Над головой Аллана медленно вращались лопасти вентилятора. Дверь была открытой. Аллан   сидел   за  стойкой   на   венском   стуле и ел. В воскресенье в первой половине дня на бензозаправочной станции было не так уж много работы. Нормирование бензина довольно основательно   ударило по воскресному туризму, а те автолюбители, которые могли не обращать внимания на по­вышение цен и призывы властей экономить горючее, предпочитали Автостраду.

Откинувшись со стулом назад, он положил ноги на стойку, а головой уперся в старый календарь, рекламирующий синтетическую автомобильную резину. Вентилятор на потолке по-прежнему вращался. Кондиционер теперь уже больше не починят. Ал­лан ел без всякого аппетита — просто потому, что надо есть. Какой может быть аппе­тит в такую жару! В ларьке он купил пачку печенья и бутылку лимонада. Вместе с тюбиком масляной смеси и плиткой шоколада это составило его сегодняшний обед. В ларьке у Дж. К. Свитнесса ассортимент продуктов тоже становился все хуже и хуже. Сам Свитнесс, большой и жирный, сидел в своем узком закутке на низком табурете и весь кипел от возмущения: пусть скажут спасибо, что он хоть это сумел достать; с этим дурацким ларьком не оберешься хлопот...

Большую часть закупок на следующую неделю Аллан делал в маленьком магази­не самообслуживания рядом с конечной остановкой, где ему приходилось ждать авто­буса около сорока пяти минут. Однако и здесь все больше ощущалась нехватка многих товаров. Полки, которые еще совсем недавно ломились от изобилия, вдруг стали пус­ты. Но что касается шоколада, печенья и сигарет, а также кофезаменителя и разных синтетических смесей, то в них, во всяком случае, недостатка не было.

Вентилятор жалобно поскрипывал, словно вот-вот готов был оставить свои по­пытки создать хоть какую-то циркуляцию перегретого солнцем воздуха. Кондиционер был гордостью Янсона. Вчера перед уходом домой он еще раз повторил: деньги на по­чинку он даст из собственного кармана, вот так обстоят дела... Теперь Янсон больше всего говорил о жаре. Он не выносил жары, не мог из-за нее заснуть. Порядочные лю­ди лишены даже права пользоваться собственными ваннами, чтобы обрести хоть не­много прохлады. В прежние годы, когда бывало особенно жарко, Янсон любил поси­деть этак с полчасика в теплой ванне, после чего сразу же ложился в постель. Ничто так не освежает, как теплая ванна. Но теперь, когда введено это дурацкое нормирова­ние всего, даже воды... А ведь раньше жара была не такой изнурительной и не стоя­ла так долго. Неудивительно, что пожилые люди мрут как мухи. Аллан, вероятно, слы­шал, что от воспаления легких старики гораздо чаще умирают летом, чем зимой, и это происходит как в домах для престарелых, куда их отправляют доживать свой век, так к в собственных жалких каморках и тесных квартирках, где они предоставлены сами себе и едва решаются вылезти на улицу, чтобы пойти в магазин. А если они не уми­рают от воспаления легких, то их приканчивает грипп, который больше не поддается лечению, поскольку бациллы (как называет их Янсон) привыкли к всевозможным ле­карствам, которыми людей пичкают с того самого мгновения, как они делают свой первый вздох. Гонорея, то есть самый обычный триппер, тоже стала неизлечимой, сколько бы антибиотиков в тебя ни впрыскивали... Да, да... Может быть, Аллан не верит? Не верит, что умершие старики лежат неделями и даже месяцами в своих квар­тирах, пока соседи не почувствуют трупный запах? А чего ж тут удивительного — те­перь ведь никто ничего не знает, наиболее интересные сведения держатся в тайне, тогда как средства массовой информации разыгрывают жалкий фарс, продиктованный якобы требованиями кризисной ситуации... Янсон энергично лязгнул зубными протеза­ми и, скорчив свирепую гримасу, чуть ли не с нежностью прижал руку к левой сторо­не своего костлявого тела, как раз под ребрами, словно хотел прощупать сквозь кожу и одежду язву желудка. Затем повернулся и пошел, все еще что-то бормоча, тяжело сту­пая по раскаленному асфальту,— седой, сутулый, озлобленный. Он оставил на стойке деньги: три-четыре купюры и несколько монет — плата за работу в прошлый уик-энд. Никаких ведомостей, никакой бухгалтерии. Аллан работал на бензоколонке «по-черно­му», то есть получал жалованье гораздо более низкое, чем положено по тарифной ставке, но зато не платил налогов. А Янсон мог не работать по выходным дням и вно­сил сущую ерунду в фонд социального страхования. На таких мелких противозакон­ных комбинациях держались многие предприятия в Свитуотере.

Аллан жевал печенье со сладковатой смесью, по вкусу напоминавшей сыр, и с трудом проглатывал его, прихлебывая тепловатый лимонад, от которого ему еще боль­ше хотелось пить. Еда эта оставляла у него во рту какой-то отвратительный привкус, от которого, казалось, он никогда не избавится. Он смотрел в открытую дверь, сквозь трепещущий от зноя воздух, на длинный ряд домов по другую сторону улицы. Старые четырех- и пятиэтажные дома. Витрины магазинов на первом этаже были забиты дос­ками. Остальные этажи были отведены под квартиры. На некоторых окнах висели шторы, но за ними не было заметно никакого движения. Внезапно Аллану пришла в го­лову фантастическая мысль, что эти дома уже давно стоят пустые. Но если их оби­татели незаметно покинули свои жилища, то когда же это произошло? Когда он в по­следний раз видел людей, входивших в эти дома или выходивших оттуда? Когда он вообще видел здесь кого бы то ни было?.. Он проработал на бензоколонке уже четыре года, но ни разу не говорил ни с одним человеком, живущим напротив. Разумеется, он видел людей, шедших по тротуару по той стороне улицы, но очень давно, еще до того, как закрылись магазины. А когда, собственно, их закрыли? И что в них продава­лось? Он знал это, конечно, знал, сейчас он все вспомнит... Но память его была бес­сильна против бесчисленных крошечных изменений, которые медленно происходили вокруг, так что менялся облик домов и улиц, кварталов и целых городских зон — сна­чала совсем незаметно, потом чуть заметнее, но так, что этому никто не придавал сколько-нибудь серьезного значения, и вот, наконец, хорошо знакомые районы превра­щались в нечто совершенно неузнаваемое, словно содержание зрительных образов ку­да-то медленно выливалось и его заменяло что-то новое и инородное, и эта инород­ность выступала теперь как нечто холодное и враждебное, хотя все эти превращения совершались незаме!но для посторонних глаз. В воскресенье утром на Эббот-Хилл-роуд, бывшей главной магистрали в юго-восточной части города, было так же тихо, как на Насыпи.

Услышав звук машины, Аллан слегка вздрогнул. Не потому, что' боялся чего-то определенного,— просто ему был неприятен шум; приближаясь, он врывался в его мысли. Через мгновение появилась длинная низкая машина, украшенная никелирован­ными завитушками,— дорогая старая модель; она снизила скорость, но не останови­лась, а, свернув с шоссе, медленно, почти бесшумно подкатила к бензоколонкам и про­ехала дальше; сидевшие в ней люди с ничего не выражающими физиономиями вни­мательно оглядели помещение станции. Молодые ребята. Бледные лица и темные очки за цветными, солнценепроницаемыми стеклами машины. Аллан приоткрыл ящик кас­сы. Там лежали газовая капсула и отвертка. Хранение оружия было запрещено. Од­нако для защиты от бандитов рекомендовалось применение газовых капсул, а отверт­ка была не менее эффективна, чем нож, но ее владельца никак нельзя было обвинить в хранении оружия, предназначенного для нападения. Бензозаправочные станции бы­ли излюбленной добычей бандитов. Однако машина снова прибавила скорость. Шофер дал газ, и роскошный лимузин, пронзительно заскрипев шинами по разбитому асфаль­ту, исчез в отдалении. В последнюю секунду Аллану показалось, что ему знакомо од­но из этих лиц, но, вероятно, он обознался. Кто из его бывших знакомых мог разъез­жать в такой машине? Никто. И он выкинул эту мысль из головы.

Хотя Аллан и не собирался придавать какое-либо значение этому эпизоду, он долго еще не находил себе места после того, как машина уехала и на Эббот-Хилл-роуд опустилась воскресная тишина. Он взглянул на электрические часы, вмонтирован­ные в стену: до конца дежурства оставалось еще шесть часов. Аллан поднялся и, выйдя в знойное марево, прошел мимо овальных бетонных возвышений с тремя бен­зоколонками, над которыми бессмысленно светились красными и бирюзовыми буква­ми, состязаясь с дневным светом, рекламные призывы. Заложив руки в карманы, он вышел на проезжую часть улицы, посмотрел направо и налево: никого. Ни души. Ни одного автомобиля, ни одного звука, кроме слабого отдаленного воя сирены: какая-то машина мчалась по экстренному вызову... Даже ларек Свитнесса был закрыт. Пере­ходя наискось улицу, Аллан чувствовал себя маленьким и совершенно одиноким в этой гнетущей воскресной тишине, воскресной пустоте, неуклюжая неопрятная фигура в комбинезоне, рубашке и сандалиях, лицо заросло щетиной, волосы тоже порядком от­росли; он чувствовал себя чужим и беззащитным между этими грозными, мертвенно тихими рядами домов. И тут ему пришла в голову одна мысль; он пошел быстрее.

От некогда великолепного входа в Парк остались лишь два столба, на которых раньше держались ворота. Портал и сами ворота из кованого железа давным-давно исчезли; их, очевидно, украли те, кому понадобилось железо для ремонтных работ. Или какой-нибудь спекулянт: по словам Дока, металлический лом поднялся в цене. Они же иногда видели людей, приходивших на Насыпь в поисках автомобильных дета­лей или другого ходового товара, но, к счастью, эти люди никогда не приближались к району, где расположился Аллан с семьей, так что их это не волновало.

Войдя в ворота, Аллан сразу же заметил, что и в этой части Парка, которую не­когда содержали в образцовом порядке, все Пошло прахом. Высокая трава на газонах от жары стала ржаво-бурой, пожухла, а более выносливые стебли с такими же вы­носливыми листьями выползли на давно запущенные дорожки. Воздух был весь пропи­тан запахом засыхающих цветов, которые теперь росли не только на клумбах, но и далеко за их пределами. Несколько собак неопределенной породы, увидев Аллана, не­медленно разбежались. Вокруг не было ни одной живой души.

Кожаные сандалии Аллана мягко ступали по ломким бурым листьям под высо­ким рододендроном. А раньше он бывал в этом Парке? Да, скорее всего бывал; он кое-что здесь узнавал, вспоминал... Когда же это было? И при каких обстоятельствах? Вот этого он не мог вспомнить. Ему становилось все труднее и труднее извлекать из памяти воспоминания о том, что было до их переезда на Насыпь. Картины минувшего всплывали в его мозгу, совершенно неподвластные его воле. Внезапно он увидел свою мать, усталую и надушенную; она угрюмо сидит в конце стола возле плиты в тесной кухоньке, где они всегда обедали: «А теперь, Аллан, поешь овощей. Вот твоя мор­ковь...» Аллан ненавидел овощи, ненавидел до сих пор, что бы там ни говорил Док, но блюдо с дымящейся вареной морковью (самое худшее!) вдруг возникло перед его внутренним взором; он даже ощущал ее запах: она пахла вовсе не так уж неаппе­титно... Он почувствовал голод почти сразу же после того, как набил живот сладким печеньем й всякой синтетической дрянью.

Там, где лесопарк переходил в выжженную солнцем и поросшую бурой травой равнину, которая в свое время была излюбленным местом для всевозможных пик­ников и прогулок, Аллан увидел первые огороды. В основном это были вскопанные клочки земли, кое-где огороженные временными заборами из досок и стальной про­волоки; большинство заборов было повалено, а большинство участков — запущено, земля высохла, и все заросло жесткой, цветущей, сильно пахнущей сорной травой. Од­нако изредка попадались огороженные участки, на которых грядки были аккуратно прополоты, и, судя по всему, время от времени их даже поливали. Немного дальше — там, где начинался пологий подъем, переходивший в низкие холмы,— заборы вокруг огородов стали выше, солиднее, за ними виднелись маленькие сараи и хижины. Отсюда начинались садовые участки. Здесь обработанной земли было больше, чем в других районах Парка, а на некоторых участках росли декоративные кустарники и даже боль­шие деревья. Участки были распланированы четко и симметрично, и кое-где еще сохра­нились дорожки, которые проходили Между рядами всевозможных заборов и загоро­док, в основном поваленных, ведя к воротам и калиткам, многие из которых уже дав­ным-давно не открывались. Лишь за некоторыми участками, по-видимому, регулярно ухаживали, а в общем весь район производил впечатление ужасного запустения, почти одичания.

Аллан шел вдоль изгородей, поглядывая на ряды растений там, где их еще мож­но было различить и где они не заросли и не были оплетены сорной травой, всевозможными цветами и листьями. Он ничего не знал о растениях. Аллан свысока смотрел на Дока, когда тот восхищался своим великолепно обработанным огородом за са­раем, однако голод, желание съесть еще что-нибудь, хотя он только что поел, делало его внимательным наблюдателем. Он отметил, что идет и все время думает: это можно есть? А это? Это поразило и встревожило его, потому что у него вызывала отвраще­ние самая мысль о необходимости есть траву. Но здешние запахи еще более разжига­ли его аппетит и упорно гнали его вперед и вперед; он хотел и не хотел в одно и то же время, не решался, не знал, что здесь можно есть и чего нельзя, ведь все срослось и превратилось в благоуханные соблазнительные заросли...

Внезапно он остановился. Из густого кустарника высотой в человеческий рост через узкую тропинку тянулись ветки толщиной в палец. На ветках висели большие красные ягоды, некоторые были такие спелые, что приобрели почти синеватый отте­нок. Аллан завороженно смотрел на ягоды. Ему очень хотелось сорвать их и съесть, хотя он смутно помнил, как его всегда предупреждали, чтобы он не ел то, что нашел неизвестно где... От земли, где гнили упавшие с веток переспевшие ягоды, исходил сладковатый запах. Этот запах казался Аллану чрезвычайно соблазнительным. Малень­кая серая птичка с темно-коричневыми полосками на головке и крылышках подлетела и села в нескольких шагах от того места, где он стоял. Аллан посмотрел на птичку и внезапно с каким-то очень теплым чувством вспомнил о любви Дока к своей зеленуш­ке; сейчас она высиживает птенцов, и Док наверняка знает где... Прыгая по дорожке, маленькая птичка клевала зернышки — или что-то там еще,— разыскивая их среди гра­вия. Потом она приблизилась к одной из ягод, лежавших на земле, и принялась ее клевать. Аллан с интересом наблюдал за птичкой: можно ли есть эти ягоды без вреда для себя...

Он протянул руку и осторожно сорвал с ветки ягоду. От его движения птичка вспорхнула и улетела, и Аллан почти пожалел о своем решении. Он подозрительно сжал ягоду пальцами, она оказалась мягкая на ощупь. Тогда он медленно раздавил ее, так что на землю упало несколько капель красного сока, понюхал... Запах был свежий и сладкий. Он лизнул и проглотил немного сока. На вкус он оказался кислее, чем Ал­лан ожидал, тем не менее показался ему приятным. Теперь Аллан положил ягоду в рот, немного пожевал и проглотил. Сорвал еще одзгу и снова положил в рот. Потом еще одну. А потом еще и еще, одну за другой, множество ягод—обеими руками рвал красные ягоды и жадно глотал их; вязкий сок стекал по его цодбородку, а он все ел и никак не мог остановиться. Никогда в жизни он не пробовал ничего более вкусного и освежающего! Он ничего больше не хотел, как только стоять и есть, есть до тех пор, пока не утолит своего голода, если только его можно утолить! Он наклонился над ветхой полусгнившей изгородью, чтобы достать ягоды, которые висели выше и каза­лись еще более соблазнительными... Там, за изгородью, их было больше, гораздо боль­ше, чем здесь, и они были краснее и крупнее! Он все ел и ел, и у него даже слегка закружилась голова, так что он не заметил, как на небе появилась туча и набежала на подернутое химической дымкой солнце; послышался отдаленный грохот: гром! Гром, предвещающий дождь. Первый дождь в Свитуотере почти за четыре месяца.

— Какие красивые туфли,— сказала Мэри Даямонд.— Это настоящая кожа? Она заглянула в фургон и увидела Лизины туфли на высоком каблуке.

— Да, думаю, что настоящая. Я купила их довольно давно. До нормирования...

— Ах, какие туфли! — повторила Мэри Даямонд.— Теперь таких не достать. Если только у тебя нет чертовски сильного блата.

— Тебе они малы...

Лиза посмотрела на широкие ступни Мэри Даямонд в розовых пластиковых сан­далиях. Ей очень хотелось сделать что-нибудь приятное для своей новой, большой, темнокожей подруги, хотелось отдать ей эти черные лакированные туфли, которые она все равно бодыне никогда не наденет, потому что туфли только напоминали ей об ужасной поездке в город, но они казались до смешного маленькими, когда Мэри Даямонд взяла их за тоненькие ремешки своими короткими толстыми пальцами с тем­ной каймой под покрытыми лаком ногтями.

— Ты думаешь? У меня совсем не такие большие ноги, как кажется...

Она оперлась рукой о фургон, сбросила одну сандалию и сунула в узкую изящ­ную туфельку большой палец ноги, стараясь втиснуть за ним и всю ногу. После не­скольких энергичных попыток ей это удалось. С другой туфелькой дело пошло легче.  И вот она уже прохаживалась, хотя и нетвердой походкой, но с решительным и до­вольным видом взад и вперед по неровной плотно утоптанной земле.

— Посмотри... они совсем не малы мне!

Ремешки на лодыжках и пятках глубоко врезались в мягкую плоть. Все тело ее, включая и ноги, казалось мягким, словно набитым ватой, пышным и сочным. Какая красивая женщина, думала Лиза, полулежа на матрасе, и, следя за каждым движением этой темнокожей женщины своими большими серо-голубыми голодными глазами, меч­тательно поглаживала уже чуть округлившийся живот. Скольких мужчин, должно быть, тянет к такой женщине! Интересно, а Аллан?.. Она фантазировала, ни капли не ревнуя, а Мэри Даямонд все расхаживала, семеня, как балерина, и любовалась сама собой.

^— Послушай, можно мне взять их у тебя поносить? Понимаешь, там, где я рабо­таю, иногда надо быть немного... немного элегантной.

— Конечно, можешь их забрать...

— Забрать? Ты, наверное, хотела сказать — купить? Я могу достать тебе кое-что за них...

— Нет, можешь их забрать. Мне они не нужны. Они мне надоели...

Последнюю фразу Лиза произнесла, словно стараясь как-то оправдать свою щед­рость. Глаза ее наполнились слезами, и она ничего не видела, кроме этой крупной женщины, стоявшей перед ней с выражением крайнего изумления на широком лице. Лиза вдруг почувствовала себя совсем маленьким ребенком, который ищет утешения и защиты, и ей очень захотелось изо всех сил прижаться к Мэри Даямонд и на ее груди забыть обо всем на свете — забыть, кто она, где находится, что ей предстоит. Подобный страх не раз охватывал ее в последние дни в промежутках между периодами ленивого и расслабленного благодушия, того ложного ощущения благополучия, которое порой бывает при беременности.

— Но, девочка моя...

Мэри Даямонд встала возле нее на колени.

— Девочка моя, нельзя просто так отдавать хорошие туфли. Хорошие туфли, которых больше ни за какие деньги не достанешь. Я могу раздобыть тебе за них кое-что... Может быть, витамины... Тебе они обязательно понадобятся. У Смайли есть связи...

Однако Лиза ничего не хотела за свою щедрость.

— Н-нет... Нет, спасибо.— Она говорила шепотом, словно стеснялась своих слов.— В этом нет необходимости. По-моему, мне ничего не нужно... Но если ты... Если бы ты могла...

И она в отчаянии покачала головой, заметив, что снова начинает плакать; горечь нахлынула на нее так неожиданно, что она ничего не могла с собой поделать. Слезы внезапно навернулись на глаза.

А Мэри Даямонд прижалась щекой к ее щеке и крепко обняла Лизу своими сильными руками.

— Ну, будет, будет тебе, девочка моя. Успокойся. Я буду часто приходить к тебе. Ты только не бойся. Все будет хорошо. В Палисадене дети иногда родятся прямо на земляном полу. Я сама видела много раз. И лежат на голой земле, как только что освежеванные кролики, У меня было восемь братьев и сестер. Сейчас их разнесло по всему свету, а двое умерли, но все они родились в Палисадене в нашей маленькой хижине. И разве от этого стали слабее? Я расскажу тебе немножко о том, каково нам всем приходилось...

Она говорила низким голосом, который звучал ласково и тепло; от нее пахло потом, жиром, крепкими духами, и вся она, стоя на коленях на Лизином грязном матрасе и баюкая ее, как баюкают маленьких детей, была словно сама земля.

— Когда отца уволили с фабрики, ему пришлось стать червячником. Ты, верно, никогда не видела червячников. Во время отлива они бродят по мелководью, там, где находится Сарагоссова банка, выкапывают из ила песчаных червей и продают рыбо­ловам. Песчаные черви — самая лучшая в мире наживка... вернее, они были самой лучшей наживкой, пока в море водилась рыба. Отец руками разрывал ил, засовывал в яму руку по локоть и копался в грязи, ища драгоценных белых червей; один червь на три-четыре ямы — не так уж плохо: это позволяло нам не умереть с голоду. Кроме того, у нас было несколько кур, мать стирала, мы, дети, собирали всякую зелень, а моя сестра притворялась припадочной, и мы получали помощь от социального ведомства... Так мы и жили, пока весь этот яд, который спускали в море, не убил и червей, и рыбу, и все остальное, а соль и кислота не разъели кожу на ногах у отца... Но братьям моим было тогда уже одному двенадцать, а другому тринадцать лет, они с бандами моло­дежи совершали небольшие набеги на Свитуотер и никогда не возвращались домой с пустыми руками. И вообще всегда можно получить работу, от которой все откре­щиваются. Одна из моих сестер начала прогуливаться перед конторами в городе... Все это, может быть, звучит довольно грустно, и мы действительно не были счастливы, но кое-как сводили концы с концами, нам удалось выжить, а это — главное...

Она рассказывала мягко и певуче, на своем диалекте, и слова, которые она шепо­том произносила, служили Лизе утешением, хотя она и понимала их лишь интуитив­но,— то были слова, которые может прошептать только женщина женщине...

Прохладный ветерок вдруг коснулся их лиц, солнце скрылось за тучей, и на выж­женную зноем Насыпь набежала тень. Скоро по тенту дробно застучали крупные капли дождя, а Лиза, прижав руку к животу, изумленно сказала:

— Мне кажется, он шевелится!

Она смотрела в пространство отсутствующим взглядом, который тем не менее был осмысленно сосредоточенным.

— Да, теперь я знаю! Он шевелится!