I
OHAH
1.
Этим летом мне исполнилось шестнадцать лет.
Родители сказали, что летние каникулы я проведу у тети Линны и дяди Кристена. Они написали мне письмо, просили приехать, и я в общем-то был не против, даже можно сказать обрадовался, хотя не мог отделаться от ощущения, что мама и папа именно этого желали, и приглашение было делом их рук.
Ничего странного или необычного, конечно, в этом не было. Я не одно лето провел у тети и дяди в деревне, и родители, безусловно, были правы, утверждая, что мне там будет лучше, полезнее пожить несколько недель в сельской местности, нежели бездельничать одному в городе, особенно когда товарищи разъехались. И я воочию представил себе улицы в нашем городе, погруженные в летнюю спячку, постные безразличные витрины, записки на дверях маленьких магазинов, возвещавшие о закрытии; припомнил непомерную грусть прежних неудачливых летних месяцев, когда все планы и надежды рушились, потому что у мамы усиливались мигрени или дела отца оставляли мало времени для поездок, отдыха или обычной прогулки, да просто для совместного пребывания — где бы то ни было…
Нет, деревенская жизнь была иной. Бурной и кипучей. На полях трудились денно и нощно. Казалось даже, что особое оживление намечалось здесь именно тогда, когда в большом городе наступало затишье. Помню, как нередко хотелось покинуть школу и забыть о возможном академическом образовании, заняться вместо этого хозяйством, завести скотину, работать физически, на износ, в погоду и непогоду, в любое время года. Подобное настроение приходило обычно весной, когда волны кисловатого запаха перегноя неслись из близлежащего парка; но и другие, казалось бы самые незначительные факты — вид заплесневелой деревянной стенки на задворках, случайно увиденная подвода с лошадьми, рабочие инструменты, встреча с бродягами, которые одевались и вели себя не по-городскому, будили воспоминания и утверждали в уверенности, что деловитость и физическое здоровье были основополагающими чертами крестьянского быта. Обнадеживающе и успокаивающе было так думать. Собаки и кошки, редкие бесхозные лошади, воронье, несколько лет зимовавшее на верхушках лип в парке, убогий, подвыпивший мужчина, бродивший из года в год по дворам и продававший птичий корм — все это укрепляло представление о жизни в гармонии и чистоте, о честном бескорыстном труде, глубокую веру в неотвратимую погибель города. Я нисколько не сомневался в правильности собственных суждений. И поэтому я несказанно радовался предстоящей жизни в усадьбе Фагерлюнд.
Правда, мысль о том, что все, очевидно, заранее было «устроено», не давала покоя и слегка омрачала радужное расположение духа. Понятно было одно: от меня явно хотели избавиться, деликатно и незаметно, «для моего блага», как они любили выражаться, но решительно и безоговорочно. Однако причина была неясна. Вполне вероятно, дело было во мне, в моей собственной мнительности. Быть может, я стал так думать, потому что мама вела себя чересчур нервно, быть может, подействовали слова отца о том, что в этом году он много ездил, устал и нуждался в отдыхе. Он буквально превращался в неприступную крепость, если, судя по телефонным разговорам, ему не удавалось договориться с партнерами. Тогда он просто не замечал ее, а меня и подавно. Однако, как я потихоньку подметил, между ними все же будто беспрерывно велся молчаливый разговор, и это меня страшно смущало, поскольку не отвечало той картине, которую я нарисовал себе о нашей семье: я в качестве связующего звена между ними, в середине, нечто вроде посредника того не особенного интереса и не особенно большой симпатии, которые они в настоящее время выказывали друг другу.
Непонятное в их отношениях длилось уже месяцев шесть. Так я решил для собственного успокоения, хотел тем самым утешить себя, застраховать от возможных несчастий, надеясь, что равновесие в семье будет сохранено, несмотря на мамины мигрени и дела отца, которые явно шли хуже и хуже. Но больше всего угнетала, тревожила и пугала атмосфера в доме. Жутко становилось порою. Созданный моим воображением для защиты нашей семьи «треугольник» готов был развалиться в любую минуту. И я придумывал все новые и новые оправдания — между ними не было никакой любви, потому что это понятие абстрактное, переменчивое; они никогда не «делали что-то», не обменивались нежностями, которые подтверждали бы, что они близкие люди, живущие под одной крышей. Однако, однако…
Все вместе взятое, разумеется, могло быть просто внушением. Допустим. Ну, а если причина во мне? В переходном возрасте? Я заметил, например, что стал более мнительным, много размышлял, фантазировал, умел вызывать в уме самые диковинные, самые нелепые, даже безумные мысли о самых обычных событиях дня. Запутанные, бестолковые, противоречивые понятия вихрем проносились в моей голове, теснили, давили. Я словно находился в плену волшебных чар, был заколдован недобрыми темными силами. С необыкновенной легкостью, вопреки здравому смыслу превращал выдуманное в реальное, повседневное — в невероятное. И всегда находил объяснение, например, будто таким способом контролировал свое окружение. И что еще интересно: это положение дел меня лично устраивало, не отпугивало. По ночам, закутавшись в теплую перину, я вновь и вновь сочинял жуткие эпизоды, манипулировал фактами, подчас довольно мрачными. Я был источником зла, я был его орудием. Но я был также жертвой.
Я боялся судного дня. Отношения родителей здесь не имели значения. Я, я сам находился в сфере напряжения, откуда не было выхода. Не сомневался — конец будет ужасен.
Бывали минуты, когда я ее почти ненавидел, потому что она скользила молчаливой тенью подле него, выполняя малейшее его желание, а если гневалась по непонятным мне причинам, то начинала без устали заниматься уборкой и кухней, откуда по всей квартире разносились нестерпимо громкие и грозные звуки. Проклятая кухня! Однако неожиданно я сообразил, разобрался в сути обратной связи в чувствованиях взрослых: она любила его тем больше, чем больше упрекающе сновала по комнате, чем с большей интенсивностью занималась на кухне, а он, со своей стороны, в силу мужской противоречивой логики приближался к ней, чем молчаливее, чем замкнутей он становился, когда сидел и думал о своем, будто нас вообще не существовало на белом свете.
Я понял, что дело было в деньгах, что квартира, вероятно, будет продана, нам предстоит переезд на другой конец города, где жить не очень дорого. Но это были мелочи в сравнении с тем, что я подметил: они, кажется, были снова безумно взаимновлюблены. Кажется, потому что полной уверенности не было. При гостях они вели себя преувеличенно любезно, преувеличенно обходительно друг с другом, явно разыгрывая комедию.
Но Бог с ними. Главное сейчас — каникулы! Я еду в Фагерлюнд, к тете Линне и дяде Кристену. Родители? Мешать не буду. Пусть разбираются сами в своих сложных путаных отношениях. Если, конечно, они не затрагивают мой особый эгоистический мир.
Отец проводил меня до вокзала. Когда мы выходили из дома, он вдруг протянул мне новенький нож для резьбы по дереву. Подарок? Странно! Ведь дарил он обычно только по праздникам: в день рождения или на рождество. Мне стало неловко, он тоже смутился. И еще я удивился также самому подарку: нож! Для чего, с какой целью? Мне было пятнадцать лет, скоро исполнится шестнадцать, я втайне уже начал подумывать о разноцветном галстуке, модных ботинках на толстой подошве и, быть может, через несколько лет о мотороллере. Для чего нож? Припомнилось, что такой нож часто давали маленьким мальчишкам с целью воспитания по-мужски, на здоровый и не опасный манер; хотя… разрез на пальце часто было началом, а затем следовало кое-что и похуже. Но этот нож для меня? Явное оскорбление, недооценка моей личности!
Разумеется, я понимал: сделано из лучших побуждений. Как всегда: «для моего блага». Однако интуиция подсказала мне еще и другое: отец вырос в сельской местности, в усадьбе Фагерлюнд, где хозяйствовал теперь младший брат отца, мой дядя Кристен. Он как-то сказал, что нож был для них полезной игрушкой, рабочим инструментом на все случаи жизни. Значит, как только приеду в Фагерлюнд, сразу покажу всем новый нож; ведь он для отца в некотором роде символ, связь с прошлым, память о молодости, о конкретных вещах, о крестьянском труде, о здоровом развитии в крестьянской семье. Одним словом, разгадать его намерение было не трудно. Пока ехали на вокзал, я сидел и крепко держал в руках новый нож.
К счастью, времени до отхода поезда оставалось немного.
— Ну, что ж, до свиданья, — сказал он. — Передавай всем привет. Пиши. Будь здоров, отдыхай хорошенько. Если получится, навестим тебя.
Сказано было сухо, но глаза излучали тепло. Мы расстались. Они так и не приехали меня навестить. Не получилось, очевидно.
— До свиданья, — сказал я. — Маме привет.
Я попрощался с ней дома в прихожей, она нервничала: так много, мол, нужно сказать, все делается в последнюю минуту, теперь, когда ее план осуществляется. Прощальный ужин накануне, по ее мнению, прошел в спешке, теперь она рылась в своей сумке, сунула мне в руку ассигнацию; запах ее пудры:
— Это тебе. До свиданья, Петер. Одиноко будет без тебя летом. Тоскливо… Говорилось будто для меня, но на самом деле — для папы. Все для него.
Мы пожали друг другу руки. Я вскочил на подножку поезда. Дверь захлопнулась, я обернулся, посмотрел ему вслед. Он уже шел своей дорогой, но тоже оглянулся и, не останавливаясь, махнул рукой. Я понял, он сразу погрузился в свой особый мир неотложных дел.
Так я расквитался с ними, а они — со мной. Я посмотрел на нож, на его красивую рукоятку, на острое стальное лезвие, надежно спрятанное в кожаном чехле. Подарок отца… Гарантия того, что, наигравшись, быстро засну вечером, буду спать крепко и спокойно и встану утром бодрым и жизнерадостным. В некотором роде попытка продолжить мое детство, задержать еще на один сезон мое взросление.
Поезд медленно и тихонько грохоча продвигался по бесконечным сплетениям из рельсов, стараясь выбраться из города и его окрестностей. Каждое перемещение, каждый поворот находили во мне отзвук, пульс учащенно бился и будто слышалось: свобо-да, свобо-да, свобо-да. Брюки скользили по искусственной коже сиденья, голова качалась в такт движениям поезда: от-сюда, от-сюда, от-сюда. Но вот… знал, конечно, что придет, чувствовал… признак моей самостоятельности, моей зрелости дал о себе знать, хорошо видимый даже в широких брюках. Туалет находился в другом конце вагона. Всегда так бывало: стоит подумать о родителях, о нашей квартире или обо всем, что осталось недоговоренным и невысказанным, и тут же — реакция на раздражение. Едва уловимый запах ее пудры на воротнике. Колени подрагивают. Я легко возбуждался, порою без всякого повода. А мне очень хотелось мира и тишины…
Потом я немного успокоился. Поезд вырвался, наконец, на просторы, оставив позади последние торговые дома и складские помещения. Показались леса, луга, поляны, холмы, далекие горные кряжи. Сильный свет извне озарил все вокруг и будто освободил меня от городской давящей сумрачности. Я всматривался в оконное стекло и пытался воскресить в памяти крестьянский двор Фагерлюнд, крошечную комнату в восточном крыле дома, которая была моей на летнее время, широкую, но довольно короткую кровать, постельное белье, пахнущее иначе, чем у нас дома. Вдруг подумалось: а не попробовать ли жить отдельно в избушке?
Она ведь жилая! Пусть неказистая, темная, наполовину осевшая в землю, почти невидимая из-за деревьев и кустарников, но зато удобно и красиво расположенная: недалеко от центральной усадьбы — всего двести-триста метров — и на косогоре. Обычное жилое помещение, только старое. Вот это будут каникулы! Настоящие! Только бы разрешили! Кроме того с крыши избушки открывался вид на весь Фагерлюнд, на серые и протравленные коричневым цветом дома деревни, которым было явно под сотню лет, если не больше. Припомнил двор со всеми постройками, амбар, светлую и большую кухню с длинным столом вдоль стены, черный хлеб, который выпекала Мария… Да, точно… я был слегка влюблен в Марию тогда, два года назад, когда приехал на каникулы. Влюблен? Чепуха! Что понимает в любовных делах мальчишка тринадцати лет? Я думал о глиняных сероватого цвета гнездах ласточек наверху под крышей амбара, о кустарнике и зарослях ольшаника у ручья, о ноже, о пастбище, о пастушьей дудочке, об отце, когда он был молодым… А за окном — ежеминутная смена пейзажа, чередование светлого и темного. Широкие дали и замкнутые пространства.
Движение поезда убаюкивало. Я закрыл глаза и как бы поплыл. Снова открыл глаза и снова закрыл их, виделось прошлое, виделось настоящее… наслаждался солнечными лучами. Нож не выпускал из рук, он — мое детство, мои добрые мальчишеские годы.
Время проходило незаметно.
Я видел сон.
2.
Мне приснилось, что отец, совсем молодой, ожидает меня на станции с повозкой, запряженной лошадьми. Видел как наяву. Но в действительности на перроне стоял дядя Кристен, а его старенький грузовик стоял возле вокзального помещения, как бы напоминая мне, кем я был и где я был. Излишне. Я хорошо помнил свое происхождение, невзирая на усталость и легкое головокружение. Рад был, что, наконец, прибыл на место.
Дядя улыбался, и я поразился сходству его с отцом. Ничего особенного, ведь они были братьями, но мне показалось теперь, что похожесть была необычной, гораздо большей, чем я предполагал раньше. В точности отец, каким он был изображен на фотографии, висевшей в спальне над тумбочкой мамы. Неожиданное и ошеломляющее открытие, почти неправдоподобное. Но мужчина, одетый в рабочий комбинезон, с загорелым лицом, который стоял и ожидал меня, был бесспорно моим дядей. Хотя выглядел он до странности молодо, настолько молодо, что это меня внезапно удивило и обескуражило, сам не знаю почему. Рука его была теплой, сильной, крепкой, совсем непохожей на ту, которая всего несколько часов назад спешно, но доброжелательно сжимала мою.
— Ты вытянулся.
Я съежился, но воспринял слова дяди как похвалу. Сам знал, что за последний год значительно вырос.
Он забросил мои вещи — рюкзак и чемодан — в кузов грузовика. Мы сели в кабину. Старый грузовик трясся и подскакивал, гулко гремел по проселочным дорогам. Нужно было почти кричать, чтобы услышать произносимые слова:
— Рад, что приехал!
— Мы тоже рады. Хорошо, когда гости в доме.
Тетя Линна и дядя Кристен не имели детей.
— Как здоровье?
— Хорошо. Не жалуемся.
Поля. Холмы. Дома по обеим сторонам дороги. Вести разговор не просто.
— А что Йо? Весной конфирмовался?
— Йо? Да, конфирмовался.
Йо был сыном соседей, двумя годами младше меня. Мой товарищ по играм в каникулярное время. По случаю конфирмации мы послали ему из города поздравительную телеграмму.
— И много гостей было?
— Да. Вся деревня собралась, и болтали…
Он внезапно замолк, словно раскаялся в том, что сказал. Потом добавил:
— Не верь, Петер, тому, что народ здесь болтает.
О конфирмации Йо больше ни слова.
Мы проехали районный центр, заправочную станцию, кооперативное объединение, новый Дом культуры, открытие которого состоялось в то лето, когда мы гостили здесь. Помню, играл духовой оркестр, произносились речи, работал буфет. Всего два года минуло, а, кажется, это было давным-давно. Тогда мы были втроем: папа, мама и я. Мама, счастливая-пресчастливая, много купалась и плавала в так называемой Мельничной запруде, где небольшая речка образует благодаря старой плотине возле давно разрушенной мельницы озерко. Место красивое, поросшее по крутым берегам лесом до самой воды. Подходящее для одинокого пребывания. Вечерами я часто приходил сюда с удочкой, но не ловить рыбу, а чтобы побыть наедине с собой. Раздевался и бесшумно входил, вернее, соскальзывал, как угорь, в темную воду, голый, а затем на берегу, лежа в сухой траве с удивлением наблюдал за первым возбуждением своей плоти, очевидно, своеобразным ответом на персонификацию окружающей природы, не оскверненную человеческим неразумием. Было необычайно тепло тогда, приятно было лежать нагим в высокой траве. Разумеется, одному запрещали купаться, рассказывали о коварных течениях в темных водоворотах Мельничной запруды, о несчастных случаях, о том, будто однажды парень и девушка, обрученные, утонули там… Но я не слушал, не хотел, наоборот, даже радовался, что немножко и потихоньку грешил.
— В этом году тоже празднуете день святого Улава?
Я спросил, чтобы нарушить возникшее меж нами длительное молчание. В этих краях стало традицией отмечать день всенародным гуляньем; костры разжигали на лугу у нового Дома культуры.
— Непременно, — сказал дядя Кристен в раздумье. Он сидел и крепко держался за руль, словно тем самым хотел предотвратить скачки по неровностям дороги. — Вопрос только в том, что будет со мной и с Линной в этом году…
Сказал точно так, как сказал бы отец. Только дядя Кристен выглядел почему-то очень молодо, невероятно, волнующе молодо. В позапрошлом году мы все вместе были на празднике и наблюдали за танцами. Но с тех пор многое изменилось: будет ли весело, как прежде? будет ли интересно? Изменения? Я вспомнил вдруг о своем решении жить самостоятельно в избушке. И чтобы перевести разговор на другую тему, спросил:
— Дядя Кристен, знаешь, что я придумал? Если ты не против, я хотел бы этим летом пожить в избушке.
Он повернул голову и посмотрел на меня:
— Ты хочешь жить в избушке? — спросил он удивленно. — Что ж, можно… — сказал он, хотя и неохотно. Может, вспомнил прошлое? А может, думал совсем о другом…
— Как Мария?
Я обязан был вести разговор, протянуть ему руку примирения. Между нами возникло отчуждение, непонятное и необъяснимое. Почему? Виноват я? Что вырос? Повзрослел? Не ребенок больше? Он не знал, как теперь вести себя со мной, со своим худосочным племянником из города?
В кабине грузовика пахло резиной и бензином. Молчание было настолько длительным, что я опять удивился, не сказал ли чего неподобающего. Но, кажется, ничего. Наконец, он произнес:
— Мария? Она, она не живет больше у нас.
Я сосредоточенно уставился на рытвины по обочинам дороги, старался вызвать в памяти все, что было целомудренного, гармоничного, чистого здесь, в сельской местности, где я провел столько счастливых летних дней… Здесь, где я забывал о собственном эгоизме, о подозрительности, о глупых мальчишеских дурачествах и причудах. Хотелось расспрашивать и расспрашивать, но одновременно и не хотелось, боялся неосторожным словом или легкомысленным замечанием разрушить закрепленное в сознании идиллическое представление. Однако любопытство пересилило:
— Как так? Она закончила работать?
— Она ушла от нас, — ответил дядя Кристен таким тоном, который не допускал дополнительных объяснений или комментариев.
Оса, шмель, не знаю точно, какое насекомое, летело прямо на нас и ударилось о ветровое стекло. Летний полдень, о котором я позабыл, охватил своей роскошью мирные окрестные дубравы, наш грузовик и нас самих. Оставалось еще преодолеть несколько холмиков и — мы дома. Конечно, если Марии нет в Фагерлюнде, не значит, что случилось нехорошее, но слова «она ушла от нас» звучали странно. Смысл их был непонятен. Будь я старше, осмелился бы задать вопросы, типа: не нашла ли она другое место, не вышла ли замуж, не отправилась ли в путешествие. Немаловажно было выяснить, что заставило молодую девушку покинуть Фагерлюнд. Но в пятнадцать лет следует соблюдать приличия и уважать пожелания взрослых. Ясно, что дядя Кристен не хотел больше говорить на эту тему. Оставалось самому додумывать. Мария жила в Фагерлюнде почти с детских лет, когда она ушла из «Дома», как называли клинику для нервных больных в соседнем приходе. Тетя Линна и дядя Кристен пожалели ее и взяли к себе, хотя знали, кто она и откуда. В ее роду было много умственно больных. Помню, родители обсуждали этот вопрос, считали слишком рискованным и слишком ответственным принимать в семью нестабильного во всех отношениях человека… Но Мария осталась жить в Фагерлюнде, стала почти родной, и никогда ни о каких трудностях не упоминалось… Вплоть до сегодняшнего дня, когда «она ушла от нас»… Но если произошло что-то серьезное, необходимо знать что, так?
Толстый слой пыли по краям дороги улегся зигзагообразной лентой, служа как бы путевым указателем. Скоро мы будем дома. Вот уже появилась знакомая стенка амбара, сосновая рощица… Все на месте, все осталось по-старому, прежним, неизменным… Причина, значит, во мне, в моем гнусном фанфаронстве? Дядя Кристен сидел, сосредоточившись за рулем, руки крепкие и надежные. Честное лицо крестьянина. Молчал, он никогда не был особенно разговорчивым. Яркое солнце слепило глаза, один лучик проник через стекло и сильно грел ухо. Погода была такой, какой она и должна быть летом. Как прежде. И высокие стройные березки, свежая зелень листвы… они усыпили мою бдительность. Не думал больше о городе, о неполадках дома. Не думал о Марии. Расслабился, позволил себе расслабиться.
На мгновение я, вероятно, забылся, потому что, когда опять открыл глаза, увидел хозяйственные постройки и дорогу, ведущую прямо к Фагерлюнду. Остановились перед амбаром.
— Ну, вот мы и дома, — сказал дядя Кристен.
Разочарование и удивление одновременно. Раньше усадьба казалась огромной. А теперь: строения маленькие и серенькие, обветшалые, словно мшистые штабеля дров, уложенные наискосок вокруг зеленого тына. Я выполз из кабины грузовика, потянулся, вдохнул всей грудью свежий, переполненный запахами сладковатый воздух: воздух был, во всяком случае, тем же самым. Шелковистая травка по-прежнему ласкала ноги. Но главный жилой дом тоже теперь выглядел, несмотря на свои два этажа, низеньким и неприметным. Направо, в тридцати метрах, внизу у русла ручья, находился небольшой флигель, служивший в прошлом помещением для батраков, а позже переоборудованный в жилье для Марии и называемый «комнатой Марии». Я, должно быть, слишком засмотрелся в ту сторону, потому что споткнулся, волоча свой тяжелый чемодан, о травяной покров, податливо и покорно опускавшийся подо мной, точно напоминая о себе и приветствуя меня, привыкшего шествовать по каменистым городским улицам и асфальту.
Голос:
— Это ты, Петер? Молодец, что приехал. Добро пожаловать!
На крыльце появилась тетя Линна, она улыбалась и протягивала мне навстречу руки. Она располнела. Раньше я не обращал внимания на такое, а теперь вот вдруг заметил. Я пожал ей руку и скороговоркой, как бы извиняясь, произнес:
— Спасибо, спасибо, доехал хорошо-хорошо, поезд пришел без опозданий, дома все в порядке, привет от родителей.
— Проголодался? Входи, я приготовлю еду.
Как всегда. Расположение и приветливость. Преисполненный благодарности, я поставил чемодан в коридоре и вошел в кухню. За мной дядя Кристен с рюкзаком.
— Видишь, как он вырос?
Сегодня и кухня показалась мне совсем не такой, как в прошлые приезды. Черную, некогда стоявшую в углу печь передвинули. Ею давно не пользовались, сохраняли лишь в память о прошлом, когда хозяйство было большое, когда содержали работников в Фагерлюнде и когда нужно было кормить много ртов. Ее место занял новенький и блестящий холодильник, очень странно смотревшийся в старом кухонном окружении.
Тетя Линна накрыла мне на дальнем конце длинного стола:
— Знаешь, я думала, может, ты захочешь, как всегда, снова сидеть на скамье.
Мое любимое место все эти годы. Знакомый запах котлет. Она у длинной кухонной стойки под окнами. Ничего нового или особенного.
Но дядя Кристен остался стоять посредине кухни, словно не зная, чем бы ему следовало заняться. Высокий, но сильный, широкоплечий, быть может, немного угрюмый на вид, густые черные волосы ниспадают на лоб. Мой отец был ниже его ростом и несколько полнее, и волосы зачесывал назад, но сходство было разительное. Настолько разительное, что стало как-то не по себе. Впрочем, нужно постараться забыть и город, и квартиру, и кризисные взаимоотношения родителей. Ведь я приехал на каникулы, в мой любимый Фагерлюнд.
— Я пойду посмотрю, что там с ведрами, — сказал он нерешительно, повернувшись к ней спиной.
Доить коров было поздно. Она, по-видимому, не управлялась со всей скотиной без Марии, которая «ушла от нас», да еще так необычно, что об этом не принято говорить с пятнадцатилетним подростком.
Она не ответила, продолжала готовить еду.
— Ведра… в подвале? Он стоял по-прежнему у дверей, проявляя нетерпение.
— В прачечной. Не управляюсь я, сколько раз говорила!
Сказано было коротко и с упреком.
— Понятно, понятно, — сказал он и вышел.
Разговор мне не понравился. Вот так первая встреча после долгой разлуки! Я не смел взглянуть на тетю Линну. Солнце уже клонилось к закату, белый вечерний свет проникал во все окна, и мухи, словно по сигналу, начали свои вечерние танцы на сияющих чистотой стеклах. Их было много, много. Были такие, которые метались, словно угорелые. Ужас как неприятно, даже противно. В городе они редко нам докучали. Я почти не притронулся к еде, которую она специально приготовила для меня. Значит, они поссорились. Почему? Жизнь в Фагерлюнде явно изменилась, и явно в худшую сторону. Отчего? И мухи в слепой бешеной ярости продолжали настырно лепиться к окнам.
— Он рассказал тебе о Марии?
Она внезапно подсела ко мне за стол, так близко, что ни мне, ни моим мыслям не укрыться было от ее взгляда. Спросила, рассказал ли он мне о Марии. Говорила тихо и раздраженно, неуверенно и замедленно, будто ее принудили задать вопрос, а сама она не хотела, сомневалась; будто не смела перейти границы дозволенного, довериться другому, открыто говорить о мистическом поведении своего мужа.
— Он сказал, что ее нет больше… Голос сорвался, и последние слова я почти прохрипел. Покраснел, с тоской вспомнил о позапрошлом лете: рыбная ловля, сенокос, копнение, гроза… Чистый, свежий воздух… Ни сомнений, ни подозрений, одни светлые мечтания! И всего два года назад! Теперь я был одного роста с ней, полувзрослый молодой мужчина с длинными ногами и руками, которому не подобало уже играть в детские игры, но который еще не вполне созрел для серьезных бесед, росток, не приобретший своего места под солнцем, нигде в этом мире; гордился, конечно, что стал старше, но понимал в то же время — не хватает знания, опыта, чтобы по-настоящему разобраться в человеческих отношениях. Даже ответить не смог вразумительно, мальчишеский голос тотчас сломался от сознания сопричастности к непонятному и необъяснимому. Ломка голоса больше всего меня пугала:
— Он сказал, что она ушла, — ответил я смущенно. Я любил провоцировать других. В данный момент, например, пытался проявить сдержанность, вести себя по-взрослому. Раньше что я делал по прибытии в Фагерлюнд? Кричал, выл от восторга час другой, прыгал как безумный на сеновале.
— Да, мы обыскали вместе с другими всю местность, — сказала она безразличным голосом, — до самых болот дошли, но дальше идти не посмели. Мокро было, дожди лили ведь всю весну, понимаешь, опасно… Если она бежала в этом направлении, значит, убежала недалеко!
Ага, значит, Мария убежала. Убежала в лес, чего многие опасались, еще когда она только появилась в Фагерлюнде, бывшая психически больная… рассказывали истории о матери и тетке…
Я занялся котлетами, моим любимым блюдом: наталкивал полный рот, заглатывал, снова заполнял едой и с усилием глотал. Аппетита не было. Я думал об отвратительных мухах, о бегстве Марии, жевал, глотал, не смел поднять глаз, не смел задать вопрос, не имел права. Кто я? Гимназист, одетый в форменную куртку, из которой давно уже вырос, и которая лишь подчеркивала непривлекательность моего существа и его ускоренное развитие; худые костлявые руки, длинные пальцы, неумело орудующие ножом и вилкой. Кому нужен такой? Кому интересен? Кто захочет говорить с ним как с равным?
От обильной еды и тепла меня разморило, после утомительной долгой поездки одолела дремота, однако внутри разгорался огонь. Собственное несовершенство требовало удовлетворения, побеждал эгоцентризм:
— Почему же она убежала? — спросил я невинным голосом, каким пользовался раньше, пытаясь выяснить, например, отчего мокрое сено огнеопасно. Хотел заставить ее поверить, что был еще маленьким и глупеньким. Наивный вопрос требует ответа.
— Не знаю я, не знаю, Петер. В последнее время она была вроде бы сама не своя… Вот сижу и думаю, а может мы виновны?..
Она сидела, откинувшись назад, сложив руки под грудью, опираясь ими на живот, словно защищая себя; грузная, печальная, самоуничижающая. Обычно так сидят, когда на душе неспокойно. Непонятно почему, но я чувствовал, что случившееся в Фагерлюнде имеет отношение к тому, что она стала полной, стала старее. Я никогда раньше не думал о тете Линне как о женщине; грудь, живот и прочие женские прелести применительно к ней не волновали меня. Но теперь я сидел и украдкой рассматривал ее округлости, которые доставляли ей самой, как я догадался, одни заботы и огорчения. А меня, наоборот, они прельщали (кто бы мог подумать!) самым непосредственным образом. Привлекала естественная физическая крепость. Очаровывала зрелая женственность, которую она излучала. Зримо вдруг представились картины прошлых каникул: вот я врываюсь в дом, спешу, обожженные солнцем щеки пылают, волосы разлетаются во все стороны, спрашиваю о чем-то, прошу что-то — стакан воды, кусок хлеба… И она у кухонной стойки в своем переднике: улыбающаяся, доброжелательная, готовая удовлетворить малейшее желание. Моя голова в ее объятиях, мои руки вокруг ее талии — пожалуйста, ну, пожалуйста…
Теперь я видел тяжелые груди, покоившиеся на оголенных руках, округлый, слегка выступающий вперед живот… ощутил жар, трепет в теле от собственных наблюдений и размышлений. Но прежнее преклонение перед нею и восхищение ею оставались непреклонными. Беспокоило одно: что же случилось, что на самом деле происходило в крестьянской усадьбе Фагерлюнд?
Я снова склонился над тарелкой. Поковырял в котлетах, картошке, овощах. Есть не хотелось. Что делать? Внутренне я был смел, решителен, дерзок, но внешне — боязлив и мнителен; нескладный и стеснительный подросток в городской одежде… да еще длинный нос, начинающий расти в непонятном направлении, чувственные мясистые, слишком, слишком красные губы, волосы цвета мокрой пеньки, взъерошенные в результате священнодействия местного парикмахера и какие-то безвольные, как их владелец. Зеркало было самым коварным моим недругом, однако, я часами простаивал перед ним, изучая собственное несовершенство. Но недостатки внешнего облика не мешали, наоборот, способствовали проявлению у меня безграничного любопытства, требования на право знать все и вся, особенно относительно драматического и таинственного в жизни. Я тянулся к загадочному миру взрослых, старался его понять, однако и страшно боялся его.
Кто я сам? Ничего интересного. Душа, что мозаичная картина, сложение тайком подсмотренного и случайно узнанного. Я отождествлял себя безоговорочно, не думая и не размышляя, со всеми мыслями, со всеми явлениями, с которыми приходилось соприкасаться, реагировал на любой пустяк; подобно актерам я свободно выбирал реквизиты, подходящие для той или иной роли; я был артистом, я играл всегда и для всех, играл ребенка среди детей и взрослого среди взрослых или ребенка в мире взрослых, если это отвечало моим загадочным намерениям. Я постоянно лгал, но ложь в другом контексте звучала правдой. Я не делал и не пытался делать различия.
Теперь я был взрослым, полувзрослым, беседовал с ней как равный; вернее, играл, конечно, роль равного, потому что чутьем угадывал ее состояние, сходное своему, ее неудовлетворенность собственными возрастными изменениями.
— Когда она ушла?
Я услышал вздох, потом выдох и снова вздох.
— На прошлой неделе.
Значит, не так давно.
— Из полиции также были здесь, — добавила она, как бы в раздумье. — Они обошли Мельничную запруду и…
Значит, она умерла.
— Они считают, значит, что она, что она… мертвая?
Мне удалось произнести это «взрослое» слово почти равнодушным тоном, но голос, разумеется, выдал, сорвался.
— Что ж, конечно. Ведь теперь уж десять-двенадцать дней прошло… и без еды… А еще если она пошла к болотам или упала или поранилась… Надеяться нечего, нет.
Она встала из-за стола, не хотела больше говорить на эту неприятную для нее тему. Предложила десерт. Кисель из чернослива. «Если Кристен сейчас принесет молоко, получишь со сливками».
Я поблагодарил. Она убрала со стола мою тарелку с недоеденными котлетами и поставила под воду. Наливая кисель, продолжала говорить: «Весна выдалась нынче незадачливая. Сеяли на три недели позже обычного, думали тепло никогда не придет»… Снова подошла к столу, поставила тарелку с киселем. Когда она наклонилась, я почувствовал едва уловимый запах пота. Близость женского тела взволновала, однако сразу же мелькнула мысль о гигиене (сам я в последний год постоянно стоял под душем), что дало мне право смело спросить:
— Но почему? Разве вы раньше ничего не замечали? А что она сама?
— Нет, — сказала она… — Она была, знаешь, то лучше, то хуже. Мы не говорили с ней о таких вещах.
Тетя Линна переживала, переживала сильно — это я сразу заметил. Я пожалел ее и посочувствовал. И опять эта назойливая странная мысль, что исчезновение Марии мистическим образом связано с ее массивной фигурой, которая будто бы обвиняла, с ее грузным телом, которое «старело» неустанно и неприкрыто… Хотя… Быть может, снова причина во мне, в моих несуразных фантазиях, в моем чрезмерном, почти болезненном внимании ко всему плотскому?
— Знаешь, нам нелегко было с нею, а ей, кажется, с нами. Она ведь была молоденькой девчонкой, а мы, мы же не молодые больше…
Ага, вон оно что! Она сама себя выдала: она была молодая — мы были старые… Я воочию увидел перед собой Марию, высокую и светловолосую, бегущую по двору или по дороге, собиравшую ягоды, Марию с обнаженной белой спиной и оголенными плечами у Мельничной запруды, когда мы ходили купаться, все, кроме тети Линны, потому что она боялась воды. Мария была такой молодой, такой цветущей, щеки, как наливные яблочки, глаза, словно небесная синева… Уже тогда, два года назад, именно она вызвала у меня определенные ощущения, натолкнула на размышления… Помню, как пошел в тот вечер без разрешения купаться, купался нагишом, потом лежал в траве и с удивлением рассматривал проявление своей чувственности. Реакцию на любовь.
— Если Кристен сейчас придет, получишь сливки…
Она была все еще красивой, не старая и не молодая, но спокойно красивая; круги под глазами с годами стали темнее и волосы потемнели, хотя по-прежнему были скрыты под платком, и во всей внешности чувствовалась меланхолия и грусть, словно она просила прощения, что… А Мария была такой крепкой, такой жизнерадостной! Помню, как она, спускаясь бегом к Мельничной запруде, споткнулась о корягу, упала и разбила коленки, как схватила за руку дядю Кристена и хныкала, и слезы блестели в ее светлых дивных глазах, и кровь сочилась из ранки. Мне хотелось прижать ее к себе и утешить, но… я едва тогда доставал ей до плеча. Мы шли купаться. Мама была веселая, отец и дядя всю дорогу говорили, а я брел в одиночестве и сострадал моей лучезарной Марии, моему ангелу и ее разбитым коленам, и был убежден, что моя участливость вполне соизмерима с мировыми страданиями. В ней я любил все радостное, все светлое, легкое, бодрое; в тете Линне меня привлекало все темное, трепещущее, таинственное с оттенком горечи. Моя чувствительность помогла мне увидеть различие между ними, моя самодовольная влюбленность помогла мне найти точки соединения между юной девушкой и зрелой женщиной, между молодостью и старостью, между пламенем и тлением, между надеждой и разочарованием. Я сам был таким соединением.
Наконец, появился дядя Кристен с двумя ведрами и кувшином со сливками, который он едва удерживал в одной руке.
— Смотри, — сказала тетя Линна и покрыла чернослив в моей тарелке толстым слоем жирных желтых сливок. — Возьми сахар, если хочешь.
Я ел чернослив со сливками и смотрел на дядю Кристена. Он поставил одно ведро в холодильник, а другое — на кухонную стойку.
— Знаешь, что задумал Петер? Он хочет жить в избушке, — сказал он наигранно весело.
— Неужели, правда, Петер? — спросила она почти испуганно. — Я приготовила тебе твою комнатушку, как обычно.
Но я был непреклонен.
— Ну, хорошо, — сдалась она наконец. — Ничего плохого в этом нет. Ты повзрослел и, понятно, хочешь быть сам себе хозяин.
На том и порешили.
— Она, вероятно, скоро зайдет за молоком, — сказал дядя Кристен, ни к кому конкретно не обращаясь. Словно говорил второму ведру, поставленному на кухонную стойку.
— Да она приходит, когда ей заблагорассудится, она…
Я насторожился. Что это? Кто должен прийти за молоком?
— Ей трудно, — сказал он точно также, как и первый раз, словно в воздух, равнодушно. Без присмотра не оставишь ребенка, а идти с малышом по нашим тропинкам и кочкам тоже не ахти как легко…
— Сама выбрала себе судьбу. Никто не заставлял.
Слова были сказаны жестко, без видимого сочувствия… Так непохоже на тетю Линну!
— Да, да, судить другого проще простого.
Дядя Кристен стоял у кухонной стойки, около ведра с молоком, будто сторожил его. Неожиданно ведро стало как бы яблоком раздора.
— Кто знает, может, несчастная женщина была уже…
— Вроде трудно запомнить…
Я съел десерт. Поблагодарил. Отказался от добавки, сказал, что вкусно было, но я сыт.
— Давай, пока светло, пойдем к твоей хибаре. Посмотрим, все ли в порядке, — предложил дядя Кристен. Ему словно душно стало в комнате.
— Но, Петер, подумай, ты действительно хочешь жить в старой развалюшке? — Тетя Линна хотела удержать нас. — В доме ведь гораздо удобнее.
Она предлагала мне свою заботу и внимание, и я, конечно, на миг заколебался, готов был уступить, но во время спохватился… Важно не сдаваться, важно настоять на своем, как подобает настоящему мужчине… Жизнь в одиночестве, без комфорта, полная лишений требовала мужества. Выбор сделан, постановление принято. Судьба моя решена, пути к отступлению отрезаны… должны быть отрезаны.
— Нет, спасибо, но…
Голос мой прозвучал не столь убедительно, как хотелось. В нем не слышалось ни геройства, ни гордого самоотречения. Я встал.
— Ух, какой ты длинный! — Она не отпускала меня, хотела говорить, хотела задержать меня в теплой кухне. — Он скоро догонит тебя, Кристен. Господи, как время бежит! Ведь совсем недавно ребенком был!
Я покраснел. Покраснел от гордости, но также от неимоверного смущения. Смущение в пятнадцать лет часто является выражением неустойчивого нервного состояния. Я мог, к примеру, день напролет гневаться на все и всех, оскорбляться по пустякам, конфузиться по малейшему поводу, а потом затихал, замыкался в себе, занимался самобичеванием, хотел бежать куда глаза глядят.
— Сколько тебе сейчас, Петер? Пятнадцать?
— Почти шестнадцать, — поправил я ее.
— Правильно. В августе тебе будет шестнадцать. Вот и отметим этот день как в прошлый раз. Помнишь?
Да, я помнил, очень даже хорошо. Был торт, лимонад и много свечей. Пригласили на кофе соседей. Сидели в гостиной за круглым столом, а Мария нас обслуживала. Затем вышли в сад, чтобы размяться, покурить, поговорить, подышать свежим воздухом. Мягкий южный ветер подхватывал наши слова и разносил их по сторонам, так что вскоре нельзя было разобрать, кто говорил и что, стояли рядом, но словно чужие. Сына соседей звали Йо, и я играл с ним в сарае в полицию, затем потихоньку скрылся и прибежал на кухню к Марии, где лежал большой кусок торта (для меня на следующий день), но я выклянчил его у нее угрозами и подхалимством.
Но какой это праздник без Марии в белом переднике? Без озорства, без шалостей? Без ребячьего прямодушия, позволяющего просто появиться на кухне и выпросить кусок торта, украшенного ягодами спелой клубники? Я вдруг с тоской подумал о том давнем лете, когда гладкая кожа вокруг рта и носа была неоскверненной, не обезображенной действием железы полового созревания, когда короткие брюки летом были нормальным явлением, и ни одна постыдная мысль не оскверняла плоть.
— Может, мне взять ведро с собой, — сказал дядя Кристен, словно он давно думал о чем-то конкретном и наконец принял решение. Если она теперь идет к нам, мы встретим ее на тропинке, а если нет, так оттуда недалеко…
— Ну и ты тоже начинаешь чествовать эту… на даче Весселя!
Сказано было резко, оскорбительно. Слова тети Линны вновь пробудили мое любопытство. Что это за женщина, которой нужно молоко, судя по колким высказываниям тети Линны.
— Ну что ты болтаешь как последняя сплетница. Его ответ прозвучал не менее резко. Я никогда не слышал, чтобы он разговаривал с ней в таком тоне. Но он был взволнован, выглядел старше, когда она стояла перед ним и упрекала его.
— Да уж точно подходит для нее, когда добровольно руку подают…
Он молча взял ведро и вышел. Я последовал за ним, опустив глаза.
Взял чемодан, стоящий в коридоре. Он надел на плечи мой тяжелый рюкзак, стоял и ждал. Мы пересекли двор, подошли к воротам.
Уже начинало темнеть, но день не спешил уступать своих позиций: нехотя уходил в тени меж домами, нехотя покидал луга и поля. Середина июня. Светлое время года, безраздельное господство дня, затихающего лишь на короткое время в дреме и выдыхающего в короткие ночи капли росы. Я мечтал о таких вечерах.
Он отбросил в сторону брусья в воротах, шагнул через них, я последовал за ним, остановился, поставил чемодан и снова задвинул брусья. Он тоже остановился, обернулся и ждал меня.
— Кто живет теперь на даче Весселя?
Я осмелился задать вопрос. Я должен знать. Я снова провоцировал, делал вид, что уже взрослый, имею право спрашивать и получать необходимые сведения. Мне нечего было терять. Идиллии прошлых лет все равно уже не возвратить.
— Там живет молодая женщина с ребенком. Мы, мы не знаем ее. Один раз она зашла к нам и спросила, есть ли молоко на продажу…
Больше ни слова. Не хотел говорить. Ведро оттягивало ему руку. Снова померещилось, будто он выглядел молодо, почти молодым парнем. Быть может, сумерки тому виною, что сокрыли в лице его глубокие линии, протянувшиеся от носа к уголкам рта? Нет. И тело его смотрелось молодым, и в движениях чувствовалась легкость, и голос звучал по-молодому звонко и беззаботно, без единой горькой нотки. Будто и не было недавних препирательств с женой на кухне.
— Она, между прочим, очень приятная женщина, — сказал он, — зовут ее Катрин Станг. Она приходится родней Весселю…
Вессель был богатым человеком, свой летний отпуск он проводил обычно на даче, которую выстроил в этих краях на холме, там, где кончались владения дяди Кристена. Помню, мы с отцом однажды были у него в гостях. Помню и угощение: сухое сладкое печенье и кисловатый сок. Фру Вессель, высокая и строгая, он же круглый и красный, в соломенной шляпе и в брюках с подтяжками. Дым от сигары над залитой солнцем верандой.
Между деревьями было довольно сумрачно. Я пропустил дядю Кристена вперед, а сам плелся позади, проявляя, как всегда, осторожность — боялся темноты. Тропинка была хорошо утрамбована и хорошо видима меж вереском и зарослями мха, кустарником, карликовыми березками. Снова мысли о Марии. Она убежала в лес. Почему? Что толкнуло ее на этот шаг? Вздрогнул от страха.
Но вот мы подошли к моей избушке. Прямо над нами светлое и чистое небо, объятое кронами деревьев. На листьях капли росы. Он вставил большой ключ в замочную скважину.
— Так, сейчас увидим, пригодна ли для жилья твоя избушка.
Он отодвинул низкую дверь и вошел первым. Поставил блестящее цинковое ведро с молоком на лестничную приступку, вынул из кармана спички и зажег парафиновую лампу.
— Здесь есть матрац, — произнес он. Но я рассмотрел и другие предметы: стул и низкий стол у окна, жестяной умывальник, примитивно сложенный камин, маленький угловой шкаф, кухонную стойку, на которой стояло несколько пустых бутылок, старый скореженный кофейник и большой стакан. Здесь было все, в чем я нуждался. На гвоздике у дверей висел свитер с типичным норвежским рисунком и старого покроя плащ. Над деревянной койкой, где лежал матрац, красовалась цветная фотография, изображающая остров где-то на юге, очевидно, вырванная из календаря, а рядом на стержне болталась яркого цвета вязаная повязка, которую я признал как повязку для волос. Пока я разглядывал и раздумывал, дядя Кристен схватил вдруг своей большой рукой повязку и сунул ее в карман. Проделал так молниеносно, точно повязки вообще и не было.
— Линна завтра зайдет и приберет, — сказал он невозмутимо, словно ничего не произошло.
— У меня есть спальный мешок, — промямлил я. — Хотя взял его на всякий случай, если поедем на рыбалку и заночуем или если придется лежать и загорать.
— Пойми, спать в кровати с постельным бельем лучше, — сказал дядя Кристен. На этом наш разговор закончился.
Я сел на койку. Почувствовал, что смертельно устал. А дядя Кристен продолжал критически осматривать комнату. Потом этак бодро заявил:
— Ну, Петер, видишь, здесь ты свободен и независим. Устраивай тайные свидания, сколько хочешь. Ха, ха…
Он явно хотел перейти в разговоре со мной на непринужденный приятельский тон. Стоял, засунув руку в карман, прятал от меня эту странную повязку, хотел добиться моего доверия, быть моим другом, быть со мной на короткой ноге, делая двусмысленные намеки. Почему? Почувствовал себя неожиданно в потемках молодым, мальчишкой? Странно! Смешно и нестерпимо, когда взрослые пытаются молодиться, подлаживаться под молодых. Для чего ему моя дружба? До того стало неловко, неприятно, стыдливо унизительно от необъяснимого поведения дяди Кристена… я не нашелся что ответить, пробормотал только:
— Да, да…
И он понял, что обидел меня. Сказал, как бы оправдываясь:
— Приходи к нам, перебирайся в любое время, если вдруг станет скучно и одиноко.
— Нет, я останусь здесь, — поспешил я его заверить, чтобы не допустить новых идей и предложений. — Здесь то что надо!
— Ну, тогда я пошел, — сказал он, открыл дверь и вышел. — Доброй ночи, завтра увидимся.
— Спокойной ночи, — пожелал я ему.
Но он почему-то медлил, стоял с ведром в руке, явно торопясь уйти, но одновременно как бы желая что-то сказать:
— Петер, Линна сказала тебе что-нибудь о… о Марии?
Я насторожился:
— Нет, ничего особенного. Она сказала, что Мария чувствовала себя немного не в себе, и что вы искали ее, вместе с другими осмотрели всю местность. Ничего.
— Хорошо. — Он был доволен моим ответом. — Понимаешь, Петер, об этом несчастье много болтают в деревне, а Линна принимает любую болтовню близко к сердцу, вот почему спросил.
Потом он еще раз пожелал мне доброй ночи и ушел. Дверь оставил приоткрытой. На свет слетались ночные бабочки, кружили вокруг лампы. В дверной просвет я видел его широкую спину, видел, как он удалялся по тропинке, потом видел только неясные движения, перешедшие в неясные тени: мой дядя превратился в лесного Духа, поспешающего на тайную встречу с сильфидой, молодой женщиной, одиноко проживающей в доме на холме… Это она позаботилась о нем, наколдовала. Придала его голосу бодрость, шагам пружинистость и быстроту, движениям свободу и молодость…
Загипнотизированные светом, ночные бабочки бездумно вились вокруг лампочки и падали на стол полумертвыми с обожженными крыльями. Я закрыл дверь. Почувствовал, что страшно устал. Хотел одного: скорее лечь, отдаться во власть тьмы и причуд сна, в сумятицу сновидений. Я разложил на койке спальный мешок, разделся, задул лампочку и вполз в холодный нейлоновый кокон. Думал онанировать, заключить со всеми мир, расквитаться с глупыми подозрениями к тем, кого уважал, кто любил меня: к тете Линне и дяде Кристену, к маме и папе в городе; покончить с бесконечными загадками и фантазиями, которые нередко являлись выражением моей сверхчувственной натуры. Размышляя, заснул, но последнюю, мелькнувшую искоркой мысль бодрствующего сознания запомнил: хорошо бы завтра встретить всех прежними, какими они были раньше, а недоверие возместить доверием, искренностью.
3.
— Петер!
— …
— Петер!
Кто-то выкрикивал мое имя.
Я проснулся, вернее, чувствовал себя проснувшимся, потому что мог определить, что было еще очень рано. Я открыл глаза и увидел, что утренний рассвет был окрашен в нежные, зимне-розовые тона, что обрывки пыльной паутины свисали с бревен. В избушке сильно пахло смолой.
— Петер!
Кричали издалека, возможно со двора; не очень громко, но достаточно сильно, чтобы нарушить окружающую тишину и вырвать меня из пленения сна: я спал чутко и часто просыпался этой первой ночью, но… непонятно все равно:
— Петер!
Несколько громче, несколько нетерпеливей, но по голосу я еще не мог определить, кто бы это ни свет, ни заря звал меня в первое утро моего пребывания в собственном доме, в самом начале самостоятельной жизни… Я разорвал последние паутинки сна, спрыгнул с койки, оделся и выбежал.
У калитки стоял Йо. Йо Бергсхаген, сосед, товарищ по играм прошлых каникул, друг летних дней, проведенных в Фагерлюнде. Он был на два года моложе меня, и в последний раз моего пребывания здесь мы были с ним одинакового роста. Но теперь я перерос его, сразу было видно даже на приличном расстоянии. Он стоял ко мне спиной, держал руки в карманах и пристально смотрел на наш дом, переминался с ноги на ногу, явно собираясь еще раз кричать.
— Хей, Йо! — сказал я.
Он не ожидал моего появления со стороны леса. Значит, на данный момент преимущество было на моей стороне. Между нами существовало нечто вроде дружеского соперничества. Он был сильнее меня физически, его половой член после проведенных измерений оказался на четырнадцать миллиметров длиннее моего; но я был старше и жил в городе, где можно было каждый вечер ходить в кино, по желанию два-три раза. Так что, пусть не намного, но перевес все же был на моей стороне.
— Хей, — сказал я еще раз, подойдя ближе.
Он обернулся, вздрогнул от удивления или от смущения, посмотрел на меня металлически-голубыми глазами и улыбнулся, почти, почти провоцирующе:
— Привет.
Я теперь на добрую половину головы был выше его. И это не было воспринято доброжелательно. У него были коротко стриженые, соломенного цвета волосы, ниспадавшие детским чубчиком на лоб, и веснушки, словно отметинки карандашом, покрывали короткий и широкий нос. Он нисколько не вырос, ни капельки не изменился, хотя весной состоялась его конфирмация. Может быть, раздался слегка вширь, но тем самым еще больше выделялась его округлость, подчеркивалось то детское, с чем он не мог расстаться. Когда он улыбался, видны были зубы, мелкие и желтые. Руки были неуклюжие и бесстрашные, украшенные ссадинами, ранками, порезами, царапинами всевозможной формы и вида, руки, напоминавшие о моих поражениях в драках или в других способах помериться силой, руки, пугавшие меня своей беспощадностью: вот они мучают до смерти полевых мышей, бросают камни в гнезда дроздов, накалывают на иголки божьих коровок. В таких делах я всегда пасовал. Но что касалось игр в индейцев, тогда я был незаменим. Я мог незаметно перебираться с одного ствола дерева на другой, я мог лежать совершенно недвижимо в высокой траве минуту, мучительную минуту, пока он ходил вокруг и искал; я превосходил изобретательностью его энергичную, но далеко не безупречную натуру.
Йо был моим другом по летним каникулам. Наша дружба носила особый характер: была неровной, переменчивой, как шторм и штиль, более интенсивной, более усложненной в сравнении с ровными апатичными отношениями в школе — результат окружающей скуки и томительного однообразия. Без страха и сомнения мы поверяли друг другу немыслимые вещи, взаимно, без стеснения лгали, крутились и изворачивались, преувеличивали, пытались изо всех сил произвести положительное впечатление, доискивались до всего мистического, до всего драматического, ссорились, дрались, если утверждения выходили за рамки дозволенного, и каждый должен был защищать свою придуманную версию от скепсиса товарища, от нескромных предположений. Но недоразумения никогда не были длительными, ведь это были летние каникулы: солнце и трава до пояса, амбар, заполненный таинственными тенями и прохладой, тьма дома, скрывавшая забытые всеми укромные уголки, казавшиеся настолько загадочными, что вызывали самые неправдоподобные ассоциации или подталкивали на свершение отчаянных поступков, да, возможно, не совсем благородных; но свет, проникающий в щели старого, выжженного солнцем дерева, спасал от недостойных замыслов, уберегал от всякого рода непристойностей. Здесь состоялась решающая проба силами, здесь наше мужское начало мерилось дюймовой линейкой дяди Кристена. Я, между прочим, подозревал, что Йо в тот раз сплутовал. Дело в том, что кожа у него была эластичней моей, поэтому он мог вытянуть свое скромное «великолепие» на значительную длину; потом он проводил свои измерения в полутьме, позади пустых ящиков для зерна, прежде чем возвестить, что его был все восемь запятая четыре сантиметра.
Я уважал Йо. Он жевал табак, если удавалось украсть у отца, он ел крапиву, он никогда не чистил зубы. Он был активным и на свой лад очень изобретательным. Это он придумал скрепить нашу дружбу кровью. Вычитал в одной книге, сделал соответствующие выводы и, не спрашивая моего согласия, нашел гнездо дрозда с птенцами, четырьмя птенцами, по два на каждого. Определил: мы должны умертвить их у Белого камня. Белый камень был высотой с человеческий рост, действительно чисто белого цвета, и, как сказал дядя Кристен, его в ледниковый период притащил с собой лед и оставил на лугу. С давних времен он служил ориентиром для мореплавателей и жителей гор. Теперь он был моим и Йо тотемом. С одной стороны камень был гладкий и ровный, именно здесь должно было совершиться жертвоприношение. Они весили почти ничего эти теплые пушинки. Бросали их с определенного расстояния: сначала он, потом я, потом он, потом снова я. Цель попадания — одно и то же место на камне, на нем позже чертили кровью первые буквы наших имен. Несчастные создания метались в воздухе, попадали на камень, подпрыгивали, словно невесомые, позади зарослей мха. Если жизнь еще теплилась в них, церемония повторялась. Потом две буквы Й и П торжественно были выведены на камне на вечные времена. Вероятно, они существуют и поныне, а мне и поныне совестно и больно при воспоминании о разрушенном гнезде дрозда… растерзанный комок из перьев и пуха, раскрытый желтый клюв и пленка, белая и почти прозрачная там, где черный, блестящий, боязливый глаз моргнул в последний раз… Давно, давно это было. Что есть зло, а что добро? Что правильно, а что неправильно? Я плохо разбирался в сложных понятиях мира взрослых людей.
— Прослышал, ты приехал, — сказал он.
Дрозды резвились и пели в кустах и на деревьях. Раннее утро… роса дождиком падает с нижних ветвей, а скопившаяся между стволами прохлада будто выносит ночь навстречу солнечному свету. Я дрожал от холода. Сон еще не отпускал.
— Да, приехал вчера, — ответил я как можно громче. — Поздно вечером. Живу в избушке, — добавил я, чтобы объяснить свое появление с неожиданной для Йо стороны.
Он достал одну руку из кармана, стоял передо мной такой, как всегда: соломенные волосы на пробор и веснушки (сам я втайне стал зачесывать волосы с помощью воды назад); летняя в клеточку рубашка, короткие до колен брюки и резиновые сапоги, мокрые от холодной росы. Я чувствовал свое превосходство. И не потому что перерос его, но главным образом из-за его голых коленок.
— Ты в избушке? Один?
Он в упор смотрел на меня, пробовал улыбнуться, но смутился. Светло-голубые глаза под светлыми бровями сверкали особым блеском, что означало вызов, призыв к единоборству.
— Ты живешь совсем один?
— Да, а что?
— Все лето?
Ему это нравилось. Он явно был доволен, немного также завидовал. Это слышалось по его голосу.
— Конечно. Сколько сам захочу.
— О, дьявол! — воскликнул он.
Наивысшая похвала в устах Йо.
Мы постояли еще немного молча: он по-прежнему держал правую руку в кармане, а я не мог оторвать взгляда от его голых коленок и своих модных кроссовок, брюк цвета хаки, на которых наискосок отпечаталась складка от чемодана. Я был уверен, что после конфирмации все должны были носить длинные брюки, эту мысль внушил мне отец. Неловко было видеть своего товарища по лету одетым смехотворно по-ребячьи.
— Готовишься к гимназии?
Ну вот совсем другое дело. Сам он все еще ходил в восьмилетку.
— Да, перешел во второй класс.
— Много, конечно, неплохих девчонок?
— Да…
Я должен был немного приврать, потому что в действительности девчонки в классе были одно разочарование. Их было немного, всего шесть или семь, и совсем некрасивые, во всяком случае, не в моем вкусе. Девочки в старших классах не шли в расчет, они выглядели взрослыми и больше отпугивали, нежели привлекали.
Йо хитро улыбался. Значит, у него было кое-что на уме. Готовил сюрприз? Хотел скрыть свое поражение? Хотел одолеть меня?
— Видел «Римлянок»?
Я почти забыл, что он был заядлым киношником, что позапрошлым летом я часами терпеливо рассказывал ему о виденных за год фильмах. Но фильма с таким названием не мог сейчас припомнить.
— Фильм, понятно, для взрослых!
Оказалось, что фильм показывали по случаю открытия нового Дома культуры. Каждую среду, субботу и воскресенье, в большом зале.
— Такие куколки, пальчики оближешь! Не описать, скажу тебе честно!
Он захихикал, словно предвидел, что затронул одну из моих слабых сторон. Хотя откуда ему знать? Позапрошлым летом он рассказал мне, что подглядывал за своей старшей сестрой Гердой, когда она купалась, подробно описал увиденное и предложил, как только представится случай, понаблюдать вместе. Он чувствовал себя тогда победителем. Конечно, я тоже дрался, как и он, или должен был драться, потому что трусость считалась самым большим, самым непоправимым грехом, но равняться с ним в его каверзах не мог. Однако идея была его и сестра была его; единственное, что ужасно терзало, когда он намекнул, будто Герда в меня влюблена. Потрясающая новость! Неужели? Возможно ли?! Она мне не нравилась, я едва ли перебросился с ней словечком; заметил, правда, что она иногда посматривала на меня и, по-видимому, неспроста. Вот отчего в общем-то безобидное предложение Йо оказалась для меня мучительным.
Я лежал в засаде позади бани. Он удалил задвижку перед отверстием, так чтобы можно было хорошо видеть. Я согласился участвовать в этом неприличии, хотя не понимал, как можно поступать так бесцеремонно по отношению к родным людям. Но именно это подтверждало его первенство. Он подкрался первым, затем махнул мне рукой, но я не сдвинулся с места; я продолжал лежать, плотно зажмурив глаза, судорожно сжавшись в комок, потому что не желал любоваться на сестру Йо через щелку, на эту толстую, веснушчатую, некрасивую и неприветливую девчонку, какой она мне представлялась… В то же время я хорошо понимал, что такая возможность познакомиться поближе с… представляется не каждый день. От нерешительности кружилась голова.
— Она стоит сейчас спиной! — Шепот Йо показался мне громоподобным. Он подошел ко мне. — Она скоро повернется! Куда ты девался?
Я не знал, что ответить, прохрипел лишь:
— Ш-ш! Ложись! Я слышу что-то!
Мое нервозное состояние оправдало эту невинную ложь. Он послушался, и почти сразу мы услышали, как открылась входная дверь, и во дворе зазвучали голоса. Я был спасен.
— Дьявол! — прошептал Йо. — Упустили такой момент!
Но рассказ Йо о фильме был только началом. Свой основной козырь, свой шанс на успех он прятал в кармане брюк. Вид торжествующий, вот-вот лопнет от восторга, предвкушая победу. Я забеспокоился, но любопытство пересилило. Я знал о пристрастии Йо собирать самое зловещее и неприятное. Он мог прятать все что угодно: осколок зубного протеза, живую мышь, бусы из собственных выпавших молочных зубов.
Наконец, я осмелился спросить:
— Что у тебя в кармане?
Он посмотрел на меня и ухмыльнулся так, словно хотел тотчас же прыгнуть на меня, повалить на спину и показать, что он был сильнейшим (во всяком случае, в таком положении). Но в настоящий момент мои модные брюки и его голые колени явно затрудняли его действия.
— А вот отгадай!
— Ну, скажи!
Он вытащил руку из кармана, сжал ее в кулак и почти угрожающе протянул вперед:
— Презерватив! — Он возвестил об этом с необыкновенной серьезностью умирающего, но звонким детским голосом. — Новый!
Он разжал кулак, и я увидел нечто крошечное, светло-розового цвета, завернутое в хорошую бумагу пастельного цвета и запечатанную. Был ошеломлен, изумлен и даже испуган, потому что к стыду своему должен признаться, что видел такое вблизи впервые, хотел поэтому взять и рассмотреть, но рука моя повисла в воздухе, потому что он перехитрил меня и уже снова засунул в карман свой клад.
— Хочешь сказать, что ни разу не пользовался? — закричал он, наступая на меня и грубо толкая в грудь обеими руками. Я опрокинулся на спину, но успел ухватить его за рубашку и потащить за собой.
— Хочешь сказать, что не знаешь для какой цели?
Мы оба лежали в мокром вереске. У него было преимущество нападающего, и он не преминул им воспользоваться. Я защищался как одержимый. Голая ветка больно колола в затылок. Йо смеялся громко и пронзительно, как всегда, когда в прежние годы мерялись силами, и он видел, что побеждает.
— Или, может, любишь прямо, без покрытия?
Он был неуправляем, лежал и со страшной силой давил меня к земле, правда, иначе, нежели раньше, не с такой резвостью, веселостью и непосредственностью. Понимал, как и я, что время детских забав миновало? Что игры в индейцев, разорение птичьих гнезд наше прошлое? Что нынешнее лето будет другим, с другими интересами? Мы оба были неопытными подростками и вступали теперь в неведомые, незнакомые нам края, таинственные и опасные.
Хитроумно маневрируя, ему удалось сесть на меня верхом. Он сидел, больно упершись коленами мне в плечи, и хихикал. Я был беспомощен. Я стонал:
— Для чего это тебе, Йо? Ведь он большой, не подойдет тебе! Что, неправда?
— Молчи, чертяка!
Он ослабил хватку и вскочил. Я за ним. Он был тяжелее меня, медлительнее; у меня же были длинные ноги, но я быстро уставал и на длительную борьбу не хватало сил. Мы поднимались вверх по тропинке; топот его тяжелых резиновых сапог нервировал, отдавался звоном в ушах. В голове ломило, тело дрожало, и я понимал, что пришла пора сдаваться:
— Йо, подожди!
Он бежал еще десять-пятнадцать метров, потом остановился, повернулся и сплюнул:
— Мир?
Если я соглашусь на мир, значит, он выиграл в первом раунде. Но я смертельно устал. Все равно, безразлично:
— Да, мир.
— Правда? Клянешься всеми святыми?
— Клянусь всеми святыми.
Мы шли теперь рядом. Я потихоньку ругал себя, что не смог извлечь свою пользу в единоборстве, не смог с выгодой использовать свои преимущества. А они были у меня! Знал ведь, что он не придавал большого значения физическому превосходству; намного важнее для него было другое: школа, кинофильмы по несколько разу в день, возможность в любое время суток купить в киоске горячие сосиски, мороженое, шоколад и лакричные конфетки. Его хлебом не корми, но расскажи о городских новостях, хотя в городе он был всего один раз, много лет назад, когда в больнице ему удаляли аппендицит.
— Скучно здесь стало в Фагерлюнде без Марии.
Я остолбенел. Известие не понравилось, пришлось не по душе. Не понравилось, что была установлена связь между Марией и тем, что произошло между нами сейчас. Однако удобный случай, чтобы выведать побольше.
— Послушай, почему ты думаешь она убежала?
Я настороженно выжидал. Вполне возможно, он кое-что знал, а если знал, то рано или поздно об этом узнают все.
— Она была тяжелая, — сказал он безразлично, — такое случается нередко в районе.
Проклятый зазнайка-всезнайка. Такое сказать о Марии, о моей Марии! Гнусь! Я не мог поверить, не хотел. Насупился. Молчал, оскорбленный и возмущенный. Нечего было сказать. И он, разумеется, понимал, что снова одержал надо мной верх:
— Да, потому что знаешь, она ведь гуляла….
— Ну, держись теперь! Получишь сейчас по заслугам!
Я рассердился не на шутку. Хорошо знал его грязные фантазии, но это было уже чересчур.
— Ну что ты в самом деле, — сказал он вроде бы примирительно, но достаточно настойчиво. — Все знали об этом. Она со многими гуляла, я сам слышал, как они рассказывали! Он, этот Оге Бренден, несколько раз возил ее на мотоцикле в центр, и он был не единственный, это я уж точно тебе говорю! Соблазнительный пирожок был здесь у вас…
Тут мы оба не выдержали и рассмеялись. Но я все равно был шокирован. Не желал соглашаться с этими дурацкими замечаниями юнца:
— Трепло ты и сплетник!
— Я? Может ты сам хотел поиметь ее?
— Дурак!
— Думаешь, вру?
— Да.
Он понимал, что ему нечем больше крыть, но выходить из игры с пустыми руками он не привык. Не любил. Не хотел и не умел:
— А теперь еще одна появилась…
— Что?
Я думал о своем.
— Разве не знаешь, на даче Весселя живет городская? У нее ребенок. Грудной. Может, даже будет жить все лето.
— Что?
Я надеялся, он будет и дальше болтать. Он уж точно знал все или почти все о Катерине Станг.
— Стоит попробовать…
— Думаешь?
— Конечно, ребенок у нее ведь внебрачный!
Он посмотрел на меня взглядом, исполненным житейского опыта, хотел убедиться, понял ли я значение этой важной детали.
— С такими легко, понимаешь…
Я кивнул, позволил наполовину заманить себя на роль потенциального любовника. Мы шли рядом по узкой тропке, отводили ветки, когда они мешали идти, и отпускали их.
— Но она не очень красивая, — сказал Йо и сплюнул. — Очень худая и с такими длинными черными волосами…
Ага, значит, он влюблен. Влюблен, несмотря на свои тринадцать лет. Вероятно, потому что привык видеть только свою толстую рыжеволосую сестру Герд, к которой, как он любил подчеркивать, он питал антипатию.
— Ты говорил с ней?
— Да, а… Он колебался. Она несколько раз заходила к нам за молоком. И Герда иногда присматривает за ребенком… Но она некрасива, потаскуха. Жаль, конечно, что такая… Но ты все равно попробуй… она уж точно питает слабость к старшеклассникам, не сомневаюсь.
— Но если она некрасивая, тогда к чему все? — спросил я и тем самым спас и себя, и его от мучительных практических раздумий на совершенно незнакомую нам тему.
— Да, потаскушка, только и всего, — сказал он и сплюнул.
Мы подошли к тому месту, где тропинка раздваивалась. Налево она вела к усадьбе Бергсхагенов, направо — к даче Весселя. Мы недолго раздумывали:
— Послушай, пойдем ко мне, будем играть в амбаре, — сказал Йо как бы между прочим. Отец в лесу.
— Согласен.
Амбар у Бергсхагенов был просторнее нашего, но отец Йо строго-настрого запрещал нам играть там.
Мы свернули налево. И вздохнули как бы с облегчением, оказавшись на этой давней, не раз и не два хоженой дорожке, ведущей в Бергсхаген. Было приятно и легко спускаться вниз по косогору. Нам было хорошо, нам было вольно, казалось, что удалось избежать чего-то недостойного, опасного для жизни. А дача Весселя? Какое нам дело?!
— У меня два журнальчика, — сказал Йо внезапно. — Он имел в виду эротические журналы, «брошюрки с моделями», которые покупал у старших товарищей, когда они их прочитывали. Хочешь один, если ты не все видел, понимаешь?
Я, разумеется, рассказывал ему, что газетные киоски в городе были заполнены самыми заманчивыми порнокартинками. Но отчего вдруг такая щедрость? Не похоже на Йо — дарить и не просить ничего взамен. Да, правда, он однажды сказал, что готов умереть за наше кровное братство, но это было другое. Я тоже сказал так однажды.
Холодная утренняя дымка рассеялась, и солнце начало хорошо припекать даже между деревьями. Ноги сами находили дорогу на знакомой тропинке, заполненной корнями, неровностями, кочками, ноги, которые еще вчера вечером неуверенно ступали здесь, привыкшие к асфальту, ровным улицам, симметрии тротуаров.
— Придешь на праздник святого Улава? — спросил неожиданно Йо и внимательно посмотрел на меня.
— Возможно. Скорее всего приду, — сказал я и медлил лишь оттого, что припомнил вчерашние, странно обидные и непонятные комментарии дяди Кристена. — Да, приду, конечно.
Последние слова я произнес твердо. Желал проявить самостоятельность, хотел показать свою волю и еще… стремился, наконец, обрести лето, почувствовать его прелесть, как прежде, и отдыхать, как прежде, по-настоящему.
— Если поможешь мне, получишь два журнальчика, — сказал он.
Я понял, у него опять что-то на уме.
— Идет.
Тут я как бы снова взял над ним верх.
— Я… понимаешь, думал, может… Научи меня танцевать вальс?
— Танцевать вальс?
— Да, знаешь, так, от нечего делать. Он торопился увильнуть от расспросов. — У меня есть граммофон и пластинки…
— Научу, что ж… Могу.
— Спасибо.
Видно было, как ему сразу стало легче. Он толкнул меня в спину.
— А знаешь, как ее зовут?
— Кого?
— Ну эту потаскуху, которая живет на даче Весселя.
Я сделал вид, что не знаю.
— Катрине Станг. С… Ух, какая! Но тебе, уж точно, по нраву такие, с длинными волосами!
Он еще раз толкнул меня и побежал по тропинке, а я последовал за ним торжествуя: победил я, я!
4.
— Делай так, — начал я свой первый урок. — Сначала правую ногу вперед, потом левую дугой налево, потом приставь к ней правую. Стоять. Теперь левую ногу вперед и правую дугой направо и левую вплотную к ней. Стоять. Раз, два-три, раз, два-три. Плавно двигаться зигзагами, все время вперед.
— Хорошо, подожди, дай мне попробовать, — попросил Йо.
Мне не терпелось показать ему свое мастерство в танцевальном искусстве, а ему не терпелось проверить себя и преодолеть начальные трудности.
Мы танцевали в амбаре. Проигрыватель стоял в углу. Пластинка с вальсом, как положено, лежала на диске. Но главное научиться считать и правильно шагать: раз, два-три, раз, два-три. Я не церемонился с ним, отдавал громкие приказания, наслаждался своей властью. Он подражал мне, но делал слишком порывистые, слишком энергичные шаги, не понимая, что танец предполагает наличие двух партнеров, что это некая игра, требующая определенных правил, — взаимодействия музыки и танцующих, заученных натренированных движений, соблюдения такта и ритма. И еще кое-чего, что я сам однажды познал. Случилось так, что в позапрошлом году на выпускном вечере, когда менялись парами, мне пришлось танцевать с незнакомой девочкой. Она неожиданно возникла предо мной, мы танцевали танго, и я чувствовал, как ее бедра касались моих. Она держала мою руку твердо и уверенно. И на мгновение показалось, будто мы слились с ней в одно целое и вместе с дивной музыкой понеслись в неведомые дали. У нее были красные щеки и влажные губы, и она была одного роста со мной. После танца, в толкучке за освежающими напитками я потерял ее из вида, сначала испугался, а потом даже обрадовался — не знал, о чем в таких случаях полагается говорить. Однако ночью, лежа в постели, не мог заснуть: думал, мучительно размышлял, чувствовал жжение и кружение в теле, точно такое, как во время танца, и слышал снова и снова, будто наяву, музыкальную мелодию танго. На следующий год я под благовидным предлогом отказался продолжить занятия в школе танца у фру Ванген. Не хотел повторения.
Мне было тогда тринадцать лет, столько, сколько сегодня моему нетерпеливому ученику. Не так давно. Однако все равно — почти вечность.
— Ты двигаешься, словно плугом пашешь! — закричал я ему. — Что скажут девчонки, когда ты так топчешься?
— Наплевать мне на них, — возразил он решительно.
Йо не любил критики, особенно с моей стороны. Но сейчас он явно понимал, что в проигрыше, что у него нет данных претендовать на высшее. С неудовольствием, но он должен был признать свои ограниченные возможности. В танце, как и во всем другом: либо ты умеешь, либо не умеешь. Он не умел.
Сквозь высокие потайные оконца и сквозь щелки меж бревнами в амбар просачивался слабый свет, не вытеснявший, однако, воцарившегося здесь полумрака, создающего атмосферу таинственности и, как казалось, даже защищающего нас. Вот только непонятно было — от кого или от чего? Мы перешли к следующей стадии обучения: снова поставили пластинку, теперь танцуем вместе. Заскрипели и захрипели первые аккорды «Голубого Дуная», мы приняли исходную позу. Но дальше дело не пошло: не могли найти нужного такта; я никогда раньше не танцевал «девочкой», был намного выше его; он же растерялся, не смел войти в роль ведущего, мешали большие резиновые сапоги. Смех, да и только! «Голубой Дунай» продолжал призывно хрипеть. Наконец, преодолевая смущение, я схватил правой рукой его левую, он уверенно обнял меня за талию, и мы двинулись, начали кружиться с ожесточением, почти враждебно, как боевые петухи, отсчитывая такт сквозь крепко стиснутые зубы.
Он был все же неплохим учеником, смышленым и прилежным, старательным еще и потому, что стремился поскорее отобрать у меня пальму первенства, сократить до минимума срок своего унизительного положения. Я спросил о причине его желания научиться танцевать, и он ответил очень уклончиво: думал, дескать, так легче привлечь к себе девчонок на танцплощадке. Однако я хорошо знал Йо и догадался: он мечтал о танцах на празднике святого Улава и, возможно, специально о фрекен Станг, которая жила на даче Весселя и которую он будто бы сверхпрезирал. Во всяком случае, мой опыт танцевальной школы теперь пригодился, хотя два года назад, если честно сказать, я оказался не на должной высоте, попросту осрамился.
«Голубой Дунай» под конец совсем захрипел.
— Ну что, теперь порядок?
Ему не терпелось поскорее закончить занятие, где ему была отведена недостойная, второстепенная роль.
— Конечно, нет. Нужно еще поучиться.
Ему от меня не отделаться.
— Еще?
— А ты как думал! Нужно научиться вальсировать.
— Дьявол! Злость сверкнула в узких щелках глаз. Неужто необходимо?
— Бог ты мой, ты же не можешь танцевать, будто идешь по борозде за плугом! Смотри!
Я показал ему: ты поворачиваешься на цыпочках вокруг, а не двигаешься вперед. Итак, правую ногу к левой. Потом левую отставить назад и снова прокрутиться на кончиках пальцев. Понятно?
— Да, но…
Этот этап учебного процесса занял у нас больше времени. Снова и снова, без жалости и снисхождения, мы ставили и ставили «Голубой Дунай». Шаркали по полу ногами, он в резиновых сапогах, я в кроссовках, считали, тяжело дыша, старались, как можно изящнее и точнее вальсировать, постепенно превращая танцевальные па в молчаливое единоборство.
Под конец нам надоело все, и упражнения прекратились сами по себе. Мы достигли нашей цели, почти: Йо научился танцевать нечто вроде вальса, хотя еще неловко, неграциозно; он все равно едва ли научится танцевать лучше. Его неказистое и неповоротливое круглое тело подростка было неэлегантным, непропорциональным и несоразмерным. Я же в отличие от него, особенно в последнее время проявлял интерес ко всему утонченному, неопределенному, эзотерическому. Часами просиживал и рассматривал, например, свои длинные пальцы, мысленно представляя, как играю на различных инструментах и добиваюсь виртуозности в музыке. Именно они, только они будили подобные представления и создавали иллюзию собственной привлекательности и даже, возможно, красоты. Я мечтал о совершенстве. Неотесанность и бесформенность тела Йо, его грубость и его бесшабашность, которыми раньше я так восхищался, вызывали теперь одну неприязнь. Я открыл для себя иной мир, мир красоты и новых эстетических ценностей, недоступных, как я считал, для моего друга.
Он закрыл проигрыватель, вытащил иголки, которые мы беспрестанно и осторожно меняли, боясь, что шум привлечет внимание других (особенно сестры). «Голубой Дунай» снова оказался в упаковке. Я влез на балку под крышей, сидел и наблюдал. Наверху было тепло. Чувствовалось, как припекает почти прямо над головой солнце. Пахло сухим деревом, мучной пылью, осевшей на сложенных в углу пучках соломы. Под карнизом усердно трудились ласточки. Я слышал жужжание осы, но не мог определить, откуда оно несется. Явно из местечка укромного и неприметного. Одно осиное гнездо мы все же случайно обнаружили позапрошлым летом, прямо под полом, и, естественно, захотели рассмотреть его вблизи. Тогда-то и искусала меня оса, рука распухла и страшно болела. Зато увиденное превзошло все ожидания, в строении гнезда ощущались — искусность, симметрия, продуманность. Мы восторгались и удивлялись, конечно, любовались… однако позже без жалости и сомнения умертвили порошком ДДТ его обитателей.
Насекомые в амбаре напомнили мне о прошлых летних месяцах. Вновь я почувствовал себя маленьким, невинным существом; стало легко, заурчало в животе… вспомнил, что не завтракал; общее состояние — словно в забытье, когда чувства неестественно, до предела обострены. Старался, но не мог отделаться от назойливых мыслей о происходящем в Фагерлюнде. Столько ошеломляющих неожиданностей! И притом непонятных. Вопросы, вопросы, одни вопросы, на которые не было ответа; неуместные и оскорбительные разглагольствования Йо о Марии, и почти как насмешка — наши танцы в амбаре… События последнего дня громоздились в голове, давили, вызывали раздражение, и, если бы я мог минут на пять остаться один, было бы достаточно двух-трех натренированных движений рукой, чтобы успокоиться, прекратить умничать, колебаться, устранить все подозрения и последние полудетские-полувзрослые искушения и слиться с воспоминаниями о незапятнанном прошлом, о чистых счастливых летних днях, проведенных в полутьме амбара.
Но появился Йо. Он карабкался по балке наискосок от меня и всем своим видом ничего доброго не предвещал. Это было ясно как божий день, одна улыбка чего стоила! Коварная, притворно товарищеская. А голубые глаза — буравящие, сверлящие.
— Пожалуйте, король вальса явился!
Я был настороже. Всем нутром чувствовал, что выдумал он нечто такое, что позволит ему взять реванш за оскорбительные для него танцевальные уроки.
— Не болтай!
Он подобрался ко мне и сел рядом. Его голые мальчишеские, почти по-детски беззащитные колени торчали острием возле моих длинных ног в брюках, но взгляд был полон самодовольства, когда он сказал:
— А ты не все знаешь!
— Что, не все?
— Не скажу, не могу вернее.
— Выкладывай…
— Нет.
— Перестань, выкладывай… Что я должен знать?
— Твой дядька…
Дядя Кристен. Что мог знать Йо о Кристене? Что знает чужой о таком мужчине, как он?
— Что такое?
— Я обещал никому не говорить, никому.
Он поймал меня, забил в угол и наслаждался этим.
— Я тоже никому не скажу. Клянусь всеми святыми. Давай, говори!
— Скажу, только обещай возвратить один журнал.
Вот, значит, какое вознаграждение за мои труды!
— Если надо, возьми два, только давай, говори!
Он хотел бы еще кое-что получить взамен, но не вытерпел, чтобы не рассказать новость:
— У него были дела с Марией.
Это было уж слишком. Он видел, что я рассердился не на шутку, поэтому поспешил добавить:
— Так люди говорят…
— Грязная болтовня!
Я настолько разгневался, что голос сорвался и перешел в шипение.
— Все говорят.
— Грязная болтовня! Кто это болтает зазря и обманывает народ?
— Обманывает, говоришь?
— Ты один из них!
— Ах, так?
— Да, ты!
— Может, хочешь узнать, от кого я все слышал?
— А мне все равно, кто разводит сплетни и кто им верит.
— Они стояли на крыльце и жались во время моей конфирмации. И мама, и Герда видели их. Вот!
— Они паршивые сплетницы!
— Это моя мама сплетница?
— А то нет!
— Ах, ты…
Он тоже теперь разозлился. Почти одновременно мы спрыгнули на пол, здесь было просторнее двигаться.
— Возьми свои слова о моем дяде назад!
— Никогда! Все знают, чем он занимается…
— Знают такие отвратительные сплетники, как твоя мать!
Он злобно посмотрел на меня:
— Возьми свои слова обратно!
— Она самая грязная баба из всех сплетниц!
Тут он двинулся на меня. Вероятно, от ярости у меня задрожали колени, но я встретил нападение с протянутой рукой. Неосознанно попал ему кулаком под глаз. Он протянул ногу и лягнул меня. Слезы мешались с обидой, но я решил не сдаваться. Дважды ударил его рукой по лицу и толкал что было силы до тех пор, пока он не упал и не покатился по пыльному полу. Последнее, что я видел, это открытая рана на его колене и темная струйка крови, медленно стекающая к сапогам. Я повернулся и побежал. Каялся, ведь не было особой причины, чтобы бить прямо в лицо. Из-за чего разгневался? Попусту. Бежал согнувшись, сжавшись; задыхался, ничего не видя перед собой, горькие слезы заливали лицо. Пересек двор, поднимался по косогору, всхлипывая, не разбирая дороги, ноги сами несли по знакомой тропинке. Что же получается? Ведь это я вчера вечером думал недоброе о дяде Кристене лишь потому, что он выглядел молодо и вел себя по-молодому. Значит, подозрения мои не были, не были напрасными? Не были выдумкой? Оказались реальными? Странное поведение дяди Кристена в избушке, перебранка между ним и тетей Линной, ведро с молоком, исчезновение Марии, о котором они не желали говорить; и теперь еще — дядя Кристен и Мария. Его сильная рука, которая вчера вечером незаметно сорвала с гвоздя повязку для волос… Все улики налицо. Поведение выдавало их. Что-то было не так в Фагерлюнде, как прежде… И Мария, моя Мария с толстой светлой косой имела отношения со многими, многими мужчинами… Нет, невыносимо. Какая нелепость!
Я почти остановился на бегу. Даже запахи леса, звуки, нежные полосы от солнечных лучей, проникающих сквозь ветви, давали пищу моему измученному воображению:
Мария… Моя Мария! Мечта мальчишеских лет, предмет тайных воздыханий, неосознанных и непроизвольных, предмет детской влюбленности, отмеченной робостью, смущением, пугливостью, равнодушием и большой ранимостью, которая, если ее вспугнуть, может привести к ненависти и — самопрезрению. Нет ничего страшнее, чем собственное падение. Но теперь мечта получила конкретное злостное воплощение: у Марии было много любовников и среди них — дядя Кристен; от этой мысли становилось горько и тошно, разум отказывался понять… Я свернул с тропинки, вошел под сень деревьев, где почувствовал себя еще несчастнее: вот расплата за неуемные фантазии, глупые идеи; я оказался соучастником драмы, оказался замешанным в темные планы взрослых и знал лишь один метод расквитаться с этим дурным непонятным миром.
Я расстегнул брюки, опустился на колени в мягкое зеленое покрытие под высокими соснами, зажмурил до боли глаза — настал час расплаты. Пусть мой скромный грех падет на траву и растения, потечет от листка к листку тяжелыми каплями, пока лесная почва не примет его.
5.
Вечером тетя Линна позвала нас в сад. Она накрыла круглый стол, поставила вафли, варенье и сметану. Стоял прекрасный теплый вечер. День был жаркий, даже слишком жаркий, хотя, как сказала тетя Линна, грешно было жаловаться, потому что весна была запоздалая и лето пришло позже обычного. Коровам дали корм, они теперь лениво расхаживали на лугу, позванивая весело колокольчиками. Скворец сидел на верхушке антенны, как на наблюдательной вышке, и распевал песни над своей территорией. Последние ласточки стрелой взмывали в поднебесную высь.
Мы сидели вокруг круглого стола, ели вафли, сметану, клубничное варенье и говорили о том же самом, что и за обедом, о том, о чем говорили вчера вечером, в день моего прибытия. Я думал о проблеме повторения: говорить одно и то же равносильно тому, что переливать воду из кувшина в чашку, из чашки в кружку, последнюю каплю воды выпиваешь, не испытывая жажды. Но зато таким образом создаются условия для развития темы, для исчерпывающего ее освещения. Даже правдивое можно медленно и постепенно изменить и преобразовать, поскольку то, что называют «действительным», относится к неустойчивым понятиям, зависит от повторений, от согласования в произношении, обеспечивающего совпадение в мыслях. Для нарушения же этой конструкции требуется совсем немного: один-единственный звук неодобрения или случайно высказанное сомнение. Я сидел и размышлял о многослойности понятия «правда».
— Ух какой ты большой вымахал! Никогда бы не подумала…
Мы сидели вокруг круглого стола, ели вафли, сметану, сладкое варенье из красных ягод и вели общий разговор. Приятно. Я прикрепил новый нож к поясу, сидел на белой садовой скамье, чувствовал ветки сирени на своем затылке, смотрел на ласточек, исчезающих темными точками в светлой синеве. Каждая чашка у каждого звенела о блюдечко, каждый опускал чайную ложку в свою чашку, и голоса звучали легко, живо, точно так, как они и должны звучать, такими я помнил их всегда — нечто вроде аккомпанемента к вафлям, сметане и земляничному варенью, которое я любил больше всего на свете.
— Да, ты, Петер, скоро меня догонишь. Подумать только, ведь тебе еще только пятнадцать лет, в школу ходишь…
В голосе дяди Кристена прозвучали грустные нотки. Они сидели вместе на другой скамейке. Муж и жена. Ничего особенного, никаких признаков несогласия. Она — умиротворенная, одетая в летнее платье, словно дремала, укрывшись в тени деревьев; он, энергично наклонившись ко мне — локти на столе, рубашка нараспашку и верхние пуговицы расстегнуты; явно хотел разговорить меня о школьных делах. Он выглядел сильным, решительным, деятельным; о ней же нельзя было сказать ничего определенного, ничего конкретного. Но пока никаких разногласий.
— Нож у тебя замечательный, — сказал он внезапно. — В городе купил?
— Отец подарил, — сказал я горделиво, вытаскивая нож из чехла и протягивая ему. Я был несмотря ни на что еще ребенком, мальчишкой, очень наивным, особенно в тот вечер. Он взял нож, взвесил в руке, смерил взглядом, провел одобрительно по острию:
— Хорош, хорош ножичек. Золинговская сталь! Не думал, что такие еще производят. Посмотри-ка, острый, как шило…
Он положил руку на стол и провел по ней кончиком ножа. Сделал легкий надрез почти до запястья, потом давил сильнее в рану, чтобы лезвие прошло под кожу, не очень глубоко и не очень опасно, но достаточно глубоко, чтобы кровь брызнула темной каплей.
Дядя Кристен засмеялся, но руку не убрал.
— Смотри, хочешь попробовать? Кровь?
Я отпрянул в страхе, чуть не упал в куст сирени. Не понимал, что у него на уме, чего он добивался, предлагая мне такое… Возмутился, что он пытался манипулировать мною, хотел, чтобы я прикоснулся губами к его руке. Высасывать кровь? Задрожал от омерзения. Фу! Но он продолжал смеяться, обнажая большие зубы… Чистый взгляд голубых глаз и черные курчавые волосы, ниспадавшие наискосок на лоб. Отец всегда зачесывал волосы назад. Отец выглядел намного старше, хотя разница в возрасте у них была небольшая, всего семь-восемь лет; отцовские руки были белыми и нежными, были покрыты редкими черными волосками, казавшимися искусственными. Меня покоробило, что дядя Кристен был игриво настроен, насмешлив и явно молодился.
— Не бойся, — сказал он улыбаясь. — Мы так делали, когда были мальчишками, чтобы стать братьями по крови, как мы это называли, смакуя друг у друга кровь. Вот так мы становились «братьями». Шутки ради, понимаешь…
Капля крови на руке блестела и гипнотизировала меня. Он хотел предложить мне братство. Мой собственный дядя, которого я знал, сколько помнил себя. Недостаточно ему, что мы родственники? Какая дополнительная близость ему нужна? Может, необычная, нетрадиционная? Или может интимность? Я насторожился: взрослый мужчина не делает такого предложения пятнадцатилетнему юнцу. Подозрительность, отличительная черта моего характера, возросла. Моя антипатия к притворству любого вида, ко всякому лицемерию со стороны взрослых была беспримерной.
— Хочешь?
Он не убирал руку, на которой пылала капелька крови. Выжидал? Меня охватили противоречивые чувства: отвращения, возбуждения, презрения и, как это не странно, — притяжения. Стало жарко. Обращение ко мне льстило, но поведение в целом, как мне казалось, унижало его и оправдывало мой высокомерный отказ. Непонятны были его притязания. Он, взрослый мужчина, с большими крепкими надежными руками и позволяет себе такое? Что ему нужно? Чего он добивается от взрослого ребенка, к тому же прыщавого (два-три больших новых прыща появились сегодня ночью, я тщательно их пересчитал) и неуверенного подростка? Да, я сознавал свои недостатки и был к ним непримирим! Но другие, другие не смеют говорить о них! Не смеют намекать! Не смеют вмешиваться в мой внутренний мир. Он неприкосновенен, индивидуален, он…
Вечер наступил незаметно и обволок нас загадочными зеленоватыми сумерками. Комары начали свои обычные танцы. Большие изящные комары, тоненькие, как ниточки, сплетенные в изысканное тело-узелок, слетались к столу, вернее к руке дяди Кристена с капелькой крови.
— Ну, подойди, Петер, — завлекал он. — В городе у вас не так. Мужское это дело, понимаешь.
Он продолжал смеяться. У него было отличное настроение. Белые зубы и белизна глазных яблок неестественно сверкали в потемках. А что я? Слабость охватила меня. Безволие. Неопределенность и нерешительность, подобно комарам на столе; теплота руки, запах крови, вероятность прикосновения к коже человека привлекали и притягивали их, но одновременно возможность быть пойманными и раздавленными пугала их. Я дрожал, но не от холода. Приятный вечерний мрак, выманивший комаров из их тайников в листве и в траве, побудивший их к активности, соблазнял также и меня, хотелось схватить его руку и выполнить его пожелание, унижавшее нас обоих. Но вмешалась тетя Линна и спасла меня:
— Перестань, Кристен. Ты же видишь, Петер не хочет.
Он все еще смеялся, но уже не так уверенно. Наконец, убрал со стола руку и чтобы как-то замять дело, схватил ловким движением нож, перебрал меж пальцами, подбросил высоко. И нож, проделав несколько дугообразных движений в воздухе, упал возле него в траву, глубоко врезавшись в землю.
— Женщины на то и женщины, что не любят крови, Петер. Слабый женский пол… Со временем и ты поймешь это.
Он хотел еще бо́льшего сближения со мной, хотел быть равным мне, быть моим товарищем:
— Не правда ли, Линна? — обратился он внезапно к тете Линне, которая неподвижно сидела в тени, не вступая в разговор. Помнишь, как ты чуть сознание не потеряла из-за меня, когда я в тот раз рубанул?
— Ах, Кристен, что вспоминать, — ответила она, смущенно улыбнувшись. — Что вспоминать, давно ведь было…
Паук полз по невидимой паутине и приземлился на рукаве его белой рубашки, потом стрелой промчался по руке вниз на скатерть, далее к краю стола и скрылся в потемках. Я знал эту историю о несчастье, случившемся с ним в лесу, когда он рубанул себе по ноге. Но никогда только не думал, что эта история имела значение для их интимных отношений. Почему-то стало неприятно.
Они придвинулись ближе друг к другу:
— Ты так ухаживала за мной тогда, Линна.
— Я думала, что ты истечешь кровью.
— Ты не отходила от меня ни на шаг…
— Ах, брось ты!
Он придвинулся к ней вплотную, обнял, погладил по бедру. Она — грузная, испуганная, будто недовольная, но не сопротивляющаяся. Глаза скрыты тенями деревьев. Густые темные волосы, поднятые и заколотые на затылке, делали ее старше. Раньше она ходила с распущенными волосами.
— Ты не совсем понимаешь, что сделала тогда для меня, ты…
Он разгорячился как школьник, крепко ее держал, гладил, как бы слегка поддразнивая, но не по-дружески, не насмешливо или не только насмешливо, вверх и вниз по неподвижному бедру, надежно укрытому под платьем. Я сидел как на иголках и не спускал с них глаз, регистрировал каждое малейшее движение, каждую деталь, но ничего не заметил. Странно было не то, что они сидели так, и, не стесняясь, открыто обменивались нежностями, а то, что он сидел и гладил ее с таким выражением, точно молодой парень на первом свидании; он смеялся, он улыбался, но как-то неловко, вымученно, наигранно, хотя выглядело так, будто именно это ему нравилось; казалось, он хотел мне хитро подмигнуть и что-то сказать. А быть может, вообще все это представление разыграл именно для меня? Хотел продемонстрировать нашу общность, которой он всеми силами добивался, хотел показаться неопытным, хотел тем самым подчеркнуть, что еще не стар и мог равнять себя со мной, с подростком. Но она не реагировала на его поползновения, сидела и отдыхала, рассматривала его поведение, словно это не ее касалось, позволяла ему продолжать удалое ухаживание, принимала его, улыбалась даже, участвовала в игре, но частично…
Она проявляла к нему материнское терпение. Она была старой, но она была и молодой, и этот флирт потому казался мне постыдным и нестерпимым, потому что не соответствовал их поведению, разговорам, всей теперешней жизни в Фагерлюнде. Его рука на ее бедре смотрелась неестественно и неприлично, точно также, как смотрелась бы и моя рука; он был такой сильный, такой крепкий, не по возрасту молодой, тогда как она сидела красивая, грузная, грустная, в согласии со своим возрастом, но и в противоречии с ним. Ничто не связывало их вместе. Когда он так ласкался, искал вроде бы примирения, положив руку на ее бедро, выглядело это непристойно, почти кощунственно.
Мария тоже была такой юной, такой светлой, такой порывистой. И вот она и дядя Кристен… если верить болтуну Йо. Но… они подходили, как это ни странно, друг другу. Мое болезненное воображение соединяло их вместе, потому что они действительно подходили, Мария и мой дядя. Оба были молоды, оба, и это их связывало. И женщина, что жила сейчас в домике Весселя. Катрине Станг, она тоже была молодая. Одна из причин, объясняющая бегство Марии.
Нет, нельзя, ужасно так думать! Я должен знать правду. Я должен спросить их, только они знали истину, они:
— Она оставила письмо?
Они смотрели на меня, словно не понимая, о чем я спрашиваю.
— Мария, я имею в виду. Если она исчезла… Обычно, принято оставлять письмо…
Тонкие комариные паутинки плелись, переплетались по своим загадочным сложным дорожкам, и мысли мои метались в беспорядочном кружении.
Я видел, как он убрал руку с ее бедра, и понял, что затронул недозволенное. Раскаялся, опять сказал лишнее. Не удержался. Но исправлять что-либо было поздно. Они сидели теперь, словно чужие люди.
Испарения летнего июньского вечера, поднимаясь с газонов и клумб, окутывали нас темным облаком. Мы превратились в тени, молчаливо восседающие вокруг садового белого стола и обуреваемые подозрениями. Какой-то комар танцевал, словно одержимый, образуя некий аккомпанемент моим постыдным представлениям: письмо означало самоубийство. Почему раньше я не додумался? Не догадался? Ведь никто не верил в несчастный случай. Хотя и не знали, что произошло на самом деле…
— Нет, письма не было, — сказал, наконец, дядя Кристен. — Мы искали, потом вместе с ленсманом.
— И хорошо, что не нашли, — едва слышно промолвила тетя Линна, — ужасно было бы сидеть здесь и знать, кто виновен…
— Ах, Линна, не говори так, — прервал ее дядя Кристен. — Пойми, никто не виновен. — Его голос звучал почти угрожающе.
Но она была старше, умнее его; она знала многое, она чувствовала многое. Она не ответила ему, вздохнула только. Господи!
Было уже поздно. Наш совместный ужин в саду подошел к концу.
— Пойдемте в дом, — сказал дядя Кристен и первым встал из-за стола.
Он собрал на поднос чашки и тарелки, сложил красиво складками скатерть. Все цвета перешли в темные и серые тона. Они стояли в нерешительности, словно чужие, разделенные тьмой и еще — подозрительностью, по сути делом моих рук. Нужно было на прощанье что-то сказать. Момент требовал этого.
— Тебе не скучно там одному в избушке, Петер? Помни, ты всегда можешь перебраться в дом.
Она беспокоилась обо мне, и я благословил ее. Я хотел человеческой близости, контакта с людьми, но одновременно страшился его.
— Нет, спасибо, — ответил я. — Мне там хорошо.
Дядя Кристен наклонился и поднял что-то с земли. Нож. Я забыл о нем.
— Красивый, очень красивый нож, Петер, — сказал он. — Дашь взаймы, если нужда возникнет?
— Да, — я поддался на уловку. — Когда угодно, только не сегодня, мне самому он утром понадобится.
— Да я и не думал сразу, — сказал он. — Может, послезавтра, а может, через неделю.
— Хорошо, — подтвердил я. — Когда хочешь. На следующей неделе.
Тонкая, едва заметная царапина на белой коже у запястья дяди Кристена напоминала о его стремлении к миролюбию, смирению и доверительности, которые я безоговорочно отклонил. Должен был отклонить.
6.
Я обязан был заключить мир с Йо. Мы были почти ровесниками, конечно, он не очень надежный товарищ, но добродушный, его легко одурачить, его склонность вредить всем назло, перечить, ни за что не склоняться перед авторитетами была неизменной. Я составил план: признаюсь, доверюсь ему, расскажу, что дядя Кристен вел себя странно, может, придумаю нечто специальное, дабы усыпить его бдительность, и выясню все до мелочей, все, что он знал — все слухи, все глупые намеки. Я обязан понять, почему мой дядя Кристен старался сблизиться со мной, почему пытался казаться молодым. Я должен найти подтверждение своей правоты.
Уже на следующий день, сразу после завтрака я пошел к Бергсхагенам, но Йо не было дома. Вместо него я встретил во дворе Герду. Вот уж кого меньше всего хотел бы видеть! Думал незаметно поскорее убраться, но не успел, пришлось поздороваться. Внешне она вроде бы не изменилась, но что-то в ней появилось волнующее и привлекательное. Волосы стали длиннее и ниспадали прямо до самых плеч, а две некрасивые старые перламутровые заколки скрепляли их на затылке, и нос торчал прямодушно, и веснушки четко обозначились на круглом лице.
Увидев меня, она зарделась:
— Хей. — Покраснела еще сильнее. — Слышала о твоем приезде.
— Да, позавчера приехал, — подтвердил я, лишь бы что-то сказать, и сам немного, возможно, покраснел, потому что вспомнил о купаниях Герды, о бесстыдной слежке ее брата, который шел на такую низость ради одной цели — превзойти меня, меня, у которого кинотеатр был под боком… мой козырь в нашем соперничестве, о котором я постоянно забывал.
— Йо сегодня с отцом в лесу.
— Да?
Я хотел идти, но не знал, как это сделать и какую назвать причину. А она стояла и так умоляюще смотрела, будто просила: я непременно должен остаться, хотя бы на минуточку. Но о чем говорить? Нет, в общем и целом пусть не надеется, не останусь, во всяком случае ради нее.
— Они придут домой не раньше…
— Ничего страшного.
На ней были джинсы и блузка в клеточку. Она была почти одного роста со мной и почти на три года старше. Вероятно, действительно была влюблена тогда, два года назад, если смотрела на меня?.. Правда, в то же время, согласно моим наблюдениям, она куксилась как-то непонятно, даже вроде бы враждебно. Я думал в ту пору, что это и есть настоящая влюбленность, и избегал по возможности с нею встреч. Но не забывал ее, Йо постоянно напоминал, донимал своей сестрой и пугал рассказами о том, как она выглядит во время купания… А рассказывать он умел красочно, не упуская ни одну деталь и выделяя пикантное.
— Как дела?
Я медлил, боялся выдать себя и свое настроение.
— Спасибо, хорошо.
Она улыбалась. Герда, о которой я знал все, стояла и улыбалась, спрятала руки в карманы джинс и улыбалась. Шея ее покрылась красными пятнами. А я мучительно переживал по поводу своего длинного носа, на котором недавно выскочили два прыщика.
— А… чем ты сейчас занимаешься?
— Я закончила школу домоводства.
— Ну и как?
— Неплохо…
Она вдруг хихикнула, прикрыла рукой рот и снова покраснела. «Отчего? Неладно со школой? И почему она, черт бы ее побрал, стоит и рассказывает мне о себе? По-прежнему, глупышка, влюблена?» — думал я и надеялся, что лужайка, на которой мы стояли, моментально разверзнется и поглотит меня. Однако, как всегда, разбирало любопытство. Кроме того, она не знала того, что знал я…
— Послушай, Петер…
Мой взгляд задержался на пуговицах блузки у шеи. Две верхние были расстегнуты и обнажали часть тела, не отмеченную веснушками. Спортивного покроя блузка плотно облегала грудь, и я вспомнил, как Йо с презрением описывал…
— Петер, ты знаешь, кто сейчас живет на даче Весселя?
— Нет, то есть знаю, слышал, что девушка…
— Это Катрине. — Она разгорячилась. — Там живет Катрине Станг. Я знакома с ней. Я рассказала ей, что ты приедешь…
— Вот оно что!
Снова неразбериха: мистическая Катрине Станг уже знает о моем существовании или почти знает, хотя я не видел ее, не знаком с ней, не имею представления о ней. Что же это такое? Что делать?
— Да, и еще она сказала, что знает одного человека, который знает тебя.
Одно страннее другого. Готов поклясться, что никогда не слышал о ней прежде. Потом почему именно Герда Бергсхаген стоит, улыбается, не спускает с меня глаз и говорит с таким воодушевлением о том, что я и Катрине Станг имеем, вероятно, общего знакомого, будто для нее это вопрос жизни или смерти.
— Но я не знаю ее, уверен…
— Но и она не утверждает, что знает тебя. Сказала только, что знает одного, который знает тебя…
Одно не лучше другого. В этой фразе было столько лукавости и намека, что я буквально оцепенел.
— Да, но…
— Ты должен навестить ее, — продолжала она скороговоркой, не дав мне договорить. — Ее щеки, шея, затылок пламенели. — Она сказала, что хотела бы с тобой познакомиться…
Теперь я понял. Это она, Герда Бергсхаген, приглашала меня. Значит, по-прежнему в меня влюблена?
— Какова она? Катрине?
— Она — восторг! — Меланхолические глаза Герды искрились. — Очень приветливая и такая добрая… Очень красивая! Восторг!
Да, влюблена в меня. Факт! Потому и твердит о моей встрече с этой фрекен Станг, которая «восторг». Так всегда бывает, когда влюблен. Любовь, понятно, сложная штука.
— Что ж, загляну, когда будет время…
Я чувствовал, как колени задрожали от гордости и — от смущения. Вот уж никогда не подумал бы, что найдется в мире человек, желающий добровольно общаться со мной. Но идти одному к даче Весселя? Ни за что! От одной мысли в дрожь бросило. Что мне там делать? Что я потерял там? К тому же, девушка, которая несомненно старше меня, у которой ребенок, и я… О чем говорить? Вспомнил Йо и его сальные намеки. Конечно, что с него взять! Глупый маленький мальчишка, заведомо знает, что никто его не пригласит, что он никому не нужен, вот и болтает вздор… ему терять нечего! Но со мной обстоит дело иначе: я почти взрослый мужчина, мои чувства, моя плоть, мои ощущения… они не дают мне покоя, уводят в мир опасный и незнакомый, но… желанный.
— Пойдешь? Завтра?
— Да. Нет, впрочем, да. Вероятно. Точно не скажу. Может, дяде Кристену нужно помочь…
Лучше всего не связывать себя обещаниями. Ничего не обещать. Ее взгляд, улыбка возвратили мне утраченную самонадеянность. Странно было стоять здесь перед девчонкой и знать, что она была в тебя влюблена.
— Пойду, когда будет время.
— Хорошо. Я скажу Катрин и передам привет от тебя?
— Как хочешь.
Я почувствовал вдруг необыкновенную радость, украдкой бросил взгляд на блузку, на округлые груди: значит, все-таки влюблена в меня! И вдруг, даже стыдно стало, что изменил мнение, внезапно подумав, что Герда, если рассматривать ее в целом, не так уж плоха, что она не толстая и не бесформенная; привлекательной не назовешь, нет, но чем-то она сейчас мне даже нравилась. Стоит вот передо мной и краснеет и мило улыбается… И что еще важнее: ее влюбленность придала мне силы, укрепила веру в себя. Итак, у меня была власть над людьми?! Совсем неплохо! Потом подкупало еще, что я сам нисколько не был в нее влюблен и, следовательно, не связан никакими обязательствами, свободный человек, что хочу, то и делаю, конечно, с пользой для себя.
И эта мистическая Катрин Станг, утверждавшая, что почти знает меня… Может, и вправду отправиться к ней, на дачу Весселя? Что тут плохого?
7.
После обеда я спрятался за большой сосной на косогоре и решил наблюдать за домом. Я хотел шпионить за ними, взять под контроль усадьбу, регистрировать буквально все, что там происходило. Я жаждал правды, разъяснения, выяснения, подтверждения своим домыслам. Что, что случилось в моем любимом Фагерлюнде?
Разгоревшееся любопытство приняло форму чувственного возбуждения. Я лег на бок и лениво перебирал в памяти события последних дней, анализировал возникшие подозрения, выискивал пищу для своих новых загадочных умозаключений. Предавался фантазиям.
Вокруг — безмолвие, ни души. Мертвое царство. Может, отдыхают после обеда? Было еще не поздно, вероятно, часа три, к тому же, очень жарко. Пыль на дороге улеглась плотной полосой, после того как проехал на мопеде почтальон. Он приезжал каждый день приблизительно в это время. Неожиданно пришло ощущение прохлады, такой свежей, такой пронзительной, точно ее принесло прямо с ледника. Было настолько тихо, что слышалось, как солнце палит кору сосны, под которой я спрятался. Полный покой. Ни ветерка, ни шелеста листьев; мох, камни, кустики черники, корни деревьев, трава, казалось, пребывали в дремоте. Такой представлялась мне вечность.
Я обратил внимание на муравья, торопливо ползущего по корню. Он переполз через камень и скрылся во мхе. А вот еще один и еще один; муравьи сновали вверх и вниз по тонкому корню; я заметил их дорожку, едва видимую под вереском. Казалось, обитатели леса внезапно пробудились от спячки и обратились к активной деятельности. И не только муравьи. Стаи мошкары без устали вились в вересковых зарослях, на кончике тоненькой травинки повисла крошечная гусеница, а паук с поразительной точностью протянул свои нити с одной сухой ветки на другую. Насекомые, куда ни оглянись насекомые — ползают, летают, вьются, копошатся. А ведь совсем недавно все здесь казалось недвижимым и неизменным. Теперь же они будто рушили лесные устои своими беспокойными беспрерывными действиями, напоминая мне собственные хаотические мысли о «правдивом» и о «действительном»: если веришь в «правдивое», найдешь без труда ему подтверждение; вон сколько их, примечательных насекомых, зримых невооруженным глазом… Но это видимость. Да, они существуют на самом деле, однако не пребывают в покое, нет, они роют ямки, сверлят дырки, переделывая тем самым структуру «правды». Видоизменения, варьирования, неприметные на первый взгляд, составляют, вероятно, суть. Никто и ничто не хранит изначальное состояние, и «правдивое» и «действительное» всегда и всюду меняют форму и способы выражения. Точно так происходит и с мыслями и с фантазиями моими. Они движутся, смятенно вихрятся вокруг понятия «правда», преобразовывая ее и вызывая сомнение.
Дверь тихонько приоткрылась. Обычно едва слышимый звук, но в царившей тишине он прозвучал выстрелом. Кто-то вышел из дома, кто-то показался на крыльце, фигура… Ну, наконец-то! Я жаждал стать участником драмы в Фагерлюнде и доискаться до истоков каждодневного замалчивания и недоговоренности.
Но появился не дядя Кристен, как я ожидал, а тетя Линна! Да, тетя Линна в своем обычном переднике, с заколотыми на затылке волосами целеустремленно шагала к зеленой лужайке, где находилась «комната Марии». Вот она остановилась и достала что-то из кармана передника. Ключ. Открыла замок, оглянулась по сторонам, а потом переступила порог и исчезла в полумраке. Дверь за ней неслышно захлопнулась.
Да, я ожидал дядю Кристена. Его я подозревал — активного, заигрывавшего со мной, сбившего меня с толку. Я наблюдал за ним за обедом, смотрел, как он орудовал ножом и вилкой. В его уверенных, не ведающих сомнения руках они превращались в послушные инструменты, которыми он пользовался в собственных целях: успел справиться с двумя тарелками горохового супа с мясом и беконом, а я, напротив, сидел поникший, обессиленный и бесцельно тыкал вилкой в твердый кусок свинины. Он ел демонстративно радостно, с большим аппетитом, будто хотел показать свою ненасытную жажду жизни, свой оптимизм, свою молодеческую удаль. Проглатывая порцию за порцией горохового супа, мясо и бекон, он как бы желал подкрепиться и еще более повысить свой жизненный потенциал. Его ненасытность отвратила меня от еды, нехорошо даже стало. Кроме того, запахи… чистые оконные стекла, запотевшие от пара, исходящего из большого котла с горячим супом… Его любимым блюдом. Есть не хотелось.
— Не забыть бы отнести ведро с молоком, — сказал он, стоя у печки и наливая в тарелку густой, желтого цвета гороховый суп, добавляя в него картофель из другого котла. Бусинки пота на носу, обнаженные руки, покрытые густыми волосами (разве сравнить с моими!), блеск голубых глаз из-под свисавших волос. Казалось, что одна только мысль о посещении дачи Весселя делала его бодрее и мужественнее, а я… Тщедушный тип с длинными руками и ногами, неуклюжими движениями, исповедывающий высокие идеалы, сидел и завидовал ему.
Однако первой все же появилась тетя Линна. Именно она торопливой походкой пересекла двор и вошла в «комнату Марии». Почему? Ее поведение противоречило моим предположениям. Поэтому придумал новую версию: она явно зашла по делам, по обычным женским делам; вероятно, нужно что-то постирать, отнести в чистку, проветрить помещение; поддерживать порядок необходимо, невзирая на самые трагические события. Я не мог себе представить, чтобы у тети Линны были иные неблаговидные намерения. Однако ситуация складывалась необычная, вопреки моим представлениям, и это рассердило меня не на шутку.
Но вот и он, долгожданный! Дядя Кристен, собственной персоной! Я вплотную прижался к земле, ощутил сквозь брюки влажность и сырость. Исследовательский пыл возгорелся: а что предпримет дядя Кристен?
Он шел к амбару, медленно, но уверенно, держа одну руку в кармане брюк; сразу припомнился первый вечер, когда он сдернул повязку с гвоздя на стене… Я вздрогнул от этой мысли. Он завернул за угол и неуклюже побежал по зарослям засохшей крапивы за курятником и остановился у скотного двора, где в избытке скопилось удобрение, черно-коричневое дерьмо, которое поздней зимой вывезут на поля. Что ему нужно здесь? Он остановился перед навозной кучей, расставил широко ноги, вынул правую руку из кармана и начал что-то неторопливо и спокойно делать, чего я не мог в силу своей позиции точно разглядеть, но догадаться было нетрудно… И снова стало тревожно, потому что ничего странного, подозрительного, заслуживающего внимания не произошло. Светлая, сильная струя полилась в навозную кучу, с моего наблюдательного пункта я видел пар, поднимающийся от смешения теплой мочи с темными экскрементами животных. Показалось вдруг, что даже здесь, в своем тайнике, чувствую запах навоза. Какой вывод следует из увиденного? Правильно, он стоял, провоцирующе расставив ноги, исполняя нужду — дозволенное действие, не подлежащее обсуждению.
Но он продолжать стоять, не меняя положения. В чем дело? Давно бы должен закончить! Стоял, по-прежнему расставив ноги, а правая рука двигалась и двигалась. Что бы это могло значить? Возник новый повод для размышлений: итак, он стоит, совершает рукой движения вперед… И, наконец, до меня дошло, прояснилось. Моя дядя Кристен стоял позади скотного двора и онанировал!
Я так увлекся сделанным открытием, что не заметил, как тетя Линна покинула «комнату Марии» и стояла теперь во дворе. Дверь была закрыта, она стояла не двигаясь, будто готовясь к чему-то, будто решая нечто очень важное для себя или будто ожидая больших неприятностей, а потом направилась к открытой двери в кухню: она бежала тяжело и неуклюже, на манер полной женщины, слегка расставив руки, почти не поднимая ног от земли и немного раскачиваясь, переваливаясь, медленно, будто вся ее энергия была израсходована на эти неустанные колебания-покачивания и ничего не оставалось для души. Невесомой пушинкой парила она над зеленой травой, весьма ритмично, будто плыла в тихом полуденном воздухе, летела медленно… молчаливое бегство… а передник крутился-перекручивался вокруг ее широких белых бедер. Возбуждена? Испугана? Смущена? Во всяком случае, не такая, всегдашняя: моя дорогая тетя Линна, которую я втихомолку боготворил и которой поклонялся в часы своего одиночества, была увидена мною в неосознанный ею момент, в мгновение вечности; оптический, конечно, обман, но хотелось сохранить ее в памяти именно такой, вроде бы в статике и вроде бы в движении… бегущей по зеленой траве в жаркое полуденное время; грузной, зрелой, отягощенной возрастом, в переднике, скрывающем ее женские прелести, безжалостно выставленной на показ тяжеловесностью фигуры и собственными решительными, но бесплодными усилиями достигнуть дверей кухни. И пока мое обожание, мое поклонение перед ней не исчезнут и пока моя неутомимая возбужденная активность не доведут мое любопытство до максимального предела, я должен сохранить в памяти ее образ — она бежит, бежит медленно в полуденном безмолвии, руки и ноги в ритмическом движении, вздымающийся над бедрами передник, полная, взрослая, зрелая, покорная, раскачивающаяся вперед-назад, колеблющаяся, двигающаяся, но как-то безуспешно, вопреки устремлениям достигнуть кухонной двери, ее спасения… Я старался удержать это видение, созданное моей фантазией, пока оно не исчезло, не превратилось в нечто застывшее, в натюрморт, или не подверглось трансформации: невесомое, парящее, скользящее существо в переднике, обвивающем движущееся тело, согласованность в движениях, свободное откровение женщины, танцующей между старыми постройками в усадьбе Фагерлюнд… Привлекательная женская фигура… Это была моя тетя Линна. Разве можно сравнить ее с ним? С ним, который стоял позади скотного двора расставив ноги и судорожно демонстрировал свое ребячество, вершил супружескую измену. Какие еще нужны доказательства? Его молодеческая энергия, неверность, обман — налицо. А что она? Означает ли ее поведение скрытое выплескивание женского страха? Я вздохнул с облегчением и с радостью — выражением моей глубокой любви и уважения к ней, когда она, наконец, достигла кухонной двери. А что дядя Кристен? Он тщательно вытер капли своей действа, свидетельство свободы, независимости, молодого лихачества, отсутствия ответственности и обязательств. А я? Я напрягся, сделал последние усилия и — вмиг расслабился. Все страдания каплями ушли в вереск, а с вереска пали на муравьев во мху.
Я слышал, как скрипнула кухонная дверь. Я слышал, как дядя Кристен топал по зарослям прошлогодней крапивы.
Я вытащил носовой платок и старательно вытер темные пятна на брюках. Ощущение счастья и все другие ощущения исчезли. Я получил подтверждение, мне стало легче.
II
ПАН
[7]
8.
Кончено. Шпионить больше не буду. Не хочу. Надоело. Утомительно и бесполезно! Бессмысленно! Ничего интересного, увлекательного в поступках людей нет. Давно понял: жизнь взрослых ложь, двусмысленность и замалчивание, поэтому не стоит волноваться или раздражаться, следует проявлять сдержанность и равнодушие. Если дядя Кристен имел что-то с Марией, а тетя Линна упрекала его, это их дело, не мое; грустно, конечно, но беспокоиться из-за них слишком глупо, слишком унизительно. По крайней мере, на данный момент.
Я покинул свой наблюдательный пункт, осмотрелся, глубоко вздохнул всей грудью, наслаждаясь тишиной; воспринимал себя сосною, под которой прятался, таким же стройным и таким же горделивым. Твердо решил держаться в стороне: я слишком хорош, чтобы стать участником нескончаемых недомолвок в доме; хватит переживать, подозревать, своих дел достаточно и — не менее значительных; лучше займусь собой и своей оригинальностью. Я чище, глубже и выше их; я докажу это, заставлю считаться со мной, ценить меня, а для доказательства собственной исключительности есть один лишь способ — идти предназначенным тебе Свыше путем. Я поступил, как поступали многие поэты, — искал прибежища и свободы на лоне природы, поскольку жалкий человечий мир стал слишком проблематичным для меня.
Надо сказать, что свое мистическое единение с природой я чувствовал уже давно. Правда, было время, когда вдруг подумалось, что все это глупости, детские фантазии, но сейчас прежняя радость пребывания в лесном пространстве возвратилась, и еще сильнее, нежели прежде. Вот они мои деревья, такие красивые и зеленые, сплетенные-переплетенные ветки и веточки, и я один из них, нераздельная часть природы, недосягаемый для человеческих нападок и оскорблений! И тепло, и свет, разливавшийся по верхушкам деревьев, и тени на тропинке, по которой я сейчас шагал, как бы подтверждали это. Здесь я на свободе, здесь я в безопасности, здесь я живу, как хочу, сам по себе, в единстве с листвой, корой, мхом, вереском, с бесконечной всеобъемлющей лесной мистикой. Так умствуя, я не заметил деревянный забор усадьбы дяди Кристена, установленный вдоль тропинки… А уж он-то мог подсказать мне, что бескрайние просторы лесного мироздания составляли всего лишь десять-пятнадцать декар… Вот как я был поглощен общением с самим лесным Духом, своим безграничным преклонением перед Природой. Пока… предо мной не явился лесной Дух, но уже в ином, конкретном обличье: короткие до колен штанишки, чубчик, курносый нос, веснушки и полусмиренная усмешка, обнажавшая желтые зубы — Йо.
— Прослышал, ты был у нас, — сказал он и посмотрел испытующе.
— Да, тебя не было…
Встреча была некстати, именно теперь. В соседстве с ним, с его насквозь буравящими глазами трудно было размышлять об эзотерических ценностях или о категориях возвышенного.
— Я был в лесу, — сказал он. — Скотина заплутала. Черт бы ее побрал!
— Да, Герда рассказывала, — подтвердил я и тут же раскаялся в своих словах, заметив его улыбочку.
— Слышали, слышали, что она тебя повстречала! — Он победоносно сиял. — У нее только и на языке, Петер да Петер, такой большой стал, такой взрослый… — Он угрожающе засмеялся. — Поосторожней будь с ней, она ведь посещала эту школу по домоводству. Ну, этот интернат в Квамме… — сказал он многозначительно, словно осуждал поведение сестры на веки вечные. — А прошлым летом она работала в гостинице и спуталась с одним англичанином. Но тебя она все равно любит. Знаешь, сколько у нее волос растет на… — Он снова засмеялся на свой дурацкий манер. — Я хорошо разглядел, хотя она вдруг стала осторожничать, — добавил он мстительно. — Проклятые бабы, черт бы их побрал!
Я буквально обомлел от его кощунственных слов, казавшихся особенно неуместными на фоне первозданной природы и моих благородных мыслей, однако… другая часть моего «я» завидовала ему и его ребячьей вульгарности, и проклятия его казались мне симпатичными.
Он сунул руку за пазуху и вытащил затасканный журнал:
— Смотри, обещанное.
Я успел прочитать: «Эротика». На обложке была изображена женщина в тигровой шкуре, что-либо подробнее рассмотреть не удалось, да и Йо нетерпеливо перелистывал страницы журнала.
— Неплохо, правда? Посмотри на странице четырнадцатой…
Он схватил журнал и листал в ажиотаже. На четырнадцатой странице стояла та же самая женщина, что на обложке, только уже без шкуры, прикрывая одной рукой самое интересное место… У нее были длинные черные волосы, она игриво улыбалась кому-то, находящемуся вправо от нас, далеко-далеко. Я тотчас подумал о Герде Бергсхаген в корыте.
— Здорово! Ничего не скажешь! Посмотри на сиськи! Я получил этот журнальчик от одного старшеклассника, а ему прислали из Швеции.
— Да, недурно, — подтвердил я автоматически. Хотя противно было стоять с этим наглецом и рассматривать фотографии нагих женщин в неестественных позах. Противоречило моему достоинству, моему недавно обретенному «я», моему идеалу свободного эстетического бытия в лесу. Но Йо не смущался: при виде новой картинки тыкал пальцами, смачно плевался, похотливо хохоча и сияя от восторга. А потом как бы невзначай вдруг спросил:
— Ты каждый день это делаешь?
— Что?
— Ну, берешь его в руку, понимаешь?
— Зависит… Да, иногда… Не часто…
Почему именно теперь, черт возьми, он хотел говорить об этом? Да, правильно, последний год я занимался онанированием, если представлялся случай, рано утром и поздно вечером, но сейчас… все это позади, потому что я повзрослел, познал другие ценности в жизни и не любил, когда мне напоминали об онанизме, с которым я распрощался давно… кажется, полчаса назад.
— Я каждый день делаю, — сказал он довольный моим ответом, — по три-четыре раза. А как-то зимой целых шесть!
Разумеется, он преувеличивал. Да еще внушил себе, что имеет надо мной перевес оттого, что при давнишнем измерении его член оказался длиннее… Бесстыдник!
— Хочешь сейчас?
— Да ты что! — Я медлил. — Нет, я… понимаешь, мне нужно домой, скоро ужин…
— Ага, боишься?
— Дурак!
Его половой орган был длиннее два года назад, а теперь мне почти шестнадцать, с прошлого лета я вырос на целую голову, и моя мужская «гордость» теперь составляла все четырнадцать сантиметров. Развился я поздно. Это так. Но сейчас я вполне был доволен своими атрибутами: размером неутомимого полового члена и его готовностью к действию. В любое время, независимо от обстоятельств я способен был вызвать эрекцию, а фантазия моя превосходила самые редкостные сладострастные представления. Стоило только подумать, и тотчас же они являлись мне — невероятные неясные конфигурации.
— Ага, кумекаю! Ты экономишь, ты…
Он кивнул головой наверх в сторону дома, и я понял, что он имел в виду. Я не забыл о своем чересчур смелом решении нанести визит на дачу Весселя, вот только не знал, как осуществить задуманное, какой предлог изобрести для посещения. Прийти просто и сказать: «Хей, вот и я»? Нет, не пойдет, даже после того что рассказала Герда. А теперь еще и Йо со своими непристойными намеками. Неожиданно подумал о ней, о Катрине Станге, иначе, в ином свете. Увидел, словно воочию, длинные темные волосы, угадал нечто загадочное, томное, возможно, меланхолическое в ее облике; представил то, что объясняло ее одинокую жизнь в доме, в лесу, и что отвечало моему собственному торжественному настрою души, моей тоске по гармонии и слиянию с природой, со всем окружением…
— Ну мне пора, ужин скоро, — сказал я, чтобы закончить этот бесцельный разговор. Да, он был моим товарищем, но во всем грубом, вульгарном, мальчишеском; однако было нечто существенное, что нас разделяло: возраст, разница между тринадцатью и почти шестнадцатью годами, и еще многое другое, недоступное его пониманию.
— Ты, Петер, — сказал он. — Может, научишь меня и танго танцевать? Немножко, чтоб не только вальс умел, а?..
— Да, в общем, могу.
— У меня только пластинки нет такой, с танго.
— Сами будем напевать мелодию.
— Согласен.
— Приходи ко мне в мою избушку.
— О’кей! Завтра?
— О’кей. Завтра до обеда.
— О’кей, прощай.
— Прощай.
Он ушел, и я вздохнул с облегчением. Так было лучше для нас обоих. О недавней потасовке в амбаре мы не вспомнили. Мучительно было бы и для меня, и для него. Не сговариваясь, мы проявили взаимное уважение и понимание.
Я побрел к избушке, держа в руке свернутое в трубку неэстетическое вознаграждение. Подумал, надо бы сжечь этот журнальчик или разорвать на мелкие клочья, пустить по ветру, чтобы картинки не смущали души подростков. Подумал, но не сделал. Разровнял журнал и разложил его, словно под прессом, между матрацем и основанием койки. На всякий случай, а вдруг возникнет потребность. Явное предательство собственных, казавшихся мне незыблемыми принципов, но… вынужденное. Так я успокоил себя и отдался на волю судеб. Созерцал солнечные лучи, падавшие наискосок на стол, покрытый желтой клеенкой. В открытую дверь то и дело влетали и вылетали сумасшедшие мухи, нисколько меня не стесняясь. С места, где я сидел, виделись деревья, окружавшие плотной стеной крошечное строение — мою обитель, которой я был чрезвычайно доволен. Я строил планы и заранее предвкушал преимущества одинокого самостоятельного бытия; буду сам покупать себе в магазине продукты: хлеб, маргарин, варенье и обойдусь без посторонней помощи; буду охотиться, может поймаю глухаря или даже зайца; буду вести здоровый и естественный образ жизни: бегать, совершать длительные прогулки; буду укреплять себя физически. Одним словом, буду сам себе господином. Никому не в тягость! Ни у кого не одалживаться! Они же в Фагерлюнде, пусть думают что хотят. Их дело!
Но когда тетя Линна крикнула, что еда готова, и голод дал о себе знать, я, не рассуждая, помчался к дому. Успокаивал себя, что за покупками идти поздно, что кухня была самым приятным местом, когда солнце клонилось к закату и тени удлинялись. И еще я не сомневался, что у меня, лесного Духа, достаточно сил и воли, чтобы не пойти ни на какие компромиссы, даже если сегодня и поужинаю вместе со всеми.
9.
После ужина произошло то, чего я никак не ожидал.
Я сидел на своем месте на скамье, сосредоточенно смотрел в окно и любовался закатом солнца. Настолько замечтался, что не заметил, как дядя Кристен вышел, увидел лишь, как он вошел с ведрами молока, принес из подвала. И вот тут разыгралось точно такое же представление, что и в первый вечер: большое ведро он поставил в холодильник, а меньшее — на скамью. Стоял весь какой-то поникший, беспомощный. Тетя Линна убрала со стола и принялась мыть посуду — более энергично, чем обычно, и опустив голову, будто горюя. Мухи на подоконнике стихли, но заблудшая оса, благодаря моим стараниям, продолжала бессмысленно метаться по стеклу. Я наблюдал за ней, но думал о своем: о закате солнца, о гармонии в природе; однако в сладкие грезы вторгались постепенно другие негармонические звуки.
Она:
— Иди, пока не стемнело, у тебя ведь дела там.
Он:
— Ну, да. Конечно. Она просила, если позволит время, заглянуть к ней. Не могу же отказать, если просят… Ты знаешь, как это…
— Я думала, Герда Бергсхаген посидит с ребенком. Она ведь там и днюет и ночует.
— Я не знал. Да и она просила. Что в этом дурного-то?
— Дурного, говоришь? Не знаешь, что люди болтают?
— Но, Господи, Линна. Нельзя же принимать всерьез, что болтают.
— Немножко надо. Особенно тебе.
— Мне? Из-за этих бабских сплетен?
— Нет, из-за меня.
— Но, Линна. Ну, что ты сердишься. Ничего ведь не случилось, так?
— Ничего не случилось? С тобой ничего не случилось?
— Говорю, нет! Господи…
— Тогда пусть Петер идет.
Идиллический мир был нарушен. Теперь меня непосредственно втянули в разговор, неприятный и колкий с обеих сторон:
— Что ж, неплохая идея. Если он хочет…
— Петер, хочешь прогуляться вечером? Хочешь?
— Не против, — поспешил я ответить покорно, лишь бы не выдать своего волнения и своей радости. Неужели правда? Неужели мечта осуществима? Сегодня вечером — к домику Весселя! Лучше не придумаешь! Кто разгадал мои потаенные мысли? Кто помог мне?
— Конечно, прогуляюсь. Что мне стоит!
Так сразу, словно с налету, получилось, что я теплым вечером шагал по тропинке, потрясенный, напуганный и одновременно горделивый. Все складывалось в мою пользу, вот только знать бы, что делать и говорить, когда приду. Я шел неторопливо по тропинке, поднимался по крутому склону, поросшему деревьями, обдумывал предстоящее. Лесная тишина и сумерки дали повод для разгула фантазии: рисовались непредвиденные трудности и даже опасности, которые будто подстерегали меня на пути к желанной цели и которые, конечно, бесстрашно и успешно преодолевались. Ручка не особенно тяжелого ведра резала пальцы еще детской руки и укрепляла мысли о самопожертвовании и смелости: я шел к фрекен Станг, нес молоко, которое она, вероятно, давно уже ожидала. Если бы не я, если бы не мое бескорыстие, не видать бы ей молока. Что молоко со всей очевидностью предназначалось для ребенка, я игнорировал в этот миг, так как в моих героических деяниях младенцу не было места. Маленькие дети в моем понимании были лишь объектами выражения преувеличенных аффектов и показных нежностей, особенно со стороны женщин, и эта неестественность в проявлении чувств всегда сильно действовала на меня, иногда даже дурно становилось от одной только близости к детям. Точно такие же ощущения вызывали несчастные: слепые, калеки, нищие. При виде животных: попугая в клетке, воробья в каменистом гнезде, котят, хромоногой собаки, грызуна в ящике в витрине зоомагазина становилось по-настоящему больно. Требовалось сострадание. А подобного рода чувств у меня было в избытке. Я был сентиментален, чрезмерно сентиментален, и потому боялся, что если расчувствуюсь, то сам превращусь в инвалида. И сейчас вот приказал себе действовать тихо и неприметно, забыть, что фрекен Станг, ради которой я мужественно продвигался вперед, несмотря на лишения, невиданные и неслыханные, несмотря на нервозность и напряженное состояние, была матерью.
Домик Весселя — простая низкая бревенчатая изба. С дорожки уже была видна шиферная крыша, березки, росшие на пригорке. Я продолжал автоматически шагать, хотя сердце замирало, а в ушах звенело. Еще не поздно было повернуть, спрятать ведро, найти какое угодно извинение; еще не поздно было избегнуть западни, той ловушки, в которую я попал в силу собственной глупости и заносчивости. Еще было время. Но я упорно шагал. Последние сто метров, словно завороженный, желая, чтобы разверзлась бездна и поглотила меня. Не смел представить, как постучу в дверь и передам ведро. А вдруг она сидела и ожидала меня? Именно меня! А вдруг она говорила с Гердой Бергсхаген и знает, что я могу появиться в любую минуту? Хотя одному Богу известно, что наболтала ей Герда, которая в меня влюблена, а значит, могла напридумать всякое — бывалое и небывалое. Я хорошо понимал суть любовных смятений.
Я надеялся на сумерки. Они помогут мне, должны помочь. Стану тогда частью лесной мистерии и последние метры пути буду парить в воздухе, подлечу к дверям, постучу и предстану перед ней как откровение этого прекрасного вечера… протяну ведро с молоком и сразу же исчезну, будто порыв ветра… Но, к сожалению, до настоящей темноты было еще далеко. Небо стояло высоко, над пригорком — белесое с бледно-голубым и светло-розовым оттенком, отсвет уходящего дня проникал между стволами деревьев и освещал местами дорожку; все вокруг будто серебрилось, а воздух словно переполнился пылью, постепенно исчезавшей в придорожной траве и в листьях, радостно обратившихся к западу и трепетавших на ветру; и рука моя тоже казалась белой и светилась подобно цинковому ведру с молоком — главному виновнику происходящей катавасии. В окнах дома было темно, хотя, понятно, свет зажигать еще рано. Тихо. Никаких признаков присутствия человека. Но она могла случайно подойти к окну и тогда не могла не заметить мою длинную и неуклюжую фигуру. Не исключено, что она специально стояла и наблюдала. Бросило в жар от этой мысли.
Когда я вошел, она явно была ошеломлена. Смотрела в недоумении то на меня, то на ведро, которое я молча протянул ей, пребывая тоже в изумлении, не будучи даже в состоянии произнести обычного приветствия, потому что выглядела она совсем не такой, какой я себе ее представлял: она была маленького роста, волосы не темные, а светлые, волнистые и кучерявые, трогательная улыбка…
— Что это? — спросила она слегка нервозно.
— Молоко, — заикаясь промолвил я, — из Фагерлюнда.
— Ах, молоко! — воскликнула она. — Спасибо.
— Он не смог прийти, — сказал я.
— Не смог?
Я понял: она ждала его.
Пока я не в состоянии был оценить ее по достоинству. Заметил, что она молодая, маленькая, хрупкая, приятная, кудрявые волосы обрамляют узкое и бледное лицо, несколько изнеженное. Она не была темной и экзотической, как утверждал Йо; напротив: большие глаза были приветливыми и голубыми, широкий рот улыбался. Как же Йо смел утверждать?
Теперь я понял, он никогда ее не видел. Йо никогда не встречал Катрине Станг, он только слышал о ней от сестры и нарисовал себе фантастическую картину с помощью фотографий в журнальчике. Так обстояло дело.
— Заходи!
Сказала просто и естественно. Никогда не отважился бы лично я пригласить кого-нибудь, особенно незнакомую девушку, таким вот непринужденным тоном. А ее приглашение выглядело обычным в обычной жизни, ничего исключительного, но все же… для меня оно прозвучало более, чем многозначительно.
— Ты, значит, из Фагерлюнда. Живешь у тети и дяди? — спросила она, когда я, наконец, решился сесть на табурет возле печки; важно было сохранять между нами дистанцию и прежде всего, подальше держаться от проклятой соблазнительной тахты.
— Я… точнее, я расположился отдельно в избушке… Но, конечно, я приехал к ним в гости.
Мои слова об уединенном житье, казалось, не произвели должного впечатления. Никакого эффекта. Еще я панически боялся, что от волнения начну хрипеть.
— Герда рассказывала о тебе. Ты в Хамаре ходишь в гимназию?
Герда, значит, пронюхала. Новый повод для продолжительного смущения: «Что она еще нагородила? Не знает ведь меня!»
— Да. Перешел в третий класс…
Ложь. Идиотская ребячья ложь, которую легко проверить, легко уловить. Пятнадцать лет, и так лгать без стеснения о том, о чем не полагается лгать.
— У меня подруга ходила в эту гимназию.
— Ага?
Итак, общая знакомая, выдумка Герды. Я чувствовал, как во мне растет праведный гнев против несчастной Герды, рассказывающей разные нелепицы лишь потому, что влюблена в меня. Я чувствовал себя глубоко скомпрометированным.
Она взяла пачку сигарет со стола и протянула мне:
— Куришь?
— Что? Нет, нет, спасибо. Я вяло покачал головой.
Курить, конечно, я пытался, и не раз, когда оставался один в комнате, но потом так мучался, так душераздирающе кашлял, что рисковать сейчас не стал. Она же закурила и спокойно выдыхала колечки дыма в комнату. Сколько ей лет? Девятнадцать? Точно!
— Надолго приехал?
— До конца каникул…
— Здесь не очень-то разгуляешься, — сказала она.
Она говорила и говорила, будто мы были давними друзьями, не замечая моей подавленности и нерешительности. Она — естественная, мягкая и нежная; я — скованный, словно парализованный, отчаявшийся. Одним словом, сам себе враг. И Герда Бергсхаген, конечно, тут ни причем.
— Ну, мне пора, — сказал я, лишь бы что-то сказать, и она посмотрела на меня так нежно, так заинтересованно, что я не посмел встать и продолжал сидеть. В голове сумбур, ни одной интересной темы для поддержания разговора с девушкой.
— Много дел. Веду наблюдения за природой.
— Какие?
Вот и пойман с поличным. Что мог я, пятнадцатилетний, наблюдать такого важного, чтобы сообщить об этом девушке лет на пять старше, которая сидела и спокойно дымила сигаретой и смотрела открыто, не стесняясь мне прямо в глаза? Мой ответ о наблюдениях за природой был лишь метафорой моей жизни, эхом моих чувствований, выражением моей беспомощности в человеческом мире… Но тут вдруг пришло в голову:
— За насекомыми! Да, и за насекомыми тоже! Стоит задуматься, какие виды насекомых существуют, какие формы! Потом они такие прилежные! Весьма занимательно наблюдать, как они строят замысловатые ловушки, охотятся за добычей, работают с утра до вечера, не зная отдыха и покоя… Почти как мы люди!
И она вдруг подхватила мою мысль:
— Интересно, а представь, что мы были бы насекомыми! Представь, все, все люди — насекомые! — Она засмеялась. Я нисколько не удивился бы, если бы она захлопала при этом в ладоши, так заразителен был ее смех. — Представь, если мы однажды были осами, комарами или жуками… Или? Какие еще есть насекомые?
— Мухи, — сказал я уверенно, не задумываясь.
Видел их перед собой, кружащихся в самых грязных местах, везде и всюду; таких дерзких, надоедливых, хитрых, опережающих всегда тех, кто хотел их поймать — нахальных, несимпатичных… Да, мухами были многие. Почти все.
— Ух, противно как! — Она наморщила свой изящный носик. Погасила сигарету. — А я думаю, что большинство людей — пчелы, и я, вероятно, тоже. Пчелы или муравьи. Вспомни, ведь они стремятся к чему-то своему, работают, чтобы получить то, в чем нуждаются, трудятся день и ночь… Подумать только, как скучно живут многие люди, год за годом…
Она вздохнула, будто страшно была огорчена сравнением людей с насекомыми. Я заметил каждую черточку на ее утонченном лице.
— Впрочем, ты прав, — продолжала она помолчав. — Есть тоже мухи, по-настоящему отвратительные… навозные. Кем бы ты хотел быть, если бы пришлось выбирать?
— Пауком, — снова сказал я уверенно и без запинки. — Паук — индивидуалист, артистическая натура. Самостоятельное, независимое существо: ловит в сеть других насекомых и уничтожает их, не покидая своего тайного жилища. Он превосходит всех насекомых. Он мой любимец, я предпочитаю его.
— Ну и фантазер ты! — прервала она меня. Но я видел, что она заинтересовалась. Я сделал правильный выбор.
— А кем бы ты хотела быть?
Теперь наступил ее черед для признаний. Про себя я определил ее как бабочку.
— Знаешь, я… — сказала она и хотела засмеяться, но не получилось. Может, божьей коровкой, если бы могла. Они такие красивые и такие доверчивые, невинные… Но больше всего, думаю, я подхожу, чтобы быть ночным мотыльком.
— Ночным мотыльком?
— Да, ну ты же знаешь, они появляются с наступлением темноты, слетаются на свет и — сгорают…
— А…
Между нами будто в мгновение ока восстановилась некая близость. Будто она хотела сказать больше, будто хотела высказать все, что у нее на душе, довериться мне (я был готов к ее исповеди, считал, что заслужил). Но… она не посмела. Не была уверена во мне? Сомневалась, стоит ли мне, неуклюжему подростку, сидящему на табуретке возле печи, судорожно сжимающему руками колени, сообщить свою тайну? Я не осуждал ее. Но неужели она не видит мою душу, ведь она вот — нараспашку, нуждается лишь в помощи, взывает, кричит?..
— Нет, ночным мотыльком я была давным-давно, — сказала она и взяла еще сигарету. Пальцы у нее — тонкие и длинные, на ногтях овальной формы виднелись остатки розового лака.
— Но теперь я превратилась в муравья, да в муравья. Или стану им скоро…
— Сколько ты еще здесь пробудешь?
Я осмелился задать вопрос, поскольку уже достаточно стемнело.
— Не знаю… до осени, думаю, пока не подыщут мне работу и место, где я могла бы жить с Ханной…
Ханна. Ребенок. Дочь. Правда реальности покоробила меня.
— Нелегко, должна тебе сказать, попасть в беду и опозорить всю семью. Я имею в виду не мою.
Она усмехнулась и пустила колечки дыма к потолку. Волосы упали на щеки и сделали ее лицо таким узеньким и маленьким, почти детским и невинным. И все же, если сказать честно, между нами не возникло близости. Почему? Пусть бы говорила со мной, как сейчас, откровенно и естественно, как с равным:
— Ужасно глупо, идиотство одно прятаться, лишь бы только избежать людской молвы. Сказали, я смогу «отдохнуть», но ничего не вышло… Да еще он был женатым, как бы вдвойне стыдно. Ты бы видел их лица, когда я сказала, что аборт делать поздно. Тогда они во чтобы то ни стало хотели удочерить ребенка. Слушать меня не хотели, словно не понимали, что я хочу жить со своей девочкой. Вот и нашли выход, столкнули меня сюда…
Она говорила быстро и прерывисто, будто боялась, что ей помешают рассказывать, хотя я сидел как мышь, боялся не только заговорить, боялся пошевельнуться… я всецело был на ее стороне, я хорошо знал глупости и лицемерие взрослых. Я был во всем с ней согласен.
— Впрочем, хорошо, что он был женат, — продолжала она. — Иначе они принудили бы меня идти под венец. Но выходить замуж не хочу, ни в коем случае! Да и никто не смеет принудить меня, я совершеннолетняя, хотя люди болтают, что не выгляжу на свои лета. Но материально, пока не получу работу, я зависима от них…
Она прервала свой рассказ, в последний раз энергично затянулась сигаретой и раздавила окурок в пепельнице.
— Конечно, не умно было связываться с женатиком, заранее знала, что ничего хорошего не получится, но что было, то было. Ничего не поделаешь. Мы работали в одной и той же фирме, я — секретаршей. Влюбились, как сумасшедшие. Но он не хотел уходить из семьи… Один раз забыли предохраниться, вот и получилось…
Такова была Катрине, ночной мотылек. Возраст — немногим больше двадцати лет, а ее женатому кавалеру уж точно было за тридцать, а… Господи, моему дяде Кристену ведь за сорок… В груди сдавило от волнения. Но она же говорила со мной так просто, доверила свои интимные дела, значит, видела, поняла, что я… Наличие женатого друга мешало мыслить разумно. Однако я все же до умопомрачения был рад, что она говорила со мной нормально, как с равным, разбирающимся в эротических делах. Значило ли это, что я тоже смогу действовать самостоятельно? Что стану свободным, независимым и уверенным в себе? Буду отстаивать свои права всегда и во всем… И она будет счастливой, несмотря на все, что ей пришлось пережить, и я тоже буду счастливым, разумеется, с ее помощью.
— Ой, смотри, совсем стемнело, — сказала она и встала, подошла к печи, где стояла лампа и где сидел я, сняла стекло и натренированным движением зажгла маленькой зажигалкой фитиль. Желтый свет осветил черты ее лица, и я как-то сразу успокоился; подумал еще, что пройдет немало времени, прежде чем я смогу быть волевым и стойким, как она, пока же… пока я старался привлечь ее внимание к своим модным брюкам и модным кроссовкам; вел себя одним словом по-ребячьи, почти в духе Йо.
Она стояла у стола в своем коротком летнем платье, слегка примятом, одной рукой подпирая щеку, словно задумалась о чем-то, потом подошла к окну и пристально всматривалась в темный лес, в небо, все еще излучавшее перламутровый белый свет.
— Ух, прохладно стало, как только солнце зашло, — сказала она. — Тебе тоже холодно? Давай растопим печь, правда в этой хибарке нечем рубить дрова, ножа даже нормального нет…
Нож! А я забыл взять его! Разве я не охотник? Разве я не лешак? Дурак, побоялся взять его, думал — несерьезно, ребячество.
— На днях у меня был твой дядя, он помог разжечь огонь. Собрал ветки в лесу… Он такой хозяйственный…
— Я тоже могу…
Я направился к выходу, чтобы принести ветки. Если он мог, значит, и я могу. А вчера он попросил у меня нож…
— Нет, нет, не беспокойся. Потом не так уж и холодно. Хотя, конечно, просто приятно смотреть на пламя и чувствовать тепло.
Я снова сел на табурет, посрамленный, потому что он был «хозяйственным», мастером на все руки…
— Давай играть в карты, — сказала она. — В покер. Умеешь?
Я не умел играть в покер. Когда-то играл в вист, но давно. Я бы руку дал теперь на отсечение, чтобы понять загадочный ход замысловатой игры в покер. Но мой ответ не остановил ее:
— У меня есть игральные кости. Подходит?
Это я мог. Она достала игральные кости и подставку. И мы начали играть. Ей везло с самого начала, а мне не везло. Ну и наплевать! Не мог сосредоточиться из-за нее, думал о ней; она же сидела рядом — возбужденная, серьезная, энергичная. Еще немного сердился, что по моей вине сидим и играем в детскую игру, хотя каждый раз, когда она брала кость и касалась моей руки, меня охватывало блаженство. Она выиграла в первом раунде. Я хотел взять реванш.
— Он очень любезен, дядя твой, — сказала она внезапно, словно хотела вновь повести разговор о нем. — Молока дает больше, по дому помогает, руки у него золотые… И Ханну любит. Не так уж часто встретишь мужчину, который без памяти детей любит.
Приятно было слышать эти слова. Чудесно! И я тоже подумал о дяде с добром, хотя события последних дней опровергали это мнение. К тому же он был в некотором роде моим соперником, я завидовал его мужской силе, уверенности, хладнокровию. Но одновременно я и гордился им, гордился моим дядей. Не каждый день услышишь такой лестный отзыв о своих родственниках! И вот, не понимая, что делаю, я начал возносить его до небес. Забыл о сегодняшних дрязгах и неурядицах, которым был свидетель:
— Да, дядя у меня в полном порядке. Смелый, у него шрам на ноге, сам рубанул, в лесу дело было, давно. Сам дошел домой, хотя потерял много крови.
— Бог ты мой, правда? — спросила она и страшно побледнела.
— Да, он очень сильный, — заверил ее я. — Самый сильный в здешних краях, известный драчун в молодости.
Я, как всегда, преувеличивал. Но отец рассказывал мне о прежних боевых подвигах дяди Кристена.
— Ой, как интересно, — сказала она и улыбнулась… Дурачила меня? — Со мной он любезен и приветлив…
— Да, он любит помогать тебе, он сказал…
Боже мой, что я говорю! Ненормальный! Сижу здесь и фантазирую себе во вред.
— Ага!? — только и промолвила она.
Второй раунд она тоже выиграла. Мне ничего не оставалось делать как удалиться. Было уже поздно. Снаружи непроглядная темень. И о дяде наболтал лишнее, себе во вред. Проклятый язык! Я встал:
— Ну, мне пора.
— Уже?
Она выглядела разочарованной. Может, действительно, желала, чтобы я задержался? Но тогда тем более я должен проявить непреклонность:
— Знаешь, много дел.
Дел, куда более важных, нежели сидеть с ней. Я должен показать ей, что кроме дяди Кристена есть и другие мужчины в нашей семье.
— Хорошо, хорошо.
Я встал, пошел к выходу, но медленно, тянул время, не меняя, однако, своего намерения. Она тоже поднялась и пошла за мной, такая хрупкая, почти тростиночка, пташка небесная. Платье с короткими рукавами, мурашки на руках… Неужели ей холодно? Я почти на голову выше ее… казалось так. Уверен был что так. Смущало только, что ей уже двадцать один год и женихов много, умных и мужественных, не чета мне. Я стоял молча, не знал, что делать; не решался открыть дверь, надеялся на чудо, смотрел то вниз, то вверх, приподнял плечи, сунул ухарски руки в карманы брюк, чтобы создать впечатление важности, дерзкой самоуверенности, занятости, глубокомыслия. И, разумеется, страшной озабоченности по поводу якобы серьезных дел, несравнимых с тем, что сидишь здесь и теряешь зря время, без всякой уверенности, что завязалась настоящая дружба. А в действительности? Стоял и проклинал свое поспешное решение. Дел у меня, конечно, никаких не было, разговаривать мне было не с кем, я не прочь бы остаться еще на часок и поиграть с ней в любые глупые детские игры, лишь бы находиться вблизи и не шагать одному в потемках. Но я был человеком слова, поэтому решительно открыл дверь.
— Спасибо за молоко, — сказала она.
— Ах, не за что… — Я уже совсем забыл о молоке. — Не за что благодарить.
— Спасибо за компанию. Ко мне редко приходят в гости. Я ведь совсем здесь одна, скучаю без людей, понимаешь. — Она засмеялась, пытаясь скрыть горькие нотки, прозвучавшие в голосе. У нее были белые зубы, широкий рот, казавшийся особенно большим в сравнении с узким, почти девичьим лицом… Ровесница мне.
— Я… я еще приду!
Заикаясь от волнения пролепетал, что готов ей помогать, утешать, чем могу поддерживать и, конечно, ждал ответной реакции, приглашения с ее стороны.
И она подошла ко мне, улыбнулась, положила руку на плечо и прильнула лицом; я почувствовал мягкость ее щеки… ее теплые губы, прикосновение, словно влажный порыв ветра:
— Чудак ты, человечек, — почти прошептала она и снова засмеялась. — Ты мне нравишься. Приходи, когда будет время.
Разумеется, она видела меня насквозь и помогала сейчас достойно выйти из создавшегося положения. Это я прекрасно понимал. Но, понимая, все равно стал искать ее руку, хотел крепко прижать ее к себе, обнять согласно всем предписаниям, которые обязывают мужчину сделать это. Она, однако, увертывалась, смеялась, дружески подталкивала к двери, которую я уже открыл: «Пожалуйста, не забудь пустое ведро». Может, действительно лучше сейчас уйти, не терять зря времени? Она посмеивалась надо мной, и я послушно поплелся к ступенькам крыльца, смеялся тоже, опять прошептал, что скоро прийду, почувствовал облегчение, что не получилось как надо с объятием: ведь никогда никого не целовал прямо в губы и не знал, как это делается. Не помню, как я преодолел ступеньки, но вот почувствовал под ногами густую траву, услышал ее пожелание «спокойной ночи» и благодарность за молоко; потом я оказался на тропинке между деревьями, защищавшими меня от ее взгляда и предостерегавшими против соблазна оглянуться, чтобы еще раз увидеть светлые окошки, а за ними чудное создание. Я поспешил домой.
Я не поцеловал ее, не поцеловал, как полагается, но я познал ее крепкие круглые груди у своей руки, когда она ласково отталкивала меня, просила заходить и желала доброго пути.
10.
— Трам там-там-там, та-там та-там-там…
Я кружил Йо по полу своего «дома». С танго шло намного легче. Он снял резиновые сапоги и следовал моим указаниям лучше, нежели когда мы вальсировали в амбаре. Но до совершенства, до танцев в зале, конечно, было еще далеко, хотя я не сомневался, что именно это было у него на уме. Он хотел, хотел, пусть теоретически, представить себя кружащим с партнершей в праздник святого Улава. «Фантазер, мальчишка», — думал я снисходительно. Мне не терпелось рассказать ему о своем визите на дачу Весселя, удерживало лишь чувство порядочности и добродетели. Однако он опередил меня. Мы как раз сделали перерыв, оба чертовски устали. Задыхались, тяжело дышали, так как приходилось самим напевать мелодию — «Голубое танго». Танго в нашем исполнении постепенно теряло черты элегантного страстного танца Латинской Америки. К тому же, мы были рады освободиться от взаимных объятий. Тут он и выпалил:
— Слышал, ты вечерком в субботу женихаться ходил…
Это было в четверг, а не в субботу!
Он пронзительно рассмеялся своей шутке. Безжалостно насмехался надо мной — ошеломленным, разоблаченным, оскорбленным.
— Ну что? Думал перехитрить, втихаря насладиться? Не выйдет, от меня не уйдешь! От меня, скажу тебе честно, ничего не укроется! — Он откинул со лба домашней стрижки чуб и взглянул на меня с жестокостью: он был победителем, атакующим. А я? Преимущество было на моей стороне: ведь я, а не он, был в доме Весселя, я испытал то счастье, которое ему и во сне не снилось. Однако я не нападал, оборонялся, медлил, выигрывал время:
— Кто тебе такое рассказал?
Он захохотал. Он ненавидел меня, ненавидел за превосходство над ним:
— Герда, — сказал он и захохотал еще громче, так как видел, что причинил мне боль. — Вчера вечером Герда была у вас по одному делу, якобы, для мамы. Но, конечно, высматривала тебя…
Значит, дядя Кристен и тетя Линна рассказали, что я был у Катрине! Предатели! Как смели вмешиваться в мои дела? Я ведь специально сегодня пришел позднее к завтраку, вернее принудил себя прийти, лишь бы избежать лишних вопросов. Тетя Линна, конечно, пыталась осторожно выспрашивать, но я невнятно что-то бормотал, быстро проглотил еду и был таков. Только и думал о Катрине, о нашем вечере, о прощании (поцелуе, да, это был поцелуй, точнее, начало к настоящему поцелую?), как намек на скорое свидание…
— Брось ломаться! Расскажи лучше! Заполучил ее? Как она, потаскушка? Ничего?
Я рассердился не на шутку, когда услышал, что он хотел знать.
— Мы… мы…
В присутствии Йо невозможно было оставаться добродетельным, он нахально смотрел мне прямо в глаза.
— Мы немного потискались, — сказал я, надеясь, что боги, наблюдавшие за жалким человечьим бытием во всех его проявлениях, поймут и простят меня. — Нельзя же сразу вот так перейти… — Постарался произнести эту фразу тоном человека, много повидавшего на своем веку. Но, в действительности, получилось вроде извинения. — Мы под конец ласкались. И она хотела, чтобы я остался…
Двусмысленность была явной и тривиальной. Я сгорал от стыда и раскаяния, что позволил себе такое, но… мне страшно хотелось дразнить и дразнить его:
— Она просила остаться. Остался бы, если бы захотел…
— Ты тискался с ней, и она просила тебя остаться… — Йо не мог больше сдерживаться. — И что? Ты не получил своего?
Он вел себя словно исступленный, верил или хотел верить в мои лживые утверждения и намеки… Улегся без разрешения на койку, хлопал себя по ляжкам, барабанил пятками по матрацу:
— И ни разу не трахнул? Ты чего, ошалел? Она ж того и ждала! Не понимаешь, что ли? Она же только того и хотела! Ха-ха!
Теперь он не лежал, а прыгал и страшно выл. В этих воплях — и радость, и зависть, и враждебность:
— Неужто даже рукой не коснулся?
— Нет, прямо чтобы…
— Но, бог ты мой, что с тобой? Может, ты гомик? Не коснулся ни разу того места! Самое первое, что ты должен сделать, понимаешь? Они тогда, словно овечки, смирненькие! — просвещал меня тринадцатилетний парнишка и вновь выдал победоносный клич. И затем снисходительно:
— Что же ты делал с ней?
— Я… мы…
— Ну, хотя бы помял ей грудки?
— О, да! Немного. Через платье…
— Через платье? — Он ликовал. — Не поможет. Ты должен прямо… Почесать по определенным местам. Они в момент становятся кроткими, не смеют отказать!
Он лежал на моей койке, зажав руками колени и подтянув их до самого подбородка. Злые, устремленные на меня глаза, в них — презрение и жажда мести. Но я не сдавался, пробовал перейти в наступление:
— У нее, между прочим, светлые волосы, а не темные, как ты сказал…
Он не отреагировал на это заявление, визгливый смех продолжать звенеть, сметая на своем пути все мои средства самозащиты, все дозволенные нашей конкуренцией доводы, и вонзался в душу, неблагородную и предательскую, и в тело, туда, где сердце билось тревожно и в раскаянии перед Катрине.
— Ты гомик! — кричал он. — Ты определенно гомосек! Такой повод был!
— У нее светлые волосы! — кричал я в ответ. — Светлые курчавые волосы. Не темные, как ты заверял! Ты никогда не видел ее! Ты, черт возьми, никогда не видел ее!
— Гомосек! — вопил Йо. — Упустить такой шанс! Сумасшедший! Его голос гремел во всю. Я не сомневался, что он не успокоится на этом, что он готовит мне новый сюрприз, что его следует опасаться. Почему? Понятно, ведь ему было всего-навсего тринадцать с половиной лет.
— Вчера, между прочим, приходила Герда и спрашивала о тебе, — сообщила тетя Линна за обедом. — Как раз когда ты вышел. Просила помочь ей. И она посмотрела на меня так, точно хотела сказать, что ей не по нраву появление у нас Герды Бергсхаген.
— Разве ты не заметила, как он очаровал ее, — вставил дядя Кристен.
— Не болтай глупости, Кристен!
Она одернула его весьма строго. Не любила разговоров на такие темы, не допускала даже шуток.
— Кто знает? Петер теперь взрослый мужчина, это сразу видно. Немудрено, что стал волочиться за девушками. Настоящий дон Жуан! Ха-ха.
Но смех выдал его. Он был деланный. Сердился? Что я был вчера вечером у Катрине? Неизвестно, непонятно. Но настроение у него сегодня было явно плохое. Покончив с обедом, он внезапно спросил:
— Кто был во флигеле?
Наступила немая тишина. Грозная, мрачная. Тетя Линна почему-то молчала вопреки моим ожиданиям. А я ведь видел, видел собственными глазами, как она вошла в «комнату Марии» и как потом вышла, как метнулась по двору, точно крупная печальная птица, подхваченная встречным ветром. С новой силой вспыхнуло любопытство, и я мгновенно забыл о муках совести по поводу своей слежки за ними, постыдным на мой взгляд поступком, и о постыдных мыслях, о фантазиях насчет женщин, о ней, которую боготворил… Она же, разложив десертные ложки у тарелок, тихо сидела, скрестив руки, и будто не слышала вопроса, будто не к ней он относился. Он тоже сидел насупленный, серьезный, с глубокими морщинами вокруг рта и не спускал с нее глаз. И я был тут… И тоже молчал. Знал имя преступника, но не знал сути преступления. Потом полагал, что мои дела важнее, интереснее, нежели произошедшее здесь вчера. Думал о своем, о Катрине. Однако упрямо сидел и напряженно ждал. Выжидал.
— Нет, я не была там, — сказала она, наконец, легко и равнодушно, как если бы лжи не существовало на свете. Я был шокирован, выходит, и она ловчила, превращая по собственному усмотрению неправду в правду, типичное поведение в среде взрослых.
— Нет, я не была там. Для чего?
— А я был там, — отрывисто сказал дядя Кристен. — И знаю, там кто-то был, рылся в ящиках комода.
— Но, Кристен, кто бы это мог быть?
— Не меня спрашивай. Ящик в комоде был полураскрытым, в секретере — беспорядок, даже в платяном шкафу кто-то рылся. Он посмотрел на нее упрекающе, но она не отреагировала на его слова, сидела как ни в чем не бывало, смотрела то на него, то вниз на пол. Потом спросила безразличным голосом:
— А ты что там делал?
— Я? Ничего. Хотел посмотреть кое-что. Ничего особенного…
— Нашел то, что искал?
Они боролись, кто кого возьмет. Оба знали, что искали, но не хотели признаваться. А я? Я должен был сидеть и наблюдать за ними, невольно, но стал участником этого единоборства… Снова мысленно представил ситуацию, свел воедино все нити, и вдруг озарило: письмо! Ну конечно, они искали письмо, прощальное письмо, написанное Марией, существование которого я придумал позавчера вечером, когда в саду пили чай. Значит, они тоже верили, что оно было, было! Значит, они не сомневались в том, что она была «мертвая», покончила жизнь самоубийством. Ах, это страшное слово из мира взрослых — «мертвая»… Я шептал его, пытался понять смысл, но одновременно звучали другие слова: «прочь», «убежала», «исчезла». Ее не было в живых. И, вероятно, по их вине или частично по их вине, раз они себя так вели. И потом еще один важный, установленный мною факт: он был молодым, она была старой; подтверждение этому — их сегодняшние пререкания, их многозначительное молчание. Как только речь заходила о Марии или обо всем, что связано так или иначе с ней, она превращалась в статую, а во взгляде читалась ненависть к нему — здоровому, сильному, счастливому; а он со своей стороны смотрел на нее с упреком и с некоторой снисходительностью к ее зрелой полноте, грузности, признаками надвигающейся старости. Если это правда, что болтал Йо, так основной, на мой взгляд, глупой причиной их разногласий, был незначительный факт — его неверность.
И еще одно непредвиденное обстоятельство в этой связи — действия дяди Кристена позади коровника. Видение не уходило из головы, мучило подобно зубной боли, казалось, я упустил из виду нечто важное, чему сначала не придал особого значения… Снова воспроизвел все по памяти: вот он стоит расставив ноги, смущенный, как мальчишка, мочится, однако, направляя струю в навоз, от которого поднимается пар, делает что-то рукой, что-то бросает в сухие заросли… Бумага? Клочки бумаги?
— Нашел? А я и не искал ничего, — сказал дядя Кристен, сделав ударение на слове «искал». Крыша там не в порядке, хотел посмотреть…
Нет, не могу больше. Сил нет слушать их ложь. Я кое-как поблагодарил за еду и выбежал из кухни. Нужно подумать наедине. Участвовать в распрях не желаю, я выше их. Кроме того, философствования мои до добра не доведут никого, ведь видел я все в преувеличенном свете и судил соответственно опрометчиво и категорично, не знал искусства компромиссов, мыслил категориями — или/или, черное/белое, да еще уверен был, что действую независимо и самостоятельно.
Но от правды не уйти, я был частью происходящего, хотел я этого или нет. Я видел их обоих вчера после обеда. Я был свидетелем и сторонним случайным наблюдателем, не отрицаю — любопытство, результат чувственного возбуждения, одолело меня. Ничего не поделаешь! Теперь осталось проверить, нет ли других вещественных доказательств, следов, дополняющих имевшиеся уже улики.
По двору пробежала тень. Трава клонилась к пригорку, поворачиваясь к ветру своей обратной светлой стороной… Быть дождю? Я пробирался сквозь заросли крапивы, обильно растущей между курятником и старым колодцем. Сухие стебли трещали под кроссовками, а новые, сочные и зеленые листья били по ногам, кололи и жгли сквозь носки. Но по-настоящему не было больно; Йо даже ел крапиву. Я думал и думал, бесстрашно прокладывая себе дорогу в крапивной чаще и пробовал, как человек природы интуитивно найти следы вчерашнего пребывания здесь дяди Кристена.
От навозной кучи сильно попахивало. Здесь он стоял. Нет, здесь! Вот оно место преступления! Его позора, молодеческого греха, так явно компрометирующего взрослого мужчину. Ноги проваливались в мягкое, неприятное месиво. Вонь несусветная. Представил, как пар подымается, когда мочишься в теплый навоз. Фу, гадость какая! Наконец, отчетливый след. Почти рядом — кусочек скрученной белой бумаги, чуть поодаль — другой, третий и четвертый, они лежали прямо в навозной куче. Я выловил две бумажки, расправил их и увидел, что это были части письма, написанного энергичным мужским почерком, не похожим на почерк дяди Кристена. Слова можно было разобрать: «Госп. Кр…. — написано было на одном клочке бумаги. — Мне больно пис»… На следующей строчке: «Нелегко оставить такие не»… И на следующей — «равенство таким способом». На другом — только: «терп такое… и для вашего блага». Остальное затерялось в экскрементах и моче.
Я не знал, что делать и как действовать. Понятно, это письмо не было прощальным, написанным Марией, потому что тогда ему не было нужды появляться в «комнате» Марии, где до него уже побывала тетя Линна. Я никак не мог сообразить, что же это такое? Официальное послание, почти угрожающее по тону, написанное синими чернилами и явно в спешке? Не исключено, что это все же важное письмо, иначе дядя Кристен не занимался бы им и не выбросил таким способом.
От зловония навозной жижи кружилась голова. Тошнило. Кто-то позвал меня. Он! Дядя Кристен! Я свернул клочки письма и бросил их как можно дальше в заросли сорняков. Потом присел на корточки, чтобы не увидели. Еще раз выкрикнули мое имя. Потом дверь захлопнулась, и стало тихо. Я подождал, а затем начал свое отступление: крался, пригнувшись в траве, миновал роковой поворот, где меня могли видеть, если стояли у кухонного окна; прополз под настилом амбара, вдоль амбарной стены, потом смело метнулся наискосок по двору и благополучно оказался прямо у входной двери… глубоко вздохнул и вошел в кухню.
Он стоял у кухонной стойки и смотрел в окно. (Как долго он стоял там? Меня знобило.) Он выглядел озабоченным, я сразу это заметил. Может, думал о своих делах и не видел меня? Мы были одни в кухне.
— Звал меня? — спросил я отдышавшись.
— Да… — сказал он как-то неопределенно.
Потом вдруг взглянул на пол:
— Петер, что у тебя с ногами?
Я посмотрел вниз, хотя заранее уже знал, в чем дело. Глупая непоправимая ошибка: мокрые следы на кухонном полу; я забыл главное, забыл об испачканных кроссовках.
— Где ты был?
— За амбаром.
Я чуть не заплакал от стыда, что выдал себя так глупо.
— Я… я хотел накопать червей, — солгал я в отчаянии. — Для рыбалки.
— Что ж, молодец.
Значит, он не заметил эти пакостные отпечатки. Сосредоточенно смотрел куда-то вдаль, а я и моя обувь, кажется, мало его интересовали.
— Послушай, Петер, — сказал он помолчав. — Сделай мне одолжение, сходи в магазин. Если хочешь, возьми велосипед.
Конечно, я готов был сделать ему одолжение. Все что угодно, только бы не задавал разоблачающих меня вопросов. Хотелось мира и покоя в усадьбе Фагерлюнд.
— Мне нужны гвозди, — сказал он. — Буду чинить крышу. Спроси также, есть ли кровельный толь. Купи или закажи рулон. — Он снова выглянул из окна. — Только бы держалась там наверху… Думаешь, получится?
— Конечно, — сказал я.
— И еще, знаешь, купи недорогую игрушку… — Он помолчал, улыбнулся, посмотрел на меня смущенно. — Игрушку для малышки Ханны. Медвежонка или что-то в этом роде. Ну, сам сообрази.
Он выглядел смирной овечкой, одна невинность; но по лицу было видно, что он не все сказал, и что это ему сказать не просто:
— И еще, не говори Линне. Ты знаешь, как она реагирует… Она не любит, что мы ходим к дому Весселя. Боится сплетен и разговоров… Когда придешь, положи в сарае.
— All right, — заверил я его, стараясь держаться, как подобает истому мужчине. Было в дяде Кристине нечто такое, что не позволяло думать о нем плохо. И подозревать его тоже было нехорошо, невзирая на его вчерашние действия позади амбара. Он хотел чинить крышу. А почему бы и нет? И был в «комнате Марии» по законному делу. Несмотря ни на что он честный труженик, крестьянин, папин брат, моя дядя, которого я всегда горячо любил, и ничего незаконного не было в его намерениях. Я готов был ему услужить, дать взаймы свой нож, к примеру, хотя был уверен, что он воспользуется им не в добрых целях. Он посылает меня в магазин, я обязан купить игрушку для малышки Ханны, и еще он утверждает, что тетя Линна боится сплетен. Нет, что бы то ни было, но подозревать его я не мог, во всяком случае, не сейчас, когда он стоял и доверительно мне улыбался.
Я взял старый велосипед и покатил по дороге в центр, раздумывая над тем, что он сказал бы, если бы знал, что вчера Катрине поцеловала меня. Да, меня, а не его! Несмотря на его мужскую силу и кажущуюся молодость. Меня!
По обеим сторонам узкой дорожки богатым зеленым ковром раскинулись поля. Ветер рвал свежую листву с кудрявых березок у столбов, где кончались владения дяди Кристена и где не так давно стояла изгородь. На небе копились тучи. Меня мотало из стороны в сторону, потому что непривычно было сидеть на высоком сиденье. Цепь звенела, когда я нажимал на педали. Центр находился в полутора километрах, но дорога шла все время под горку. Я с наслаждением слушал, как трещит гравий под покрышками. Несколько раз меня уносило в сторону. Певуче пели дубы. Дул сильный ветер… Меня все это устраивало: немного бури, немного ветра и дождя… то, что надо для жителя леса!
Катрине. Сомнения нет, у нее серьезные намерения относительно моей особы, иначе к чему поцелуй? Вероятно, она любит меня, потому что я люблю ее больше всего на свете.
11.
Когда я, выполнив поручение дяди Кристена, выходил из магазина, то натолкнулся на Герду Бергсхаген.
— Привет, Петер, какая неожиданность! — воскликнула она, снимая хозяйственную сумку с руля.
— Привет, Герда, — ответил я немного смутившись, но быстро овладев собой. Немного, конечно, нервничал, но, чтобы она не заметила этого, специально повернулся к ней спиной, прикрепляя на багажнике коробку с гвоздями и пакет с пластиковой уткой ярко-оранжевого цвета для малышки Ханны. Медведей не было.
— Подождешь меня? Поедем домой вместе?
Я согласился ждать.
Потом мы ехали на велосипедах домой бок о бок, мимо автобусной остановки, заправочной колонки, ехали медленно, вставая при каждом подъеме.
— Придешь, Петер, на праздник святого Улава? — спросила она, когда мы проезжали мимо зеленой лужайки перед Домом культуры.
— Возможно… наверняка.
— Праздник будет на славу! Ведь Карльсены играют.
— Ага?
Я не знал, кто такие Карльсены.
— Они молодчага! Уже пластинку свою выпустили!
Потом мы снова ехали молча.
— Мне сказали, вчера ты была у нас, — спросил я невинным голосом, будто не знал, зачем она приходила.
— Да, — она покраснела. — Я думала, ты поможешь мне.
— Пожалуйста.
— Как у тебя с английским?
— Неплохо.
— Поможешь написать письмо в Англию?
Так. Возлюбленный в Англии. Летнее прошлогоднее увлечение. Я бы приревновал ее, если бы относился к Герде несколько иначе.
— Конечно, помогу.
— Спасибо тебе, Петер.
Она благодарила меня так энергично, так горячо, что дала повод подозревать, что вопрос был задан неспроста, скрывал нечто большее, но подул ветер и растрепал ее волосы так, что я не мог поймать ее взгляд и отгадать ее настроение.
— Приходи, когда тебе удобно. Или я загляну к вам.
Белая дорога была неровной, то ползла вверх, то спускалась вниз, извивалась между светлыми полями и темными тучами, скапливающимися на гребне холма. Но мы словно не замечали непогоду, ветер рвал наши слова и получались одни только нечленораздельные звуки. Надвигалась гроза.
— Я разговаривала с Катрине сегодня утром, — сказала она, и теперь настал мой черед покраснеть. Сосредоточенно уставился на руль, чтобы не заметно было выражение счастья на лице при воспоминании о проведенном вечере, и еще я ужасно боялся, что Катрине могла забыться и выдать самое сокровенное из всех наших тайн.
— Она рада была, что ты навестил ее. Сказала, вы говорили о многом. Просила передать привет, если увижу.
— Да? Спасибо.
Удалось изобразить равнодушие на лице, но голос выдал, прыгнул на октаву выше.
— Я думаю, она неравнодушна к тебе, Петер…
Она засмеялась до странности возбужденно, громко-прегромко. Может, выражение на моем лице было несуразным?
— Ну что ты говоришь…
Я побагровел, глаз не смел оторвать от руля; «неравнодушна к тебе» звучало замечательно, по-старомодному, служило доказательством, подтверждением моего состояния.
Она помолчала и добавила:
— Катрине красивая, правда?
— Да. Может быть. Не самое худшее.
Я хотел бы гимны петь в честь Катрине, но разоблачать себя не смел.
— Я думаю, что она самая красивая из тех, кого я знаю, — вздохнула Герда и убрала с лица свои медного цвета волосы.
Началась неровная холмистая местность, и мы сошли с велосипедов, шагали рядом, подбрасывали ногами мелкие камешки, рулили велосипеды, втаптывали клубы пыли в гравий, изо всех сил старались смотреть только вперед.
— Что будешь делать после школы? — спросила она, когда мы довольно долго молчали и голова, казалось, наполнилась ветром и звуками шагов по гравию.
— Не знаю еще… Учиться дальше. Нет, не знаю.
Я, действительно, не имел представления, что буду делать. Особенно меня ничто не интересовало, особого таланта у меня тоже не было, я знал это, и одна только мысль распланировать все лет на десять вперед, если не на всю жизнь, действовала угнетающе. Я едва ли в состоянии был сказать, кто я такой в ближайшие дни.
— Ты, вероятно, будешь учиться, станешь доктором или что-то в этом роде.
В сельской местности принято было говорить «доктор», а не врач. Я был согласен с ней, я тоже думал, что создан для большого полета, несмотря на потрясающее свое несовершенство. Но, разумеется, об этом не принято говорить.
— А ты? — спросил я, потому что понял, что она желает говорить на эту тему.
— Хочу стать стюардессой, — не задумываясь ответила Герда Берсхаген. — Уже послала документы, к осени жду ответа.
— Хорошо, — промолвил я ошеломленно, не ожидая от нее такой прыти, хотя знал, что год назад она посещала школу домоводства. — Нелегко, вероятно, получить это место?
— У меня хорошие отметки и блестящие отзывы из гостиницы…
Вот где она встретила своего англичанина! Этот англичанин начинал действовать мне на нервы.
— Но Йо не верит, что меня возьмут…
— Почему?
— Он говорит, что я плоская. Он говорит, что все стюардессы должны иметь по крайней мере девяносто шесть сантиметров. В верхней части.
Она ударила рукой по воздуху на уровне груди.
— Плоская? — Я удивился. — Не может быть…
— Скажи, Петер, только правду. Ты тоже думаешь, что я плоская?
Сегодня на ней была юбка и блузка и поверх нее светлая вязаная кофта; оголенные ноги покрыты тоненькими светлыми волосиками, топорщимися на ветру. Теперь она расстегнула кофту, предоставляя мне возможность установить, плоская ли она или нет. И я уставился на нее, как будто никогда прежде не видел, и собственно так оно и было. Я понимал, что смотрел на нее всегда с пристрастием из-за неприличной болтовни брата. Но теперь все изменилось: веснушки, вздернутый нос, длинные волосы, большие глаза (коровьи глаза, как насмешничал Йо), которые просили меня о положительной оценке ее качеств стюардессы; даже рот с мелкими, слегка острыми зубами вдруг превратился в нечто для меня привлекательное… естественно, в определенных рамках; да, она была почти красива, когда смотрела так на меня — вызывающе и испуганно, смело и растерянно, ведь только тонкая летняя блузка отделяла ее отвагу от застенчивости.
— Я плоская? Как ты считаешь?
— Нет, не сказал бы…
Я заставил себя смотреть на нее, чтобы оценить возвышение под блузкой. Но как можно спрашивать меня о таком? Меня, у которого при виде женских форм на картине, или у статуи, или у женщины на улице, появлялись самые разнузданные мысли. Вспомнилась худенькая фигурка Катрине, ее дыхание у моего уха, прикосновение ее груди к моей тонкой, все еще тонкой руке (и это произошло вчера, всего лишь вчера вечером!)… Бесплотный дух она! А грудь у Герды, насколько я понимал, была в полном порядке.
— Я думаю, вполне…
Я не мог выразиться прилично, передать свое впечатление нормальными словами, уставился только, точно загипнотизированный, на ее блузку, которая то поднималась, то опускалась… глаз не мог оторвать, смотрел вроде бы по долгу, просила же… И не заметил, как убрал руки с руля, и велосипед перевернулся.
— Черт!
Я тотчас прыгнул за велосипедом, но напрасно старался; он уже лежал на дороге: одно колесо тихо вращалось, а руль зацепился за спицы ее велосипеда.
— Черт возьми!
Вместе мы выправили наши велосипеды и привели в порядок наши, пришедшие в возбуждение чувства.
Мы подошли к развилке. Мне было прямо, а ей предстояло свернуть. Но она предложила:
— Мне все равно, каким путем идти. Могу мимо вашего двора. Расстояние одинаковое.
Намерение ее нетрудно было разгадать: «мимо вашего двора» было значительно дальше, причем тропинка сужалась, едва проходима с велосипедом; но ясно, она хотела побыть со мной, и я обрадовался и завоображал, благодарен был ей и нисколько не сердился за эту маленькую хитрость. Мы ехали медленно и неторопливо, смеялись и говорили, сильные порывы ветра били прямо в лицо. Идти было нелегко. И небо над нами — настоящее колдовское сочетание, слияние легкой улыбки солнца и мрачных грозовых туч.
Первые капли дождя упали, когда мы въезжали во двор. Я направил велосипед к сараю, где хранился хозяйственный инвентарь. Она шла позади. Прежде чем начался ливень, мы успели забежать под навес: я с коробкой гвоздей и пакетом с игрушкой под мышкой, она с хозяйственной сумкой в руке. Велосипеды оставили у штабелей с дровами, сами вошли в сарай, наблюдали за грозой, смеялись и дрожали, пробовали дышать нормально. Она стояла позади меня, близко, достаточно близко, чтобы чувствовать тепло ее тела, слышать ее дыхание, и мне стало беспокойно, но одновременно и радостно; вообразил, будто мы на необитаемом острове, отрезаны от всего мира, вынуждены ждать, пока не прояснится небо… тонкая стенка сарая спасала нас от бешеных, низвергающихся сверху потоков воды. Здесь, на этом острове, я оказался вместе с энергичной Гердой Бергсхаген, которая прошла школу домоводства, имела возлюбленного в Англии и которая добровольно предоставила мне свою грудь на профессиональное рассмотрение. Сердце в испуге бешено колотилось в такт нескончаемому галопированию дождя по черепичной крыше. Все скрутилось и переплелось в этот миг: мое томление, моя неопытность, моя беспомощность.
Я положил упаковки с покупками на строгальный станок, она все еще держала хозяйственную сумку в руке. Один пакет раскрылся, из него выпало несколько флаконов и маленький кувшинчик.
— Это для Катрине, — сказала она, увидев, что я пристально уставился на выпавшие бутылочки.
Я отвел глаза, словно увидел что-то неприглядное или непристойное.
— Она просила купить немного косметики. Я зайду к ней вечером, будем краситься. Сказала голосом, будто поверяла нечто опасное, нечто тайное, интимное. Во всяком случае, я так это понял; подумать только, они там вдвоем будут покрывать себя до неузнаваемости красками, они взрослые… мысль была неприятна, я возбудился и испугался в одно и тоже время.
— Катрине очень умело красится. И меня обещала научить, под Аву Гарднер. А сама она красится под Мэрлин…
Я страдал. Такого рода занятия для меня, что световой год, вне здравого понимания. Что мне было делать пятнадцатилетнему подростку с двумя взрослыми женщинами, которые занимались втихомолку косметической недобропорядочностью. Косметическая оргия? Я подумал о смешной детской игрушке, которую купил по просьбе дяди Кристена, но которую рассматривал как дар своей признательности… ей! за… А теперь? Щедрость моя ни к чему! Одна насмешка! Хотел бы взглянуть одним глазком, что они там делали, оставшись наедине, о чем говорили, рассказывали друг другу, друг о друге!? Но как, как узнать? Спросить не решался…
Дождь продолжать барабанить. Мы стояли в сарае, как потерпевшие кораблекрушение, близко-близко, дыхание — спокойное и прерывистое, спокойное и прерывистое. Стоял ли дядя Кристен вот так с Марией на крыльце в Бергсхагене, если верить Йо? Но и Герда видела их. Под впечатлением этой мысли я выпалил:
— Герда, это правда, что дядя Кристен и Мария… стояли обнявшись во время конфирмации Йо?
Она посмотрела на меня:
— Йо рассказал?
— Да.
— Он всегда преувеличивает, — рассердилась она.
— Но правда или неправда?
— Да, они стояли обнявшись.
— Правда?..
— Нет, он не спал с ней. Скорее, наоборот. Люди зря болтают. Не желают слушать правду. А я знала давно, она сама мне рассказала зимой… она была такой подавленной, сказала, что только он, единственный, существует для нее в этом мире, но, разумеется, ничего не получится, и она чувствовала угрызения совести… И я знала: быть беде!
— Как это так?
— Она говорила так странно. Что лучше, мол, будет, если она исчезнет, не хочет никому несчастья. Есть человек, который из-за нее может причинить себе вред. Я не понимала, да, не понимала, что она думает. Особых причин для горестей у нее не было. Кавалеров много. Оге Бренден сватался к ней на праздник, но она сказала, что он тоже был там… Она была добрая и нежная, не понимаю, почему все так сложилось трудно для нее…
У Герды были большие блестящие глаза, коровьи глаза, по мнению Йо, и я был с ним согласен. Ни у одной девочки нет, и не будет таких глаз. Никогда, никогда! Она подошла ко мне ближе, я чувствовал плотность ее вязаной кофты у рукава своей рубашки, которая служила словно защитой в этом прикосновении (значительном или незначительном?), словно утешением.
— И потом она исчезла, — продолжала свой рассказ Герда тихим голосом, — я не особенно удивилась, потому что как бы ожидала, после того как она мне доверилась… Настроение у нее такое переменчивое, понимаешь, говорят, что это наследственное… Знаешь, я почти уверена, что она утонула в болоте. А ты, Петер, тоже веришь? Неприятно думать…
Судьба несчастной Марии способствовала нашему сближению в сарае. Наши скромные намерения были незначительными и безобидными в сравнении с тяжкими мыслями по поводу печальных и темных, не имеющих ответа вопросов, связанных с событиями в дядиной усадьбе. Счастье одного нередко строится на несчастье другого. Не раздумывая, я прижал руку к ее бедру и почувствовал тепло всего ее тела, сверху донизу, человеческое тепло. Потом была ее очередь: она схватила другую мою руку и придавила крепко к своей груди. Почти в шоке, почти в панике, не помня себя, ощущал я упругость и мягкость, колыхание под блузкой. Сжимал с благодарностью этот бугорок.
— Петер, — прошептала она. — Так хорошо. Делай, что хочешь. Неужели я плоская, как говорит Йо?
Я обнял ее свободной рукой за талию. Мы дышали в унисон, быстро, беспорядочно, почти испуганно, боялись любой помехи, могущей напомнить о повседневности, об обыденности, о той жизни, где мы почти не знали друг друга: сестра Йо и застенчивый племянник из города, взбалмошный тип, длинный и неприметный, как летняя гусеница. Я держал ее крепко, изо всех сил давил на грудь, старался передать ей свои самые наинежнейшие ощущения и надеялся на ответную взаимность.
Но чего-то не доставало. Понимал чего, но не смел. Не уверен был, как это произойдет, как склонить другого к этому, как технически вести себя, чтобы не оскандалиться. Конечно, видел и в фильмах, и в журналах, нередко в парке, в неэстетической обстановке, можно попытаться подражать… но я не смел, боялся, что не получится, и предоставил все на ее усмотрение. И она поняла меня. Положила руку мне на затылок, притянула мое лицо к своему, так близко, что я чувствовал ее дыхание, а потом приложила рот к моим плотно сжатым губам, сдавила их и протяжно вздохнула, словно ей стало несказанно легче. И я со всей страстью ответил на ее стенание, во всяком случае, так мне показалось. Ее язык вращался вокруг моих сжатых от ужаса губ, которые я пытался разомкнуть; я пытался успокоиться, смягчиться, освободиться от страха, засевшего во мне острым ножом, старался расплавить ледяную глыбу неопытности сладострастием, но я… я не под давался, проявлял стойкость.
На мгновение небо слегка прояснилось, солнечная полоска легла на дверной козырек, куда был устремлен мой взор, засмеялась мне, и в голове моей тоже на миг прояснилось. Но потом снова обрушился ливень.
12.
Я расставлял силки для птиц. Укрепил силки из тонкого конского волоса к веткам, куда должны прилетать большие птицы, положил для приманки кусочки хлеба. Не мешало бы или точнее было бы совсем правильно рассыпать немного ягод, ведь птицы их любят, но все еще стояло в цвету, даже кустики черники завивались пока светло-голубыми колокольчиками. Что ж, придется ограничиться хлебом. Потом сейчас не сезон для ловли птиц силками, но я был охотником, хотел им быть, хотел быть свободным и независимым, хотел вести самостоятельную жизнь в лесу, хотел жить своим умом и тем, что предлагала природа, хотел убедиться, что такое, по крайней мере, возможно.
Я попробовал петлю на указательном пальце: она затянулась легко и бесшумно, безжалостно; смертельно для голодного тетерева. Я нашел конский волос в конюшне. Отец как-то рассказывал мне, что, будучи мальчишками, они таким способом ловили дроздов. Конским волосом и рябиной. Дрозд, разумеется, тоже неплохо, но у меня были другие планы, я предпочитал крупную дичь: хотел питаться исключительно рыбой и большими птицами. А дядя и тетя пусть сидят на кухне и жуют свои котлеты.
Я проснулся, когда едва стало светать. Сон был беспокойным: о Герде, о ее теплом, твердом языке. Я встал, изучил перед осколком зеркала, висевшем над умывальником, прыщики на лице, припомнил слова Герды: «У тебя длинные ресницы, Петер, никогда не видела, чтобы у мальчишек были такие ресницы…» Ах, это не совсем полноценное поведение в сарае! С той нашей встречи прошло уже несколько дней, но я все еще боялся, что вел себя неподобающе незрело. И предал Катрине. Хотя нет, почему же? Я думал о ней, даже когда Герда начала целоваться. («Катрине красивая, правда?…Самая красивая из тех, кого я знаю…») Что остается делать? Уединиться, но не плакаться и не жалиться, а чувствовать себя в некотором роде победителем: ведь это я пленил ее настолько, что она, должно быть, совсем потеряла разум, чтобы делать то, что она делала, и говорить, что она говорила. В зеркале я пытался определить черты своей неотразимости…
Затем быстрый бег на местности. Нужно закаляться, физически развиваться. Давно уже не новые кроссовки почти сразу стали мокрыми. В лесу вот уже несколько дней сильно парило после дождя, но сегодня вновь засияло солнце. Было тепло. Приятно пахло. Я чувствовал себя свободным, могущественным властелином леса: кто кроме меня может наслаждаться этим лесным великолепием глубже и проникновеннее? кто имеет на то основание? кто кроме меня имеет на то право?
С завидной ловкостью я привязал силки к можжевельнику, рассыпал вокруг на должном расстоянии хлебные крошки: верная смерть для жадного глухаря, но большое счастье для охотника. Я — властелин, правитель леса.
Днем я взял рыболовную снасть и пошел к реке. В такую погоду нужно все попробовать. Рыба в реке водилась, я знал, хотя ни разу не поймал ничего, несмотря на то что каждое лето часами просиживал с удочкой. Но прежде рыбная ловля сама по себе была не важна, так, развлечение, но сегодня — совсем другое дело. Сегодня мне повезет! Сегодня счастье должно мне улыбнуться! Нежные девичьи глаза сопровождали меня во всех смелых и трудных делах, наблюдали за каждым движением, а золотистый солнечный свет грел приятно плечи и затылок, играл в листве, обволакивал молодые березки, так что они выглядели натянутыми парусами: сегодня у меня будет рыба! Одна? Нет, уйма, много больше, чем требуется одному человеку для пропитания… однако ее можно сушить, вялить, солить, в общем, как поступают настоящие рыбаки. Может, даже останется немного для тети Линны и дяди Кристена, пусть увидят, каким я стал взрослым и практичным…
Сегодняшний день должен, должен быть счастливым!
Я закинул удочку и вошел в воду. Речка здесь была неглубокая, так что я мог следить за беспомощным танцем дождевого червя по гладким белым камням, лежащим на дне; но он удалялся быстро, почти исчез из виду, ле́са дяди Кристена была короткая, поэтому я вытянул ее и проверил насадку; потом вновь закинул против течения и наблюдал за бестолковыми червячными пируэтами.
Я нашел себе укромное местечко на большом, выступающем из воды ровном камне. Речка была здесь приблизительно пять-шесть метров в ширину. На другом берегу до самой воды рос ольшаник, оттуда доносилось хлопанье крыльями, шелест, шипенье, щебетание, стрекотание… и еще один неясный и непонятный звук, который я принял за дуновение ветра, потому что сидел и мечтал. В отдалении между деревьями даже будто слышал шаги, но решил, что это игра моего пылкого воображения.
Поверхность воды серебрилась. Червяки разных цветов хаотично метались, пытаясь выманить рыбу в теплый и тихий день в июле месяце, месяце изобилия, который уже одарил меня своей щедростью.
Голову распирало от мыслей, слишком стремительных, чтобы удержать их и по-настоящему осознать… в основном незначительных и разбросанных: о Герде, об удивительной Герде Бергсхаген, которая оказалась совсем не толстой и не некрасивой, как я думал, которая сама просила жать ей грудь, потому что была уверена в моей опытности, кроме того, это был повод для сравнения… которая печалилась, что она слишком «плоская», чтобы стать стюардессой, которая шептала мне «делай, что хочешь!», когда стояла в сарае с хозяйственной сумкой в руках. Стоило вспомнить об этом небольшом головокружительном эпизоде, как сразу пришло ощущение собственной силы и власти, хотя, если по справедливости, так она затеяла все первая. И Катрине… моя ненаглядная Катрине, которую я не видел после своего визита к ней, но, конечно, которую я обязательно навещу. Ведь она приглашала. Она поцеловала меня в щеку, просила заходить… Но виноват сам, откладывал посещение. А он ходит к ней, ходит с ведром молока…
Жаркий, да почти душный июльский день, когда рыба не клюет. В такой день тебя одолевает необъяснимая дремота, чувствуешь непомерную усталость, пот катится градом, хочется в истоме сесть или лечь, расслабившись под дождиком ласкового солнечного света, просеивающегося сквозь листву. Из речных водоворотов вылетали на поверхность острые камешки. Так ощутимо, так потрясающе близко воспринималось все в этот полдень. Вот стрекоза скользнула по воде, остановилась, сверкнула на секунду металлическим блеском и продолжила свой путь. Красавица! Тот, кто был раньше стрекозой, тоже был, несомненно, элегантным и самостоятельным!
Но все еще не клевало. Я пошел вдоль речки, забросил удочку и загадал желание; преисполненный надежды, пристально наблюдал за червяком. Просил одного — поймать рыбу, безразлично какую. Единственное доказательство, что день выдался удачный, и что я способен на большее, нежели дурачить девчонок, зажимать им грудь в сарае, что были дела поважнее, и это истинная правда, а не скрытое самомнение; и еще — ожидание обещанного. Потом я снова забросил удочку и снова следил с мольбой и заклинанием за червяком.
Но рыба не желала клевать. Тогда я решил переменить место, пошел вниз по течению, подгоняемый навязчивой идеей добиться своего во что бы то ни стало. Солнечные блики в ясной воде настраивали на оптимистический лад, обещали исполнение задуманного. Идти становилось труднее. Приходилось переползать через круглые камни, продираться сквозь заросли, один раз зацепился лесой за ветки и рванул так, что посыпались листья; они упали в воду и мирно поплыли по течению. Было тепло. Я с тоской уставился на речку, где вода была чистая и холодная, почти недвижимая под зеленым покровом коварно колыхающейся у берега ряски. Я приблизился к месту купания у старой мельницы. Речка здесь была шире, но по-настоящему она разливалась чуть подальше, где образовывала Мельничную запруду, небольшое озерко, однако достигающее почти сорока метров в самом широком месте. Здесь я мог искупаться. Вспомнил о теплом вечере позапрошлого лета, когда вопреки всем запретам пришел сюда один и купался нагим и…
Я забросил еще раз удочку, не надеясь на успех, и пошел искать укромное местечко, где можно раздеться, не опасаясь появления людей, где речка будет достаточно глубокой, чтобы можно было хорошо искупаться и поплавать. Берег здесь порос еще гуще кустарником, но я упорно продвигался вперед. По моему разумению, где-то неподалеку должна быть маленькая бухта… Но вот я, наконец, увидел казалось бы подходящее место — крошечную лужайку, переходящую в голую скалу, круто спускающуюся к самой воде, доброжелательно ее принимающей. К сожалению, она находилась на противоположном берегу. Вброд не перейти, слишком глубоко, но и еще… я неожиданно увидел там такое ошеломляющее, что перехватило дыхание, что заставило меня, не долго думая, спрятаться в кустах… потому что на траве лежала… лежала девушка: худенькое тело, белая кожа, изящный изгиб рук, простертых вперед, бикини и копна золотистых кудрявых волос: Катрине! Моя Катрине лежала в уединенном уголке и загорала почти нагая, и я только по волосам признал ее; руки и плечи, узкая спина и длинные ноги — дивная красота, сон, соблазн, откровение, эта обнаженность…
Она не слышала меня. Она лежала так тихо, так необыкновенно тихо, что я даже испугался. Может, это была не она? Может, призрак, русалка? Закружилась голова и от жары, и от необычайно сильных запахов в зарослях низкорослого кустарника. Что было общего между этой отдыхающей русалкой, между этим распростертым девичьим телом и нежной гостеприимной девушкой, которая однажды сидела и рассказывала мне, подростку, сама, не по моей просьбе, естественно и не смущаясь, о своей жизни, о своем опыте, как она сказала, о том, что она чувствует себя одиноко здесь в деревне вдали от людей и рада моему визиту и поцеловала меня на прощанье, просила приходить?
Катрине. Я шептал ее имя, а теплые испарения речных зарослей окутывали меня, кружили голову и уносили куда-то далеко… Катрине. Она лежала на животе, лишь небольшой лоскуток материи вокруг задней округлости, и отдыхала или, может быть, заснула как «Спящая красавица»? Разумом не понять, что она находилась от меня всего в двадцати-тридцати метрах. Но ее нагота отдаляла, расстояние между нами казалось звездным. Я был поражен, потрясен прелестями Катрине: ее голыми плечами, ее спиной и бедрами и маленькими в красную крапинку бикини. Разумеется, я не имел намерения обнаруживать себя, совсем потерялся, липкий пот смущения жег руки. Ни гордости, ни былого самомнения! Я был всецело в ее власти.
Я присел на корточки и взирал, скрытый кустарником, на девичье тело, которое лежало и сверкало белизной на солнце, вознаграждая как бы тем самым мое скрытое наблюдение. Муравей заполз в кроссовку, и мухи веселились в ушах и на моей потной шее, и солнце жгло щеки, но внутри холодело, потому что… потому что я, наконец, заметил маленькую корзину, стоящую в тени, из которой на секунду показалась рука ребенка, выбросившего игрушку, очевидно, недовольная ею, желтую утку… пластиковая утка с ярко-оранжевым клювом лежала теперь печальная в траве… Моя утка! Когда же дядя Кристен успел отдать купленный мною подарок? Рано утром, когда я брал удилище в сарае, пакет лежал на строгальном станке… И еще я увидел: две пустые бутылки, брошенные в траве. Две бутылки: минеральная вода? кока-кола? Безразлично что, но две… две? Только для нее? Я увидел также два бумажных стаканчика, такие, какие дают в поезде…
Теперь припомнилось также, что не так давно я слышал нечто, похожее на шаги, неподалеку, да, конечно, шаги, просто не обратил внимания: вероятно, он! Конечно, он был здесь, именно здесь! Я тяжело дышал. Тело ломило от неудобной позы. Пот струился ручьями.
Я также обратил внимание, что под ее головой лежала одежда, одежда темно-синего цвета с белыми полосочками; рукава, пуговицы… Это была рабочая блуза, рабочая блуза, известная мне, рабочая блуза, которую я видел сегодня рано утром на дяде Кристене, когда испрашивал разрешения взять удилище. Теперь она лежала на зеленой траве под ее головой. Он! Он был здесь! Он видел Катрине в таком виде, говорил с ней, пил с ней лимонад, дал ей подарок… А, быть может, разделся, загорал и показал ей шрам… Вероятно…
Нужно бежать, нет больше сил вот так сидеть и взирать на ее прелести и вздыхать о ней. Бежать. Я начал потихоньку отходить, шаг за шагом, не спуская глаз с ее тела, такого изящного и маленького, недвижимого и провоцирующего, невинного и безобидного, однако подозрительного, испорченного близостью дяди Кристена. Но маневрировать с удочкой было нелегко, заросли кустарника не позволяли продвигаться бесшумно, поэтому я спустился ближе к воде, тут что-то подвернулось под ногами, мох соскользнул с камня: я потерял равновесие и упал, задержал скольжение руками, удочку не выпустил, и она, пролетев в воздухе дугой, с шумом плюхнулась в воду и так далеко, что я не мог управлять ею; к тому же продолжал думать о Катрине и в отчаянии решил сделать все, чтобы она меня не увидела и не услышала… спас себя, ухватившись за ветки. Вот так и лежал я на четвереньках на открытом берегу речки, продолжая держать в одной руке удочку, которая теперь то поднималась из воды, то погружалась, крутилась и вращалась, пыталась вырваться, а в другой руке, которая ныла и болела, сжимал листья и сломанные ветки; взгляд же был по-прежнему прикован к нагой нимфе, которая теперь, в это нестерпимое для меня мгновение, вдруг проявила признаки жизни, приподнялась на локтях и повернулась в мою сторону, оголив свою удивительную верхнюю часть: два глаза и два темных пятнышка на груди удивленно уставились на меня с другого берега. Удар, от которого не оправиться!
Я смотрел вниз, смотрел в сторону, перебирал ногами, тащил, что было сил, несчастную удочку из воды, не смел взглянуть в ее сторону, едва мог двигаться, едва дышал от сомнения и стыда быть разоблаченным в подглядывании; и все же глазел на нее, глазел комическим и недостойным способом. Лицо горело. Я должен спрятаться. На уме было единственное: бежать! бежать без оглядки! Но, разумеется, к моему невыразимому огорчению я не сдвинулся с места, наблюдал за солнечными бликами на воде и размышлял, был ли это мой последний миг на земле, была ли это смерть? Вечный мрак и погибель?
— Хей, Петер!
Ее голос разлился колокольчиком над рекой, звонкий, беззаботный и веселый. Разве мог я противиться? Отважился и выглянул. Она прикрыла рукой грудь, улыбалась и махала другой рукой. Ни тени тревоги или возмущения:
— Я не видела тебя, понимаешь? Ловишь рыбу?
— Я… да. Я споткнулся. (Идиот! Будто она не понимала!)
— Да, камушки здесь хорошие. Ушибся?
— Нет, ничего.
Свободной рукой я стряхнул с одежды прилипшую листву и, чтобы показать, что я все еще был вне себя от падения, оперся на удочку, точно это была моя последняя спасательная соломинка.
— Повезло, значит. Наловил рыбы?
— Нет, еще нет. Сегодня… сегодня очень тепло.
— Иди сюда и загорай…
Она искренне и приветливо улыбнулась, нисколько не смущаясь собственной наготы и не обращая внимания на мое ненормальное состояние.
— Ах, как здесь хорошо!
От ее слов закружилась голова. Не сразу, но понял, что в ее голосе не было ни тени упрека, ни тени подозрения. Чудо! Может, она поверила, что я пришел сюда как раз сейчас и не видел ее до того, как она увидела меня? Что я случайно споткнулся именно на этом месте без всяких задних мыслей? Или ей совершенно все равно? А может, разговаривать с мужчинами в полуобнаженном виде для нее также естественно, как и открыто рассказывать о своих любовных связях? Нет, сердиться на нее было нельзя, она вмиг рассеивала мои страхи и сомнения. Она была такой самостоятельной, такой неуязвимой, такой независимой от обывательских банальных понятий о приличии. Она была сильфидой, неземным существом, русалкой…
Мне стало легче. Значительно легче. Я был спасен. Готов был принести в жертву ей все что угодно. Готов был служить ей покорно. Конечно, уступлю и приму предложение погреться на солнышке, но не более того… Судьбой мне ниспослано испытание. Нагая нимфа на другом берегу речки все еще волновала воображение и соблазняла. Ну, а если окажусь там действительно подле нее, как быть тогда, что сказать? Имею ли я право воспользоваться случаем? Грубые и пошлые слова Йо звучали в голове: «Так и не совокупились? Ты гомосексик?»
— Поднимись выше по реке, там можно перейти. Там, кажется, мелко.
— Да, кажется…
Но я отрицательно покачал головой. Мой взор был прикован к руке, прикрывавшей грудь, которую я ясно видел всего минуту назад. Впервые в своей жизни!
— Попробую еще порыбачить…
Я невнятно пробурчал объяснение о своем нежелании загорать. Солнце жгло немилосердно. Речка несла свои воды бесшумно, спокойно. Лежать на траве возле нее и, быть может, иногда дотронуться до груди? Ведь заниматься рыбной ловлей в погожий день просто нелепо и глупо! Однако нужно взять себя в руки, произвести впечатление волевого, решительного и целеустремленного мужчины. К тому же я постановил рыбачить целый день, нечто вроде покаяния за недавние греховные мысли. Принялся сразу за дело: вытащил леску, распутал нити, выбросил жалкие остатки мертвой приманки, посадил нового червяка и, дабы показать ей, что я не бросаю слов на ветер, забросил ловко, с профессиональной меткостью в воду крючок. Она должна видеть, что слов на ветер я не бросаю. И кроме того, это был хороший предлог некого сближения с ней, хотя и на определенном, неопасном расстоянии.
— Ты же сам сказал, что сегодня слишком тепло, — засмеялась она.
— Там повыше есть места получше…
Леска натянулась, но явно не клевало, темная водная глубина казалась совершенно безжизненной. Нечего надеяться на успех. Пора прекратить. Она снова опустилась на траву и лежала, положив голову на локти, и наблюдала за мной. Я неуверенно помахал ей:
— Пока!
— Приходи снова, если рыбка сюда направится!
— Ол’райт!
Я сделал три-четыре шага, но снова повернулся:
— Я… возможно, я приду к тебе в ближайшие дни!
— Отлично! — прокричала она вслед. Помахала. Еще раз позволила мне увидеть груди с темными кружочками. Тут я вдруг обратил внимание совсем на другое: ее волосы были гладко зачесаны, подняты к затылку и закреплены повязкой желтого или красно-бурого цвета… точно такая повязка висела в моей избушке; дядя Кристен тогда сорвал ее с гвоздика и спрятал в кармане. Я, конечно, не смел утверждать, что это одна и та же повязка, но сходство было. И, вероятно, не случайное.
Я поспешил уйти, скрыться из виду. В голову пекло, колени после падения сильно болели. Обуревали сомнения, перед глазами — ее груди и два твердых кружочка на белой коже. Понятно, из-за ребенка, она ведь кормила. Я читал об этом в справочном словаре, который был моим единственным источником просвещения в практических сексуальных делах: грудные соски меняют окраску. Иллюстрации. Эрекция. С болью подумал о неумолимых физических процессах, которым было подвержено изящное тело Катрине. Она была многоопытной женщиной, любовником ее был женатый мужчина, она родила девочку, кормит ее грудью, спит, Бог знает, с кем… Все как бы прошло через ее тело, ее «пользовали», больше «пользовали», нежели грузную тетю Линну, у которой не было детей… однако несмотря ни на что Катрине была молодой и грациозной, словно одного со мной возраста; «молодой» и «бывшей в употреблении» одновременно, манящей и недосягаемой… был ли дядя Кристен, действительно, у нее до меня?
Отойдя на значительное расстояние, я остановился, все еще пребывая в смущении, сомнении и самобичевании, нашел подходящее место и забросил удочку, более по долгу, нежели по убеждению. Место здесь было мелкое, и я без труда следил за печальным скольжением червяка по шлифованным камням. Дядя Кристен точно был у Катрине перед тем, как появился я, он… сильный мужчина в возрасте, однако все же молодой, с черными густыми волосами и крепкими руками. И все равно… Усилием воли я вызвал самые потаенные свои пожелания. Призвал на помощь магическую силу влюбленности: она улыбалась мне и смеялась и махала рукой, просила прийти, оказав таким образом мне свое расположение, ни разу не смутившись своей наготы. Разве это ничего не значило? Не значило ли это, что я был ее избранником? Остальные исключались? От такой мысли стало тепло на душе. Недавние сомнения готовы были улетучиться под влиянием неумолимого тщеславия пятнадцатилетнего мальчишки; я видел перед собой ее смеющиеся глаза и груди с темно-коричневыми верхушечками, которые тоже улыбались мне, конечно, на свой лад.
Леска отплыла далеко и слабо поддергивала в воде. Я потянул ее к себе. В размышлениях забыл о рыбалке и о своих недавних намерениях. Скоро, вероятно, начнет клевать. Леска сопротивлялась. Неровные рывки удилища; что-то живое трепыхалось на другом конце, и как в экстазе пережил я самое удивительное мгновение для рыбака: поймал! В этот исключительный момент я забыл о всех правилах рыбалки, сильно взмахнул удилищем, так что крючок сорвался с лески, и рыба, сверкнув серебристой чешуей, пролетела над моей головой, а потом уже и удочка упала где-то позади меня в кустарнике. Я поймал рыбу, и она была на суше!
Ошалелый от счастья, ползал я в поисках своей добычи. Не совсем удачный конец, но все равно — мой счастливый день!
Это был речной окунь, маленький окунек, который из-за моего неосторожного маневра освободился от крючка и лежал теперь дергаясь и хрипя, а теплое солнце разошлось по нему разноцветьем. Моя рыба. И какая симпатичная! Я попробовал взять окуня, но он выскользнул из рук. Сосновые иглы и листики крепко пристали к чешуе. По всем правилам я должен умертвить его, чтобы не мучить, но я не мог. Он был такой красивый, брюшко с плавниками красные, а спинка зеленовато-синяя с темными поперечными полосами. Он прыгал, барахтался, лежал раскрывая рот и хватая воздух, а потом снова трепыхался. Мне удалось схватить его. Держал крепко в руке, знал, что следовало делать, но… Ни за что на свете не хотел я просунуть пальцы в жабры и придавить голову. Вместо этого я побежал к реке. Там я нашел, к счастью, жестянку, ополоснул ее и наполнил водой, сунул в нее рыбку. Она покрутилась, сделала три-четыре круга, а потом мирно легла на дно. Значит все в порядке. Моя рыба жила!
С большой предосторожностью я поставил свой улов на берегу, а сам занялся удочкой, освободил от веток и листьев. Потом отправился домой, положив удочку на плечо, неся жестянку в руке. Я был счастлив! Хотел быть добрым ко всем. Сегодня мне повезло, значит, и я обязан соответственно действовать — спасти жизнь, пусть даже окуньку, которого я честно поймал; все есть жизнь, даже мухи живые существа… А в чем причина моего нынешнего поведения?.. Потому что нежные груди Катрине смотрели на меня и улыбались.
В избушке было жарко. Почти бездыханные мухи облепили стекла на окне. От тепла потрескивало дерево. Я наполнил большой стакан водой и выпустил в него рыбку, бросил хлебные крошки, но она игнорировала еду. Потом я лег на кровать, посмотрел на паука, исполнявшего акробатические номера под балками, почувствовал, как сон смыкает мне очи, и — заснул. Спал, пока не ощутил, как солнце, проникнув сквозь дверь, ласкает лицо. Опять было полно мух, противных… они ползали, жужжали, влетали и вылетали, кружили на солнцепеке, бились о стекла, облепили даже стакан. А в стакане лежала пузиком кверху маленькая рыбка, мирно покачиваясь на воде, окруженная тонкой желтоватой слизью.
13.
Несколько дней спустя меня навестил Йо. У него была новость:
— Они играют в покер, особый! Его голос разрывался от радости.
— Кто? Где?
— Герда и эта городская. Ну, что живет в доме Весселя. Герда рассказала. Я знал, что они занимаются там чертовскими делами.
— О-о-о!
— Ясно, как божий день. Она у нее чуть ли не каждый вечер, ну почти каждый. Несет с собой всякие причиндалы, чтобы краситься, лак для волос и прочее… Я знал, знал.
Он торжествовал, смеялся и улыбался, показывая желтые зубы. Его колени были ободраны, щиколотки были темными от грязи; он не любил носить носки или гольфы. Он был самым неприятным из всех знакомых мне мальчишек, однако он был моим товарищем по лету, у нас было больше общего, нежели различного. Во всяком случае, сейчас.
Но на этом сообщение Йо не закончилось:
— Герда рассказала, что они бегали голыми… Две девки… Ведьмы какие, говорю я! Может, они обе гомосексики!
— Может…
Я не знал, что и думать. Возможно, он сочинил всю эту отсебятину, чтобы придать истории больше сенсации, да я был почти уверен, что это вымысел, но вдруг припомнилось, что Катрине спросила меня, играю ли я в покер. Может, она именно такое подразумевала? Кровь мгновенно прилила к лицу, ведь я ни разу не играл в покер!
Йо был в настроении:
— Пользуйся сейчас шансом, она только и ждет… Ты же знаешь, вечно не ждут…
— Нет, конечно…
Я должен дать ему отпор, даже если придется поступиться своим достоинством, даже если придется изменить себе и своим принципам.
— А я и не упускаю шанса, если он представляется.
Он не думал уступать.
— Ага? Значит, был у нее?
— Нет, но я видел ее на речке, она лежала и загорала.
— Ага!
— Она была голая. Клянусь!
— Черт! Он чуть было не задохнулся от удивления. А ты?
— Я? Ситуация была, понимаешь, не та… младенец был рядом, да и мне нужно было срочно помочь дяде Кристену сушить сено…
Мы как раз начали недавно копнить сено, и неправда выглядела правдой.
— Невезуха!
— Да еще какая! Но мне было обещано…
Я крутился-вертелся, подличал, смешивал ее с грязью, мою Катрине, выдал на растерзание мальчишке ни за что… и все почему? Потому что хотел первенствовать, одержать верх над ним, и еще — потому что хотел поставить его на место, а заодно и ее, которая играла в покер с Гердой. И мне удалось это:
— О черт! Какова она?
— Хороша, — сказал я с безразличием. — Немного маленькие груди…
— А я что говорил? — воскликнул Йо, который никогда не видел Катрине Станг. — Что? — повторил он, наслаждаясь моей ложью.
Был полдень. Тишина. Тепло. Мы молчали, возможно, раздумывая над тем враньем, которым недавно обменялись. Я чувствовал себя подавленным и возбужденным при мысли о двух девушках, игравших в покер и красившихся. Я представил себе сначала одну, потом увидел зримо другую, почему? Были основания, ведь немало потратил сил и на ту, и на другую.
Йо спросил вдруг:
— Петер, а как мальчишки это делают?
Вот, значит, над чем он голову ломает!
— Не знаю точно…
Я слышал уйму фантастических мнений, но никогда не верил, что так бывает в обычной нормальной жизни.
— Думаешь, они спереди это делают? Да? А Серен Скеуг сказал, что сзади.
— Сзади?
— Да, сзади. Точно собаки.
— Нет, больно же тогда!
— Фу, какие гадости! Свинство!
Мы еще немного порассуждали над техническими способами осуществления поставленной проблемы, пока он, наконец, не сказал начистоту о своем истинном намерении:
— Послушай, давай промеряем?
— Как? Здесь?
— Да, теперь. Именно теперь. Хочешь?
Да, я фактически хотел. Вероятно, разговоры о девчонках способствовали…
— О’кей.
— О’кей.
Со дня встречи с Катрине прошла приблизительно неделя. Даже благие намерения со временем забываются. И я согласился на предложение Йо, быть может, не совсем охотно, но с радостью. Возвращение в детство.
Силки! Я совсем забыл о них! Столько всякого в голове…
Когда Йо ушел, я отправился в лес проверять их. Я не хотел убивать птиц. Не понимал, как вообще мог решиться на такое — расставлять ловушки для маленьких живых существ. И как легко забывается, что делаешь. Надеялся теперь, что силки окажутся пустыми, или, если и попал кто, так он жив; может, это дрозд, а может, ворона или слегка раненый ворон… я возьму их домой, буду ухаживать, приручу. Так я теперь утешал себя.
Но силки оказались пустыми. Три первых, которые я нашел, висели нетронутыми, даже приманка была целой и невредимой. Четвертый бесследно исчез, а может, я перепутал место. Оставался еще один, очевидно, тоже бесполезно осматривать. Но он висел, как я помнил, недалеко, да и мне было по пути.
В пятом висела маленькая птичка. Малиновка, мертвая. Она попала в силок одним крылом и висела так странно с вывороченной головой книзу и раскрытым клювом, маленькие коготочки изогнулись, пытаясь ухватиться за ветки. На крыле, попавшем в петлю, прозрачные перья раскинулись красивый веером, но другое крыло висело по-сиротски безжизненно, острием указывая на землю. Длинные светлые соломинки торчали сверху, словно хотели прикрыть мертвое тело.
Я осторожно освободил птичку, не выбросил, стоял и держал в руке. Тельце холодное и невесомое.
Обескураженный отправился я домой. Всю дорогу нес птицу, осторожно прижав к себе, точно знак своего раскаяния. В избушке я положил ее на газету и рассматривал. Она была красивой, само совершенство, и красное оперение на грудке слегка шевелилось от моего дыхания. Клюв, коготочки — результат искусной филигранной работы. Оперение на сломанном крыле легло вялым полукружочком. Я так долго смотрел на птицу, что она стала как бы частью меня, стала моей собственностью, драгоценным моим кладом. Его нужно спрятать и доставать, когда возникнет потребность видеть прекрасное. Остался доволен принятым решением.
Но мухи не хотели упустить свое. Как я не пытался их отогнать, они слетались к птице, ползали по ней. Нужно спрятать. Я завернул птичку в газету, встал на колени и задвинул далеко под кровать. Надежно. Похороню позже, когда найду подходящее место.
Подойдя вечером к дому, я услышал невообразимый шум. Оказалось, что коровы сломали изгородь и разбежались и теперь паслись на пашне. Дядя Кристен бросился за ними вдогонку, и я поспешил на помощь.
Но когда я подошел, он уже согнал почти всех, лишь две или три упрямились, прыгали, строптиво задрав кверху хвосты. Дядя бегал, тяжело подпрыгивая по твердым налитым колосьям, громко кричал и бил плеткой. Животные неслись галопом, а дядя Кристен, тяжело дыша, за ними вдогонку, не позволяя им отклониться в сторону… мало элегантного было в этом беге: я наблюдал с большим удивлением, не помогал, так как знал, что дядя Кристен все равно справится.
И он справился. Он хорошо знал их коварные нравы, гнал их к дому, посвистывая, крича и размахивая плетью. Он был в ярости. Я никогда не видел его таким, он никогда не бил животных. И наблюдать за тем, что происходило, не доставляло особой радости. Я слышал, как он кричал им вслед проклятия, и плеть так извивалась, что воздух наполнялся пением. Но он согнал животных к воротам. Погнал дальше в коровник. Последняя корова получила сильный удар в живот: «Проклятая скотина!»
Я поспешил домой, не хотел возвращаться вместе с ним, когда у него такое настроение. Не понимал что с ним. Неприятно, разумеется, если скотина топчет посевы, но… Он никогда так себя не вел, никогда.
Я подошел к дому с сильно бьющимся сердцем, перепрыгнул через забор и сразу попал в кухню тети Линны. Пахло сладким. Она варила варенье. Стеклянные банки с вареньем стояли рядком на кухонной стойке. Оса кружила под потолком, потом переползла на окно.
— Он загнал их!
Она сидела за накрытым к ужину столом. Стояли тарелки и стаканы, лежали бутерброды. Она не ответила и не пошевельнулась, когда я вошел. Сидела на своем обычном месте, но будто никого не ждала, голова тяжело покоилась на одной руке, глаза были закрыты. Одинокая слеза упала на стол. Я увидел письмо там, где сидел дядя Кристен. Почтальон, вероятно, пришел сегодня поздно. Адрес на конверте был написан синими чернилами. И на кухонной стойке, ближе к дверям, стояло небольшое ведро с молоком, поблескивая по краям, будто в нетерпении ожидая дальнейшей транспортировки.
14.
Все последующие теплые дни мы возили сено. Он поднимал сено с тяжелых подставок, где оно лежало и сушилось, и бросал в телегу, а я утрамбовывал. Было невыносимо жарко, мы обливались потом, но он не знал усталости. Теперь я уже не сидел верхом на возу, как в прежние годы, когда был поменьше. Я брел позади телеги, чувствовал, как ноги набухают в мокрых от пота кроссовках, мечтал о тени и стакане холодной воды. Но он не хотел отдыхать, он не нуждался в отдыхе: бросал и бросал сено уверенными и привыкшими к работе руками, потом ехал и вываливал огромные снопы высушенного сена на пол в амбаре. У меня кружилась голова от этой тяжелой работы. Но мне нравилось наблюдать за ним, за его честным трудом, и я почти забыл о своих подозрениях. Такой мужчина, как дядя Кристен, без устали трудившийся день за днем как бы не мог ухаживать за молодой женщиной, одиноко живущей в доме поблизости. Не укладывалось в голове. Дядя Кристен снова стал для меня старым добрым дядей Кристеном, когда он неутомимо взмахивал вилами и бросал мне на воз сено.
Однажды довелось случайно увидеть знаменитый шрам. Его укусил слепень, и он подвернул штанину брюк и немилосердно расчесывал место укуса. Рубец в палец толщиной, красовался полумесяцем, охватив почти всю икру ноги. Это был шрам, который он, вероятно, демонстрировал перед Катрине. Вечером того дня я взял свой нож и сделал надрез на руке, длинный и глубокий, кровь потекла сразу… Пусть не думает, что только он смелый, стойкий боец-храбрец…
— Что у тебя с рукой?
Мы вместе ремонтировали изгородь. Ночью лил дождь, поэтому пришлось сделать перерыв в уборке сена. Тучи заволокли все небо, но было тепло. Мы энергично стучали по дереву кузнечными молотками. Привезенные доски лежали штабелем, сильно пахли, казалось, будто от тепла смола вытопилась из плотного дерева, хотя солнце только изредка показывалось.
— Не девчонки ли тебя поцарапали? Ха-ха…
Он увидел ранку на моей руке, рассмеялся, но как-то неестественно. И я вдвойне рассердился на него за этот панибратский тон. На что он намекал? Намекал на связь с кем-то? Ревновал? Разговаривая так, он нисколько не походил на доброго крестьянина, которым я гордился. Нет. Это был мужчина в возрасте, пытающийся молодиться, вызывающий подозрения, совершающий все возможное для заманивания молоденьких девиц… Катрине! Я повторил про себя все ее слова, воспроизвел в памяти минуту за минутой, движение за движением в тот наш памятный вечер. Нет, она не может вести себя точно так с другими, как со мной! Не может! Я не верил. Однако… Последние два вечера он снова ходил к ней с ведром молока… Потом его темперамент, работает, точно сумасшедший. И когда он так говорит…
Я держал, а дядя Кристен бил. Мы взмокли от пота, не разговаривали. Подняли, наконец, старую изгородь, в нескольких местах она была гнилой. Для собственного успокоения я решил подвергнуть его испытанию:
— Ты играешь в покер, дядя Кристен?
Он как раз в этот момент орудовал ломом, крутил и вертел то в одну сторону, то в другую.
— Покер? Нет, к сожалению. Играл можно сказать немного, когда проходил военную службу, но давно это было…
Стало значительно легче, одной уликой меньше.
Из-под камня выполз навозный жук, поспешил в сторону, торопливо, но наугад, трогательный однако в своей панике; в надкрыльях поблескивало. Забываешь, что навозники могут летать, так редко видишь их летающими. Их много на горке, они снуют туда сюда между мелкими камнями и сосновыми иглами, зарываются глубоко в борозды пашни…
Дядя Кристен стоял наклонившись вперед и работал ломом, долбил землю, поворачивал и снова поворачивал. Он казался сейчас маленьким и коренастым, ботинки были облеплены комьями желто-коричневой глины; шагая, он всегда сгибал колени на манер крестьянина. Типичная походка, когда идешь по неровному полю, по невспаханной земле — решительно, энергично, но медленно для тех, кто это видит; походка работяги, старательного навозного жука — признак жизни, почти близкой к сути бытия. Дядя Кристин был трудолюбивым навозным жуком, энергичным, надежным… забыл только, что у него есть крылья… Утешительно было так думать.
Время приближалось к полудню. Мы работали уже несколько часов. Изгородь исправили. Солнце стояло в зените, настоящее пекло. Он выпрямился:
— Давай пойдем и окунемся!
— Окунемся?
— Да, в запруде.
— Хорошо, я не против…
Но, на самом деле, я ужасно испугался. Вот так сразу? А как быть с плавками, они ведь лежали в чемодане? Он, действительно, думал, что мы должны…
Мы работали на самом дальнем конце поля. Мельничная запруда находилась неподалеку, прямо на другой стороне, в пяти-десяти минутах ходьбы, не больше. У него тоже не было с собой плавок. Действительно, думал он…
— Окунемся быстро перед обедом.
Он очень оживился, взбодрился от собственного предложения, и мне ничего не оставалось делать, как показать себя мужчиной и следовать за ним.
Мы оставили инструменты и пошли. Он — впереди, а я боязливо за ним: спасенья нет.
Мельничная запруда блестела и сверкала, отражала полоски неба меж тенями под узкими берегами. Ни ветерка. Ни звука. Природа будто замерла. Ничто не мешало ему в осуществлении его замысла, ничто не могло защитить меня от панической неуверенности.
Мы стояли на зеленом пригорке и тяжело дышали после подъема. Он начал расстегивать рубашку, а дрозд с верхушки сосны равнодушно комментировал виденное. Я стоял, как столб, застыл в смущении. Запруда раскинулась перед нами большим зеркалом, будто бездонная. Здесь, конечно, очень глубоко. И течение… До строительства плотины была здесь, говорят, трясина, много людей и животных исчезло в ней. И еще многое рассказывали… Соблазнительная вода лежала угрожающе тихо.
— Ты, Петер, будь осторожней, когда ныряешь, понимаешь?
Он снял рубашку и положил на траву.
— Молодежь не думает о таком…
Он ответил как бы сам себе, сел и начал развязывать шнурки.
— Молодежь нынче не то, что мы. Свободна, не знает, что такое помехи, запреты…
И он посмотрел на меня, увидел, что я все еще стоял как зачарованный, не смея начать раздеваться, увидел, но не обратил внимания, потому что привлекало его нечто другое: он всматривался в ту сторону, где река расширялась и образовывала начало запруды, где в нескольких метрах отсюда, на другом берегу, виднелась маленькая зеленая полянка, окруженная деревьями и кустарниками, место, где загорала Катрине… Смотрел он действительно туда?
— Да, молодежь, — повторил он и с наслаждением вытянул на траве ноги, мускулистые мужские ноги. Запах пота. — У нас хорошая-хорошая молодежь. Создаем трудности там, где не надо мы, взрослые. У молодых надо учиться жить открыто, учиться честности и искренности…
Он снял ремень, начал расстегивать брюки. Я понял, что пока он стоял и раздевался, он как бы разговаривал с Катрине. Я дрожал от возмущения и гнева. Хотелось кричать, хотелось протестовать.
— Да, тебе Петер повезло, у тебя все еще впереди. Не упускай молодые годы. Когда станешь старым, будет поздно…
Он поднялся, брюки упали на землю. Рубец сиял белизной, как стальная бритва, выпирая из голени позади плотной икры. Рубец, которым он привлек Катрине. Рубец, на который я сам обратил ее внимание. Потом он снял трусы. Тело его тоже казалось на солнце белым-пребелым. Я старался не смотреть на него, сосредоточил внимание на пуговицах рубашки, слышал, как он прокричал:
— Ты скоро?
— Да. Секунду…
Я расстегнул для вида несколько пуговиц. Медленно стащил через голову рубашку. Солнце неумолимо жгло мои узкие плечи. Лицо покраснело, из носа потекло. Я сел на землю, чтобы снять кроссовки и тем самым оттянуть время.
— Вода не холодная!
Я осмелился снова взглянуть в его сторону. Он стоял по колено в воде. Здесь было отвесно глубоко. Он махал мне и что-то кричал. На белой груди четко вырисовывался волосатый треугольник, живот был белый и плечи белые, под мышками по-смешному коричневые пятна. Но то, на что я особенно обратил внимание, был его член, висевший между сильными, покрытыми волосами бедрами, темный, тяжелый, почти угрожающий: Что должен пережить человек, чтобы его половой член выглядел так победоносно? Умру лучше, чем покажу ему свой бледный стебелек, выставлю на обозрение свою пылкую мечтательность в противовес такому жизненному опыту. Его тело было по-молодому сильным и как бы порченым. И маленькие девичьи груди Катрине имели темные кружки от кормления. Они подходят. Хорошо подходят. Разве устоишь против такого союза?
— Ого-го!
Он бросился в воду, плескался руками, болтал ногами, вокруг него — пена.
— Ого-го! Хей! — Пронзительный крик. — Ну иди же! Здесь так хорошо!
Но я остался сидеть на траве прикованный, как девчонка в период менструации, и смотрел на него, на эту физическую необузданность, на эту молодость во взрослом мужском теле. Теперь он плыл большими размашистыми движениями рук:
— Посмотри!
Он нырнул, скрылся под водой, опять вынырнул, смеялся и фырчал, сплевывал и сморкался. Снова нырнул. Последнее, что я видел — это белый волосатый зад и пятки, исчезнувшие в темной воде. Он долго не появлялся на поверхности. Я не считал секунды, но показалось, будто он был намного дольше, чем может выдержать обычный человек под водой. Но вот он появился, отплевываясь и харкая, помахал мне рукой, прокричал что-то. Я спрыгнул вниз к берегу. Он поплыл мне навстречу, тяжело дыша и откашливаясь:
— Твой нож! — закричал он не своим голосом. — Твой нож!
Нож был сегодня при мне. Я не понял, зачем он ему понадобился, но вошел в ледяную воду как был в одежде и протянул ему нож. Он подплыл ближе. На него страшно было смотреть. На лице ужас. Ничего не объясняя, он схватил распухшими пальцами нож и бросил что-то на берег. Потом повернулся и снова поплыл.
На траве лежал кусок материи. Я поднял его, посмотрел, почувствовал, что дрожу, еще не понимая почему; правда бессознательно вдруг прошептал: Мария. Я держал в руке остаток белой тонкой материи с пришитой к ней тесьмой, окаймленной цветами; краски почти исчезли. Цветы были желтые и красные.
Дядя Кристен был далеко, нырял, всплывал со стонами и снова нырял. Я стоял у кромки воды, не шевелился, не думал, пытался во всяком случае не думать. Он нырял и нырял как одержимый, словно боролся с чем-то на дне. Потом, казалось, ему удалось получить то, что он хотел, и он начал медленно плыть к берегу, волоча за собой какой-то груз. Я знал, конечно, что… но не хотел, не смел примириться с такой жестокостью.
Он появился там, где было мелко: лицо белое, как полотно, зубы цокали от холода, дыхание тяжелое. За собой он тащил вытянутый бесформенный узел, надутая белая форма с человеческими окончаниями, кусок белой материи, нечто напоминающее голову и вокруг нее светлые волосы…
Я стоял и смотрел, словно загипнотизированный. Не мог отвести глаз. Но он взял меня за руку и сказал:
— Не смотри.
Голос был слабый и прерывистый. Он оттащил меня в сторону. Его рука на моем плече дрожала, я знал, что он был потрясен больше меня, потому что я еще не понял по-настоящему трагедию произошедшего. Он отвел меня на пригорок, туда, где мы раздевались. Его рука была ледяной, я не смел оглянуться и посмотреть назад.
— Она зацепилась за корень, — сказал он как бы самому себе. — Сидела крепко. Я должен был отрезать ножом. Отрезать платье…
Он начал одеваться. Я всунул ноги в кроссовки, начал застегивать пуговицы на рубашке. Мокрые до колен брюки повисли тряпкой.
— Но я потерял твой нож, Петер, — сказал он помолчав. — Рукоятка скользкая, и он упал на дно. Жалко…
— Ах, нож, — только и произнес я. Было все равно. Хотелось неотрывно смотреть на этот неподвижный ком на траве. Просто подмывало спуститься и подойти ближе и убедиться, что он не был тем, чем я думал, не был «мертвым», если воспользоваться этим жестоким словом из мира взрослых. Но тело мое словно сковало, оно не слушалось меня. Я занимался и занимался пуговицами.
Он оделся, стоял и ждал меня:
— Пойдем за ленсманом.
— Да.
Я справился, наконец, с пуговицами. Мог идти. Старался не смотреть в том направлении. Он сказал:
— Жалко, конечно, нож, Петер. Хороший был. Сталь знаменитая, золинговская.
Волосы у него прилипли ко лбу и вискам. Губы были почти синие, но глаза до странности мягкие и дружелюбные.
— Ничего. Ничего, что нож упал.
Затем мы поспешили напрямик через лес домой. Он шел впереди, а я, благодарный ему, чуть позади. Шел слепой дождик, светило солнце и цвели цветы. Я наступал на белые слизистые полосы, оставленные на тропинке улиткой. Никто не должен видеть моих слез.
III
МИРОТВОРЕЦ
15.
Из всех насекомых пауки самые, пожалуй, примечательные.
Я наблюдал за ними, в моей избушке их множество — не перечесть. Появляются они там, откуда меньше всего их ожидаешь, причем в любое время — рано утром или поздно ночью, и бегают невозмутимо и целеустремленно в определенных направлениях, к определенным местам, к своим таинственным, сугубо личностным жилищам. Следы их трудовой деятельности всюду: и на кухонной стойке, и на низком облупившемся подоконнике, и даже в переплете книги, которую я читал по вечерам. Каждое утро между прогнившим карнизом крыши и дверным косяком свисала новая изящная шелковистая сетка паутины.
В школе мы, конечно, читали о пауках, но многое забылось из того, что сейчас приобрело значение и смысл. Помню, по латыни они называются Araneae, по имени девушки Арахна, которую богиня Афина превратила в паука. Они широко распространены, в природе существует более двадцати тысяч видов. Есть пауки, которые пожирают друг друга, и есть пауки, которые живут «семьями» и «общинами». И нравы у них различные. Самка паука может носить на спине потомство, пока оно не вырастет и не станет вести самостоятельный образ жизни. Молодой паук, покидая жилье, заползает на самый верх и готовится к тому, что предстоит ему: поворачивается железами наружу, так чтобы ветер тянул из него нить паутины, которая становится настолько длинной, что, в конце концов, способна унести «хозяина» из родного «гнезда». При попутном ветре путешествие может быть длительным, составить несколько километров.
Молодой самец плетет свои собственные сети, убивает свою жертву ядом, пожирает ее и увеличивается в объеме настолько, что прежняя внешняя оболочка становится тесной, он вынужден ее менять. Совершается это в висячем положении: соединив и крепко зажав ножки под собой до тех пор, пока оболочка не лопнет на спине. Затем начинается трудоемкая работа по освобождению из нее. Для этого он должен произвести не менее шестисот рывков. Новая мягкая оболочка не спасает его от вероятной опасности, но он может пользоваться ею. Взрослый самец заканчивает прясть паутину и отправляется на поиски супруги. Находит ее и тогда происходит оплодотворение: он достает передними ножками капли своего семени и касается половых органов самки. Не совсем правда, что после спаривания самка всегда поедает самца.
Паук — удивительное насекомое, почти невесомое, скромное и трудолюбивое. Питается двумя-тремя мухами в месяц, а прядет новую паутину каждый день; с большой предосторожностью вытаскивает он заранее высчитанное количество тончайших радиусов и плетет по ним поперечные нити из уникального шелка. В ожидании добычи он замирает, висит недвижимо, рассматривая четырьмя парами глаз четыре стороны света. Его органы чувств — само совершенство, тонкие волоски на ножках регистрируют даже звуковые волны. В оконной раме висела в разорванной паутине пустая оболочка мухи, свидетельство его неутомимой смертоносной деятельности.
Да, признаюсь, мне доставляло большое удовольствие наблюдать за пауками. Они выползали из щелей и щелочек в старой деревянной избушке, не беспокоили меня и занимались своим делом. Очень сознательно. Очень искусно и успешно. Очень уверенно, не сомневаясь в поставленных задачах и достигая в конце концов намеченной цели в силу своего беспримерного упорства. Мне часто хотелось иметь паучьи качества, да, я хотел бы фактически быть пауком, а не стрекозой, хотя стрекозы — красивые, их расцветка и элегантность привлекает внимание, ими любуются. При виде пауков люди содрогаются и стараются раздавить их ногой, если смеют.
Возможно, поэтому.
16.
Вплоть до праздника святого Улава я не видел Катрине.
Не до нее было, после того как нашли Марию. В доме у нас все пошло иначе, не так как прежде, хотя внешне будто бы ничего не изменилось. Раньше мы тоже понимали, что ее нет в живых, но теперь это стало неопровержимым фактом, достоверным свидетельством, безжалостно уничтожившим сомнения и иллюзии.
Тетя Линна чуть не упала в обморок, когда узнала новость. Убежала к себе, закрылась в комнате, не желала никого видеть и ни с кем говорить. Вечером мы сидели в кухне за широким столом одни, я и дядя Кристен, лицом к лицу; особенно много не говорили, не хотели мучить себя лишними разговорами, ведь все было и так ясно. Боялись также оскорбить умершую, нарушить ее покой. После обеда заходил ленсман. Труп Марии доставили во двор на лошадях, а потом повезли в центр в скорую помощь. Слух о случившемся вмиг разошелся по округе. В усадьбу сбегались люди, пришли соседи, чтобы поговорить и понаблюдать. Я видел из окна кухни Йо и его отца, они стояли и, очевидно, обсуждали с другими необычное событие. Я не хотел быть снова соучастником или собеседником. Но дядя Кристен вышел и говорил с мужчинами, кивал утвердительно головой и жал руки, был любезен и почтителен к тем, кто распространял о нем истории.
Но вечером он почти не ел и почти не говорил, а когда я собрался идти к себе, он подошел к кухонной стойке и взял маленькое ведро с молоком.
— Пойдем вместе, нам по пути, — сказал он. — Я обязан принести молоко.
Из комнаты тети Линны не доносилось ни звука.
Труп отвезли на обследование. Было установлено, что Мария утонула и что она была в положении на четвертом месяце. Следов насилия, подтверждающих, что бедняжка стала жертвой преступления, не обнаружили. На утопленнице была ночная полотняная сорочка, поэтому заключили, что она сама искала свою судьбу. Хотя официально не было заявлено о самоубийстве. Я читал репортажи в местных газетах. Слышал разговоры взрослых.
Тетя Линна пролежала в постели два дня с высокой температурой. Но потом вдруг внезапно оправилась, и опять все пошло как бы привычным чередом. Только в доме стало необычайно тихо. Я понимал, что она ходила и размышляла о неопровержимом факте: Мария действительно оказалась беременной, и, значит, слухи подтвердились. И еще я понимал, что он тоже ходил и думал о том, что он — меченый.
— Что я тебе говорил? — шептал Йо. Он пришел ко мне в избушку с одним намерением, конечно, покопаться в грязи. — Разве он не был у нее? А ты все не верил, думал болтовня… Ну, а теперь? Да еще тяжелая, на четвертом месяце. Господи помилуй! Будут брать кровь на анализ. Важно, понимаешь, установить, кто отец. Доказательство. Не сомневаюсь, так и будет!
Йо сидел на моей койке и без зазрения совести возился с мошонкой, пытаясь вызвать эрекцию. Я ненавидел его, ненавидел его детский червеобразный член, не хотел заниматься вместе с ним онанизмом; придумал нечто, сказал, что нужно закончить то, что начал перед его приходом, и, в конце концов, прогнал его. Слишком взрослый я, чтобы играть с ним в такие глупые игры.
Три вечера подряд на неделе ведро с молоком для Катрине выставлялось на кухонную стойку, и я и дядя Кристен несли его по очереди до того места, где тропинка разветвлялась. Но на третий раз я не вытерпел, незаметно пошел вслед, крался за ним по пригоркам безмолвной тенью. Я хорошо знал дорожку, часто гулял здесь, но когда подошел к повороту, ведущему к ней и полоске света, льющейся из заколдованных окон, мужество и решительность покинули меня. А что было бы, если бы я неожиданно появился и наблюдал за их оргиями по раскрашиванию? Или того хуже: а что было бы, если бы меня пригласили участвовать в них?
Я продолжал свое тайное шествие за дядей Кристеном. Его светлая рубашка служила неплохим ориентиром в наступивших сумерках. Он шел спокойно, уверенно, не колеблясь и не таясь, а я за ним — крадучись, осторожно, не смея дышать, истерзанный ревностью, завистью, презрением к самому себе. Он постучал в дверь негромко, но по-хозяйски. Она открылась. Я спрятался неподалеку в канаве и смотрел во все глаза. Он вошел. Вот и все. Но мне было достаточно, достаточно для разыгравшегося больного воображения.
Я выжидал, решил пережить все, что полагается, но увидеть развязку, конец свидания (быть может, он сейчас только ради приличия ведет разговор?..), но после получаса (действительно так долго? У меня не было с собой часов) скорчившегося сиденья в канаве не выдержал, оставил свой тайник и медленно поплелся назад — усталый, разбитый, обливаясь слезами, мучимый разного рода видениями, беспомощный и ужасно возбужденный. Прийдя в избушку, утешил себя онанированием.
Похороны прошли тихо и неприметно. После медицинского обследования трупа гроб с Марией привезли к нам и оставили на ночь на сеновале. Согласно местному обычаю ворота и двери украсили сосновыми ветками. Приготовление поминального пива вывело тетю Линну из дремотного состояния, ее словно подменили, она словно освободилась от воздействия неких злых чар. Работала как заводная: мыла, скребла, терла, чистила; произвела генеральную уборку в главной усадьбе: теперь здесь все пахло, сверкало, блестело; навела порядок в других постройках. Не забыла и о моей избушке: вымыла пол, собрала разбросанные вещи, достала из-под кровати труп несчастной птички, усеянный крошечными белыми червячками. К счастью, она не обнаружила порнографический журнальчик, бесценный дар Йо, хотя постельное белье сменила. Она сновала по дому с тряпками и полотенцами, словно грусть и тоска, охватившие ее в первые дни, способствовали теперь притоку небывалой энергии.
После поминок пригласили на кофе самых близких соседей: это были Бергсхагены и Юхансены. Пришли также Йо и Герда. Йо было не узнать: волосы гладко зачесаны назад, свежевыглаженная рубашка в мелкую клеточку, вычищенные ботинки и гольфы, правда постоянно съезжавшие вниз. Герда высоко подняла волосы и уложила их пучком на затылке. После кофе сидели и говорили обо всем, только не о том, о чем думали. Потом разошлись по домам. Фру Бергсхаген насильно увела Йо домой. Шюр Бергсхаген дал что-то дяде Кристену, когда они вышли к амбару. Герда предложила свою помощь на кухне. Я был лишним. Посидел несколько минут на своем законном месте на кухонной скамье, наблюдая за двумя, молча моющими посуду. Потом в нетерпении выбежал во двор. Слышал, как мужчины разговаривали в амбаре. По-прежнему было очень жарко. Если так будет продолжаться, то нынешнее лето войдет в историю как необычное лето. И сухо очень. И для зерна плохо.
Я ждал, когда на крыльце появится Герда, подстерегал ее, боялся упустить момент, когда она закончит возню на кухне и отправится домой. Мне нужно было с ней поговорить. Странно, но она была единственная, кто в этот печальный день владела собой, хранила невозмутимое спокойствие, будто ничего не случилось. Когда пили кафе, она два раза взглянула на меня, но тотчас же опустила глаза, таинственно улыбнувшись; груди ее заманчиво возвышались под девичьим праздничным платьем. Так я сидел на крыльце и мужался в ожидании Герды.
Но когда она, наконец, появилась, я настолько растерялся, что вымолвил только «хей» и дальше не знал, о чем следует говорить в такой печальный день. Но потом все же нашел тему, слова, точно сами по себе, выскочили:
— Хочешь посмотреть, как я устроился в избушке?
— Да. Очень даже хочу!
Она ответила чересчур поспешно и с таким энтузиазмом, что я понял, она уже заранее, до встречи со мной обдумала план действий. Может, кухня была лишь предлогом, маневром, чтобы отвлечь внимание и привести этот план в исполнение?
Я шел впереди, а она неуверенно семенила за мной — выходные туфли на каблуках мешали идти свободно. Я не только нервничал, я был буквально парализован, но желание стать наконец-то полноценным мужчиной пересиливало все страхи и сомнения. Вот дядя Кристен молодился и получил то, что хотел. Хотя напрасно он ведет себя так, это же самообман. Не молод он в действительности. А что я? Почему бы мне не попробовать? После долгах размышлений и сопоставлений я понял, что требуется: нужен опыт, шрам и волосатое тело, нужен пенис как у дяди Кристена, пах, подобно грозовой туче; конечно, он согрешил с Марией, но несчастье говорило тоже в его пользу. Я намеревался сделать то же самое. С ощущением предопределенности и покорности судьбе вел я Герду по тропинке прямо к своей избушке.
— Ой, как у тебя хорошо здесь!
— Неплохо…
Я закрыл дверь и подошел к ней. Теперь мы нашли друг друга быстрее. Она сильно втягивала мои губы и стонала. Я не противился, тотчас капитулировал, старался дышать через нос и при удобном случае продвигался ближе к ее дивной груди, которая манила и притягивала. Мы пыхтели, мы сопели попеременно, будто соревновались, и наслаждались, предполагая, что пребываем в вечности.
Я решился еще на один шаг, попробовал проникнуть «внутрь», но это оказалось довольно сложным делом и, к сожалению, ничего не вышло — застежка на платье была сзади. Я ужасно рассердился и зажал ее крепко-накрепко, словно в наказание за неудобную модель одежды.
— Давай сядем, — прошептала она.
Я был не против, но едва мог сдвинуться с места, боялся нарушить очарование нашего сближения и выставить на обозрение мучительное начало эрекции.
Мы сидели бок о бок на кровати, пытались повторить, что уже было, но не сумели и упали навзничь, лежали хихикая в таком странном положении. Мы лежали! Сбылась давнишняя мечта! И быстрее, чем предсказывал это однажды мой однокашник. Сердце бешено галопировало от ужаса, от ожидания, от беспомощности: я знал, что дальше произойдет, хотя в кинофильмах, как правило, именно на этом месте действие заканчивалось. Я высвободил руку и протянул ее вниз: к ноге, к мягкому и теплому бедру, к таинственному месту повыше колена; она не противилась, только стала дышать чаще и напряженней, будто мое осторожное прикосновение заключало в себе нечто болезненное, нечто, чего она не могла вынести. Теперь пришла моя очередь втягивать ее губы, а рука продвинулась еще немного наверх. И снова никаких возражений. Рука продолжала движение — смелее, настойчивее, быть может, продвигалась слишком быстро и зашла слишком далеко («Делай это постепенно, — советовал мой однокашник, — ты должен обмануть их, так чтоб они как бы ничего не заметили»…), потому что она начала шевелиться и беспокойно двигаться:
— Не надо, Петер…
Я раскаивался, я знал, что зашел слишком далеко, ведь нельзя вот так сразу…
— Понимаешь, у меня менструация.
Менструация? Чтобы это могло быть такое?
— Менструация?
— Да, ты же знаешь, что это!
Да, разумеется, я знал, когда немного пришел в себя. Я был сражен, посрамлен… этакий грубый и отвратительный нахал.
— Извини. Я… я не знал…
— Но это пройдет через несколько дней.
Значит, она не сердилась. Она извиняла меня. Она говорила просто и без ужимок. Это я был потрясен и испуган, да, почти до истерики.
Я слегка ослабил объятие. Опустился на локти. Смотрел на ее честное лицо, снова осторожно положил руку на грудь; интересно, как быстро привыкаешь к интимности в таких вот делах!
— Ты сказала, что тебе нужна помощь, письмо написать…
Мы должны говорить теперь о другом, найти тему, интересную и увлекательную.
— Не актуально больше, понимаешь. Я сама справлюсь. Не так уж трудно. Кроме того, я порвала с ним.
— Порвала?
— Да, я порвала с парнем, которого встретила в прошлом году в гостинице. Он написал письмо, но мне безразлично. Я ответила ему и сообщила, что у меня есть друг.
— Друг?
Я знал, на что она намекала, и вспыхнул от гордости и восторга.
— Мой друг это ты, понимаешь? Она хихикнула и спрятала лицо в выемку на моей шее. Ты был всегда моим другом!
И, помолчав, добавила:
— Но мне пора домой.
Мы еще некоторое время целовались и катались туда сюда по узкой койке.
— Наверное, ужасно, что мы занимаемся такими делами как раз в этот день…
— Ужасно, конечно!
Я радовался, потрясенный и ошеломленный. Я ликовал, ликовал гордостью победителя. Ведь почти стал мужчиной!
Но вечером я опять превратился в статиста в драматической сцене между двумя людьми. Ведро с молоком стояло на кухонной стойке. Оно было вызовом, провокацией, причиной молчания и недомолвок в доме. Пока она, не вытерпев, спросила:
— Чего не идешь?
— Ты же знаешь, молоко для малышки… — В голосе его слышалось возмущение и усталость.
— Ты хотя бы подумал, что другие скажут, особенно в такой-то день, как сегодня. Мы же Марию… — На ее лице появился ужас, словно окна распахнулись, и уютная кухня наполнилась вдруг холодом небытия… — Марию, ведь, похоронили сегодня.
— Кто скажет? Бабы сплетницы в деревне?
— Нет, есть еще и другие… — прошептала она почти неслышно со слезами на глазах, однако быстро овладела собой.
Симптомы начинавшейся драмы были налицо. Но она взяла себя в руки:
— Ты! — закричала она вдруг, так что мы оба вздрогнули. — Ты думаешь, что недостаточно у нас несчастья?
Это было обвинение, открытое и гневное! Теперь разверзлась бездна, сейчас стены и крыша обрушатся и раздавят нас! Гибель неминуема! Но он отпарировал ей:
— Я думаю, что ты нисколько не лучше меня, в несчастьях нашего дома ты тоже виновна, — ответил он возмущенно и гневно посмотрел на нее. Она застонала и побрела к дверям.
В кухне остались я и он. Внешне нельзя было сказать, что он только что прогнал свою жену. Он умел владеть собой. Контроль, самое важное в мире качество. Вот и я держал себя под контролем, когда сжимал мягкие груди Герды и когда соблазнял ее. Да, я проявил редкое самообладание. От этой мысли стало приятно. Но что моя воздержанность по сравнению с тем, что произошло сейчас на кухне?
Наконец он посмотрел на меня:
— Петер, ну а ты веришь, что говорят обо мне. Или?.. Он хотел снова втянуть меня в свои дела, привлечь на свою сторону. Я отказался:
— Не знаю, ничего не знаю. Кто тогда?
У меня была привилегия незнания, у меня было право на незнание, право пятнадцатилетнего подростка. Возраст служил мне маскировкой моей невинности и детскости, моим якобы равнодушием к миру взрослых… Не видел, мол, не слышал, не интересовался…
— Не знаю, кто же тогда…
Он вдруг сник, сидел такой беспомощный, такой жалкий… и очень походил на отца. Однако, несмотря на очевидный отказ с моей стороны, я не смог долго противиться, под ногами — точно трясина, зыбкость в теле, неустойчивость в душе… Во мне росла симпатия к нему, симпатия к этому мужчине, волосатому, отмеченному шрамом, с пенисом и мошонкой как гроздь гнилых ягод, к мужчине, который бесстыдно использовал свое мужскую силу, чтобы ввести в заблуждение и соблазнить молодых девчонок, к мужчине, который обманывает свою жену и позорит свое супружество. Этот мужчина пробудил во мне симпатию!
— Прости, забудь, что я сказал. Он разговаривал как бы сам с собой, меланхолично смотрел на меня, на стол, где все еще стояло блюдо с бутербродами и стаканы с молоком с желтыми кругами сливок на поверхности.
— Обещай только, что не поверишь слухам. Безразлично каким. Ты же знаешь, как люди любят болтать и болтать. Не знают точно, но мешают все воедино. Не поверишь? Обещай мне, Петер?
— Обещаю, — заикаясь промолвил я. Сдался сразу, без боя.
А почему? Я почувствовал неподдельную горечь в его голосе, он очень, очень в этот момент походил на отца. Он просил меня поддержать его в трудную для него минуту. Он был моим дядей, добрым и симпатичным. Навозным жуком с честными руками и с комьями земли на сапогах, и я не хотел, не мог поверить, что он способен причинить кому-нибудь зло. Но в слухах было много правдивого: Мария была беременна, не исключено, что он отец ребенка, с тех пор как пошла молва, с тех пор как пришло анонимное письмо, и тетя Линна обвиняла его каждым своим жестом. И хотя Герда думала, что Мария сама отчасти виновата, но разве это что меняет?
И потом он и Катрине… Я не хотел верить, не смел. Веских доказательств ведь не было, одно лишь воображение, самовнушение, ответная реакция на его поведение. Но какие нужны доказательства? Наоборот, многое говорило, что именно я интересовал ее. Сегодня я получил подтверждение своей привлекательности, своей власти над женщинами. Разве она не доверилась мне? Не помахала мне рукой?
Я быстро встал из-за стола, сказав, что устал, хочу прогуляться. Он пожелал мне доброй ночи и остался сидеть в кухне. Небо было светлое, почти белое над верхушками деревьев.
Когда я уже подошел к избушке, услышал, как хлопнула входная дверь. Вечером каждый звук раздается громче обычного. Вот открыли и закрыли ворота. Признал его шаги на тропинке. Снова он находился в пути с ведром в руке: в сумерках навозные жуки летают медленно, тяжело и жужжа, что делает их видимыми для многочисленных врагов. Я сам как-то раздавил жука, раздавил палкой. Это случилось под вечер, мы играли в парке в лапту. Была моя очередь бросать, и тут выполз он, жук, большой и отливающий голубизной, видимый на дальнем расстоянии. Он летел прямо на меня, беспечно жужжа; я подстерег его и ударил палкой — раздался треск и брызнул белый сок и — прямо на меня. Пустая оболочка упала поодаль. Настоящий мастерский удар, демонстрация силы и меткости! Я остался доволен собой. Насекомые тогда для меня были лишь насекомыми. Не больше.
Я зажег лампу и лег на койку, попытался думать о другом, нежели о душевной тоске; постарался смеяться над самим собой, рассказать самому себе, каким воображалой и мечтателем я был, пользовался успехом у Катрине… попытался думать о веселом, о теле Герды, о ее груди, теплой и податливой, о бедрах, мягкости выше колена, да, я отважился зайти так далеко… волосяной покров, нет, невозможно воспроизвести все, однако, понятно, предстояло… («Но это пройдет через несколько дней»); она обещала мне…
Я поискал рукой под матрацем, хотел достать похабный журнальчик Йо, чтобы сравнить, увидеть свою несостоятельность, но рука натолкнулась на что-то другое, не журнал, нет, бумага. Это было письмо, написанное большими неровными буквами. Женский почерк. Я развернул его:
«Мой самый дорогой Кристен!..»
Письмо, адресованное дяде Кристену. И я понял: Оно! Письмо! Мистическое письмо, придуманное мною; письмо, которое они искали, письмо, которое, возможно, объясняло случившееся этой весной в Фагерлюнде. Наконец-то! Глазами пробегал от одной строчки к другой; был потрясен, взволнован, читая вырванные из контекста слова и предложения, но общий смысл их был понятен, теперь нетрудно было представить трагедию несчастной Марии, их отношения. Я читал при свете тусклой лампы:
«Мой самый дорогой Кристен. Знаю, не должна писать тебе, достаточно огорчений причинила тебе, как это… попала в ситуацию, которую не в силах вы… лучше будет, если я исчезну, не хочу больше обременять тебя… решилась я на это… знай, так будет лучше, не спрашивай, почему, я знаю… ты всегда был ко мне расположен, не сомневаюсь, ты взял бы ребенка к себе, как своего, я знаю, что ты хотел… но нельзя… будут одни неприятности другим… Так что прости меня… что болтают в деревне, я не могу поправить. Сделала это, сделала, потому что люблю тебя, ты знаешь… бесконечно, бесконечно люблю. Но теперь всему конец… ты не вини его… даже если ты не расположен к нему. Он был ко мне добр и ласков… чем народ говорит о нем… прощаюсь с тобой, дорогой Кристен. Не гневись. Так лучше. Навсегда твоя Мария».
Я не спал. Лежал с открытыми глазами и всматривался в ночные потемки за окном. Я видел, как стало темно и видел, как стало светло; медленно проявились какие-то контуры, как тени на грубошерстном сукне, видел новую прочесанную на машине шерсть между ними, и вертикальные стволы со светло-серой корой, видел ветки и листья, бледную полоску неба. Было тепло, я прислушивался. Лежал и прислушивался к звукам… ворота, дверь в доме. Прислушивался к лесным ночным звукам. Но ничего не услышал, я плакал.
Я плакал, думая о Марии, о любви, которая никогда не бывает взаимной, о надежде, которая никогда не исполняется, я плакал также, думая о нем, о моем ни в чем неповинном дяде Кристене, к которому все были несправедливы, но который однако же был виновен… показалось, что он прошел мимо избушки, закрыл калитку. Я не спал, ни на секунду не сомкнул глаз; лежал, прислушивался и плакал, и снова слушал и всматривался в темень, которая медленно превращалась в рваное сукно. Видел пепел, видел вьющийся дымок в трубе, видел привидения, отражение света. Я думал о своей власти теперь, когда нашел письмо, которое реабилитировало его. Но что мне делать? Заслуживал ли он реабилитации, после того как он вел себя так? Я думал о Катрине, о ее глазах, рте, голосе, кудрях… видел как наяву ее груди с темными кружочками и его, исполнявшего мужские обязанности в течение ночи (и сколько таких ночей у него было), исполнявшего вопреки всему. Я чувствовал себя его жертвой, будто его руки, его губы, его сладострастие осквернили мое тело и мои беззащитные юношеские порывы, мечтания о любви и взаимном доверии, о свободе! Нет, невыносимо! Я плакал. Он был преступником, палачом, жестоким злодеем. Я ненавидел его.
Я заснул лишь, когда дрозд начал издавать звонкие трели с верхушки сосны под моим окном, когда солнце раскинулось плотной завесой и отдыхало, набиралось сил, прежде чем ниспослать свои лучики вниз, в лес, и начать палить. Рассветало.
17.
Я увидел Катрине на празднике святого Улава. Она стояла в гурьбе взрослых парней, смеялась и танцевала то с одним, то с другим. Йо и я скромно стояли, прислонившись к низенькому забору, специально воздвигнутому вокруг деревянного настила для танцев, тоже специально сооруженного по случаю праздника на лужайке перед Домом культуры, и с любопытством рассматривали оркестр на возвышении — нечто вроде сцены, — танцующие пары, толпящуюся молодежь, разгуливающую и отдыхающую после очередного вальсирования публику.
Вечерело, однако было еще довольно светло. В воздухе чувствовалось дыхание угасающего зноя, отзвук жгучей дневной сухости, и терпкие запахи лета сливались с музыкой, с заученными движениями танцующих. Люди приходили и уходили, теснились кучками. Голоса — громче, тише, переходящие в шептанье. Сумеречное время настраивало на определенный лад.
В полночь зажгут огромный костер. Ритмичные скольжения в танце (и она теперь с одним парнем из Вестлиа, кружилась то изгибаясь, то раскачиваясь, такая маленькая… ей нужна, конечно, моя помощь, моя нежная защита, моя беззаветная преданность! «Смотри, она, — прошептал Йо. — Дьявол!» Он проследил направленность моего взгляда и теперь не спускал с меня глаз.), гипнотизирующие искрометания ударника на сцене, раздутое лицо саксофониста, сладкие аккорды гармоники, могущие вызвать гусиную кожу даже на самых крепких руках: танец в ночь на святого Улава. Мы жадными глазами следили за всем, боялись упустить нечто важное и интересное.
Но она меня не видела.
Мы стояли рядом, почти впритык и неотрывно взирали на танец, дивились прическам музыкантов и с наслаждением вдыхали аромат травяного покрова и свежевыструганного дерева. С испугом и с завистью рассматривали кучку парней на лужайке, образующих плотный заслон для трех-четырех избранниц (и она была среди них, моя прелестная, маленькая Катрине, моя благородная девушка-женщина, философ, в кругу этих грубых вульгарных крестьянских парней…). Оттуда, из этой спаянной монолитности, неслись крики и смех. И нам тоже очень хотелось туда, хотелось быть с ними, однако разница в возрасте казалась непреодолимой — всем им было лет по восемнадцать-девятнадцать. Но мы не скучали и не печалились. Висели буквально на заборе, хихикали и веселились на свой манер; наблюдали за парами что постарше, которые несмотря на все старания постоянно сбивались в такте, посмеивались и потешались над ними, вновь и вновь хихикали, полагая, что были под хмельком.
Йо появился у меня в избушке в полдень с двумя бутылками крепкого пива, украденного в отцовском подвале. На нем была хорошо выглаженная рубашка (та же самая что и в день похорон) в мелкую клетку, длинные брюки, а волосы с помощью воды были гладко прилизаны. Я не сомневался, что выпить ему хотелось для храбрости. Ведь он впервые увидит Катрине, не в фантазиях своих, а наяву! Кроме того, вообще не мешает «подкрепиться», если отважился участвовать в таком празднике!
Мы опорожнили две бутылки пива и тотчас почувствовали желанное легкое головокружение. Теперь нам было море по колено! В чрезвычайно приподнятом настроении, самоуверенные мы схватили велосипеды и покатили, покачиваясь и петляя, по дороге, стараясь держать фасон; но у Дома культуры наше целеустремленное движение было приостановлено толпой людей, заблаговременно пришедших на праздник. Мы поставили велосипеды и нашли себе укромное местечко у забора вблизи оркестра.
Собралось много людей, время шло. Сумерки как бы сгущались и уплотнялись, обволакивая нас, хотя было еще довольно светло. Голоса звучали громче и громче. Одни располагались на пригорке, расстилали на траве пледы и пиджаки с блестящей серебристой подкладкой; доставали термосы, маленькие плоские бутылки с крепкими напитками передавались по кругу. Другие толпились у танцевальной площадки. Из карманов торчали бутылочки. Смех со всех сторон. Вот объявили перерыв. Музыкальные инструменты заслуженно отдыхали, лежали поблескивая на сцене. Многие устремились в здание Дома культуры, где работал буфет. Я не заметил, как исчез Йо, потому что был занят наблюдением за ней. До начала перерыва она танцевала с одним местным парнем, теперь же они примкнули к группе друзей. Он полуобнимал ее. Мне же померещилось, будто его грубая рука лежала на ее обнаженном теле. Нахал какой, что позволяет себе!
Я стоял как неприкаянный, не смел двинуться с места. Может, она все же посмотрит на меня? Может, встретимся глазами? Получу ли я, наконец, долгожданное подтверждение? А что если потанцевать с ней? Глупец! Стоял и надеялся, что она подойдет и пригласит. Проклятая самонадеянность! Смешно! Кавалер же обязан приглашать даму… Но отважиться подойти к шумящей компании и пригласить девушку, которой уже за двадцать, а тебе всего лишь пятнадцать, на танец?.. Боже упаси! Это ведь не школа танцев, где все происходит в согласии с установленными заранее правилами вежливости и любезности. Нет, здесь царил вызов; любовное двоеборье под музыку, кружение и метание по деревянному полу, изготовленному из сосны и все еще пахнущему смолой; специальное сооружение по случаю праздника. Здесь была борьба. Здесь мужчина держал свою девушку за талию, и она, как бы защищая себя, клала руки то на плечи партнеру, то на грудь ему, то обвивала ими его шею. Создавалось расстояние, видимое и ложное, на самом деле — полная самоотдача.
Я размышлял вполне трезво, влияние алкоголя не ощущалось. Может его вообще и не было? Внушил себе, вообразил? Новая нейлоновая рубашка, которой я очень гордился, почему-то неприятно липла к телу. Хотелось уйти, но хотелось и смотреть, стать участником празднества. Я пришел сюда добровольно. Люди все прибывали и прибывали. Шум, гам. Волнение, возбуждение. Словно электрический заряд прошел по танцплощадке, скопившаяся человеческая энергия искала выхода. Я покрутил боязливо головой в поисках Йо, но вместо него разглядел в толпе молодых девчонок Герду. Она не видела меня, смотрела куда-то в сторону. А может просто не желала признать в этот праздничный вечер? Презирала? Считала неподходящей кандидатурой? Она стояла ко мне спиной, на ней была цветная блузка, белая расклешенная юбка, широкий вязаный пояс плотно стягивал талию; так одевалось большинство молодых девчонок, это было модно или, по крайней мере, было модой. Ее русые волосы свисали до плеч, и в потемках казались совсем черными. Подумал с тревогой, красилась ли она сегодня?.. В толпе девчонок захихикали, и я отвернулся.
Внезапно объявился Йо. Подошел, как всегда, с хитрющим выражением на лице:
— Я встретил тут одного знакомого. У него есть шнапс. Хочешь? Пойдем!
От него действительно пахло чем-то спиртным и сладким. Я согласился, но без особой охоты. Шел, словно на Голгофу.
— О’ кей.
Он указывал дорогу. Пришлось продираться сквозь человеческую массу, смеящуюся и галдящую. Немного поодаль, вокруг небольшой полянки росли березы. Здесь стояла скамейка. На скамье вплотную сидело несколько парней, и они явно скучали. Я видел их раньше, но по-настоящему не узнал никого. Волосы у всех были на один манер прилизаны и похоже было, что из воскресной одежды они давно выросли. Все были моего возраста и чувствовали себя, как и я, одинаково беспомощными и неприкаянными:
— Хочешь затянуться?
Мне протянули пачку с сигаретами. Йо алчно схватил одну. Я отказался, не хотел выставлять на всеобщее обозрение свой душераздирающий кашель. Йо зажег сигарету, затянулся и выпустил дым, сплюнул, ухмыльнулся, явно был в хорошем настроении духа; он во многом походил на меня, только был еще моложе и глупее.
Парень с лошадиным лицом по имени Кристоффер получил, наконец, требуемую бутылку. Мы пили. Сладковатый на вкус напиток и не такой уж крепкий, как думалось. Потом снова пили. Йо смеялся, ругался, беспокойно крутился и вертелся. Снова заиграл оркестр. Танцевальная площадка заполнилась парами. Мы распили бутылку, и Кристофер брезгливо выбросил ее в кусты. Мне стало тепло и приятно, блаженное состояние. Отчего? От опьянения, которого я страшился и одновременно жаждал? Нет, не может быть, ведь я твердо стоял на ногах… значит, не в этом причина. Йо до упаду хохотал над очередной шуткой. Мне тоже стало весело и смешно. Но вот он наклонился к одному самому несимпатичному из всех парней и прошептал что-то довольно громко, злобно посмотрев на меня:
— Петер говорит, что он увивается за городской девчонкой!
— Не болтай! — закричал я, тотчас разгневавшись, горько сожалея, что однажды проговорился и в общем-то предал свою мечту этому несносному ветреному мальчугану.
— А что разве не жался с ней?
Он не думал молчать, подмигивал товарищам, которые с недоверием и любопытством уставились на меня.
— Да… Но ничего особенного…
— А разве не купались голыми днем в Мельничной запруде?
— Нет, не купались, только…
— Но ты же увидел ее одно место, самое интересное? Он наслаждался своей превосходством и моим унижением.
— Да… но…
— Гулящая! — взревел Кристоффер, вытирая мокрые губы тыльной стороной ладони.
— И еще говоришь, что ты не прилип к ней? Ха-ха!
Другие тоже засмеялись, пьяные, исполненные ожидания. Йо ликовал. Его пронзительный взгляд испепелял меня, в нем читались месть и зависть. Теперь он мог делать со мной что хотел. Мало-мальская ложь, доверенная ему, незначительное преувеличение обратились теперь против меня. Мальчишеский инстинкт не обманул его. Он причинил мне боль. Он понимал, что время расплаты наступило. И наслаждался. Закружилась голова, тошнота подкатила к горлу, пересохло во рту…
— А он еще и не танцевал с ней! А сказал что будет! — Йо ликовал. Под влиянием сладковатого шнапса Кристоффера? Он-то, который учился танцевать венский вальс в амбаре, он-то, который обливался потом! Другие одобрительно кивали головами, посмеивались. Боже мой, чего я жду? Я, к которому Катрине благоволила… Катрине, девушка моей мечты… Ведь любой посчитал бы за честь назвать ее своей…
Мне стало так не по себе, что я воспринял эту хихикающую провокацию парней, как спасение, как выход из сложившейся, невыносимой для меня ситуации. Что может быть еще хуже? Стоять вот так на одном месте и подвергаться нападкам этих крестьянских дурней?
— Если хотите, могу и покружиться с ней… — лихо заявил я.
У Йо сразу поубавилось самонадеянности и превосходства. Но другие продолжали сидеть, оперевшись локтями о колени и выражая полное недоверие. Однако какое мне дело до этих смутьянов? Голова, словно ватой набита, полное безразличие. И я решился. Повернулся и пошел — может, не совсем твердым шагом, несколько неустойчиво, как мне казалось, но я был очень доволен этим — к танцевальной площадке. Мне казалось, что они последовали за мной, но, конечно, на расстоянии.
Народу собралось видимо-невидимо. Продвигаться вперед было делом нелегким. Приходилось постоянно маневрировать меж празднично одетыми людьми, которые почему-то стояли группами… музыка, танец, зажженные недавно прожектора. Катрине не видно. Там, где она раньше стояла в окружении своих бравых кавалеров, теперь кучками теснились незнакомые люди, не протолкнуться. Оркестр играл фокстрот, и я споткнулся о край доски ярко освещенного танцевального пола. Нет, ее не видно. Прошел до самого забора. Может, она танцует? Я толкал, меня толкали, но я настырно двигался вперед, безжалостно расталкивая всех; оттолкнул в сторону кого-то, пробормотал извинение, но глаз от танцевальной площадки и танцующих не отрывал. От выпитого давило в голове, какая-то дымка перед глазами, но концентрация внимания необыкновенная: только вперед, вперед… снова натолкнулся на кого-то, на этот раз — девчонка, прохрипел стыдливо извинения и хотел дальше…
— Петер!
Это была Герда. Герда, на которую я случайно налетел. Подруг поблизости не было. Можно считать, что спасен.
— Петер, ты выпил!
— Заметно? — В голосе слышались и гордость, и облегчение, и я рассмеялся, сам не зная почему.
— Заметно? Еще бы! У тебя лицо совсем белое, а идешь как настоящий пьяница!
— Ах, ах… — Я глупо ухмыльнулся. Подумать только, все видят, что я выпил. Это же великолепно!
— Послушай, давай потанцуем?
— Но ты сможешь? Двигаться?
Она, должно быть, засмеялась, во всяком случае, улыбнулась, а я стоял и старался не выказать безудержную бесшабашную веселость, вдруг охватившую меня.
— Естественно. Пойдем!
Она хотела со мной танцевать, я понял это. Я видел, что она накрасила рот красной помадой, а ресницы и брови — черной тушью, но сегодня меня этим не возьмешь. Наплевать мне на женские штучки!
— Тогда идем!
— Хорошо, ты такой, такой…
Она согласилась со мной танцевать. Я схватил ее за руку, поскольку это разрешалось, когда танцуешь, и мы стали протискиваться вперед к опасному, ярко освещенному полу танцплощадки. И не успели оглянуться, как мы уже стояли в середине и пытались занять нужную позицию. Оркестр играл «Дым затмевает ваши глаза». Я обнял ее за талию и начал осторожно продвигать в том направлении, где, как мне казалось, было больше всего танцующих. Удалось это осуществить без особого труда, многие еле держались на ногах, толкали нас, а мы толкали их. Все как положено. Рука, которую я держал в своей, была теплой, моя другая рука покоилась на широком вязаном поясе. Она смотрела почему-то не на меня, а в сторону (может, искала подружек), но танцевала прижавшись ко мне и с необыкновенной легкостью следовала за теми неуверенными импровизациями, которые я себе позволял, чтобы скрыть внезапное путанье в танцевальных па. Все равно я был на вершине блаженства, понимал, что получалось — и неплохо. Ведь это я, пятнадцатилетний подросток, а никто другой, участвовал в официальном мероприятии и танцевал с восемнадцатилетней девушкой по имени Герда, которая к тому же была в меня «влюблена». Не иначе, как подвиг с моей стороны, и немудрено, если голова слегка кружится и двигаешься иногда не так, как положено. И еще одно важное открытие: чувствуешь себя уверенней и свободней, когда ты находишься в массе, среди танцующих или среди зрителей; ты как бы растворяешься, исчезаешь в толпе и не доступен для скрытого наблюдения; разница лишь в том, что нужно набраться мужества пройти через всю площадку и взять за талию стоящую перед тобой девушку, если желаешь потанцевать…
Музыка смолкла. Сразу стало свободнее. Мы стояли в нерешительности, не знали, что нужно сказать и куда нам идти.
— Еще один танец?
Я отважился задать этот вопрос, потому что алкоголь еще не совсем выветрился, голова чувствовалась как шальная, мужество не иссякло, к тому же казалось самым верным и надежным оставаться там, где мы стояли. Боязно было подумать куда-то идти, о чем-то говорить, не совсем понятно, что полагалось делать после танца на таких публичных мероприятиях. Кружиться здесь на площадке означало для меня нечто большее, нежели танцевать одному танго ради забавы в городской квартире.
— Потанцуем еще? Не против?
— Если хочешь…
Она продолжала оглядываться по сторонам, словно искала кого-то, но при этом не забывала прижиматься ко мне, иногда даже ее рука касалась рукава моей рубашки.
— Катрине тоже здесь. Мама сегодня присматривает за малышкой.
Ах, Катрине, я засмеялся, потому что почти забыл и о ней, и о своем дерзком намерении танцевать с ней. Сейчас мне казалось это не важным, хотя я и стал посматривать на танцующие пары. Но ее не было.
Следующий танец был вальс, и я, не раздумывая, протянул руку, чтобы пригласить ее на свой педантичный, быть может, не совсем галантный манер, потому что страстно желал вновь обвить рукой ее девичий стан и потому что не хотел покидать танцевальную площадку. Здесь было приятно и надежно. И тут я увидел Йо. Он висел на низком заборе невдалеке от того места, где мы с ним стояли, и с раздражением наблюдал за танцующими. Он не видел нас. Герда стояла и ожидала, такая чужая с помадой на губах и с черными ресницами, но покорная, многообещающая. Вокруг нас уже начали кружиться. Некоторые вальсировали неэстетично, крича и притоптывая ногами. Мне пришла в голову безумная идея: я схватил ее обеими руками за талию и пошел водить кругами, я ведь хорошо танцевал венский вальс. Она слегка отклонилась назад, но улыбалась и держала одну руку у меня на шее, а другую — на плече. Так мы танцевали. И я специально вел ее к тому месту у забора, где стоял Йо, знал, чем заткнуть ему его поганый рот. Когда мы приблизились, я осторожно притянул к себе Герду, почувствовал, как ее ноги следовали параллельно моим, и наклонил голову так, что моя щека касалась ее надушенных, покрытых лаком волос. Расчет был правильным, ход оправдал себя. Он увидел нас, и его дерзкое лицо позеленело, превратилось в маску, выражавшую изумление. Я торжествовал. К тому же Герда, когда мы почти вплотную провальсировали мимо него, обняла меня за шею и слегка сжала. Его товарищи тоже стояли там. Величайшая для меня радость! Пусть станут свидетелями его посрамления! Мы танцевали прижавшись, тело к телу, щека к щеке. И продолжали танцевать так, даже когда миновали этих глазеющих в недоумении зевак, даже когда они уже не могли различить нас в толчее танцующих, даже тогда мы продолжали наше тесное интимное сближение; я чувствовал, как ее ноги прильнули к моим на манер, который невозможно было описать: так никто не прижимался ко мне в танцевальной школе. Воспринимать малейшее движение ее тела, как своего собственного, в этой среде незнакомых людей давало некоторое ощущение неуверенности, но одновременно и наивысшего блаженства, предчувствия близости неизвестного, давно желанного и фантастического; я никогда раньше не воспринимал танец как повод для соединения бедер и нижней части тела; фактически эти совместные шаги можно было рассматривать как стремление к деликатному массажу, с точки зрения анатомии, самой высшей стратегической области, и результат не замедлил также сказаться: я достаточно сильно смутился, когда представил, что она явно чувствует нечто твердое у своего живота, но легкая тошнота, всегда спасавшая меня в затруднительных положениях, выхолостила боязливое предчувствие о дерзости, о несдержанности, о неумении управлять собой. Но не по своей воле получилось так, да еще при исполнении венского вальса. А она, она держала теплую руку на моей шее, прямо у корней волос, и ее волосы пахли лаком и парфюмерной водой, и нижняя часть ее тела послушно следовала за моей, как тень следует за солнцем. А, быть может, ей это нравилось? Подобная дерзость? Была ли Герда опытной в интимных отношениях? Было ли у нее такое в прошлом? Чем она занималась со своим возлюбленным, с англичанином? Эти мысли пугали меня. Эта «публичная» форма сближения была чем-то иным, нежели просто обнимать и зажимать молодую девушку, целовать ее в сарае. Это был ритуал спаривания, которому мы отдавались всей душой. Она — накрашенная и податливая, я — неловкий и невоздержанный, в состоянии возбуждения, непроизвольного и неопределенного, которого я мог бы достигнуть, например, плотно прижавшись животом к стволу дерева в лесу. Лак для волос, губная помада и давление в брюках: мы продолжали танцевать, я продолжал танцевать с Гердой в блаженном кружении, позабыв обо всем на свете, а она, она танцевала, обняв меня за шею своей теплой рукой, а другая теперь лежала на груди, будто специально для того, чтобы в любое время, когда ей заблагорассудится расстегнуть пуговицы на рубашке. Над головами бесстрашно вились ночные насекомые, бездумно слетавшиеся на свет и тепло прожекторов и сгоравшие там, превращаясь в пепел…
Вот опять лицо Йо, белое, перекошенное: мы сделали полный круг по танцевальной площадке и снова оказались возле «детского» наблюдательного пункта. Он стоял теперь один, может, специально отослал товарищей, чтобы не видели нового поражения и унижения: его сестра и его товарищ вместе танцевали да каким способом! Тот венский вальс, которому он обучался в тайной надежде и желании, скрытыми под его нахальной внешностью. Я видел, как каждое мое победоносное кружение, каждый изгиб моего тела оскорбляли его, даже в большей степени, нежели если бы я танцевал с Катрине, потому что Катрине находилась вне поля нашей досягаемости; она была скорее всего нашей мечтой, а не реальной доступной личностью (во всяком случае, для него, я мог находиться в резерве), она была ареной, где скрещивались наши дикие, далекие от жизненной правды мальчишеские интересы. Нет, не Катрине, а Герда была жизненной реальностью, накрашенная и напомаженная Герда, которая, не ведая ни о чем, еженедельно купалась в прачечной, а ее брат Йо наблюдал за ней и с презрением комментировал виденное; праздничная Герда с приветливыми, честными, большими глазами, благодарная Герда, шептавшая: «Это ты был всегда»; это была Герда, которая действительно представляла для нас обоих Женщину.
— Ах, — сказала она, а может мне просто померещилось, когда музыка стихла, и мы снова стояли рядом, и я как бы не замечал, что все еще продолжаю держать ее теплую руку в своей.
Музыканты вдруг вошли в раж, пианист без промедления начал наигрывать бешеное буги-вуги, так что многие танцующие покинули танцплощадку.
— Пойдем, Петер, — прошептала она, — посмотри, все идут… я не особенно хорошо могу свинг…
Она потащила меня к дырке в заборе. Мне показалось, что все белые лица в толпе парней повернулись к нам. Я держал руку в кармане, чтобы скрыть свой позор. Но как раз там была такая толчея, что нам пришлось стоять и ждать, и вот тогда я случайно оглянулся через плечо и — увидел ее.
Она танцевала свинге Оге Брейденом, прославленным во всей округе Оге Брейденом, у которого был мотоцикл и который стал причиной несчастья Марии (но об этом знал только я. Все другие думали, что это был дядя Кристен), с Оге, соблазнителем дамских сердец из Нордмо: узкие брюки, расшитая золотистыми нитями куртка, смазанные кремом длинные волосы и манеры официанта; Оге танцевал с Катрине под дикую мелодию буги-вуги, отбрасывал ее от себя, так что ее легкая юбка взвивалась вокруг узких бедер, снова ловил и прижимал крепко к золотистой вышивке на его матерчатой куртке, бросал ее и себя в разные стороны, его длинные волосы свисали по щекам, ее — золотистым облаком окутывали бледное лицо, которое под неумолимыми лучами прожекторов смеялось и светилось от радости в свободном танце, ритме, движении, вихре… Кто мог с ними равняться!
— Она! — прошептала Герда, и мы оба уставились на этих двоих. Теперь они остались на площадке одни, словно безумные следовали тактам музыки, выделывали такие пируэты, что состязаться с ними не имело смысла. Другие уступили им пальму первенства, не смея поддаться соблазну и преступить границы посредственной умеренности. Подошвы Оге Брендена бешено колотили по доскам пола, его длинные ноги будто вращались в узких брюках, золотистые пуговицы на куртке искрились, упавшие на глаза мокрые волосы тотчас откидывались; желтый галстук победоносно взлетал над одним плечом. А она? Мы видели только ее развивающиеся кудри, иногда ее большой рот, белые зубы и глаза, сияющие от возбуждения, сладострастия («но почему?» — спросил я себя, застыв на месте и рассматривая этот спектакль), беззаботного веселья; казалось, что они вот-вот разорвут себя на мелкие кусочки под разнузданные завывания ритма буги-вуги. Каждый раз по толпе проходил стон, когда сильные руки Оге Брендена бросали ее назад, потом почти тотчас вперед, потом в одну сторону, в другую, когда ее юбка вихрилась слишком высоко, выше ее белых бедер, когда его напомаженный чуб вновь отбрасывался назад и спешно приглаживался натренированным движением руки… И все это ни на минуту не останавливаясь, в такт с джазовой музыкой. Оге в свое время плавал моряком на суднах, у него был разбит нос, руки в татуировках, если верить Йо, а моя Катрине танцевала, крутилась-вертелась, порхала рядом с ним, с этим верзилой, точно здесь был ее дом, точно это было то, о чем она мечтала, сидя одна-одинешенька в лесу — танцевать безумный свинг с местным обаятельным, но с дурной репутацией парнем. Она была в ударе, она была в экстазе, моя Катрине. Она превратила танец в некое экстравагантное цирковое представление, где все присутствующие были только зрителями.
— Посмотри на нее! Бесподобно!
Герда, как и я, была восхищена и поражена. Ей, рабыне Катрине, не хватало тех качеств, которые ее госпожа как раз воплощала в себе и что делало ее неотразимой. Дело не в том, что она была некрасивая или ей не хватало очарования, нет, но она привлекала своей доверчивостью и покорностью; вспомнил и сравнил ее вялый поцелуй и жаркое, почти как электрический заряд, прикосновение к моей щеке в незабываемый вечер, проведенный у Катрине. Где разгадка? Почему одна девушка в решающий для нее момент остается тихой и спокойной, другая сводит с ума одним лишь жестом, который в одно и то же время — несравненное доказательство, символическое обещание, сладостный намек? Герда, вероятно, чувствовала, что это так, именно это сделало ее нейтральной, смиренной, верноподданной в ее странной дружбе с Катрине.
Мы отпустили руки. Все, все присутствующие остановились и неотрывно взирали на Оге Брендена и Катрине. Прощальные завывания буги-вуги. Пианист прыгал, сцена дрожала. Саксофонист издавал протяжные, словно в забытье, звуки. Барабан ревел, готовя гибель мира.
— Господи, посмотри на них!
Это она произнесла почти сквозь слезы.
Мне тоже стало невмоготу. Тошнило, щекотало в носу, пощипывало в горле. Не смог разрядиться и утешить себя привычным способом, хотел одного — бежать, удалиться, вновь оказаться там, где все выглядело так естественно и непринужденно, где двадцати одного года девушка не поцеловала (или поцеловала?) меня в щеку и однажды приветливо помахала мне рукой, когда загорала на берегу речки. Назад к тому состоянию, где я был уверен в значении всего меня окружающего. Из темноты налетели роем ночные мотыльки, бросились на свет прожекторов и пали тотчас же мертвыми на землю.
Наконец мелодия смолкла. Оге стоял на площадке широко расставив ноги, в позе победителя, достал расческу из кармана, зачесал назад волосы. Она, еще тяжело дыша, но сияющая, словно была заряжена, тяжело повисла у него на руках, поправляла юбку, поправляла чулки. Все как во сне — сказка, фантазия. Прочь отсюда. Я повернулся и сделал несколько шагов в направлении к выходу, где толпился народ. Герда последовала за мной… но не до нее теперь. Двигался как в тумане, мелькали лица. Неожиданно для себя выделил лицо дяди Кристена — такое серьезное и такое озабоченное. Я закрыл и сжал до боли глаза. Тут началось:
Раздался громкий пронзительный крик, разнесшийся по всей праздничной танцплощадке:
— Проклятая потаскуха!
Несколько голосов:
— Городская потаскуха! Катись к себе домой, смотри за своим бастардом! Прочь!
Кричали с противоположного конца танцплощадки. Кажется, разнузданность вырвалась на свободу и пошла гулять несдерживаемая и неуправляемая. Беспокойство прокатилось волной. Идущие останавливались, перебрасывались взглядами, недоумевали, жаждали сенсации. Подуло ветром агрессивности. Одновременно, казалось, вспыхнуло веселье, говорок прошел по толпе. Вот одна женщина возле меня открыто рассмеялась, подруга ее истерически захихикала и закрыла лицо руками. Со всех концов неслось: шиканье, крик, писк, смех, возгласы. Копилась злоба. Я обернулся и увидел группу парней, один, вероятно, предводитель угрожающе жестикулировал и показывал в сторону Оге Брендена. К нему присоединилось еще несколько, стоявших позади забора. Крики и смех возрастали. Даже те, кто давно уже покинул танцплощадку, теперь возвращались, образуя собой «живую изгородь». На лицах — жажда мести и зависть, кричали и улюлюкали: «Прочь!» — «Стыд!» Я вдруг понял опасность сложившейся ситуации. Интуитивно, не совсем ясно, но сообразил, что речь шла о ней, о Катрине, что она стала предметом деревенских пересудов, городская девушка с незаконнорожденным ребенком; она не посчиталась с людским мнением, покинула свое тайное прибежище, осмелилась показаться у всех на виду, да еще завоевала симпатию Оге Брендена, первого деревенского танцора, ухажера, ловеласа, обольстителя, о котором ходили разные слухи, но на которого хотел бы походить каждый мальчишка, а каждая девчонка мечтала заполучить его в кавалеры.
Несколько парней сгрудились на другом конце танцплощадки. Любопытные облепили забор, жаждали зрелищ. Оге Бренден стоял и громко разговаривал с кем-то; он отпустил Катрине и сжал кулаки; он был большой и сильный, но на их стороне был численный перевес. Она… она одиноко стояла в нескольких шагах позади него, тоненькая, бледная, освещенная яркими лучами прожекторов. Смех, насмешки, крики и посвистывание, словно ножом, резали воздух. Она — беспомощная и беззащитная, выданная на поругание толпы. Ей нужен, конечно, мужчина-защитник. Она нуждалась в покровительстве, в том, какое я много раз рисовал в своем воображении… особенно сейчас, когда все теснее и теснее смыкалось вокруг нее людское кольцо, ей грозили, над ней насмехались, ждали сигнала к действию… Вот он долгожданный момент, когда должен явиться рыцарь в доспехах, с мечом и щитом для защиты, для оказания помощи…
Я думал так, но не смел даже пошевельнуться, объятый ужасом, паникой, боязнью не только за Катрине, но также за себя: я ведь тоже здесь чужой, вдруг кому-нибудь взбредет в голову объединить нас, и возмущенная толпа нападет на нас обоих? Я сжался от этой мысли, проклинал себя, свою трусость, свою собственную незначительность. Услышал, как Оге Бренден что-то выкрикнул, потом сорвал с себя куртку, бросил ее в сторону сцены, где сидели музыканты и в недоумении наблюдали за происходящим. Потом он схватил одного противника за плечи и оттолкнул его в сторону. Но к нему шагнул мужчина, набросился на Оге Брендена, разорвал рубашку. Подошел другой. А затем пять или шесть человек ввязались в потасовку. Они тяжело дышали, топали ногами, изрыгали проклятия. Кого-то стукнули в спину. Оге Бренден боролся с двумя, один рукав его рубашки свисал разорванным у запястья. Он использовал локти против одного и пытался отцепить от себя второго, изо рта у него сочилась кровь. Голая подмышка его была покрыта татуировкой. Один маленький мальчишка перелез через забор, подбежал к ним и толкнул Катрине так, что она вскрикнула и упала. А мальчишка сразу смешался в толпе дерущихся.
Трус! Я чувствовал, как слезы давят в горле, проклинал свои тонкие слабые руки, торчащие из рукавов рубашки: Ах, почему я не взрослый мужчина? Не сильный? Хотел бы их всех четвертовать на кусочки! Но в то же время с отвращением думал о физическом насилии.
Вот один взял перевес над Оге Берендом, другой дал ему хороший пинок в бок, так что он поджал колени и застонал. В толпе смеялись и… Катрине наполовину сидела, наполовину лежала на дощатом полу, закрыв лицо руками. Семь-восемь парней окружили ее и беспомощного теперь Оге Брендена.
— Дай им хорошенько! Пусть проститутка тоже получит по заслугам! Бей! — подзадоривали голоса.
Теперь Катрине полностью находилась в их власти, и я, я боролся, как осатанелый со слезами, страхом, стыдом и бесчестьем; хотел, хотел помочь ей, но не хватало мужества, спрятался за спинами тех, кто кричал; я готов был пойти на любые компромиссы, лишь бы защитить себя от слепого бешенства человеческой массы. Ненавистно и отвратительно! «Ленсман мог бы помочь, — подумал я. — Но где он?»
Но неожиданно все изменилось:
На площадку выбежал мужчина, ринулся в толпу с таким видом, точно хотел растоптать любого, кто станет ему мешать. Его голос прозвучал предупреждающе грозно:
— С ума сошли что ли?!
Снова тошнота. Показалось, что я знал мужчину: черные густые волосы, широкое угловатое тело и ноги подгибаются при ходьбе, даже при быстрой, как теперь: Похож… да, мог бы он… Нет, невозможно…
— Оставьте девчонку в покое!
Его внезапное появление привело в замешательство жаждущих повеселиться, злость вроде бы поутихла, в людском настроении явно совершился поворот, вроде ушло то, что направляло и руководило ими…
Но все же один из молодых парней, особенно задиристый, приблизился к непонятному защитнику. Тот, не долго размышляя, схватил его за руку и одним ударом отбросил наглеца к оркестру. Меткий дар опытного борца. Не успел этот драчун прийти в себя, как его напарник, отлетев от сильного удара, занял место подле него. Движение в толпе, кто-то что-то сказал, смех, возгласы одобрения, но большинство стояли молчаливыми наблюдателями. Я был потрясен. И вдруг увидел лицо смелого человека: да, это был он. Сомнения не было.
Дядя Кристен!
Сильная, немного сутуловатая фигура, растрепанный чуб, глаза, густые брови… Вот он схватил еще одного смельчака за волосы и вынудил его пасть на колени:
— Не хотите… оставить… нормальных… людей… в… покое?
Он выплевывал слова в лицо насильника, который изворачивался в его сильных руках. Но хватка была мертвая. Затем последовал толчок, пинок — и негодяй перекувырнулся и оказался рядом со своими напарниками, которые еще не могли прийти в себя от ударов.
Так все закончилось.
Дядя Кристен опустился на колени возле плачущей Катрине. Стало тихо, как в могиле, поэтому слышны были слова, которые он очень ласково прошептал ей:
— Они причинили тебе зло?.. Больно?
Господи, сколько нежности, столько самообладания он смог проявить даже в такой драматический момент.
— Пойдем…
Он осторожно помог ей подняться. Она продолжала всхлипывать, прикрывала лицо рукой. Я — трус, я — предатель! Сам не думал, что я такой. Он вел ее медленно к выходу. Он обнял ее за худенькие плечи, она держалась за его пояс. Так они и шли, как влюбленная пара, на миру у всех. Люди расступались и уступали им дорогу. Потом они исчезли, растворились в ночи. Старый грузовик стоял на стоянке, и я видел, как фары освещали поля по другую сторону дороги.
— Господи, Петер, бесподобно, правда? Господи, ты видел, как он взял ее? Фантастично?!
Она схватила мою руку, будто хотела точно такой же защиты, которую получила Катрине от дяди Кристена. Сил не было терпеть. Слезы брызнули, в животе забурлило, в горле пересохло.
Я рванулся и побежал, отодвигал и отталкивал людей, пробирался сквозь толпу любопытных, которые все еще стояли и глазели на тех, кто был замешан в драке и теперь занимались тем, что чистили с одежды пыль и прижимали носовые платки к кровоточащим ранам и ссадинам. Баянист развернул во всю ширь меха своего баяна и сделал несколько аккордов старинного вальса, а барабанщик ударил по цимбалам. Еще одна небольшая кучка людей, которую предстояло миновать, и вот я, наконец, вырвался на свободу. Бежал, шел, спотыкался, засмотревшись на темное небо… глаза мокрые, руки потные и жжение в горле. Оглянулся на миг — никого, значит достиг цели, значит теперь недосягаем… присел, оперся на локти и вырвал в кусты.
Стало намного легче. Выплеснул все нечистое, что скопилось в теле. Высморкался, вытер платком глаза, устыдился своего жалкого вида. От травы холодило. Но ладони рук горели. Я хотел домой. Нужно прокрасться мимо грубой толпы, найти велосипед и отправиться как можно скорее домой, домой, к тете Линне…
Тут я услышал, как прямо позади меня что-то зашевелилось. В панике, дрожа от холода и страха, намеревался встать и бежать, но получил крепкий удар в ухо. Зазвенело в голове, из глаз искры посыпались. Кто-то вскочил на меня сзади, повалил на землю. Зажали руки, я не мог сопротивляться. Потом еще несколько оказались на мне, давили, жали; потом еще… с разных сторон, выскакивали из темноты ночи. У самого моего уха прохрипели:
— Теперь ты получишь свое, городской задавала!
Кто-то хихикнул.
Мальчишеские голоса. Мальчишеский смех. Я открыл глаза и увидел того, у которого была бутылка. Да, это был Кристоффер. Без сомнения! На меня напали товарищи Йо? Ужас и страх сменились теперь необузданным гневом. Я крутился угрем, пытался освободить руки. Кто-то ударил меня прямо в лицо, особой боли не было, но тело будто сковало. Я откинул назад голову и почувствовал, что столкнулся с другой головой. Схватка ослабилась, и я мог — пусть немного, но двигаться. Удалось схватить чью-то руку, вцепился в нее зубами. Незамедлительно раздавшееся завывание подсказало, что я достиг желаемого результата. Еще раз удар в лицо, но на этот раз я вообще его как бы и не заметил. Встал на колени и молотил в ярости кулаками вокруг себя, схватил кого-то за волосы и дергал так, словно хотел скальпировать, а их владелец взревел как бык. Я рванул еще раз обеими руками, повалил противника, зажал его ногами и бил, бил в отчаянии кулаками по всему телу, куда и как попало. Но к пострадавшему подоспела помощь, меня стукнули, попали в плечо, тогда я вцепился двумя руками в лицо и царапал что было силы. Я не соображал, что делал. Голова, что бескрайний океан, в котором я бессознательно барахтался, не зная, куда плыть и для чего. Откуда-то взялась неуемная сила, необузданная энергия. Не контролируемая, не подвластная сознанию жажда разрушения обуяла меня. Мне удалось встать. Тот, которого я царапал, снова напал на меня, но я встретил его с вытянутыми руками и попал ему прямо в нос. Сильный удар в бедро заостренным концом ботинка надолго умерил его пыл. Еще раз кто-то попытался наскочить на меня сзади, но я был начеку, резким броском освободился и отбросил нападающего в кусты; увидел его лицо, да, он, который предлагал мне закурить. Другой, что был справа от меня, удирал с нашего поля боя, скрылся за деревьями. Мальчишка, которого я царапал, тоже исчез. А тот, которого я дергал за волосы, лежал и стонал… это был Кристоффер с длинным лошадиным лицом.
Драка закончилась. Голова распухла и болела. В носу пекло. Не мог смотреть правым глазом, но борьбу я выиграл. Я оправил одежду. Пуговицы на рубашке, моей новой нейлоновой рубашке, были вырваны, брюки были в земле и траве, но я победил. Я бил их и обратил в бегство. Немного болела грудь, судорожно стало. Подумалось так, отдаленно, что, возможно, и Йо участвовал в нападении. Может был тем, кто первым удрал, а может просто подговорил товарищей напасть на меня. Но я бил их, боролся один, один против всех. Это была моя первая настоящая драка, и я одержал в ней победу! Но все равно было тошно, несимпатично, горестно.
На площадке снова начали танцевать, с криками и притоптыванием. Я крался к тому месту, что было в тени, думал привести себя в порядок… руки дрожали, из носа капала кровь. Я споткнулся и чуть было не упал, не разглядев лежащую в высокой траве парочку, явно участников недавних озверелых событий. Подумал так, но с безразличием. Хотелось домой, к тете Линне.
Велосипед мой стоял на месте. Велосипед Йо отсутствовал. Пошатываясь поехал вдоль горки. Колесо исполняло заунывную песнь, фара слабо освещала дорогу. До Фагерлюнда я добрался без происшествий. В доме тишина, на кухне темно. Вероятно, было уже около двенадцати. Тетя Линна, вероятно, уже легла.
Я поставил велосипед в сарай, заглянул в гараж, не увидел грузовика дяди Кристена. Но окно в комнате тети Линны светилось. Значит, она не спала. Я смочил носовой платок росой, вытер лицо. В нескольких местах жгло и болело. Может, меня пожалеют и станет легче?
Я вошел. В деревне на ночь не закрывают двери. Постоял в раздумье в кухне, света не зажигал. Чувствовал себя усталым, разбитым и подавленным. Вид, понятно, у меня был не ахти какой, показываться на глаза кому-то не стоило, но… у меня были свои планы и намерения. Я стоял в темной кухне и наслаждался воспоминанием о прошлых сладостных днях летних каникул, о завтраках, обедах, ужинах, о землянике, которую сам собирал в лесу, а потом ел с сахаром и молоком; были печали и были радости… Я стоял в кухне и старался настроить себя на определенный лад, необходимый для осуществления моего плана; нужно снова играть роль невинного и наивного мальчишки, чтобы сказать правду, выяснить истинное положение дел, но при этом не обидеть и не оскорбить близких мне людей, которых я очень и очень любил. Я все заранее подсчитал.
Я зажег свет, подошел к зеркалу и посмотрел на себя. Да, хорош, нечего сказать: одна щека под подбитым глазом — ярко-красный бугор; запекшаяся кровь опоясала черным венком нос. Неплохо, неплохо меня отделали… Потом услышал долгожданный голос:
— Это ты?
Из ее комнаты.
Я пошел не торопясь и отворил дверь в комнату. Она сидела в кресле-качалке с книгой. В углу стояла двуспальная кровать, которую она всегда прибирала, но теперь она была открыта только с одной стороны. Дядя Кристен, значит, не спал здесь. Так я подумал сразу.
— Это я, тетя Линна, — сказал я, когда она посмотрела на меня.
Она вздрогнула, в глазах появился испуг, но она овладела собой, только печаль осталась во взгляде.
— Но что с тобой, Петер? Как ты выглядишь?
Она подошла ко мне, обняла и сказала так ласково, как ребенку:
— Что случилось, Петер? Ты выпил? Ушибся? Пойдем, я помогу, обмою…
И она хотела повести меня на кухню, но я сопротивлялся, хотелось, как раньше, получить здесь, на месте, ее участие и ее заботу… губы у меня дрогнули, глаза наполнились слезами, зашатался, не мог идти… И утомленный, истерзанный, удрученный я уткнулся, как прежде, в ее юбку и захныкал:
— Была драка… Хотели навредить Катрине…
И я решился рассказать правду с небольшим, конечно, преувеличением. О героическом сражении ради спасения Катрине. О борьбе, в которой я участвовал не по своей воле, и вышел победителем; правда я утаил, что это была совершенно иная борьба и по иному поводу. Но тело болело, нос кровоточил, хотелось сострадания.
— Их было семи или восемь, и они хотели избить Катрине…
— Но боже мой, Петер! И ты вмешался?
— Немного, да, — я громко всхлипнул. Но подошел дядя Кристен…
— Кристен?
— Да…
Я увидел, что она будто застыла от моих слов. Старался не смотреть ей в глаза. Что я наделал? Зачем сказал? Но поздно, сказанное не возвратить. Изменить нельзя, нельзя поправить. Я был всего-навсего обыкновенным мальчишкой, который оплакивал свое бессилие, старался приукрасить себя и свои действия, не преследуя злого умысла; я искал утешения и не понимал, насколько мои героические объяснения ранили тетю Линну, сидевшую в одиночестве и ожидавшую мужа.
— Да, он справился со всеми, никто не посмел с ним спорить…
Слезы текли ручьями. Мой героизм, проявленный в драке с Йо и его товарищами, был, конечно, не сравним с тем испугом, который я пережил на танцплощадке, пока не появился и не вмешался в раздор дядя Кристен, рыцарь в доспехах, всегда появляющийся в нужный критический момент и спасающий свою принцессу. В мыслях я был таким.
— А потом? — Она как бы не осмеливалась спросить дальше.
— Не знаю.
— Что ты не знаешь?
Она притянула меня к себе для утешения, но голос ее звучал отстраненно, как бы издалека.
— Просто не знаю…
Что-то во мне дрогнуло. Я знал, что частично виновен в том, что нынче происходило между ними, между моими дядей Кристеном и тетей Линной. Но сейчас я пришел к ней искать утешения, решился может быть впервые в жизни рассказать правду, правду о произошедшем на танцплощадке, свидетелем которого я был. Но постепенно прояснилось, что я натворил, рассказав эту правду.
— Но, Петер, ты должен знать, что произошло потом. Ты был там.
Она крепко держала меня за руки. Она просила меня, она умоляла, она должна знать, получить подтверждение своему предчувствию. Она требовала от меня признания, потому что уверовала, будто я неплохо во всем разбирался. Но она не понимала, не хотела понять в данный момент, что я был всего лишь подростком, что мои представления о мире взрослых были сложными и путаными; да, мое сознание регистрировало все оттенки и нюансы в их молчаливой борьбе, да, у меня складывались свои мысли на этот счет, да, я сделал вывод о невиновности обоих и теперь раздумывал о способах контроля по поводу того, что произошло, и что еще произойдет.
Она смотрела мне прямо в глаза и просила. Мне было еще пятнадцать лет, и я сдался, сдался добровольно, но с неким торжествующим чувством: просила сказать правду, вот и говорю:
— Я думаю, он повез ее домой на машине.
Я не раскаивался. Сказал, так сказал! Что мне? Не холодно и не жарко от этого. Ведь именно я шпионил за ними, именно я нашел письмо, именно я знал больше, нежели они. Отныне я правил ходом событий. Все должно проясниться. Конечно, дам почитать им это знаменательное письмо, но когда сочту нужным. Отныне я включился в игру.
— Ах, Петер, не может быть, — прошептала она мне прямо в ухо. — Неужели правда, Петер?
В голосе ее слышалась такая мука и такая безысходная тоска, что я снова до слез расчувствовался, пожалел их обоих, а заодно и себя самого, потому что мы оказались вдруг разделенными, отчужденными, навсегда и навеки, каждый пребывал в своем личном мирке. Изменить что-либо было нельзя. Поздно.
— Больше часа, как они уехали. Я думал, что дядя Кристен уже дома, — сказал я и прильнул к ней.
Я не думаю, что действовал тогда по злорадству или из чувства мести, тогда, как и сейчас, я был неплохим человеком; зло не всегда есть зло, даже если причиняешь другим вред и совершаешь злобные дела. Когда тебе почти шестнадцать лет и ты находишься вне дома и вне общения с близкими людьми, легко поступить неправильно, сделать один неосторожный шаг, сделать ложный выбор. Многое может привидеться, многое может показаться. И судить о других пятнадцатилетний подросток способен на свой особый манер. Мир для него слишком большой, чтобы по-настоящему и правильно охватить его своим разумом, но в то же время и слишком маленький, чтобы вместить все его надежды, чаяния, смутные предчувствия, проблемы. И решение порой принимаются неприятные, сумрачные, нежелательные. Ни злобы, ни мести в моем предательстве не было; я выдал дядю Кристена, потому что не хотел, чтобы ложь восторжествовала, хотел правдивости. Я предал его ради торжества справедливости.
Мы стояли: она — обняв меня, а я — уткнувшись лицом в ее мягкую шею, где не сбылось так много добрых мечтаний. Моя большая, грузная, взрослая тетя Линна стояла посредине своей комнаты, крепко обнимала меня и горько плакала. Плакала в мою головушку, искавшую утешения там, где всегда его можно было найти.
— Ах, Петер, — прошептала она. — Ах, Петер…
Я почувствовал силу, как тогда, когда стоял и пинал и толкал; только сейчас я владел собой. Победа была ведь за мной! Неистребимое ребячество… в такой вот момент я подумал вдруг о костре, который был зажжен на праздничной площадке. В позапрошлом году тоже стреляли ракеты!
18.
Дядя Кристен попросил меня помочь ему привести в порядок поле. Мы шли с мотыгами в руках вдоль междурядий, он впереди, я чуть поодаль за ним. Пропалывали и разрыхляли. Он шагал молча, углубленный в свои мысли, и как всегда — согнутые колени и сапоги с прилипшими комьями черной земли. Навозный жук, работоспособный трудяга, ревностный хозяин и муж-семьянин. Предательство, в котором я был повинен, ничего не меняло, по крайней мере внешне. Но его неверность, очевидная теперь для всех и каждого… Как можно жить с таким грузом в душе и оставаться при этом хладнокровно спокойным — ни гнева, ни стыда, ни раскаяния, ни сердечного всплеска?! И она? Почему молчала? Наблюдала пассивно, позволяла вражде разгораться? Так бывает, когда супруги спят врозь? Все происходящее находилось в противоречии с логикой моих размышлений, оскорбляло меня, делало мои жалкие потуги на защиту излишними и смешными. Синеватая припухлость под правым глазом служила единственным доказательством того, что вообще произошло необычного в праздничный вечер святого Улава.
Была суббота. Мы рано закончили работать, возвращались, неся мотыги на плечах. Над нами — высокое небо и облака островками.
— Завтра на обед будет курица, — сказал он неожиданно. — Поможешь резать?
Я, разумеется, ответил утвердительно, хотя, конечно, испугался.
— Знаешь, сейчас будем голову резать, — сказал он веселым голосом, когда мы зашли в курятник.
Он бегал долго с распростертыми руками, настоящее пугало, среди квохчащих испуганных птиц. Потом схватил одну и держал ее мертвой хваткой за крылья, как обычно поднимают за шкурку щенков; она была уже почти мертвой — выкрученная шея, один глаз смотрел прямо на меня и моргал, моргал и снова смотрел, а из открытого клюва неслось еле слышимое попискивание.
— Но прежде поступали иначе… Не боишься крови?
Я снова кивнул в согласии. Я ведь взрослый, четыре дня осталось до шестнадцати, в среду четвертого августа исполнится.
Перед низкой деревянной дверью сарая он остановился, присел на карточки, держа курицу между ногами, прижав лапы к крыльям. Одной рукой он схватил тонкую шею вблизи головы, другой — молниеносно вытащил маленький блестящий нож.
— Посмотри, — сказал он спокойно, — суть дела в том, что кровь должна стекать, мясо тогда вкуснее…
Больше ничего не сказал. Натренированной рукой сделал не спеша, но и не совсем медленно, надрез на шее курицы там, где шея соединялась с туловищем. По белым крыльям сразу прыснула кровь. Курица издала неясный крик и пыталась бессильно бить крыльями; ее жалкие потуги дали определенное направление течению темной крови: она струилась вниз по пригорку, образуя маленькую заводь; новый крик, более хриплый, и новые вывороты телом и крыльями вызвали сильный приток крови, собиравшейся на опилках, разбросанных перед дверью сарая. Я дрожал. Чувствовал одно отвращение. Зачем он показывал? И мне?
— Ты кажется побледнел, герой! — Он посмотрел на меня, а жертва крутилась в его руках.
— Молодежь нынче не та, что в наше время.
Он сказал это весело, он, который победил драчунов на танцплощадке, он, который был «взрослым», настоящим мужчиной, мужественным и одновременно — молодым и бодрым. Он, который требовал и — получал все.
Скоро бедная курица закончила свою борьбу за жизнь, сдалась. Держа ее за лапы, дядя Кристен принес ее в дом. Нужно ощипать, почистить, положить на всю ночь в холодильник.
Вечером снова маленькое ведро стояло на кухонной стойке. Впервые после праздника святого Улава. Дядя Кристен беспокойно ходил: то поднимался по лестнице, то спускался. Она вдруг сказала:
— Сегодня я пойду с ведром!
— Ты? — Он почти закричал.
— Да, я. Почему бы и нет? Есть причина? Не имею я что ли права отнести ведро с молоком?
— Нет… причина? Нет, конечно…
— Тогда…
Она не сдавалась. Она настаивала на своем.
Но он разгневался, смутился до крайности:
— Линна, не ходи. Ты же знаешь, нет смысла…
— Почему же? — Она настаивала. — Я подумала, что и мне нелишне познакомиться с фрекен Катрине Станг. Посмотреть, чем она вас всех завлекает. Может, смогу помочь?
— Не глупи! — отрезал дядя Кристен. Он был сердит.
— А я и не глуплю! — сказала она резко. Я никогда не слышал, чтобы она так разговаривала. — Ты еще глупее меня выглядишь!
Она ушла.
Не успели мы опомниться, как ее и след простыл. Дядя Кристен в недоумении поднял руки. Через окно мы видели, как она быстро поднималась по узкой тропке, склонив темную голову, прикрыв рот рукой, словно пыталась заглушить крик.
Мы поговорили о том, как отметим день рождения. Тетя Линна хотела печь торт («Потому что ты еще не такой большой и взрослый, чтобы отказать тебе, Петер»). Я мог пригласить кого хотел. Герду и Йо как само собой разумеющиеся. Еще она предложила пригласить семью Бергсхаген прийти к нам позже вечером на кофе с коньяком. Она казалась жизнерадостной, подготовка к празднику придала ей снова бодрости и энергии. Только вот ведро с молоком, которое стояло под окном на кухонной стойке, создавало беспокойство.
На следующее утро, в воскресенье, я получил доказательство того, что мужское начало медленно, но неуклонно набирало во мне силу: в висевшем над умывальником зеркале я обнаружил под носом волосинки и нечто вроде светлого пушка на подбородке.
Борода!
Не рано ли? Нет. Большинство мальчиков в классе уже давно брились или говорили, что брились. И я ожидал этого дня. Я снял рубашку, поднял руки и тщательно исследовал подмышки: да, так оно и есть, волосы появились и здесь, только более длинные и темные. Хорошо.
Когда я так стоял и рассматривал себя, кто-то постучал. Я думал, может дядя Кристен или Йо (нам было о чем поговорить с Йо!), и я, надевая рубашку, закричал: «входите».
Но это была Катрине. Она стояла в комнате и смотрела испытывающе на меня:
— Хей, Петер.
— Хей. Утро доб…
Я, должно быть, выглядел до смешного потрясенным, потому что она улыбнулась, однако нежное лицо оставалось серьезным.
— Ух, какой ты симпатичный и загорелый!
Я покраснел, впал в панику, начал застегивать пуговицы.
— Я… я работал в поле…
Не знаю как, но я осмелился и оголил верхнюю часть тела: плечи, худую грудь, живот, который, в моем представлении, ложился складками, словно женский. Загар первых дней уже исчез, но золотистая, приятная коричневая окраска сохранилась и делала привлекательным то, что казалось прежде уродливым, конечно, в моем представлении.
— Ты не был на том месте, не купался? Я ждала тебя.
— Нет…
Я дал себе слово не подходить близко к роковой Мельничной запруде, никогда в жизни.
— Понимаю, там нашли эту несчастную девушку. Правда? Ты тоже был там, да?
— Да…
Я был благодарен ей за память.
— Страшно, должно быть.
— Да, мало приятного.
Больше нам не о чем было говорить, тем более что верхняя часть моего тела теперь была скрыта под светлой летней рубашкой. Я сосредоточенно размышлял, что заставило ее прийти ко мне.
— Послушай, Петер, — сказала она, словно внезапно вспомнив о цели своего визита. — Можешь мне помочь?
— Да, конечно…
Она мотнула сердито головой, словно не была довольна ответом. Потом улыбнулась слегка и очень печально:
— Ах, как глупо. Но я не могу врать… Лучше расскажу тебе как на духу. Понимаешь, я собираюсь порвать с ним… Ты знаешь, вчера приходила твоя тетя ко мне…
— Да, знаю.
— И она… она. Да, Господи, она была любезна и обходительна, но у меня такое предчувствие, что она мне угрожает!
— Тебе? Угрожает?
— Да, не прямо, конечно. Но она говорила о трудностях, какие возникают у молодой девушки в моем положении, и сказала еще, что нужно прислушиваться к слухам в этих краях, одну девушку из деревни, мол, прогнали, потому что она жила безнравственно. Крутилась с женатыми… — Она тряхнула неодобрительно светлыми кудряшками. — И еще она сказала более или менее прямо, что она сделает все, чтобы прогнать меня из деревни, если я буду продолжать встречаться с Кристеном.
Я буквально потерял дар речи. Подумать только, тетя Линна кому-то угрожала. Нет, неправда!
— Бог ты мой! — Единственное, что я мог сказать.
— А позже, приблизительно около полуночи пришел он и сказал, что мы должны быть осторожными… Да, правда, он часто в последнее время заходил ко мне, он так любит Ханну, и ты знаешь… Ты знаешь, как это одиноко сидеть одной, я рада, когда он приходит.
Она посмотрела на меня подкупающе льстиво, беспомощно улыбнулась:
— Уж такова видно моя судьба быть все время с женатыми мужчинами. Ты думаешь, что это плохо, Петер?
— Плохо? Нет…
Ничего страшного Катрине не совершила, пока она рассказывала мне искренне и откровенно о себе. Она была вся светлая и лучистая. Разве подумаешь о ней плохо, даже если она и любит дядю Кристена?
— Ведь не только я одна виновата, он тоже. Не я начинала первая… Ни за что на свете не хотела бы, чтобы это произошло. Но он очень симпатичный и приятный и благородный, а в деревне здесь каждый знает все о каждом… Знала заранее, что не получится добра.
Она говорила и ходила, говорила и ходила, будто хотела засвидетельствовать свое присутствие на территории моей избушки, будто хотела утвердить меня во мнении, что она — фея, королева, прибыла из мира фантазий, сновидений, и лучи солнца, проникающие через окно, удостоверяли ее подлинность… Вот она коснулась пальцами паутины на подоконнике, потом села на кровать. Я стоял, как соляной столб, не смея сдвинуться с места, сконфуженный, но ликующий: я думал, что раз и навсегда покончил с ней и со всеми девчонками после праздника святого Улава, но она была здесь, маленькая, милая и несравненная… облако волос вокруг головы… она у меня в избушке, в моем жилище, сидит на моей койке и готова рассказать мне все о себе и дяде Кристене. Единственное, что смущало, так это ужасный беспорядок: кровать не прибрана, одежда разбросана по стульям, чемодан и рюкзак небрежно повисли на крючке, предметы на столе выдавали тайны моего существования, престранный мир пятнадцатилетнего подростка. Но она не замечала моего замешательства, казалось вообще не замечала особенностей моего жилья, потому что продолжала говорить о своем, смотрела на меня широко распахнутыми глазами, светлая и ясная, и — печальная:
— Думаешь, кто-то намекнул ей о нас, что она подозревает? Хотя, впрочем, мы сами виноваты, осторожность не соблюдали…
Я застыл:
— Не знаю. Конечно, люди болтают…
— Да, да, я знаю. Я ожидала этого, особенно после праздника. Почему ты не пришел?
— Я был там.
— Ты был, Петер? Бог ты мой, а я не видела тебя. А ты меня?
Я кивнул.
— Почему не подошел? Могли бы потанцевать. Ты, конечно, лучше танцуешь этих увальней, они только и думают, чтобы во время танца зажать тебя, чтобы показать…
Я возгордился.
— Видел и драку?
— Да.
— Господи, правда ужасно? Сброд! У меня до сих пор болит колено.
Она показала синяк на коленной чашечке.
— Бог знает, чтобы произошло, если бы Кристен не подоспел… Ах, Петер!
Она снова выглядела такой беспомощной, юной и беззащитной. Я помогу ей, сделаю, что бы она ни попросила.
— Петер, знаю, глупо вмешивать тебя, но он пришел вчера, как я сказала, в полночь; я уже легла, но он стучал громко, и я проснулась, и он был огорчен, что жена знала, сказал, что мы должны теперь быть осторожными… должны встречаться в другом месте. Он думал, встречаться здесь, у тебя. Ему легче сюда прийти. Да, да, знаю, что гадостно, но он просил меня поговорить с тобой, оказать нам услугу, придумать что-нибудь, два раза в неделю мы можем встречаться здесь… Ах, Петер, нет, я не должна была говорить тебе такое, что ты теперь подумаешь обо мне? Презираю себя… Я согласилась только потому, что хочу порвать, понимаешь. Не хочу больше связываться с женатыми, хватит! Одни неприятности. Не хочу больше вмешиваться в супружеские отношения. Знаю, поздно говорить, но это как бы всегда другое, вначале. Поначалу кажется все более естественным как бы… И он такой обходительный. Но после вчерашнего ее визита, что она сказала… Я не люблю сцен, не терплю! Пожалуйста, помоги мне, хочу покончить, показать ему, что нельзя продолжать… Поможешь, Петер? Ах, Петер… — На ее глазах выступили слезы. — Петер, поверь, не было у меня определенной цели. Быть может, я влюбилась, но не настолько, чтобы серьезно… Не желала разрушать их брак. Самое простое в этой ситуации исчезнуть мне, хотя я не особенно хочу… Если бы нашелся друг, верный и симпатичный парень, который любил бы меня…
Она подошла ко мне. Во время ее продолжительного монолога меня знобило. Сначала от ревности, потом от радости и теперь от чистого возбуждения, от любви, потому что она, конечно, меня имела в виду, нет сомнения: симпатичный и верный друг, который любил бы ее, это был я!
Она положила руку мне на плечо, ее голова едва достигала моего подбородка, покрытого светлым пушком.
— Петер, — сказала она, — ты единственный друг мой здесь. Ты единственный, которым я горжусь, даже Герда ведет себя последнее время странно… (И это еще! Словно я не знал почему!) Поможешь? Ради одного раза, чтобы положить конец? Я решила. Правда? Посмотришь Ханну в четверг во второй половине дня, на несколько часов, пока я буду здесь?
Я знал эти руки, узкие, медово-золотистого цвета руки, которые обвили меня.
— Хорошо, — сказал я, — я присмотрю за Ханной. Но с одним условием…
— Ой, спасибо, Петер, — обрадовалась она. — Я знала, что ты поможешь.
— Я сказал при одном условии…
— Каком? Говори!
— Я хочу, чтобы ты пришла к нам в среду на мой день рождения, — сказал я тоном, не допускающим возражений.
У меня был план, подходящий для всех. Я хотел восстановить справедливость. Порядочность должна восторжествовать. Я решил действовать, обустроить так, чтобы каждый получил то, что ему причитается. Никто не останется в обиде. Я знал истинную правду, знал, где переплетаются нити, и знал, как можно их распутать. Определил выбор для себя и Катрине, поскольку не сомневался, что мы отныне и во веки веков неразделимы. Она сказала, что хотела иметь друга, она получит его. Она сказала, что хочет порвать с дядей Кристеном, она получит такую возможность. Я почувствовал себя по-настоящему взрослым. Она помогла мне преодолеть мелочность и ревность, мое детское пуританство. Придуманный в голове план я начал немедленно претворять в жизнь:
— Придешь в среду?
— Но можно разве, после того как она была у меня…
— Ясно, можно. Я приглашаю кого хочу. Для вас обоих хорошее подходящее алиби. И ты можешь закончить свои дела сразу в четверг…
— Да…
Она колебалась.
— Тогда я присмотрю за Ханной.
— Но, Петер, мне неприятно будет.
— Нет, ты должна прийти, доказать тем самым, что ты безгрешна. И, возможно, сможешь убедить его, что дальше так продолжаться не будет.
— Да…
— И кроме того, это я хочу, чтобы ты пришла. Ты — единственный близкий мне человек, я приглашаю тебя на свой день рождения.
— Ты, Петер, спасибо, ты добр ко мне…
Мы стояли совсем близко, почти вплотную, и я почувствовал себя чуть ли не всесильным благодетелем, спасшим ее один раз во время драки на танцплощадке; поэтому я не имел права оставить ее теперь в беде, не приласкав и не воодушевив… заносчивость одолела меня, и я прижал ее к себе, держал крепко-крепко, как Герду, когда мы танцевали на празднике.
— Но Петер, Петер… — Она тяжело дышала прямо мне в шею и вздохнула как бы с сожалением. Ах, Петер…
Но я не отпускал ее, не мог теперь.
— Я слышала о тебе, — прошептала она. — Герда рассказывала, ты хорошо делаешь… Я думаю, она ревнует нас, да, Петер? Ты любишь ее?
— Нет, она…
Голос пропал, я только отрицательно, сильно покачал головой. Герда… что девичья любовь Герды в сравнении с этой?
Она буквально заполонила поцелуями мою шею и грудь, издавала звуки, сыпавшиеся на меня искорками. Я стоял и держал ее, точно большой и неуклюжий медведь, не знал ничего в этом мире другого, чем держать ее крепко, крепко, чтоб почувствовала она мою великую любовь к ней, прижимал к себе там, где тела наши сливались свободно и…
— Я знаю, как ты это делаешь, Петер, — прошептала она, — мило, без всякой фальши в голосе. — Но сейчас не время, не теперь, когда я рассказала обо всем. Подожди немного…
Но сейчас не время…. Подожди немного… Каждое слово, которое она шептала, отзывалось во мне сумасшедшими надеждами, подогревало мое честолюбие.
Она слегка отодвинулась и просунула узкую руку под рубашку, коснулась моей кожи, потом вниз под пояс, искала… И я обомлел, превратился в лед и пламень, потому что никто, никто не касался меня прежде таким образом, потому что я никогда не думал, чтобы такая девушка, как Катрине… Но теперь это не только возможно, это была правда. Она была неустрашима в своих действиях и необыкновенно ласкова, она не стыдилась того, что делала, она стояла над законами, она могла делать, что желала, и это было великолепно, чудесно. Она искала, манила меня к желаемому, к долгожданному, я был младенцем, она же — спокойная, не сомневающаяся, опытная; легкое прикосновение пальцем, любовное поглаживание, ритмическое движение, слово, легкий смех у моего уха… Я был наверху блаженства, испытал ни с чем несравнимое наслаждение, благостное состояние и не заметил, как осрамился…
Во время обеда я объявил во все услышанье, что у меня были гости. Курица дяди Кристена, мертвая, разделанная и поджаренная лежала на блюде в окружении капусты и картофеля, покрытых сметанным соусом.
— Катрине приходила ко мне. Я пригласил ее на день рождения. Она почти не знает никого в округе. Она придет…
Последовал быстрый обмен взглядами. Я ожидал этого. Я мог теперь читать мысли, я знал все, о чем они думали. В паху было еще тепло от недавнего неземного прикосновения. Воспоминания о ней немилосердно жгли голову. Мечта осуществилась? Нет, я почти не верил, но вялость мошонки говорила, что это было, было…
Я знал, они согласятся с моим приглашением, они должны играть свои роли и держать фасон; все развивалось по правилам, которые неожиданно стали понятными и мне. Да, я вдруг понял многое, многое, почти простил дяде Кристену его обман, его неверность, его искусство соблазнителя; к тому же, теперь я был с ним на равной ноге, равный ему мужчина: и это благодаря ей, излучаемому ею волшебству. Он пал перед ней, как и я. Он боролся за нее. Но выиграл я, а не он.
— Да, Катрине вызывает симпатию. И малышка ее забавная, — сказала примиряюще тетя Линна. — Но, может, мы пригласим тогда Бергсхагенов только на кофе.
Взгляд на дядю Кристена.
Он не ответил, и я придвинул к себе блюдо с курицей, таким жестом, точно я и никто другой зарезал ее и приготовил это вкусное блюдо.
19.
В понедельник я встретил Йо в поле. Он стоял ко мне спиной, согнувшись над картофельными рядами, и окучивал картофель. Его рабочий комбинезон был бледно-желтого цвета. Издалека его можно было принять за взрослого мужчину.
Я не видел Йо со дня праздника святого Улава и теперь постарался встать так, чтобы он мог видеть небольшую тень под правым глазом, которая не прошла еще после драки.
— Хей.
— Хей, — ответил он и неуверенно хихикнул.
Я не сомневался, что он был зачинщиком того глупого нападения на меня в праздничную ночь; но я не видел его, доказать не мог и в общем-то не имел ничего против него, ему нечего было опасаться. Потом я сам нередко был участником подобных некрасивых поступков. Мое преимущество над ним на сегодняшний день было иного характера, и я намеревался воспользоваться этим, чтобы раз и навсегда унизить его.
— У меня в среду день рождения.
— Ага?
Будто он не знал. Я праздновал свой день рождения в обществе мальчишек каждый год, когда был здесь на каникулах.
— Я решил пригласить всех знакомых. И Катрине тоже.
— Ага.
Этого было достаточно. Теперь он был в моей власти. Его глаза вопрошающе сверкнули из-под детского чубчика.
— Ты уверен, что она придет?
— Конечно. Я только что говорил с ней. Она вчера заходила ко мне.
— Ага.
Ему это явно понравилось, но он не показал виду. Наша дружба была построена на соперничестве не только в большом, но и в малом; но отныне в дружбе выдвинулась на первый план конкуренция, отмеченная ожесточенной борьбой.
— Мы побаловались немножко… Если ты понимаешь, что я имею в виду.
— О, это?..
Его ухмылка была ехидной и саркастической:
— Может, она приходила приветствовать твоего дядю?
Я был подготовлен и к этому вопросу:
— Дядю Кристена? Почему?
— Ну а как же, заступник ее!
— Ну и что, кто-то же должен был заступиться за нее, спасти от этих деревенских нахалов. Но ты, наверное, сердишься, что он их слегка потрепал? Вероятно, это были твои товарищи?
На этот вопрос он не мог ответить прямо, поэтому только пробормотал:
— Я слышал другое о них, и я…
— Ты, может, не веришь, что вчера я лежал с Катрине и имел с ней дела?
— А как мне поверить!
— Увидишь в среду.
— Как?
— Я докажу тебе это.
— Как?
Единственное, прошу тебя помочь мне…
— В чем?
— Дай мне твой презерватив.
— Для чего?
— Мне он нужен в среду. Не могу больше без…
— Не дам!
— Но послушай, Йо…
Он был полностью в моей власти. На лице читалось страшное любопытство, заинтересованность в моих делах и желание стать соучастником моих тайных планов:
— Достань себе сам!
— Но Йо, тебе же не нужно сейчас, так? А я уезжаю через две недели домой, я пошлю тебе новый, если хочешь целую дюжину! В городе их можно купить в автоматах… (Я читал об этом, но никогда не видел. Предполагал, что можно также купить в дорогих гостиницах, на аэродромах и прочих местах).
— Ол’ райт, если не дашь, ничего не получится…
— Что не получится?
— Сам убедишься в среду. Если придешь…
— Ол’ райт. Я дам тебе.
— Спасибо.
Я знал, что так получится. В мыслях — одна Катрине. Она, близость с ней. Ее любовная ласка, шепот, обещание: «Потерпи немного»… Разве забудешь такое? Мечта, мечта нереальная… А может все же реальная? Ей двадцать один год (самое малое), она мать, десятки поклонников, а выбрала меня, шестнадцатилетнего, я и она отныне едины, неразрывны, соединены навеки… Я не сомневался.
— Это будет самый распрекрасный подарок мне на день рождения, Йо, — сказал я и рассмеялся и его рассмешил, вернее принудил к смеху. А что ему оставалось делать? Он капитулировал, сдался. Но и в самых победоносных случаях он оставался мальчишкой, маленьким и неопытным. Я пожалел его.
Во вторник утром, накануне большого дня, я достал письмо Марии из-под матраца, прочитал его снова и вложил в конверт. На конверте написал адрес и имя тети Линны большими измененным буквами. Анонимное письмо я спрятал на груди под рубашкой, когда спускался к дому, чтобы взять велосипед.
В магазине я купил марку, наклеил ее на конверт и опустил письмо в почтовый ящик. К вечеру оно уже будет в городе, а, значит, завтра во второй половине следует ожидать почтальона. Известие придет как нельзя кстати. Ведь завтра день рождения, мой юбилей, соберется общество. Я точно все рассчитал.
С легкой душой я ехал назад, преодолевал без страха и сомнения попадавшиеся на пути пригорки и горки. Теплая погода, поля, леса темнеют вдали… думы о том, что завтра будет день рождения, поглотили меня целиком и отвлекли от других, не менее важных событий последних дней. Скоро, скоро все наладится в Фагерлюнде, будет как прежде. Пришло ощущение счастья, летнего беззаботного настроения, о котором я уже давно мечтал. Я заметил плывущие надо мной облака, находящиеся в вечном движении, уловил запахи придорожного тысячелистника, травы и пыли. Радовался, как давно уже не радовался. Снова почувствовал себя маленьким, приехавшим на каникулы в деревню, к своим родственникам. Однако почему вдруг такое состояние? Какова причина? Ну, конечно, Катрине! Она, и только она! Помогла мне обрести себя, понять себя и свой возраст, причем сделал это деликатно, достойным путем.
20.
Гостей ожидали к трем часам.
Сгорая от стыда, я попросил у дяди Кристена бритву; пора, пора пришла бриться, ведь шестнадцать лет сегодня исполняется. К тому же, светлый пушок на подбородке нисколько не красил меня, а скорее, наоборот, уродовал. Я с большой предосторожностью водил лезвием, старательно обходя неровности, бугорки на лице и противные прыщи, напоминавшие о периоде полового созревания.
Праздничный стол накрыли в гостиной. На кухне, на печи, стояла кастрюля с сосисками и чугунок с бульоном и фрикадельками. Торт давно уже занял свое место в холодильнике. Тетя Линна приготовила все к торжеству, красиво прибрала; теперь только ходила по дому и проверяла… раскрасневшаяся, празднично одетая, вот только часто проводила рукой по волосам и платью… Нервничала? Я тоже нервничал, в нетерпении посматривал на часы, которые, казалось, остановились, и стрелки не двигались. Оставалось пятнадцать минут. Дядя Кристен поднялся наверх, чтобы тоже облачиться в «праздничный наряд», как он иронически выразился. Мой свежевыбритый подбородок жег и пламенел, я не был уверен, кого я больше всего ждал — гостей или почтальона. Тот должен быть вот-вот прибыть с известием. Для нее и для них обоих. Мой подарок им на мой день рождения. Они же подарили мне компас, торжественно вручили за завтраком; теперь он лежал возле моего прибора на праздничном столе.
Но где же Катрине и где другие? И где почтальон?
Выглянул в окно и увидел голову Йо. Наконец-то, гости собираются! Я выскочил, чтобы встретить их. Это были Герда и Йо, не Катрине. Вероятно, опоздает. Малышка, вероятно, задерживает. Герда и Йо поздоровались за руку с дядей Кристеном и с тетей Линной, поздравили меня с днем рождения и вручили пакет, по очертаниям завернутого в бумагу предмета я догадался, что это был фонарик. Когда мы стояли на кухне и разговаривали, постучали в дверь. Я непроизвольно покраснел, взрослые обменялись взглядами; я хотел бы спрятаться в этот миг, а не идти и открывать дверь, так как непреодолимое смущение смешалось с приподнятым настроением, в котором я находился с самого раннего утра. Она! Теплая, солнечная, разомлевшая от полуденной жары, в платьице из легкого светлого материала, которое прикрывало летним облачком ее тело, на ногах сандалии; откровение моих нескромных фантазий… никому, никому ее не отдам, буду хранить и держать только для себя, только при себе.
— Хей, Петер, — сказала она. — Извини, что опоздала. Не просто идти с нею…
Корзина с ребенком стояла на крылечке и разделяла нас. Под одеялом я рассмотрел маленькую головку с черными волосами. Она, конечно, спала. Ханну я видел впервые. Я умилился, растрогался до бесконечности, но одновременно почувствовал уколы ревности и собственное несовершенство: многое, многое еще оставалось для меня недоступным, пребывало в мечтах… познав вкус «действительной жизни» я торопился, проявлял нетерпение, хотел получить все, сразу, в миг.
— Поздравляю, Петер. Пожалуйста.
Она протянула мне пакет. Я взял его и на ощупь определил, что это была книга.
— Открой упаковку! — попросила она.
И я с благоговением развязал красную ленту, развернул бумагу и на обложке книги увидел картинку с бабочками. Название: «Сто лучших стихотворений о любви». Нужно сказать откровенно, что особого пристрастия к поэзии я не испытывал, редко прочитывал стихотворения до конца, но этот подарок неожиданно произвел на меня неизгладимое впечатление: стихотворения о любви, так красиво, так задушевно; мой голос вознесся в высь и пал на октаву ниже, когда я прошептал «спасибо».
Кто-то сказал позади меня:
— Пригласи Катрине войти, Петер!
Это была тетя Линна. Она стояла в коридоре, раскрасневшаяся и, как и я, торжественная.
На буфете стоял поднос с бокалами для вина на высоких ножках. Дядя Кристен разливал вино из бутылки, которую он принес из подвала. Вино из красной смородины четырехлетней давности. Я припомнил, что он рассказывал о нем отцу, хвастался. Теперь был повод попробовать его всем вместе.
— За твое здоровье, Петер, поздравляем!
Дядю Кристена было не узнать: галстук, жилет, волосы зачесаны. Только рука, в которой он держал бокал с вином, была та же самая: широкая и грубая, разоблачавшая навозного жука, скрытого под костюмом. Скоро появится почтальон.
— На здоровье, Петер!
— Поздравляем!
Выпили. Домашнее вино имело сладковатый привкус и внушало доверие. Герда не спускала с меня своих больших глаз. Мы не виделись с ней после праздника. Но она ничего не забыла, по ней было видно. Не забыла, как мы танцевали, словно настоящие влюбленные. Она моя — стоит руку протянуть. Но что Герда для меня сегодня? Сегодня мне шестнадцать и хочется всерьез испытать себя и свои возможности. Сегодня главное — светловолосая загорелая Катрине… вот она стоит от меня всего в двух шагах с бокалом вина, сияющая улыбка (я украдкой смотрел в ее сторону), говорящая, что она моя и только моя?
— За здоровье всех присутствующих! И добро пожаловать!
Дядя Кристен наполнил еще раз бокалы. Йо посмотрел на меня и дал знать, что «все в порядке». Он выглядел чрезвычайно довольным; довольным, что находился в настоящем обществе, а не в малышовом, когда подавали лимонад. Полуденное солнце проникало в окошко и сильно пекло. Тетя Линна стояла с бокалом в руке, по-прежнему раскрасневшаяся и очень смущенная.
— Да, подумать только, тебе исполнилось сегодня шестнадцать, — улыбнулся дядя Кристен. Он был в хорошем настроении. Он был более чем в хорошем настроении. Но его элегантность, вежливость при подаче вина и торжественное провозглашение тостов внушали почему-то тревогу.
— Мне кажется, что еще совсем недавно ты бегал здесь в коротких штанишках и играл в полицейского и разбойников с ним, с Йо…
Мы засмеялись, особенно девушки.
— Да, шестнадцать лет, опасный возраст. Когда мне было шестнадцать, я хотел во чтобы то ни стало стать моряком и плавать…
— Правда?
— Плавать?
Рука его слегка дрожала. Он поймал взгляд Катрине, не отпускал его, пользовался своим преимуществом хозяина дома; мне стало жарко, впервые я видел их вместе, и теперь их незаконная связь показалась мне еще более недопустимой; ведь невыносимо представить, что его грубая крестьянская рука лежит на ней, золотистой, худенькой, его губы… Но самое немыслимое из всего: его обнаженное мужское тело с загорелым затылком и загорелыми руками, (рукава рубашки были сейчас подвернуты), и член его… сильный, тяжелый, как переспелая виноградная гроздь, опасный, возможно даже чересчур большой и пребывающий в вечном возбуждении. Бог знает, как это выглядит в действии! Близость с мужчиной в возрасте не может ведь быть приятной, он и ее нежное тело… ух, как отвратительно… ее грудь, белая и беззащитная, которую я увидел тогда, когда она лежала на берегу речки и загорала, и которую я видел постоянно, стоило лишь закрыть глаза… Но теперь между ними все кончено, хотя он еще не знал этого. Я слышал, но как бы в отдалении, что он продолжал рассказывать о том времени, когда ему было шестнадцать, обращаясь главным образом к Герде и Катрине. Йо сделал мне знак, что я должен подойти к нему, но мне как-то не удавалось. Тетя Линна вдруг громко произнесла:
— Совсем забыла, еда будет готова через несколько минут. Дорогие гости, пожалуйте к столу!
Она поставил свой бокал на поднос, но чересчур поспешно, недопитое вино расплескалось и потекло на вязаную крючком подставочку. Она почти бегом выбежала на кухню.
— …И мне пришлось топать все одиннадцать миль назад, — закончил дядя Кристен свою историю.
— Господи, одиннадцать миль! — с восторгом повторила Катрине. Она тоже обратила внимание, как привлекательно выглядел он в своей воскресной одежде, с зачесанными назад волосами. Но мы были в заговоре. Она дала мне обещание, и книгу со ста стихотворениями о любви я все еще держал в руке.
— Давайте сядем за стол, — сказал я. Заранее я не осмелился обсуждать с тетей Линной вопрос о размещении гостей, боялся выдать себя. Но теперь я должен был во чтобы то ни стало заполучить место рядом с Катрине, но как бы «случайно».
— Я остаюсь сидеть у края стола, — сказал дядя Кристен тоном хозяина, привыкшего отдавать распоряжения, Герда и Йо — по ту сторону стола, а виновник торжества и Катрине — напротив.
До меня как-то сразу не дошло, что он собственно исполнил мое тайное желание, по крайней мере, сейчас, одним мановением руки; в этот момент Йо прошел мимо меня, дернул за рукав куртки и всунул в руку что-то, завернутое в смятую бумагу. Я покраснел, но успел незаметно спрятать «подарок» Йо в карман брюк.
Я сидел, преисполненный счастья и блаженства. Все удавалось сегодня. Мой локоть касался ее локтя, колено мое касалось ее колена. Йо и Герда сидели напротив и смотрели на меня, он с участием и коварством, она с улыбкой, которая как бы говорила «мы двое, мы двое»… Дядя Кристен продолжать рассказывать Катрине свою историю о времени, когда ему было шестнадцать лет. Она покачивала ногой под столом.
Тетя Линна принесла бульон. Разлила по тарелкам. Мы ели. Дядя Кристен был в ударе, громко смеялся, рассказывал анекдоты, случаи, которые он пережил в жизни, о которых я никогда прежде не слышал. Казалось, что воспоминания прошлых лет с такой силой нахлынули на него, что он не мог не рассказать о них, не рассказать о превратностях своей судьбы… он смеялся, строил гримасы, точно молодой. Так никогда не разговаривали в Фагерлюнде; повседневный тон был здесь иным — предопределенным, повторяющимся; говорили снова и снова о тех же самых делах — таков был порядок в этой крестьянской усадьбе; стабильность, устойчивость всегда и во всем, изменения были немыслимы. Но теперь он рассказывал, а мы смеялись. Она почему-то смеялась больше всех, повернулась к нему, сидящему на конце стола, и смеялась любой его шутке, любой его пусть даже незадачливой фразе, сияла… А мы сидели и ели сосиски и картофельное пюре (по моему желанию), и я следил за малейшим движением ее тонких ног вблизи моих, под столом.
— Пожалуйста, берите еще! — призывала тетя Линна со своего места на другом конце стола. — На кухне много еды!
Еще раз послали по кругу блюдо. Йо набрал целую гору сосисок на тарелку. «Обжора несчастный», — подумал я, хотя тоже не обделил себя едой.
— Спасибо! — сказала Герда. — Я наелась. Было очень вкусно, спасибо.
— А я еще возьму, — сказал дядя Кристен.
— Большое спасибо. — Катрине благодарно улыбнулась ему, не мне, ему, сидевшему у края стола. Я повременю.
— Возьми еще немного, ты же почти ничего не ела! — Просьба и приказание.
— Тебе нужно есть… Ты такая худенькая!
Тетя Линна произнесла эти слова энергичным тоном. Казалось, что для нее теперь самым важным было накормить нас, и особенно Катрине.
— Погодите, сейчас принесу еще пюре…
— Нет, спасибо, спасибо, я сыта, правда, не могу больше есть.
Но тетя Линна уже встала, взяла блюдо и направилась в кухню.
— Но вкусно, вкусно…
— Приятно слышать… Принесу еще с кухни!
Я не заметил, что она всплакнула, когда говорила эти слова.
Тут произошло неожиданное, незапланированное. Паук.
Катрине вдруг закричала и откинулась назад на стуле, да так резко, что чуть не опрокинула его. Причина? Я увидел паука, обычного паука, большого, почти с монетку в десять эре; он висел в тонкой паутинке, до того как она начала кричать, как раз там, где недавно была ее голова; размахивая в панике рукой, она смахнула его, и он упал прямо на нее; новый крик и новые несообразные движения, паук побежал по платью к бедру… Но подоспела помощь. Большая рука дяди Кристена сбросила несчастного паука на пол, а нога дяди Кристена раздавила его.
Уверенная сильная мужская рука на ее мягком округлом бедре напомнила мне сцену в саду, когда он гладил тетю Линну по бедру, обнимал ее, и это всего несколько недель назад. Я чуть было не задохнулся от такого сравнения. Теперь понятно стало его поведение.
— Ах! — Катрине смеялась и, всхлипывая, прижималась к нему. — Господи, не выношу пауков, противные они, дурно становится… Извини!..
Мы смеялись, радовались, что все закончилось благополучно, но я… Во мне словно что-то надорвалось от ее слов, потому что припомнилось, как в тот наш незабываемый совместный вечер, когда я посетил ее в доме Весселя, она утверждала, что любит насекомых и не боится их. Отчего теперь такая реакция? Где правда? Он же, дядя Кристен, смеялся громче всех; он прислонился к ней, положил руку на спинку стула, на котором она сидела, словно объявляя о своей готовности встретить во всеоружие новых насекомых и давить их, если понадобится; и все это ради нее, ради нее одной, выражение на лице было снисходительное и отцовское, но во взгляде, обращенном к ней, было нечто покорное и рабское, готовность услужить… настоящая овечка… и это-то он, сильный и мужественный, который управлялся со всем и со всеми, теперь сидел и кокетничал с Катрине, наслаждался своей находчивостью, своей сноровкой давить пауков, будто он один мог делать это, будто не я сидел к Катрине ближе всех…
— Господи, я так испугалась, спасибо тебе… — Она вся светилась, лучилась, только ему, а когда благодарила вторично, то положила свою руку на его, лежащую на спинке стула, и сжала, словно так и полагалось делать это в мой день рождения, в обществе гостей на моем дне рождения.
Герда сказала:
— Да, пауки противные!
Йо молчал, уплетая сосиски.
— Не стоит обращать внимания на пауков, — вмешался я в обсуждение. Я обязан был вмешаться, нужно было разрядить обстановку, проявить ум и тактичность. — А кошки, например, ловят насекомых, мы же ничего не говорим… На севере Европе не водятся пауки, опасные для людей…
Мои слова остались без ответа.
— Нет, они противные, — повторила Катрине, а дядя Кристен засиял как школьник, которого неожиданно похвалили. Настроение за столом принимало опасный оборот. Я, именинник, из-за рокового стечения обстоятельств превратился в ничто, в пассивного зрителя того, что происходило между ними, по правую руку от меня. Я готов был расплакаться от негодования. Меня превратили в одного из гостей, подобно Йо и Герде, которые чинно восседали напротив меня, ели и тоже следили за происходящим: они тоже видели его руку, которая гладила ее, и ее руку, которая в знак благодарности коснулась его… И я, которому сегодня исполнилось шестнадцать лет, главное действующее лицо дня, который составил определенный план, беспомощно сидел и взирал на ком холодного пюре на тарелке, опозоренный, снедаемый завистью, не представляя, каким образом заставить гостей и родственников снова обратить на себя внимание, возвратить себе центральное положение.
Но тут я услышал во дворе знакомый звук почтового мопеда. Кстати, очень кстати. Значит, начинается осуществление задуманного распорядка. Я почти не мог сидеть спокойно на месте, думал о том, что произойдет, какова будет реакция… Остальное не существенно, мелочи, главное услышать ее голос из кухни. Я сидел, словно на раскаленных угольях, в нетерпении и ждал.
И услышал, наконец. Ее голос дошел до меня словно из небытия, из мира фантастики:
— Петер! Почта для тебя!
И я рванулся как угорелый, вскочил из-за стола, не хотел терять ни секунды, да, может, она уже прочитала письмо, и я хотел быть при ней, видеть ее лицо, установить, что непонимание, ревность, упреки исчезли, и жизнь в Фагерлюнде вновь налаживается. Я побежал, правда с дрожью в коленах, находясь под впечатлением недавно увиденной сцены между Катрине и дядей Кристеном, возбужденный, разгоряченный вином, но оптимистически настроенный, хотел видеть ее, убедиться, но когда я собирался открыть дверь в кухню, я споткнулся о половик на пороге, потерял равновесие и упал возле камина, тщетно пытался встать на ноги, избежать неизбежного, но получилось лишь хуже — правое колено ударилось сначала о железную решетку, потом об острый угол камина и с такой силой, очевидно, объясняемой и весом тела и скоростью бега, что я взвыл от боли, жгучие иглы впились в тело, в глазах искры… немного спустя боль отпустила, осталась только в колене.
Все тотчас, конечно, вскочили и окружили меня, вернее то место, где я лежал и боролся за свою жизнь, боролся сцепив зубы, чтобы не расплакаться, а дядя Кристен опустился подле меня, подложил руку мне под голову и вдруг — поднял меня так, будто я был пушинкой, вещью никчемной, и понес к дивану, где тетя Линна предусмотрительно уже положила подушки. Она подвернула штанину брюк и обмыла колено раствором борной кислоты. Потом дядя Кристен внимательно осмотрел его, давил, было больно, и я, собрав все силы, старался не закричать, потому что они стояли и смотрели на меня, и я видел их сквозь пелену слез, хотя фактически не так уж было больно теперь…
— Гарантирую, колено не разбито, — сказал дядя Кристен. — Чашечка в полном порядке, перелома нет. Можешь согнуть колено, Петер?
Я кивнул, подвигал коленом и закусил губы. Я страшно сердился на него, потому что по его мнению ничего серьезного не случилось, однако я вынужден лежать у всех на виду и страдать. Правда повязка, которую наложила на колено тетя Линна, действовала успокаивающе (из-за этой повязки я не мог двигаться, но она напоминала остальным, что я больной и нуждался в соболезновании), в глазах гостей я видел сострадание ко мне, что очень и очень утешало — я снова оказался, как хотел, в центре внимания и мог диктовать свою волю.
— Ух, как распухло! — сказал Йо.
— Хорошо, что нет перелома, — вздохнула тетя Линна.
Я вдруг вспомнил о письме. Мое падение, разумеется, помешало ей прочитать его. Нужно теперь переждать, пока улягутся волнения. Все смотрели затаив дыхание, как тетя Линна накладывала бандаж. Колено не было разбито, боль постепенно затихала, может, вывих или растяжение? Но бандаж… это хорошо. Прекрасный предлог, например, чтобы хромать, вызвать сострадание. Я был доволен ходом событий. Теперь нужно было действовать дальше и привести в исполнение задуманное. Я спросил:
— Почта была?
— Почта? Ах да, я совсем забыла; тебе письмо, — сказала тетя Линна. Сейчас принесу.
Она как раз закончила накладывать бандаж. Все вздохнули с облегчением, когда была опущена штанина моих брюк.
— Да, угораздило же тебя, — сказал дядя Кристен, — но ничего, главное, что ногу не сломал. Считай, что повезло.
— Больно тебе? — улыбнулась сострадательно Герда.
Я мужественно кивнул головой, подумал, что нужно бы лучше воспользоваться своим несчастьем, показать, как я мужественно переношу страдания и вызвать еще больше к себе участия. Но теперь было поздно. Катрине стояла позади всех и молчала. Что она думала? Считала, что я глупо вел себя, растянувшись на гладком полу? Или она стояла и с восхищением наблюдала за моим дядей, когда он поднял меня на руки и, словно куклу, отнес на диван? При этой мысли я даже приподнялся на локтях, но почувствовал режущую боль в распухшем колене, и слезы выступили на глазах. Может, не стоило приглашать ее на детский праздник? А может, отдаленность между нами как раз сокращается, это лишь другие думают, что они вместе, подходят друг другу, мой дядя Кристен и Катрине? Но опять же: она не спускала с него глаз, пока он говорил, смеялась над всеми его глупыми шутками, стиснула его руку… нет, случайности быть не может… Я застонал, непроизвольно.
— Погоди, лежи и не шевелись, — напомнил мне дядя Кристен, — скоро пройдет, потерпи. Лежи только спокойно. (Сказал он, у которого шрам на ноге, он, который пострадал по-настоящему, почти истек кровью, но возвращен был к жизни женщиной, которую он любил…)
— Бедняжка, Петер, — с сожалением в голосе произнесла Катрине. (Наконец-то, промолвила словечко!) — Надо же такому случиться да еще в день рождения…
Снисхождение, озабоченность в тоне. И только-то?
— Скоро пройдет, — прошипел я в ответ, улыбнулся как мог. — Скоро будем играть в прятки. И я тоже.
Сотни стихов о любви. От меня не уйдешь! Я распланировал, что мы спрячемся в амбаре. Тайник, полумрак, свежее сухое сено. В амбаре произойдет чудо. Моя интуиция говорила мне, что будет, что свершится желаемое! И боль в колене сразу поутихла, однако я все равно решил полежать и воспользоваться всеми преимуществами больного человека.
— А вот и торт! — возвестила тетя Линна. — И письмо для тебя.
Ни слова о другом письме. Может, не пришло сегодня? Задержалось на почте? Может, адрес неправильно написал? Нет, адрес был правильный, я хорошо помнил. А может, осталось лежать на кухонной стойке, забытое в спешке?
— Ешь, всем хватит торта…
Письмо было от мамы. Она поздравляла с днем рождения, в нескольких словах упоминала о переезде… Но я волновался, не в состоянии был дочитать до конца и отложил в сторону.
Мы ели торт с клубничной начинкой. Я решительно отказался украсить торт шестнадцатью свечами, свечи ведь для ребятишек. Хотя и торт в основном был для них. Я в нетерпении ожидал, когда все закончат есть, лежал на диване и крутил свою тарелку с тортом; другие сидели за столом, разговаривали, смеялись, иногда обращались ко мне и подбадривали. Катрине сидела ко мне спиной, но несколько раз обернулась и улыбнулась. Сто стихотворений о любви. Тетя Линна сидела на своем месте в конце стола и спокойно ела торт. Волнение, которое я заметил у нее раньше, очевидно, прошло. Наконец, с едой было покончено.
— Может, ты покажешь свое искусство в картах, — сказала она.
— Да, да, просим — закричали все.
Тут мое терпение лопнуло. Это уж слишком! Мое верховенство опять уходило от меня. Если он увлечет гостей картежными фокусами, тогда все забудут обо мне, я превращусь в незадачливого зрителя, в гостя на собственных именинах. Не бывать этому!
— Не пойдет, будем играть в прятки! — закричал я с дивана.
— Но ты думаешь, что справишься, Петер? — спросила тетя Линна. — Может, лучше полежишь.
— Тебе нельзя ходить, — приказал дядя Кристен.
— Я в полном порядке, — упрямо заявил я и опустил ногу с дивана, встал. Получилось. Помогал бандаж. Он согревал и держал ногу крепко. Оставалась опухоль:
— Я в порядке!
— Все равно не мешает полежать…
— Можете поиграть в прятки в другой день!
Но для меня было жизненно важно играть именно теперь, чтобы расквитаться с дядей Кристеном, он ведь не будет участвовать! Значит, хороший повод заполучить Катрине для себя. Для себя, а там посмотрим!
В комнате было жарко, даже душно. Цветы в горшках бросали длинные тени на дорожки на полу. Снаружи — солнце и облака игриво сменяли друг друга на небосклоне. Нужно выйти на улицу, вон из помещения!
— Ах, нет, — запротестовал кто-то.
Катрине тоже посмотрела на меня с удивлением, почти недовольно. Где-то что-то сорвалось. Никто не открыл письмо. Ничто не выяснено. Мой хорошо продуманный план готов был развалиться. Почему? Я успокоил себя тем, что время еще есть для исправлений и поправок.
— Сегодня мой день, и я определяю! Пойдемте и будем играть в прятки!
И я заковылял к выходу, не дав другим и слова вымолвить. Мое нераспечатанное письмо лежало на полке над кухонной стойкой. Но сейчас я не думал о нем. Я вышел навстречу солнцу: вот он долгожданный момент!
В амбаре было полутемно. Я лежал, наполовину зарытый в сено, внутри тесной ниши, которая образовалась между досками стены, когда пристраивали сарай для инвентаря. Мой любимый тайник, где я чувствовал себя надежно, где меня вряд ли кто мог найти; неудобным был только путь к нему: нужно было ползти вдоль стены в туннеле под сеном. Здесь в углу-изгибе образовалось естественное углубление, которое никогда по-настоящему не заполнялось сеном, хотя в других местах оно лежало до самой крыши. А здесь было пусто и просторно. Надо мной слабые полосы света, проникающие между бревнами в западной части сеновала.
Начиная с воскресенья, когда я пригласил ее на свой день рождения, я только и думал об этом своем тайнике. Здесь состоится наша встреча, здесь мы укроемся от других, останемся наедине, только она и только я.
Мы убежали от Йо, который был выбран разводящим, он стоял теперь лицом к стене и громко считал до ста. Из-за колена я немного отстал от других. Я видел, как Герда побежала наверх к широкому амбарному помосту, но остановилась, начала оглядываться, словно сомневаясь. Прекрасно. Пусть прячется на сеновале, Йо наверняка начнет свои поиски с него. Но где она, Катрине? Я должен ее взять с собой…
Я догнал ее в коридоре, она остановилась. Почему? Ожидала меня? Ну конечно, ожидала! Меня! Меня! Не мог больше удержаться, подошел вплотную к ней и прижал к стенке, не мог совладать с собой…
— Петер, ты что? — сказала она. Засмеялась.
Я обнял ее. И сразу пришло ощущение, что стало лучше, что все развивается, как задумано, главное, чтобы мы были вместе, близки… больше нечего и некого бояться, потому что она прижалась ко мне, точно так, как и я, возбужденная, но присмиревшая:
— Петер, нужно спрятаться! Он сейчас начнет искать!
— Пошли, — сказал я, не в силах отпустить ее от себя. Я знаю одно место, где нас никто не найдет!
— Хорошо! Ее лицо засияло. Я схватил ее руку и потянул за собой:
— Подожди! Подожди немного! Она остановилась. Она замялась. Прикрыла рот рукой:
— Понимаешь, мне нужно… Понимаешь? Я только на минутку за амбаром. Иди, а я прийду. Где это?
— Направо, когда дойдешь до конца, — прошептал я. Ползи прижимаясь к стене, внутри я буду тебя ждать.
— О’ кей.
И она исчезла.
Я лежал тихо, как мышка, вдыхал сладкий запах свежего сена. Представлял, как она присела сейчас и мочится в высоких сорняках, что росли позади амбара, и заскрежетал зубами, потому что находился в состоянии эмоционального накала и потом смешинка в рот попала. Но через несколько минут… возможно, через минуту все изменится… Если бы я захотел и прислонился ухом к стене амбара позади меня, то услышал бы, как она пускает струйки в зеленую крапиву… Но стыдливость не позволяла. Зато я услышал другое: открылась дверь в сарай, кто-то ходил там (дядя Кристен?). Почти сразу услышал, как взяли точильный брусок. Вспомнил, что он говорил о том, что нужно наточить косу, что края притупились, что из-за засухи в этом году урожай будет ранним. Понятно. Но почему он решил заняться этим именно сейчас? Я покрылся весь потом, недобрый знак, угроза… Бедная Катрине! Стоит ему сделать пять-шесть шагов от точильного камня, стоит ему взглянуть за угол, и он увидит ее… да еще в таком положении! Я закрыл глаза и начал молиться. Я молил Всевышнего, молил небесные Силы, которым подвластно многое, чтобы позволили мне, шестнадцатилетнему, достигнуть своей самой сокровенной цели, о которой я когда-либо мечтал. Какой смысл увести у меня из-под носа объект желания? Зачем? Она должна пройти мимо него, если не пойдет вокруг. Времени осталось считанные минуты, Йо, вероятно, уже закончил считать или почти закончил. Она должна пойти коротким путем. Это самое надежное. Йо начнет, наверное, искать в другой части длинного амбара, где хранится сено. Треск, скрежет точильного бруска. Он работает, может даже разделся… он всегда так делал, когда точил. Может, стоял полуголый на солнцепеке, чтобы дать своему мускулистому телу получить то, что ему причиталось, грудь и руки блестели от мужского пота, и она должна пройти мимо… О!.. Невыносимо! Нет!
Но вот кто-то вошел. Она! Я слышал, как она приближалась. Шаги. Почему-то остановилась. Но главное — она пришла, сдержала слово и, очевидно, ее никто не видел.
— Сюда! — прошептал я как можно громче.
Шаги приблизились, но медлили. Сено под ногами девушки неслышно шуршало.
— Сюда! Я был вне себя от ожидания. Облегчение:
— Сюда, Кат…
Но это была не Катрине, это была Герда, которая появилась в узком туннеле. Потом она поползла на четвереньках и предстала предо мной, плутовски улыбаясь:
— Вот где ты. Я не поняла, куда ты спрятался. О, Петер…
Что-то случилось. Не слышно точила. Точение закончилось? Точильщик устал? Передышка? Но почему?
Она подползла ко мне вплотную и заполнила мой тайник своим дыханием, парфюмерией и шепотом:
— Петер, больно ноге? — Я думала, что умру, когда ты упал и лежал…
Господи, что делать? А если появится Катрине? Что она скажет? Как мне убрать приползшую сюда Герду? Опять неудача, опять план сорвался, однако… я обнял Герду, и щека моя горела возле ее щеки, и она начала расстегивать пуговицы на моей рубашке, шептала:
— Почему ты не пришел к нам, Петер? Я ждала тебя…
Ждала меня.
Но что если Катрине все-таки придет? Что сказать? Что делать? Мысли метались, путались, а Герда делала свое: впилась губами в мой рот и гладила, гладила рукой мою узкую спину, грудь, под руками. Шептала:
— Я соскучилась по тебе, Петер, понимаешь. Тосковала… Мне не хватало тебя, не могла забыть наш танец…
Вот-вот. Льстит мне, пытается уговорить. Тосковала. Но разве нищему станет от этого легче?
Мы катались-перекатывались в сухом сене. Ей было восемнадцать лет, мне было шестнадцать. Была ли она опытной, что осмелилась так говорить со мной? Я подумал с неприязнью и с ревностью об англичанине. Он ее обучил? Что я в сравнении с ним? Мелькнула мысль о Катрине. Но Герда была здесь, близко, Герда с припухшими губами и жаркими объятиями:
— Ты, Петер, такой хороший. Добрый. Я люблю тебя…
Я плохо соображал, не мог определить, где правда, а где неправда, но решил прекратить терзаться насчет практических деталей в нашем, казалось уже неизбежном рандеву. Я прижался лицом к девичьей шее, дышал свободно и громоподобно и заглушал слабенькие голоса страха, звучавшие в моем внутреннем «я», надеялся, что все частности осуществятся сами по себе, автоматически, что обольщение произойдет тоже непроизвольно, в результате нашей возни, этой любовной, но бурной баталии, без каких-либо притязаний с моей стороны на особую изобретательность и отвагу… делаю, как могу: катались по сену, я на ней, я под ней, стонал, ласкал… для проявления инициативы не имелось преград. А мысль о Катрине не уходила… жгло в одном месте, которое также…
Тут я услышал, как кто-то вошел в сарай, раздались голоса, смех… кто же это смеялся! Дядя Кристен (должно быть, он) и еще кто-то… Женский смех, мягкий, интимный, как растекшееся по мрамору молоко, и я узнал его.
— Ой, это они!
Герда схватила мою руку, тихо хихикнула, взволнованно прижалась ко мне лицом:
— Это Кристен и Катрине!
Я и без нее это понял, в разъяснениях не нуждался. Разговор был слышен, но слов нельзя было разобрать.
— Господи, как они смеют! — прошептала Герда мне в самое ухо. — Я думаю, что они заранее договорились…
— Договорились?
— Да, ты же знаешь, они влюблены?..
Да, я знал. Знал. Знал все время: напрасно, глупо думать, что это не так. Я только кивнул.
— Я говорила с ней вчера, она сказала, что не уверена, как это получится, если она придет на твой день рождения… что она так любит его, сказала она, что не может управлять собой. Герда восторженно хихикнула. Совсем недавно она думала порвать с ним, тетя Линна подозревает их, но теперь она не хочет, так она сказала…
Герде было смешно, а мне хоть вешайся.
За стенкой в сарае бормотание то усиливалось, то затихало… слышался смех, какие-то звуки, а потом длительные паузы… Хотя мое сознание отметило предательство Катрине, этот самый подлый, отвратительнейший обман, я не связывал его с тем, что сейчас происходило. Мы напряженно прислушивались к каждому звуку, проникавшему через деревянную стенку.
— Между прочим, она помогла мне найти тебя. Она сказала, где ты спрятался. Она поняла, что я ищу тебя, я рассказала ей о нас…
Этого еще не хватало! Значит, они обе договорились, условились, предали нас, меня и дядю Кристена. Но я не превратился в камень и никакая бездна не разверзлась, чтобы поглотить меня. Вместо этого я почувствовал теплую близость ее, Герды, и захотелось показать себя с лучшей стороны, проявить геройство; ее покорность и жертвенность подвигли меня почти к жестокости: я грубо просунул руку под юбку, почувствовал шелк, резинку и нежную, да нежную кожу… не знал только, что дальше… пока оставил руку лежать в покое, она стала очень теплой и тяжелой и как бы неумелой. Тотчас же произошла ответная реакция на мои поползновения: она будто расплавилась, напряглась и размякла, шептала почти со слезами:
— Петер, Петер, сегодня можно, я не «больна»…
Сегодня можно. Я хорошо понимал, что сие значило. Я получил сигнал от нее, что путь открыт, но мне от этого все равно легче не стало. Как начать? Я потянул ее трусы вниз на несколько сантиметров, осторожно провел пальцами: Господи, волосы!
— Подожди… Она покрутилась и сумела спустить трусы почти до колен.
— Теперь ты.
Да, я. С полным безразличием я расстегивал пуговицы брюк. Мастерская эрекция, которой я всегда гордился, произошла, но не такая большая, не такая сильная и не опасная, как я думал. Но тут она пришла мне на помощь…
— Ах, Петер, Петер…
Без страха и сомнения она взяла «его» точно так, как всего три дня назад другая, моя блудливая изменница Катрине, проделала это, только более требовательно, нетерпеливо… хотела что ли выхолостить меня до основания? Я с трудом удержался, чтобы не оказать сопротивление; может я чересчур впечатлительный? Или так поступают в Англии? Но я почувствовал, что желаемый ответный отзвук получился, несмотря на смущение и скромные стенания, дух предпринимательства возгорелся во мне, жег ее руку, и она тянула и толкала меня в определенное положение, не переставая шептать:
— Ну, Петер, давай. Давай!
Но я был не опытен, чтобы разобраться в женском прихотливом ландшафте, никогда, никогда не найти мне врат, ведущих к кладу, в этой путанице белья, платья, застежек и колючих волосков; поражение обеспечено! Страшное отчаяние! Я стонал громче ее, более проникновенней, но совсем по иной причине: почему эта первая пробная работа должна быть такой утомительной? Почему не может все протекать приятней, более открыто, более конкретно, чтобы ясно было — справился или не справился?
Но чудо все-таки произошло! Она сделала небольшой поворот своей задней частью и нашла нужную позу подо мной. Я обрадовался. Я справился! Справился! Да, я сумел! Я сумел сделать в этот момент! Податливость, теплота, словно шелком опутало мой член. Какое облегчение! Я опустился на нее, тяжело, удовлетворенный, и выдохнул так, словно хотел сказать, что больше уже не встану. Она жалобно стонала, довольная, стонала подо мной. Ей тяжеловато, очевидно, было выносить груз моего тела, но нет, ничего, вот она перевернулась, коснулась моей нижней части, очевидно, чтобы прервать мои спокойные возвышенные размышления: разумеется! теперь я вспомнил: необходимы движения! вверх и вниз! Я почти забыл то единственное, что знал в мальчишеские годы о половой жизни: я преданно должен работать, должен отодвигать, тянуть, маневрировать в ней. Разумеется!
Понятно, понятно, с разбитым коленом правда не очень-то разбежишься, но я старался: толкал и тащил, толкал и тащил, чувствовал, что шло легче и легче; я понял правила игры и позволял себе небольшие вариации: лежа откидывался далеко назад и вроде бы уходил от нее, но лишь для того, чтобы потом снова войти в святые святых; медленно скакал, делал передышку, размышлял, галопировал… и ее реакция — стоны, вздохи и хныканье подтверждали мою блистательную работу. Все это было сравнимо со сложным механизмом, которым нужно владеть, с музыкальным инструментом, с орга́ном, и я буквально раздулся от гордости по поводу своего вклада, чувствовал скорее свое техническое мастерство, нежели приятность, знал, что после сегодняшнего случая трудностей в жизни у меня не будет: дыхание самой жизни вдохновляло меня, я опьянел от своих успехов в роли соблазнителя: «…ничего, это было ничего, это было ничего, это было ничего»…
К моему превеликому удивлению я внезапно вспомнил, что презерватив остался лежать в брюках. Потрясение, подобное взрывной волне! Но искать поздно. Я чувствовал, как энергия заполняет всего меня, как со страшной силой пульсирует кровь… все, что было до этого, было нейтральной демонстрацией моего недавно открытого таланта, теперь же иная, более мощная весть ускорила мои притязания: воля, появившаяся ниоткуда, дабы достичь самого крайнего, по ту сторону разумного; желание взорвать все границы между тобой и мной, твоим и моим, стать ничем и одновременно всем…
Но нет, не сейчас! Не сейчас при ясном сознании, когда я контролировал свои действия, насколько мог… Но вот ощутил, как огромная волна подняла меня и понесла прочь, пришла неизвестная прежде радость сопричастности к чуду… чувства обострены до предела, а в голове необыкновенная легкость. Я мог бы продолжать еще «прыгать» (как сказал однажды мой однокашник), но не хотел, не хотел; еще оставалась нестерпимая секунда, ведущая к гибели мира, я наслажусь ею полностью, полностью…
— Ах, Петер, — вздохнула она. — Так было хорошо. Я знала, что мне будет хорошо с тобой.
По соседству в сарае тоже стало тихо… не совсем… слышалось шевеление, шепот…
— Ты был со многими, Петер?
— Несколько было, — сказал я как бы между прочим, сейчас не страшно было немного преувеличить, если учесть мои превосходные достижения.
— Я была только с одним до тебя, — призналась она. — С Давидом, с англичанином. И еще один был, но ничего серьезного…
Я прислушивался к каждому звуку из сарая. Ждал, боялся, что реакция скоро не замедлит объявиться и что она превзойдет все мои ожидания, потому что Катрине обманула меня, разочаровала своей опытностью и волей, что она лежала с моим дядей позади тонкой деревянной стенки; однако мое новое, бескрайнее спокойствие, мое хорошее самочувствие, моя удовлетворенность здесь, где я лежал в сене с Гердой Бергсхаген, были настолько решающими, что все другое отошло на задний план. Я почувствовал к нему солидарность, братство, ведь мы уравнялись: он взял свое, а я — тоже свое…
— Ты, наверное, недовольна, что так идет…
Немного волнения при мысли о возможных последствиях, нет, невозможно: ребенок, ребенок, зачатый с Гердой — абсурд.
— Не волнуйся. Я вымою позже водой.
Все может. Она мне нравилась. Не такая уж глупая и не большая и не бесформенная, эта Герда, хотя я не мог утверждать, что я ее «любил».
Я лег на спину, уставился на дощатый потолок. Здесь я и Йо играли в индейцев, поднимались высоко и повисали на балках, прыгали головой вниз в сено… канат, по которому мы поднимались, еще висит. Два года назад. Я видел, как сквозь щелки сочится свет и укладывается рядками на пыли, видел, как тень движется наверху… Что бы это могло быть? Движение-смена в солнечном лучике, прорвавшемся к нам сквозь темную завесу? Птица? Ласточка под чердаком? Нет, снова движение: темное очертание легло поперек блестящих досок на сеновале, длинные узкие контуры там, где возникло много солнечных полосок на пыли. Но в сознании еще не укрепилась связь между тем, что видел, и что, возможно, кто-то наблюдал за нами. Тут я вдруг обнаружил свищ, да отверстие в дереве, о котором я давно позабыл, но которым мы пользовались, играя в амбаре, для наблюдения друг за другом или за «врагом». Носвет сейчас не проходил через отверстие. «Глазок» заделали; я не видел его, но чувствовал.
Мы забыли о Йо. Он ходил кругами, искал согласно договору меня и Катрине, чтобы принять участие в большом сексуальном представлении. И он получил его, только не так, как мы условились. Бедняга Йо, я даже в состоянии был сейчас выразить ему немного сочувствия, таким добряком я стал.
— Иди первым, — прошептала она. — Я выйду немного погодя, приведу себя в порядок. Никто не узнает.
Из сарая еще доносились тихие голоса, движения. Над нашими головами раздались шаги, кто-то тихо крался. Йо застукал того, кто бежал.
— О’ кей, увидимся позднее.
Я освободился от теплоты, близости, преданности, которые совсем недавно окутывали меня плотным коконом… теперь вдруг показалось все унылым и пошлым в нашем тайном прибежище, которое в общем-то не было тайным.
— Я иду.
Прощальный поцелуй.
Я пополз через сенной туннель и прыгнул в длинный проход. Забыл о колене. Спешил, как будто хотел что-то предотвратить, но что? Я появился во время, увидел, как Йо бежал к помосту амбара. Заметив меня, он приостановился, лицо его было залито слезами, перекошено от ненависти и возмущения; потом он побежал дальше, пересек двор, перелез через ворота, где столпились крупные красные коровы в ожидании дойки, ринулся вверх по тропинке и скрылся между деревьями.
План мой расстраивался, ничего не прояснилось и ничего уже не поправить. Настроение и смешное, и печально-грустное. Но я не виновен в том, что Катрине влюблена в моего дядю, а не в меня, однако все равно я чувствовал как бы ответственность, потому что именно я закрутил события, которые стали развиваться не как было задумано мною. Развиваться в совершенно обратном направлении. Я испугался, дыхание даже перехватило, когда увидел, как тетя Линна появилась на лестнице; даже на расстоянии было видно, что она была взволнована и что-то замышляла. Она постояла минуту-другую, медлила, будто намеревалась крикнуть, но передумала и побежала к сараю. В одной руке она держала бумагу, письмо, которое, когда она делала шаг и взмахивала рукой, шуршало и развевалось, словно флажок, белое посредине зеленого тына, белое между серыми и коричневыми постройками усадьбы. Что-то не так, и очень даже не так, страшно не так! Нужно принять меры, нужно позвать ее, отвлечь, нужно остановить ее! И я закричал что было силы:
— Тетя Линна!
Я крикнул два раза, три раза, и она обернулась и помахала мне, помахала белой бумагой, где было написано, что дядя Кристен не виновен и что она напрасно подозревала его в неверности, что она была не права. Но она не остановилась, только улыбнулась, очевидно, были, дела поважнее, нежели детские разговоры с шестнадцатилетним подростком; она бежала, потом шла, потом снова бежала к сараю, где должно состояться примирение, и ничто в мире не могло приостановить ее движение к миролюбию. Так я думал.
У стены стоял влажный точильный камень, а на токарном станке висела голубая фланелевая рубашка дяди Кристена, которую он надевал, когда работал.
— Господи, по-прежнему тепло! — сказала Герда, которая появилась в этот момент, стояла и щурилась в красном полуденном солнце.
21.
Точно не помню, что произошло непосредственно затем, но отчетливо вижу только искаженное лицо Герды:
— Господи, если она сейчас войдет, она застанет их на месте преступления! Ужасно и противно! Мы сделали свое, никого не беспокоя и не оскорбляя. Возмездие поразит их.
Я, должно быть, бросился бежать от нее. Помню, что промчался через кухню, где у окна стояла корзина с ребенком, освещенная лучами солнца — идиллическая картинка, — взбежал по лестнице на второй этаж и влетел в комнату в восточной половине дома, которая была моей комнатой, когда я приезжал на каникулы к дяде Кристену и тете Линне. Обычный удушливый запах нежилого помещения. Перинка без пододеяльника лежала собранной на кровати. Мертвые мухи валялись на подоконнике. Мертвые мухи, изнуренные неравной борьбой со стеклами, прозрачность которых оказалась мнимой, результатом злостной магии. Я не вытерпел, разрыдался. Бросился на кровать, плакал и просил о прощении, мире, покое, избавлении, обо всем, чего не было теперь в этом доме; я оплакивал невинность, неопытность, наивность в моей комнате, где я провел много, много счастливых часов и дней в прежней моей жизни; дорогая комната, дорогие тетя Линна и дядя Кристен, почему все так получилось?
Я заснул.
Когда я проснулся, было почти темно. Должно быть, поздно. Они не нашли меня. А может вообще не искали. Все шло, очевидно, своим чередом, огонь возгорелся и погас, праздник закончился, гости разошлись; теперь в доме остались только мы, мы, которые должны быть здесь в усадьбе, потому что она была нашим домом. Так оно и должно быть. Да, именно так.
Меня знобило. Я услышал голоса, внизу разговаривали. Ее голос. Его голос. Серьезные. Обвинительные. Огорчительные. Угли еще не погасли. Неужели этому конца не будет? В комнате было довольно прохладно. Я натянул на себя перинку. Стучал зубами от холода. Прислушивался. Мог разобрать некоторые слова:
— … не о чем нам говорить. Ты прогнала Марию. Ты причина ее смерти, понимаешь? Потому что ты ревновала, внушила себе то, чего не было, слушала не меня, а бабские сплетни. Понимаешь, что это значит? Что ты сделала?
Это был он. Он говорил громко и властно, но интонация искажалась, поскольку он, очевидно, ходил из одной комнату в другую, и походила то на лай, то на жалобный вскрик, то на рыдание…
Она сказала:
— Я не хотела ей зла, я не гнала ее со двора, но я должна была говорить с ней, не могла ходить и смотреть только…
В ее голосе чувствовалась безысходность, безнадежность, потому что жизнь ее стала безнадежной. И я был частично виновен в этом.
— Значит, ты хотела напугать ее, так я себе это представляю. Ты хорошо знала, какая чувствительная была Мария.
— Нет! Нет! Не хотела! Я не хотела, говорю тебе честно! Но когда это касается другой… Ух, как отвратительно!
Они говорили о Катрине, об их неприличных отношениях, о подозрениях, которые раньше были необоснованными, а теперь подтвердились.
— Это твоя вина. Ты прогнала меня со двора, точно также как Марию.
— Я не прогоняла ее! Не думала…
Она заплакала.
— Но как ты мог так вести себя, как свинья, домогался этой девчонки, да еще в день рождения Петера. Какой пример для него? А ведь он смотрел на тебя, как на отца родного. Что ты думаешь он делал в амбаре с этой дрянью Гердой Бергсхаген? Бедняжка Петер…
Меня словно ножом резануло: она назвала мое имя! Даже в такой роковой момент она думала обо мне! Она догадалась, чем занимались мы, я и Герда, и она опечалилась насчет моего умонастроения и моего самочувствия… Дорогая, дорогая тетя Линна! Я не слушал больше, так был растроган, так покорен ее заботой обо мне, а сам ведь всю неделю только тем и занимался, что плел интриги и запутывал еще больше все дела в усадьбе Фагерлюнд. Я был виновен во всем. Не вынесу!
— Не вмешивай мальчишку, — сказал он грозно. — Он достаточно взрослый, чтобы понять что к чему.
Дальше я не слушал. Именно ее слова заставили меня вспомнить: презерватив! Сразу стал ощупывать карманы брюк. Я ведь точно положил его в тот или другой. Но карманы были пустыми! Значит, выпал. Вероятно, в амбаре, думал лихорадочно я. Нужно найти, нужно, чтобы не нашли другие! Понимал, что шансы на успех невелики; боялся даже подумать, что вдруг кто-то из них обнаружит… в каком свете я покажусь им? Я выработал план: займу дистанцию ко всему, что произошло в этот страшный день, во всяком случае уничтожу все конкретные веские доказательства, могущие свидетельствовать против меня; до рассвета останусь здесь, никто не станет искать меня в этой комнате. Потом пойду тайком и найду.
— Что бы ты ни говорила, от этого ничего не изменится теперь. — Он продолжал свои мрачные речи, медленно, гневно.
— Я написал адвокату, и мы получим бумаги, подтверждающие наш развод. Я не могу больше, понимаешь, Линна. Не могу больше. Не может продолжаться так.
Она плакала.
Я лежал и ждал, когда станет светло. Не мог поверить, что мира не будет в нашем доме. Последние слова дяди Кристена не выходили из головы, они подтверждали, что надежды нет и не будет… кончилось мое детство.
Я проснулся от яркого, ослепительного солнечного цвета и показалось, что только что закрыл глаза. Но было уже утро. Все еще? Может, уже поздно? Был ли кто наверху? Нет, не слышно. Тишина. Первые птицы чирикают. А может и ни рано, и ни поздно, подходит для меня.
Солнце проникало сквозь окна комнаты. Будет долгий и теплый день. Разгар лета. Хлеба колосятся. Большие березы у ворот слегка приуныли на фоне сочной зелени. Все знакомо было здесь до последней черточки и в то же время незнакомо, чуждо в это молчаливое утро…
Я съехал вниз по перилам, потом миновал кухню и вышел на крыльцо.
Утро. Сказочное! Широкое белесое небо без единого облачка. Дымка. Запах травы, тысячелистника. Везде запах тысячелистника. Амбар еще темный и непроницаемый, но я знал, где искать, и я должен найти его, и все будет снова хорошо.
После яркого солнца я передвигался сначала по амбару, точно слепой. Но проход к своему тайнику нашел без труда, хорошо что мы попользовались им вчера. Я думал о том, что случилось, думал о Герде, Йо, Катрине, дяде Кристене и едва мог поверить в произошедшее. Я вспомнил, что он сказал о разводе и что тетя Линна плакала. Но это было вчера вечером. Теперь утро. Солнце. Все, наверное, образуется, они придут так или иначе к соглашению, верю…
Но еще один факт не давал мне покоя: она пугала Марию, угнетала ее, может даже угрожала, поэтому та сбежала, убежала в лес, почти… А он предавал и обманывал свою жену, превратился в клоуна у молодой девушки. Постепенно прояснилось, что ничего не образуется, ничего не будет как раньше, потому что зашло слишком далеко, и мы все понемногу содействовали этому. Здесь в полумраке я понял, что ноша станет лишь еще тяжелее, и что спины, которые несли ее, сильные спины взрослых тоже имеют определенный предел, согнулись под тяжестью, сломились, рухнули. Вот что мне стало ясно в те несколько минут, когда я пробирался вдоль стены, чтобы войти в мой тайник и начать поиски несчастного кондома. Я снова дрожал, потому что вдруг интуитивно, испуганным чутьем шестнадцатилетнего подростка почувствовал, что не найду то, что ищу, но найду вместо этого, возможно, другое. Но поворачивать и ползти назад не хотелось, решил с честью выполнить свое дело, выполнить до конца роль миротворца, младого миротворца.
Но вот я на месте.
Под досками на сеновале, которые образовали крышу в моем скрытом тайнике лежала балка, которую я использовал в качестве гимнастического бревна, когда хотел тренировать мускулатуру, чтобы быть сильным, как Йо, (то, что мне никогда не удавалось, никогда не удавалось подтянуться высоко на руках). Здесь происходило наше обсуждение всего сомнительного в жизни. Здесь состоялось самое мрачное, таинственное шептанье в очень интимной доверительности. Здесь мы играли в «Тарзана», прыгали вниз в сено под дикие крики и вой. Здесь много «врагов» потеряли свою жалкую жизнь.
На канате, который мы привязали здесь позапрошлым летом, висела она. Тетя Линна. Длинная бесформенная теперь фигура с белками глаз, обращенных к отверстию на крыше. Теперь нечего было говорить и нечего было делать. Ни единой слезинки. Ни страха. Задрожали только колени, едва мог стоять на ногах. Непроизвольно оперся о труп, не очень крепко, но достаточно твердо, чтобы труп закачался, и рой мух вылетел из темного материала, в котором я признал ее фартук… Мухи. Они с жужжанием поднялись вверх и вылетели через узкую щелку в молочно-белое утреннее небо.
22.
Больше нечего рассказывать.
Через два дня я уезжал. Он отвез меня на станцию. Мы ехали молча. Старый грузовик стонал и тарахтел по неровной дороге. Восемнадцать километров показались вечностью. Но в общем-то все прошло быстро.
Но когда мы ходили взад и вперед по перрону, он решился доверить мне нечто, дать мне объяснение, возможно, полагая, что я имел право знать всю правду.
— Знаешь, Петер, случившее — недоразумение, — сказал он тихо. За последние дни лицо у него посерело, глаза сузились, почти соединились у переносицы. Рот скрылся в глубоких морщинах. Теперь он выглядел старше своих лет, меченый мужчина, и улыбка его была отдаленным напоминанием улыбки.
— Не знаю, что ты скажешь, когда пройдет время и ты увидишь все на расстоянии. Но знай, я спросил только Катрине, пойдет ли она за меня замуж. Она не ответила. Сказала, что должна подумать. Вот и все.
Он стоял высокий и широкий в солнечном свете. Теперь была моя очередь. Он выложил все начистоту. Теперь я должен был сделать то же самое: рассказать ему о письме, рассказать, что я насплетничал о его поведении во время праздника, что я ревновал. Но я подавил в себе это желание, хотя никакой опасности больше не существовало. Просто не имело смысла, по моему мнению. То, что я сделал, не имело большого значения, не играло решающей роли. Все равно в один прекрасный день все выяснилось бы. Развод был фактом. Он сватался к Катрине.
Кроме того, требовалось мужество, чтобы рассказать такое. Он стоял деловитый и уверенный с солнечными бликами на лице. Черные волосы слегка растрепались, он опять очень походил на отца. Даже теперь, несмотря на всю грусть и тоску во всей его фигуре, он был сильнее меня духом. Глубокие линии в уголках глаз вбирали в себя дневной свет, делали его взгляд острым и спокойным. Нос у меня покраснел и стал мокрым и, чтобы окончательно не разреветься, я уставился на пропитанные смолой доски, на которых мы стояли, на небо и березки в конце перрона. Я пытался, но я не мог. Нет, я не мог признаться. Сознание того, что я сделал и не хочу признаться, даже если было уже не опасно и не имело особо большого значения, легло тяжелым камнем мне на душу. Я пытался, но не мог встать с ним как равный, независимо от того, что он сделал, что он сказал и что случилось. Изолированное положение шестнадцатилетнего подростка серьезнее, чем обычное традиционное мнение о том, что правильно или неправильно, хорошо или плохо, морально или аморально. Поэтому не хотел каяться и признаваться.
Пришел поезд и положил конец моим мукам. Мы пожали руки. Я просил его передать привет Бергсхагенам. Затем я занял место в купе, поставил рюкзак и чемодан, помахал ему, ждал в нетерпении, когда раздастся гудок, означающий, что мы покидаем станцию. Останется воспоминание, подобно другим воспоминаниям, неясное, которое иногда, быть может, обернется болью, быть может, грустной болью; не часто, все реже и реже, по мере того как я взрослел и становился старше, я вспоминал о своих последних летних каникулах, проведенных в крестьянской усадьбе моего дяди в Фагерлюнде.
Когда я пришел домой, в квартире находились рабочие фирмы, они разгружали вещи и мебель. Мама упомянула в письме, что мы переехали. Вынуждены были — в небольшую квартиру в дешевом районе города. Мама была взволнована, энергично руководила транспортировкой, командовала там и сям.
— Петер, — закричал она. — Это ты? Как дела? Ах, Господи, должно быть ужасно то, что случилось с тетей Линной! Грустно и горько.
Одурманила меня своими духами.
Отца не было дома. Он был в отъезде, чтобы отдохнуть немного, как она объяснила. Предприятие его разорилось. Обещала, что вместе навестим его.
— Но он кое-что оставил для тебя, ко дню рождения. Сюрприз. Посмотри.
Я раскрыл пакет. Это были часы. И хорошей марки. Как раз точно такие я и хотел.
— Ешь, мой дорогой мальчик, — призывала она меня. — Подумать только, что тебе пришлось пережить!
В новой квартире пахло свежей краской. Мебель еще не расставили, я обратил внимание на ящики с книгами, моими собственными. Неожиданно вспомнил, что забыл взять свой подарок «Сто лучших стихов о любви», книга осталась лежать на буфете в опустевшем доме Фагерлюнда. Но мне было теперь безразлично. Я и прежде не очень много читал стихов и уж точно не осилю их после всего случившегося; столько треволнений было… они отвлекли меня от насущных близлежащих задач, которые могут оказаться полезными для меня, только «ключ» к ним надо найти… Нет, стихи не для меня, нечто иное больше говорило моему уму и моему сердцу, моей душе. Непременно исследую, что это такое. Ведь конец одного означает обычно начало другого.
Я съел приготовленный мамой десерт. Потом осмотрел квартиру, прислушался к уличным звукам; показалось, что только вчера уехал из города, показалось, что проведенное в Фагерлюнде лето начинает уходить в прошлое, исчезать, словно облака в ясный день. Все кончено. Кому нужны стихи о любви?
Я посмотрел на чехол, в котором лежали дорогие часы. Открыл. Красивые часы со светящимся циферблатом, секундной стрелкой и кожаным ремешком. Водонепроницаемые. Точно такие я желал себе. Я предчувствовал, знал наверняка, что получу их к своему шестнадцатилетию. Нужно бережно с ними обращаться, снимать во время гимнастических упражнений, быть осторожным, постараться не поцарапать блестящее кварцевое стекло.
Подарок отца. Признание меня взрослым. Признание, что кончились игры с ножиками, в индейцев, в городскую романтику. Часы были залогом его веры в меня, взрослого.
Я храню их до сих пор, лежат где-то в ящике письменного стола.