я покорно исполнил приказ, он два раза ударил меня по лицу и вытер о мою рубашку запачканную в крови руку.
И тут мне стало плохо. Я отыскал взглядом мать. Она стояла среди женщин с поднятыми руками. По ее лицу текли слезы, но она улыбнулась мне. Ногу, на которой я стоял, сводило судорогой, но я тоже улыбался матери. Мне страстно хотелось броситься к ней и сказать, что мне не больно, не надо плакать, надо вести себя так же стойко, как дядюшка Абу Осман.
Мои мысли прервал приход Абу Османа: он, видно, уже успел похоронить Фатиму. Проходя мимо, он снова не взглянул на меня. Я вспомнил, что они убили его жену и его ждет новый удар. Абу Осман дошел до своего места и остановился. Мне была видна только его спина, сгорбленная, мокрая от пота. Потом он нагнулся, поднял жилистыми руками труп жены. Как часто в мирные дни я видел ее сидящей на корточках перед цирюльней в ожидании, когда муж кончит обедать, чтоб отнести домой пустую посуду! И вот в третий раз Абу Осман прошел мимо меня, тяжело и прерывисто дыша, с морщинистым лицом, покрытым блестящими капельками пота. Я стоял и смотрел на его сгорбленную спину, когда он медленно шел между рядами.
Люди с трудом сдерживали рыдания. Над строем женщин и стариков нависла давящая тишина. Все в Рамле любили и уважали Абу Османа. Он был тихим и трудолюбивым человеком. Когда началась палестинская война, он продал все и накупил оружия, которое раздавал близким, чтобы они могли выполнить свой долг в борьбе. Его цирюльня превратилась в склад оружия и боеприпасов. Он не ждал платы за эту жертву. Единственное, чего он хотел, — это быть похороненным на тенистом кладбище Рамле. И все жители Рамле знали об этом его желании.
Я посмотрел на мать, которая стояла, подняв руки вверх, и, замерев, напряженно следила за Абу Османом. Я видел, как Абу Осман остановился перед израильским солдатом и что-то сказал ему, указывая на свою цирюльню. Затем вошел в нее и вернулся с большой простыней. Обернул в нее тело жены и понес его в сторону кладбища.
Потом я увидел, как он возвращается, тяжело шагая, с согнутой спиной и устало опущенными руками. Тяжело дыша, он медленно приблизился ко мне, совсем постаревший, в выпачканной одежде со следами засохшей крови. Поравнявшись со мной, он взглянул на меня и как будто впервые увидел, что я стою здесь на одной ноге посреди дороги под палящими лучами солнца, запыленный и потный, с рассеченной губой, на которой запеклась кровь. Тяжело переведя дух, он задержал на мне взгляд. В этом взгляде было нечто, чего я не мог тогда понять. Он двинулся дальше и остановился на своем месте, повернувшись лицом к дороге и подняв руки вверх.
Людям не удалось похоронить дядюшку Абу Османа там, где он хотел. Когда его привели на допрос в израильскую комендатуру, люди услыхали страшный взрыв, от которого весь дом обрушился. Под его развалинами и нашло вечный приют разорванное на куски тело Абу Османа.
Мы с матерью бежали из Рамле. На пути в Иорданию в горах нам рассказали: когда Абу Осман ходил в свою цирюльню перед тем, как похоронить жену, он вынес оттуда не только белую простыню.,