— Что-то ты поздно, — крикнула Анита с кухни.
— Работа. Мне нужно было опять съездить в Стангеланд. Похоже, мы найдем там кое-что еще, а не только кучку потемневших костей. — Ему хотелось хоть раз поделиться хорошими новостями.
— Шевелись, а то все испортится, — занервничала она, — я пытаюсь приготовить сырное суфле! Ты про салат не забыл?
— Черт, забыл!
— Он же был в списке!
— Знаю. Должно быть, старость. — Он было засмеялся, но тут же понял, что сейчас не время для обезоруживающего смеха.
— Видимо, эти двое на вилле жили раздельно, — сказала она позже, когда они сидели на диване с чашками кофе и смотрели новости, — каждый — сам по себе.
Она произнесла это так, будто комментировала новости. И не откинулась, как обычно, чтобы положить ноги ему на колени. Это удивило его больше, чем ее слова.
— На втором этаже будто оборудована отдельная квартира, с спальней, кухней и даже отдельной ванной. И там все напоминает свинарник.
— Вот как? — Он старался сдерживаться. Дрожи в его голосе не было. Ее же голос звучал отстранение, как у агента по продаже недвижимости. Он не понимал, как она может оставаться такой равнодушной. Сам он пытался казаться безучастным, но каждый раз, узнавая новые подробности, судорожно сглатывал от волнения.
Они поужинали, ни словом не упомянув работу, что полностью соответствовало их молчаливому соглашению о том, что за ужином их полицейские дела обсуждаться не будут. Однако сегодня молчание было слишком решительным и давящим, будто их обоих сжигало изнутри что-то, о чем они не решались рассказывать. Вообще-то то, что она сказала, было вовсе не удивительно. После разговора с кассиршей из «Киви» у него начал складываться новый образ фру Лидии Хаммерсенг: теперь он представлял ее с сигаретой, именно с «Голуаз» (почему-то эта марка сигарет напоминала ему о французском декадансе). Действительность, спрятанная за великолепным фасадом. Идеальная фотография идеальной супружеской пары на роскошной вилле на опушке леса теперь покрылась трещинами. Новые подробности — новые трещины.
— Практичность, и только, тебе так не кажется? — Если постараться, он тоже может быть равнодушным и приземленным. — Двигалась она с трудом, и, чтобы облегчить ее передвижение, пришлось переставить всю мебель, да и дом перестроить, ванную например. В любом случае в их ситуации о сексуальной близости и речи быть не могло.
— А душевная близость? — Ее возражения звучали так, будто он ранил лично ее. — Представь только: у нее хроническое заболевание, ее мучит боль, ей нужна помощь, а того, за кем ты больше сорока лет была замужем, нет поблизости. Вроде как тебя сослали на чердак. И это сделал твой муж.
— Мы еще не знаем, кто кого отправил и куда.
Ему было сложно обсуждать эти темы. Они слишком затрагивали его личный опыт. Его собственная беспомощность во время болезни Бет, изменение их отношения друг к другу — все это подорвало его верность, силы и готовность к самопожертвованию, которые вообще-то должны были выдержать все испытания. Изящная Лидия Хаммерсенг в элегантном светлом платье, с пышными распущенными волосами до плеч и зажженной сигаретой в руке — эта картинка сменилась иной: теперь она, хохоча, выпускала дым в лицо каждому, кто подходил к ней, например Георгу, спортсмену и апологету здорового образа жизни, или ему самому, застывшему на стульчике возле пианино и загипнотизированному от ощущения ее платья в его пальцах и ее мягкой ноги под ним.
Каково же было истинное соотношение сил в семействе Хаммерсенг?
— Я думала, тебе эти люди небезразличны, — сказала она.
— Так и есть! — ответил он, не подумав. Ее обвиняющий тон предполагал немедленный ответ. — То есть были небезразличны… Я же говорил, больше двадцати лет прошло… — Он замолчал. Он вновь повторяется.
— Ну, ладно…. Но сейчас ты, кажется, пытаешь искупить свою вину.
— Это всего лишь отношение к тому, что выясняется в ходе вашего расследования.
— И твоего собственного…
— Ты о чем это?
— Ты все понял!
— Я рассказал тебе о том, что я выяснил.
— Да, после того, как я надавила на тебя.
— Ну, хорошо, чего еще тебе не хватает?
О поездке в «Киви-на-шоссе» он умолчал.
— Может, капельки доверия? — Она поджала колени, словно стараясь случайно не коснуться его.
— С того момента, как произошла эта трагедия, тебя не узнать.
Он видел всю ее растерянность. Ему очень хотелось раскрыться ей навстречу, но он не знал, с чего начать. Во всяком случае, не сейчас: выпрямив спину и вжавшись в угол дивана, она смотрела на него так, будто он был основным подозреваемым по этому делу.
— Что эти люди сделали с тобой, Юнфинн?
Она не обвиняла напрямую, но он чувствовал, что в ее высказывании таится обвинение.
— Я не верю в несчастный случай, — выпалил он.
— У нас нет никаких оснований подозревать что-либо еще.
— А я в этом сомневаюсь все сильнее и сильнее.
— И на чем основывается твое мнение?
— На определенных моментах… — выкрутился он. Опять не смог промолчать. Снова она приперла его к стенке.
— Вот оно как? Ты опять проводил личное расследование или мы вновь будем разгадывать загадки и ребусы? — Она была беспощадна.
— Попробуй проверить один момент, — начал он, одновременно разозленный и удивленный ее выпадом. — И это не я «лично» вынюхал, как ты выражаешься. Это рассказал сам главный вынюхиватель на самом первом совещании. Ты тоже там была… — Он проницательно взглянул на нее и получил такой же взгляд в ответ. — Помнишь, он сказал, что супруги Хаммерсенг были женаты сорок один год? Очень похоже на Снупи, правда? Сорок один. Не «около сорока» или «примерно сорок», а «сорок один». Точность во всем! Так вот, мы с их сыном Клаусом одного возраста, то есть ему тоже сорок три. Значит, когда они поженились, Клаусу было около двух лет. В наши дни о такой чепухе можно было бы и не упоминать. Однако сорок лет назад это считалось великим позором. Особенно для милых жителей маленьких городков. Это может означать одно из трех. Первый вариант: сын стал плодом внебрачной связи. Но зачем они два года ждали, прежде чем поженились? Почему не поторопились, чтобы скрыть такой позор? Или они решились усыновить ребенка и усыновили двухлетку. В таком случае этот факт был прежде не известен, и я не знаю, подтверждается ли он какими-либо документами. — В ответ она покачала головой. — Существует и третий вариант, — голос Валманна звучал по-прежнему воинственно, а ведь ему так хотелось рассказать ей об этом по-иному, — в этом случае Клаус — не сын Георга Хаммерсенга. Возможно, когда эти двое познакомились, у фру Лидии уже был сын, и Георг тоже скрывал правду, решив заботиться о нем и воспитать, как собственного ребенка. Тогда это — покрытая мраком семейная тайна, которая особенно осложняла отношения между ними, когда Клаус вырос и не смог оправдать надежд Георга.
— Не оправдал надежд? Я-то думала, этот парень был звездой во всем, кроме спорта, разве нет?.. — По ее лицу было невозможно понять, как она отнеслась к его рассказу.
— Он был маменькиным сынком. Выбрал музыку. То есть сначала выбрал музыку. Отец не смог вынести этого, и они страшно поссорились. Дошло даже до рукоприкладства в общественном месте, в старой, уважаемой университетской библиотеке. Немного позже Клаус бросил музыку, переехал в Тронхейм и начал изучать естественные науки. Можешь себе представить, каковы были отношения в их семье в то время.
— Откуда ты это узнал?
— От нашего бывшего одноклассника. Я разговаривал с ним сегодня.
— Ты выкапываешь сведения по этому делу, по моему делу, которое к тебе никакого отношения не имеет! Ты расспрашиваешь бывших одноклассников!
— Анита, — произнес он, — пожалуйста! Я же рассказывал тебе о встрече с выпускниками, которая состоится уже через месяц?! Организатор попросил меня помочь им разыскать Клауса Хаммерсенга, от которого уже много лет ни слуху ни духу. Когда мы встречаемся, то болтаем, так? Вот так эта история и выплыла. Могла бы и поверить мне, вместо того чтобы сомневаться во всем, что я говорю и делаю!
— Сомневаться? Я не сомневаюсь в тебе. Но ты же ничего не объясняешь, ты просто вдруг сообщаешь что-то. Ты вообще представляешь, что скажет Снупи, узнай он, что ты вынюхивал что-то на месте преступления по его делу? Он бы тебя до самого начальства дотащил!
— Именно поэтому я и молчу.
— Но мне-то можно!..
— Не хотел вмешивать тебя в… — Все оказалось совсем не так просто. Разговор уже превращался в ссору. Повышенные тона. Тяжелое дыхание. Горящие глаза.
— Я просто не понимаю, почему для тебя так важны эти люди, с которыми, по твоим же словам, ты не общался более двадцати лет. Стоит их упомянуть — и ты становишься другим. Этот Клаус, он нравился тебе? Ты любил его? И ваше расставанье было таким тяжелым, что ты до сих пор не можешь говорить об этом? Что произошло, Юнфинн? По-моему, ты сейчас же должен мне рассказать обо всем!
Он попытался ответить быстро и по существу, но не смог придумать ответа. Вместо этого он дотронулся до ее руки, но она отстранилась.
— Я понимаю, что тебе нелегко…
— Кто сказал, что мне нелегко? — Он рывком поднялся с дивана, словно собираясь уйти, но остановился посреди комнаты. Идти ему было некуда, к тому же ее взгляд был прикован к нему и не давал уйти. Из-за этих вопросов без ответа он стоял словно привязанный. Он опустился в кресло. Нейтральная территория. Диван оккупирован. Он чувствовал себя ничтожеством.
— Ладно, — она успокоилась, — но то, что произошло между отцом и сыном двадцать лет назад не могло особенно повлиять на обстоятельства этих смертей. Клаус, по твоим словам, исчез. И сестра его — тоже, о них никто ничего не знает. Их не видели в этом городе много лет. А если ты по-прежнему считаешь, что Георг Хаммерсенг затаил злобу против собственной жены и мог из-за этого убить ее, то позволь тебе напомнить, что он умер за неделю до нее. По меньшей мере за неделю!
Первые звезды уже мерцали на все еще светлом вечернем небе, цвет которого сгущался у низкой темной полосы леса в Несланде. Контуры столбиков у ворот и голых декоративных кустиков возле окна гостиной сливались и казались различными оттенками серого. Это время года всегда неприятно ассоциировалось у него с работой в саду, которую в последние годы он совсем забросил. Теперь же все было иначе. Свет, еще живущий в ясном небе, сумерки, опускающиеся на палисадники, голоса редких пешеходов, черные дрозды, иногда пролетающие мимо… Взросление. Молодость. Весенняя свежесть после долгой зимы взаперти. Прогулки. Вечеринки. Объятия. Можно, шатаясь от усталости, возвращаться домой по пустынным улицам, ясным ранним утром, перетекающим в сонный день, ни к чему не обязывающий, лишь к дремоте. Даже когда он был подростком и молодежи Хамара особо пойти было некуда, они умудрялись найти местечко. Чьи-нибудь родители в отъезде или свободный подвал. Вечеринки по выходным, чтобы выплеснуть излишек энергии. Предохранительный клапан. Замена самостоятельной жизни. Вседоступность. Прыжки через пропасть, по одну сторону которой лежит безопасное детство, а по другую — жестокий мир, в котором за поступки приходится отвечать.
Ему хотелось рассказать ей об этом, но он не знал, с чего и как начать. Во всяком случае, не сейчас, в атмосфере недоверия и недоговоренностей. Его охватило бессилие, граничащее с отчаянием: чем чаще он уходил от ответа, тем сильнее она подозревала его. Чем больше они отдалялись друг от друга, тем сложнее было вернуться к доверию. И самое худшее, чего он боялся, — что вылетевшие случайно слова или невольные поступки не удастся исправить. У них еще так мало совместного опыта, но никогда прежде они не ссорились по-настоящему. Она приближалась к нему, как лодка подходит к пристани, не спеша, раскачиваясь, и лишь потом подошла вплотную. Вначале причал скрипел, но потом трос был брошен, и он принял ее. Они долго, вдумчиво притирались друг к другу, не обещая чересчур многого и не возлагая особых надежд. Обсуждали все проблемы (теперь казавшиеся несерьезными) и были откровенны друг с другом. А сейчас она делала вид, что полностью поглощена скучной телепередачей, словно ей просто не хотелось смотреть на него.
Он больше не мог выносить этого. Поднявшись, подошел к дивану, сел, взял ее за руку. Она не отдернула руку, но и отвечать не стала.
— Я пытаюсь, — шепнул он, уткнувшись ей в затылок. И еще раз, громче, чтобы заглушить звук телевизора, по которому показывали какую-то корейскую судоверфь: — Я пытаюсь!
Затем он вновь уткнулся ей в затылок, вдохнул привычный приятный запах, обнял ее под грудью, потом охватил ладонями груди, словно те были священными дарами, к которым стоит лишь прикоснуться — и все плохое отступит. Осторожно прижал ее к себе, будто ее тело было сверхчувствительным и само могло распознать его тоску и отчаяние, с любовью и мудростью принять молчание, простить неловкость и слабость, откликнуться на просьбы о помощи этого любящего и искреннего, но именно сейчас — глубоко несчастного мужчины. Уступить, сблизиться, открыться перед ним — так чтобы и он наконец смог открыть себя ей…
Однако вместо этого ее тело застыло, мышцы напряглись, она, словно защищаясь, подняла руки и оттолкнула его, а потом отстранилась и прошептала, нет, всхлипнула:
— Юнфинн, нет… Так не пойдет… Не надо так, пожалуйста, Юнфинн, — и, еще, когда он не сразу смог остановиться: — Юнфинн… пожалуйста!..