Первый дождь принес облегчение. Теплый и благотворный, он лился на горы от­бросов, приглушал контрасты, смягчал контуры, дарил свежее дуновение задыхаю­щемуся Свитуотеру и окутывал влажной пеленой его уходящее величие. Все твердое и жесткое тонуло в мягкой водяной мгле; железные скелеты машин и механизмов, которые еще сохраняли свою постоянную, раз и навсегда отработанную форму, а ме­стами и полировку и до сих пор гордо отстаивали свое право на существование, сейчас все больше сливались с окружающим ландшафтом, их очертания становились расплыв­чатыми, призрачными и нереальными, теряя четкость и назойливую предметность, при­сущую им при свете солнца. Что же касается более близких человеку вещей, таких, как одежда, мебель, предметы домашнего обихода, то они первыми подвергались разруше­нию и постепенно исчезали, обретаясь теперь лишь как неуловимая тень и послушное подобие того, кто оставил их здесь, обрек на уничтожение под действием времени и стихий и сам был уничтожен этим городом, одержимым мечтой о безудержном росте и процветании, уничтожен безжалостно и безоговорочно.

Совершая все эти удивительные, хотя и почти неуловимые превращения, дождь, казалось, проникал в самую структуру того, что было создано человеком, и осторожно проводил там свою разрушительную работу. Сваленные в кучу обломки бетонных плит и битый кирпич жадно всасывали в себя после долгой засухи живительную влагу, пока поры их не наполнялись водой, и тогда начиналось разрушение и они вновь превраща­лись в землю и песок. Металл тоже хотел пить. Куски металла в гиде пластин, балок, брусьев и труб, искореженные так, что порой они напоминали человеческую фигуру, зловеще торчащие в разные стороны, яростно кричащие о своей ржавой боли, отчаянно стенающие под тяжестью накопленного ими солнечного тепла,— эти куски металла поливал и поливал дождь, смывая с них слой за слоем ржаво-бурую коросту, очищая их, обнажая годичные кольца и проникая в нервную систему, в магическую молекулярную структуру, которая хранит в себе всю тяжесть нашего века и теперь, усталая и истонченная, медленно засыпает в глубоком и невозмутимом симбиозе с зем­лей, готовой на вечные времена принять в лоно свое эти символы жестокости и грубой силы и больше никогда не выпускать их на свободу. Во всяком случае, в этом мире.

Так дождь постепенно размывал искусственные границы, которые человек столь упорно и трудолюбиво проводит между природой и культурой, наглядно показывал, что по существу нет никакой разницы между городом и Насыпью, ибо и в городе, и на Насыпи человеческое существование легко может быть низведено до самого жалкого и примитивного уровня.

Дождем прибило пыль, так отравлявшую жизнь во время засухи. Обрывки, бумаги и всякий мусор, которые при каждом порыве ветра летели в глаза, теперь намокли и спокойно лежали, затянутые тонкой пленкой грязи,  словно пот, проступивший из земли,— больная и измученная после долгой засухи, она была вся в трещинах, шрамах и рубцах, и когда внезапно пошел дождь, у нее начался жар, она тяжело дышала и покрывалась испариной, постепенно возвращаясь к жизни.

Аллан и Лиза собирали дождевую воду в кастрюли и лоханки и вообще во все, что вмещало хотя бы несколько пригоршней. Для них это была игра, разрядка после большого напряжения сил, в общем, им не нужно было так много воды, потому что колодец Дока все равно теперь быстро наполнится, но им доставляло детскую радость собирать и снова расплескивать драгоценные капли. А дождь продолжал лить как из ведра, и на небе не было видно никакого просвета. Но это было чудесно, значит, еще долго продлится удивительное ощущение Счастья, которое охватывало их, когда они чувствовали, как теплые и тяжелые капли дождя ласково стучат по их разогретой солнцем коже, как медленно й приятно промокает на них одежда, совсем как в далеком и уже каком-то неправдоподобном детстве, когда они нарочно промокали до костей...

Сняв платье, Лиза стояла, наклонившись над тазом, и намыливала свои давно не чесанные волосы старым обмылком, который нашла среди еще сохранившихся у нее предметов туалета. Аллан сидел в дверях и молча разглядывал жену. Дождь гулко стучал по навесу, который теперь стал укрытием от непогоды. Лиза сильно изменилась. Благодаря беременности она пополнела, и за последние две-три недели у нее значи­тельно вырос живот. Ему нравилось, что тело ее становится больше, шире. Ее изме­нившаяся фигура, которая в первый раз пугала его, вызывала неприязнь, даже отвра­щение, теперь почему-то казалась ему весьма привлекательной: тяжелый, большой, прямо-таки монументальный живот, выпукло выдававшийся вперед под талией; все более круглые и полные груди с темными кругами вокруг сосков; неторопливая плав­ность в каждом движении, во всем теле — все это представлялось ему чем-то удиви­тельно изысканным, вожделенным, каким-то новым обольстительным состоянием, воплощенной женственностью.

Лиза выпрямилась и опрокинула таз себе на голову, так что мыльная вода по­текла по лицу и плечам, груди и спине; потом наклонилась и налила из полного ведра чистой воды, снова подняла обеими руками таз над головой и с наслаждением опроки­нула его на себя. Так Мэри Даямонд умывалась в бухте в то утро, когда Аллан впервые увидел ее — большую, смуглую, с красиво округлым животом...

Копна волос закрывала Лизино лицо, так что она не увидела первобытного жела­ния, которым вспыхнули его глаза при взгляде на нее. Но интонацию его нельзя было истолковать превратно, когда он закричал:

— Лиза, иди сюда...

Она вся сжалась и сразу перестала наслаждаться этим первым своим купанием за много-много недель, вода вдруг показалась ей ужасно холодной, и рука ее непроиз­вольно опустилась на живот, словно стремясь защитить его от настойчивого взгляда мужа.

— Иди сюда...

Голос приказывал, и когда она взглянула на Аллана, ей показалось, будто длин­ные темные волосы и длинная каштановая борода, обрамлявшая его лицо, еще более подчеркивают нетерпеливые нотки, прозвучавшие в тоне приказа. Она уже научилась уклоняться, избегать, следить за тем, чтобы не возбуждать в нем желаний, когда нужно было оберегать свое беременное тело, Но бывало, что он приказывал, и ей ни­чего другого не оставалось, как повиноваться...

— Сейчас...— пробормотала Лиза, не глядя на него.— Я только смою мыло... Она стояла под дождем, босая, в грязи.

— Я жду тебя в фургоне,— сказал он, бросая последний взгляд на Лизину полу­женскую-полудетскую фигурку, которая словно медленно наливалась чем-то все более тяжелым и сочным.— Ты идешь?

— Сейчас,— сказала она упавшим голосом, глядя на воду в старом эмалирован­ном тазу, который все еще держала в руках.

И вдруг она поняла, что немного боится его. Случалось, она вдруг ощущала его руку на своем животе неожиданно, днем, когда чем-нибудь занималась,— это было словно нападение, короткие, сильные пальцы, жадные, ищущие... Он больше никогда не прикасался к ней ночью, как это часто бывало на Апрель авеню (вспомнила она вне­запно); тогда он ласкал ее, пока она не проснется. Теперь же он приставал к ней среди бела дня, нередко в присутствии ребенка, не обращая на него внимания, а по ночам спал мертвым сном, неподвижно и, наверное, без снов (она сама не знала, снится ли ей что-нибудь с тех пор, как они перебрались сюда), потому что, когда он лежал, свернувшись в своем углу на матрасе, прикрыв рукой лицо, дыхание его было ровным и спокойным, почти неслышным.

Выливая воду себе на голову, Лиза дрожала и от холода, и от отвращения, которое нарастало в ней при мысли о потном, тяжело дышащем муже, который ее ждет. У нее часто бывали боли в животе, и ей стало страшно. Неужели он хотя бы сейчас не мо­жет подождать, пока она снова войдет в норму? Три-четыре месяца пролетят быстро...

Она собиралась поговорить с Доком Фишером, спросить его, не опасно ли это. Ей хотелось, чтобы Док побеседовал с Алланом, объяснил ему, что это вредно. Она думала о Доке только хорошее. Он был другом. Она возьмет с собой две маленькие шкатулки и покажет ему. Доку они понравятся. У него самого так много всяких кра­сивых вещей. Док наверняка ей поможет.

На открытой двери фургона висело рваное полотенце. Лиза начала медленно и тщательно вытираться, хотя от этого было мало толку, так как полотенце уже про­мокло и не могло вытереть волосы досуха; длинными мокрыми прядями они свисали ей на лицо, с них скатывались и бежали по телу капельки воды. Лиза слышала, как Аллан возится в фургоне, поджидая ее... Она пыталась справиться с непослушными волосами, раздраженная, тем, что никак не удается вытереть их насухо, а кроме того, ей совершенно не хотелось ложиться в постель'Сейчас, когда в любой момент мог вер­нуться Бой. Как обычно, он ушел с Рен-Реном. Они стали теперь неразлучны. Но как раз в это время Рен-Рен с Феликсом обычно отправлялись в город. «Искать работу». И всегда они уходили вечером, когда смеркалось. Никогда не уходили днем. А возвраща­лись, случалось, только утром, на следующий день...

Так что Бой мог вернуться в любой момент. Ее бледные губы вдруг задрожали: она не хочет, не хочет! Приняв решение, она повернулась и пошла обратно, под дождь, снова натянув на себя мокрое платье, потом побежала вниз по тропинке, только что­бы быть подальше от него. Впервые она оказала неповиновение, впервые бросила ему вызов, но это было необходимо. Она чувствовала, как снова промокает до костей. Она боялась раздражения Аллана, его гнева, но нисколько не жалела, что поступила так, а не иначе. Она пойдет к Доку, вот что она сейчас сделает. У него она найдет утеше­ние и защиту.

Через щель в стене за кроватью Марта видела все, что делают Док и Лиза в тес­ной комнатенке.

Видела, как он осматривает ее, ощупывает своими огрубевшими от тяжелой работы руками ее живот, бедра, и Марта содрогалась, потому что никак не могла за­быть незаконные аборты, которые он делал в своем кабинете в их доме на Парк-роуд, в прекрасной уединенной вилле с большим уютным садом... Марта страдала почти физически при мысли об этой бедной девочке, которая забеременела здесь, на убогой Насыпи, где Марте суждено провести последние горькие дни своей несчастной, на­прасно прожитой жизни. Когда-то Марта верила в бога, верила в смысл жизни, в то, что все, кому дарована жизнь, обязаны прожить ее правильно и достойно; но это был идеал, привилегия, счастье, в котором ей было отказано, которое он разрушил своими преступными деяниями;, он совершил преступление и против нее, и против закона, преступление, которому нет прощения.

Но разве не было своеобразным утешением, светлым пятном то, что здесь, на Насыпи, скоро родится ребенок и именно Док, специалист по абортам, будет принимать роды? Как ни странно, именно эта мысль больше всего выводила ее из себя. Быть может, это была своеобразная ревность, вызванная доверительной близостью между Доком и Лизой, которая все росла? Она не думала о физической близости, неизбежно возникающей при осмотре. Гораздо хуже было то, что происходило после осмотра: нечто вроде детской игры, которой Марта не понимала, но чувствовала, что в этом есть что-то неприличное, извращенное. Все началось с того, что на консультации с Доком Лиза стала приносить всякие безделушки: шкатулочки, украшения, игрушки. И он, пожилой человек, смотрел на все это с явным интересом и даже вытаскивал свои собственные побрякушки; украшения или части украшений, которые ему удава­лось найти, небольшие шарики, бусы из цветного стекла, бижутерию... Он собирал их все эти годы, проведенные на Насыпи, он собирал мелкие и крупные предметы, вещи, которые ему нравились, потому что они были красивы, а также все то, что, казалось ему, когда-нибудь может пригодиться. И Марта презирала его за это, ибо знала, что несмотря на все его великолепные теории, замечательный дар предвидения, старомод­ное стремление всегда находиться в оппозиции к властям, и бегство в нищету, и убожество ради сохранения своей честности — все, что он собирал и хранил, было частью прошлого, словно он ждал, что прошлое когда-нибудь вернется и снова предложит ему место в жизни. Да, она презирала его, ибо она-то верила и надеялась, она любила жизнь такой, какая выпала им на долю, и не хотела ничего другого, и она-то и была бессовестно обманута и предана. Она-то как раз понимала, что хорошие времена без­возвратно прошли и скоро они умрут здесь, на Насыпи.

Марта страдала. Страдала в дождь так же, как страдала в жару. Жару она переносила очень тяжело — каждую ночь обливалась потом, а днем появлялась изну­ряющая слабость, зуд, потрескавшаяся кожа и неутолимая жажда. Док же как раз объявил, что они должны бережно расходовать эту горькую грязную воду, потому что ею, видите ли, надо делиться с другими: у всех общая судьба... Слишком слабая, чтобы подняться с постели, она ругала и проклинала его, молила и упрашивала, даже рыдала, выжимая из глаз последние капли влаги, унижалась. Но у него были принципы, и он оставался непоколебим, утверждая, что ей вредно так много пить, и она лежала, уми­рая от жажды, а он обменивался в это время глубокомысленными фразами с этим угрюмым Алланом, который являлся к ним через день и как ни в чем не бывало уно­сил с собой целый бочонок их драгоценной воды...

Однако с дождем пришла сырость, и ей стало еще хуже. От сырости в доме все пропахло плесенью —мебель, даже постельное белье. Мягкая серая гниль медленно ползла по тканям и дереву. Казалось, сырость проникала и в ее тело, выворачивала ее измученные подагрой суставы, принося ей все новые боли из своего неиссякаемого репертуара, новые страдания и старую бессонницу. Марта ненавидела мужа и за это, хотя понимала, что он непосредственно не виноват в ее болезни и делает все от него зависящее, доставая ей болеутоляющие лекарства. Недавно к ним пришел и что-то при­нес какой-то странный человек с бледным лицом, в черной шляпе и черном костюме. С ним был мрачный молчаливый спутник. Док хорошо им заплатил: бритвенные лез­вия, духи, две зажигалки — все это высоко котировалось в Свитуотере, где ощущалась острая нехватка большинства товаров. У человека в черном были хорошие связи, и таблетки, которые он принес, сразу же подействовали. Впервые за бог знает сколько месяцев Марта спала глубоким, спокойным сном, и ей снились два мрачных субъекта в черных шляпах и черных костюмах, которые то сливались, превращаясь в одного че­ловека, то разъединялись и снова сливались...

Несмотря на боль в суставах Марта лежала, прильнув к щели, и наблюдала, как Док и Лиза занимались своей двусмысленной детской игрой, разложив на столе какие-то шарики, стекляшки и раскрашенные шкатулки. Кроме того, она слышала обрывки разговора — какая-то ребяческая болтовня, смех. Она сама не знала, что причиняет ей больше страданий: их манерничанье или смех. Вот сейчас девчонка наклонилась к Доку и что-то шепчет ему на ухо, словно стесняется говорить вслух... Сидят, как папа с дочкой...

У самой Марты не было детей, и тоска по детям, даже воспоминания об этой тоске были давно забыты. Но теперь пустота, которую она все эти годы носила в себе, вдруг превратилась в ревность, в ненависть к Лизе, этой женщине-ребенку, которая проникла в их дом и нарушила установившееся равновесие — равновесие взаимных обид и горечи,— да к тому же вынудила его снова взяться за свое ремесло, изменила всю его жизненную символику, дала возможность искупить старые грехи и даже за­ставила его, старого дурака, смеяться... А остывшее сердце Марты трепетало, когда она думала о новой маленькой жизни, доверенной этому человеку.

— Тебе  бывает больно? Каждый раз больно? —услышала она ласковый голос Дока.

А маленькая девочка с блестящими пуговками и стеклянными бусами говорила, кивая головой:

— Да, я думала, может быть... Может быть, это опасно...

— Бедняжка...

Стремясь успокоить Лизу, он положил свою руку на ее руку и сказал своим мягким, умиротворяющим, почти вкрадчивым голосом:

— Как ты понимаешь, я непременно поговорю с этим ужасным человеком и ска­жу ему, чтобы он не смел обижать нашу маленькую девочку...

Он улыбнулся и погладил ее по щеке, бледной и грязной. В нескольких местах вода капала с потолка в кастрюли, которые будут стоять так до тех пор, пока он не починит крышу. Маленькие оконца тоже пропускали воду, которая собиралась в лужи на облупленных подоконниках.

Больше Марта вынести это уже не могла. Она застонала. Она корчилась на кро­вати, и ее как огнем жгли влажные простыни, прикасавшиеся к истерзанным болью суставам. Волосы, густые роскошные волосы, которые когда-то были ее гордостью и украшением, теперь свалялись и как пакля падали на глаза. Почему она должна так страдать? У нее была вера, муж, дом, покой, достаток — одним словом, жизнь, за ко­торую она была благодарна судьбе. А теперь она лежит здесь, на мусорной куче, ста­рая, больная и вонючая, и ждет с тоской и ужасом, когда же придет смерть.

Голоса... Боли были мучительными, и она знала, что ей все равно придется по­просить у Дока таблетку,, хотя время еще не пришло. Хотя их осталось совсем немного. Хотя ей вообще противно просить у него что бы то ни было. Она подождет пять ми­нут, а потом позовет его. Нет, не так долго. Так долго она не выдержит. Конечно, она презирает его, но не должен же он забывать, что она лежит здесь одна и ей больно. Она будет считать до ста, медленно, очень медленно, сосредоточенно, не думая о бо­ли... Нет, почему медленно? Почему она всегда должна заставлять себя сдерживаться? Десять — двадцать — тридцать — сорок... С бешеной скоростью шевелились ее губы. Снова смех... Марта закрыла глаза и что было силы закричала:

— Док!