Нарисованная смерть (Глаза не лгут никогда)

Фалетти Джорджо

Часть вторая

Рим

 

 

10

…Вмиг, в секунду одну Я сердцем того пойму, Кто слушал пенье сирен, Стремился в их томный плен. Я рвусь туда год за годом, И эта мечта, поверьте, Слаще, чем финики с медом, Крепче, чем северный ветер. Мне душу сжигает пламень, В оковах томится плоть, На сердце тяжелый камень, И нечем его расколоть.

Голая мужская рука высунулась из-под одеяла и поползла, как змея по ветке, к вмонтированному в стену пульту управления телевизором и стерео. Легким нажатием кнопки палец оборвал поток музыки, вылетавший в открытое окно. Старомодные и печальные звуки бандонеона и скрипки не успели долететь до римских крыш.

Растрепанная Морин Мартини недовольно выглянула из вороха простыней.

– Нет, дай еще раз послушать.

Из-под одеяла донесся голос Коннора Слейва. Хотя звучал он приглушенно, чувствовалось, что протест Морин развеселил его и доставил некоторое тщеславное удовольствие.

– Дорогая, ты считала, сколько раз слышала эту песню?

– На один меньше, чем бы мне хотелось.

– Не будь эгоисткой. И не заставляй меня каяться в том, что я ее написал. Подумай о том, сколько раз ее слышал я.

Курчавая голова Коннора наконец вынырнула на свет. Он с трудом продирал глаза и в этот миг чем-то напоминал сонного кота. На публике музыкант умел держаться с гордым, прочувствованным достоинством, а дома порой становился настоящим паяцем. Морин мало-помалу с удивлением открывала для себя веселый облик загадочной планеты по имени Коннор Слейв и хохотала до слез над каждой новой буффонадой – вот как сейчас, когда он принялся по-кошачьи вылизывать свое тело.

– Ну-ка, изобрази еще раз!

– Ох, нет!

– Ну пожалуйста, ну разочек!

– Нет, а то в такое утро я, пожалуй, перевоплощусь, и тебе придется ловить меня на крыше.

Морин затрясла головой и сделала вид, что надулась. А он поднялся и, как был, голый, подошел к окну. Она залюбовалась его худощавым и гибким телом, которое вполне могло принадлежать артисту балета или гимнасту. На фоне окна он казался темным силуэтом в оправе кудрей, развевавшихся от того, что он вертел головой, лениво разминая затекшие мышцы шеи. Вот он, настоящий Коннор Слейв, живое воплощение тени, подумала Морин. Он принадлежал к той категории людей, которых нельзя оценить неточным и субъективным эстетическим мерилом. Он весь лучился обаянием, составленным из цвета, формы и движений тела, лица, волос.

Морин, тоже совсем голая, спрыгнула с постели и обняла его сзади. Вдохнула запахи музыки, мужчины, их обоих, и к этой смеси запахов присоединился дерзкий, самолюбивый аромат римской весны. В этот миг Морин была счастлива и беззаботна, несмотря ни на что.

Она склонила голову ему на плечо и продолжила наслаждаться маленьким чудом соприкосновения их тел. Ей нравилось представлять, что некий гениальный сводник и алхимик нарочно сотворил элементы их эпидермиса, притягивающиеся друг к другу. А потом терпеливо дождался их встречи, чтобы понаблюдать успех своего творения. Свою торжествующую улыбку он вложил им в уста. Они целомудренно скрывали от мира свое взаимное восхищение, но Морин поневоле содрогалась от наслаждения при каждом объятии, заключавшем в себе то совершенство, которое могло быть создано только случайностью.

– Я давно хочу тебя спросить.

– Спроси.

– Как пишутся песни?

Коннор ответил, не оборачиваясь, и ей показалось, что голос его донесся из облитой солнцем, открывавшейся в окне панорамы:

– Этого не объяснишь. Довольно странное ощущение. Сначала нет ничего, а может быть, есть, но глубоко запрятано где-то в темном закоулке – лежит и ждет, когда его вытащат на свет. Не знаю, что испытывают другие. Ко мне песня приходит без предупреждения, откуда-то изнутри, и хотя я ее пока не знаю, но уже не могу без нее жить. Нам кажется, что мы их сочиняем, а на самом деле они полностью подчиняют себе нас. Это как…

Он обернулся и взглянул на нее так, будто лишь сейчас нашел единственно верное объяснение. И произнес, выдохнул одними губами:

– Написать песню – это как влюбиться, Морин.

С момента первой близости она упрямо отмахивалась от формулировки их отношений, боясь, что существительное или прилагательное придадут этой истории вещественность, которой в ней нет. Но когда он прибавил к своей фразе ее имя, женщина вдруг ощутила слабость во всем теле и наконец решилась на мысленное определение: любовь.

Они стояли обнявшись и смотрели, как солнце золотит открыточный Рим, составленный из красных крыш и голубого неба. Морин жила на улице Польверьера, на последнем этаже старого дома, в квартире, принадлежавшей еще ее деду. Заново отделанное жилище превратилось в роскошный двухэтажный аттик. С террасы, занимавшей часть крыши, открывался головокружительный вид на весь Рим до самого горизонта. Вечером можно было ужинать, не зажигая света, при одних лишь отблесках золотого ореола, окружающего Колизей.

Коннор повернулся к окну, не выпуская ее из объятий.

– Почему нигде в мире не испытываешь такого ощущения?

Они еще помолчали, прижавшись друг к другу, в твердой уверенности, что Италия, Америка и весь остальной мир могут лишь подступить к дверям этой комнаты, но не войти в нее.

Морин неожиданно вспомнился странный ступор, охвативший ее в день их знакомства. Коннор Слейв приехал в Италию на гастроли после выхода своего последнего альбома «Обманы тьмы». Турне было организовано артистическим агентством «Тритон коммьюникейшнз», где промоутером была ее лучшая подруга Марта Конери. Когда он прибыл в Рим, Марта ворвалась к ней в дом и, закружив в вихре жестов, слов и платьев, буквально силой вытащила на концерт. Марта обладала бесценным даром приводить ее в хорошее расположение духа хотя бы тем фактом, что была единственной из деловых римлянок, не называвших «любовь моя» каждого встречного и поперечного.

– Будь у меня такая квартирка, я бы тоже мало куда ходила. Но «мало» и «совсем» – это две большие разницы. А этот парень, уж ты мне поверь, стоит того, чтобы побежать за ним и подальше театра «Олимпико».

Никаких отговорок она слушать не хотела, и Морин поняла, что Марту просто так не сдвинешь – нужны очень веские доводы. Ни одного она с ходу придумать не смогла, так и очутилась в кресле театра «Олимпико». Публика в зале выглядела безлико и разношерстно, хотя, казалось бы, на концерт собрались все сливки Рима и все, кто из кожи вон лез, чтобы в эти сливки попасть.

Перед самым началом прибежала запыхавшаяся Марта и плюхнулась в соседнее пустующее кресло.

– Ну вот, вроде бы все путем. Теперь можно и насладиться.

Морин не успела ей ответить, потому что свет погас, мгновенно приглушив шум зала.

В кромешной тьме послышались переливы гитары, такие нежные и чувственные, такие сладостно домашние, что перед сидящей в темноте Морин словно бы закружились стены зала. Ей казалось, что этот струнный перебор звучит у нее в голове. Потом сверху на сцену упал луч, и в этом слепяще-белом луче заискрился Коннор в черной рубашке с монашески глухим воротом. Голова опущена, руки безвольно повисли вдоль тела, в одной скрипка, в другой смычок.

К гитарному перебору добавились низкие, утробные звуки синтезатора, будто исходящие из чрева публики.

После гармонической интродукции Коннор запел и начал очень медленно поднимать голову. Очарование его низкого, с хрипотцой голоса мгновенно отодвинуло музыку на задний план. Она показалась двумя листами наждачной бумаги, промазанными медом. В голосе была такая исповедальная чувственность, что Морин посетило нелепое ощущение, будто песня обращена исключительно к ней. В полутьме она обвела глазами публику и по выражению лиц убедилась, что каждый в этом зале испытывает то же самое чувство.

Песня называлась «Погребенные небеса». Выстраданные слова, положенные на красивую, мелодичную музыку, один благочестивый критик заклеймил как едва ль не святотатство. Он разглагольствовал о Люцифере, о мятежном ангеле, который в адовой тьме оплакивает сам себя и последствия своей вины, состоящей не столько в том, что он восстал на Бога, сколько в том, что имел дерзость думать.

Слушая эту музыку и эти слова, Морин задумалась: что же творится в душе их создателя?

Не странно ли, что в этот самый день, Когда весь свет померк, весь мир поник, Когда на солнце набежала тень, Туманя вечности безмолвный лик, Пришлось мне в перепадах настроений Сменить законы вечных заблуждений. Не странно ли, что лучшему из лучших Вдруг выпало, вселенную кляня И положась на Бога, как на случай, Сказать: «Нет, небеса не для меня». За жизнь цепляясь из последних сил, Я мрак в душе на милость заменил.

В припеве к завораживающей хрипотце Коннора Слейва присоединился чистый, как хрусталь, голос певицы, что вышла из полутьмы и разделила с ним свет и внимание зала. Два абсолютно разных голоса и по тембру, и по окраске неожиданно слились в один, стали неразрывны, как свет и тень, как гордость и сожаление, как осознанный выбор и неотвратимость судьбы, как все то, о чем они пели.

В земном аду, средь суетливых дел, Растратил я небесный свой удел, И ангел мой навеки улетел.

Выплескивая свою боль, два голоса врачевали чужую.

Морин посетило необъяснимое чувство, которого она тут же устыдилась. Ее вдруг кольнула ревность к этой сладкоголосой певице, ставшей частью музыки и жизни человека на сцене с таким восторгом и самоотречением, какого не сыграешь на публику.

Миг необоснованной ревности был проглочен, как горькое лекарство, едва Слейв закончил песню и положил на плечо скрипку. В мгновение ока певца не стало, то есть физически он был там, перед всеми, но душа его явно была где-то далеко, в параллельном мире, и оставила открытый проем, чтобы, кто пожелает, мог последовать за ним туда. Быть может, под влиянием только что услышанной песни и его огромного таланта Морин сказала себе, что если змей-искуситель не выдумка, то вот он, играет перед ней на скрипке. На всем протяжении концерта она так и не смогла стряхнуть с себя неизъяснимое очарование этого вездесущего артиста. Казалось, он сидел в публике, слушая себя, и был в оркестре, аккомпанируя себе, и увлекал за собой всех в антимир, и в то же время не был нигде и ни с кем.

Потом она наблюдала, как он принимает заслуженные аплодисменты, и по выражению его лица догадалась, что работа его не окончена, а только начинается. Ей стало совершенно ясно, что работой для него является повседневная жизнь, а настоящей жизнью – несколько часов музыки, украденных у снисходительного света рампы.

Но магия, как и все в этом мире, окончилась с падением занавеса. Зажегся обыденный свет, и публика освободилась от коллективного гипноза; каждому зрителю вернули его душу, которую он или она запрятали под пиджаки, галстуки и вечерние платья.

Марта с торжествующим видом повернулась к ней.

– Ну, что я тебе говорила? Хорош, верно?

– Бесподобен.

– Это еще не все. У меня маленький сюрприз. Я потому тебя и вытащила. Угадай, где мы будем ужинать?

– Марта, я лучше…

Марта перебила ее тоном, каким изрекают самоочевидные истины:

– Ну да, где же еще? У твоего отца один из лучших ресторанов в Риме, если не во всей Италии. Он известен даже в Нью-Йорке. Ты моя лучшая подруга, в силу необыкновенного расположения звезд мне удалось тебя вытащить. И куда, по-твоему, я могу повести американского гения, во всех смыслах изголодавшегося по старушке Европе?

Марта опять не пожелала слушать возражений и взяла организацию ужина в свои железные руки.

Они дождались за кулисами, пока Коннор разгримируется и переоденется, и, представив друг другу, Марта повела их к темной «ланче», ожидавшей у служебного входа. В машине она села рядом с водителем, оставив Морин и Коннора в полутьме заднего сиденья. Они начали знакомиться и разговаривать, еще пока ехали в плотном римском потоке машин в ресторан ее отца, на улицу Гракхов.

– Как ты хорошо говоришь по-английски. Лучше, чем я.

– Моя мать родом из Нью-Йорка.

– Как ей повезло. Иметь такую дочь да еще жить в Риме.

– Уже нет. Ни в том, ни в другом. Она развелась с отцом и вернулась в Штаты.

Марта примешала к разговору свой фольклорный английский из римского предместья:

– Возможно, ты ее знаешь. Она очень известный адвокат. Мэри Энн Левалье.

Коннор повернулся к ней; лицо оставалось в тени, зато голос набрал силу.

– Та самая Мэри Энн Левалье?

– Да, та самая.

По лаконичному ответу Коннор понял, что эту тему лучше оставить. Он чуть приоткрыл окошко, словно чтобы выпустить вон возникшую меж ними неловкость. И Морин по достоинству оценила его деликатность. У нее уже были знакомства в музыкальных кругах, но ни к одному из них она не чувствовала такого притяжения. Ей всякий раз приходилось убеждаться, что эти люди далеко не так велики, как их музыка.

– Ну, про меня, я думаю, рассказывать нет смысла, – улыбнулся Коннор. – А ты чем занимаешься?

Марта в своем кипучем энтузиазме чуть не ответила за нее:

– О, Морин…

Но прежде чем она смогла открыть свой дружеский телешоп, с заднего сиденья последовал поданный глазами стоп-сигнал.

– О, Морин очень способная девица!

Прибытие в ресторан положило конец этому отрезку беседы. В зале их радушно встретил бессменный мэтр Альфредо, знавший Морин с младенчества. По старому шутливому обычаю, он заключил Морин в объятия и поприветствовал, произнося ее имя на римский манер:

– Привет, Мауринна. Вот так сюрприз! Где это записать? Тебе явно не нравится, как у нас готовят. Жаль, отца нет. Он вроде бы во Франции, вина закупает. Надеюсь, вас устроит общество бедного старичка.

Марта вклинилась в эту тираду, жужжа, как пчела над цветком:

– Альфредо, на байки про бедного старичка ты нас не купишь. Моя тетка Агата до сих пор по тебе вздыхает, хотя и вырастила двух дочерей.

Не было никакой тетки Агаты и никакого бедного старичка, а были только веселье молодых и того, кто умудрился не утратить молодости. Морин почувствовала прилив счастья и в душе поблагодарила Марту за этот вечер.

Альфредо усадил их за столик, и они с Коннором очутились друг против друга. Он смотрел на нее вопросительно, поскольку не понял ни слова из разговора с мэтром.

– Мауринна?

– Альфредо считает две вещи на свете весьма странными – английский язык и меня.

Им подали еду, за ужином они продолжали разговаривать и улыбались друг другу все чаще и откровеннее. Несравненная, неукротимая Марта вдруг стала немой и невидимой. Морин хорошо помнила момент, когда Коннор покорил ее окончательно. Она спросила, какую музыку он чаще всего слушает.

– Мою.

– И только?

– Да.

В односложный ответ он уместил всю мировую безмятежность. Морин заглянула ему в глаза, ища в них тщеславие и самомнение. Но взгляд его был чист, как у человека, сознающего, что он обладает всем, что ему необходимо.

– Однако у тебя нелегкая музыка.

– А что легкое? Я и сам нелегкий.

– Но твой успех доказывает, что люди не так глупы, как кажутся.

Коннор усмехнулся, видимо, какой-то своей внутренней шутке.

– Не так глупы, как кажутся, но и не так умны, как нам бы хотелось.

Морин впустила в себя свет его улыбки, и с тех пор они хоть и не всегда были вместе, но фактически не расставались.

Вот как сейчас, когда стояли слившись, точно два облачка, и взирали сверху на Рим. Телефонный звонок застиг их врасплох, напомнив о том, что под бесконечной чередой крыш живет и движется конечный мир. Морин со вздохом выскользнула из его объятий и пошла взять беспроводной телефон с ночного столика.

– Алло?

– Привет, Морин, это Франко.

Морин снова вздохнула. Миру надоело ждать за окнами комнаты счастья. Вот он в виде этого звонка преодолел оконно-дверную преграду и вломился к ним.

– Привет, Франко. Что скажешь?

– Слушание назначено на утро четверга.

– Так быстро?

– Увы, твое дело слишком долго не сходит с газетных страниц, чтобы можно было его оттягивать. Тебя отстранили от работы?

– Официально нет. Но меня перевели в Академию на улицу Пьеро делла Франческа. Консультантом, что равноценно должности вахтерши.

– Я понимаю, Морин, тебе сейчас нелегко. Но, если сможешь, загляни сегодня ко мне. Надо, чтобы ты подписала кое-какие бумаги.

– Через час устроит?

– Вполне. Я жду тебя и…

Последовала короткая заминка. Морин она показалась вечностью.

– Я хотел сказать: не волнуйся.

– Я и не волнуюсь.

– Все хорошо, Морин.

– Конечно. Все хорошо.

Она аккуратно положила трубку на столик, хотя так и подмывало разбить ее вдребезги о тяжелую стеклянную столешницу.

Все хорошо.

А на самом деле ничего хорошего.

Ничего хорошего нет в том, чему она всегда отдавала себя без остатка, и в ее жажде истины, и в снах, то и дело прерываемых телефонным звонком. Ничего хорошего нет в людях, которые еще недавно клялись, что верят ей, как себе, а теперь замкнулись в недоверчивом молчании. Нет ничего хорошего в закатах и рассветах с этим удивительным человеком, который стоит с нею рядом, и в ее непоколебимой уверенности, что такой человек непременно должен был появиться в ее жизни.

Ничего хорошего во всем этом нет ни для женщины, ни для комиссара полиции Морин Мартини, которая пока еще служит в Римской квестуре, хотя две недели назад убила человека.

 

11

Морин вошла в полутемный гараж в сотне метров от дома. Увидев ее, механик Дуилио вышел из своей будки и двинулся ей навстречу. По возрасту он был вне подозрений, однако не упускал случая объявить Морин о том, что питает к ней слабость. И Морин благосклонно принимала это милое, ненавязчивое ухаживание.

– Давайте я выведу ваше авто, синьорина Мартини. Одно удовольствие – посидеть за рулем такой милашки.

Морин протянула ему ключи:

– Ну что ж, наслаждайтесь.

Дуилио исчез в темном провале. Ожидая услышать мерный шум своего «порше», поднимающегося вверх по наклонному пандусу, Морин думала о том, что в обычной ситуации ее вполне можно было бы назвать счастливицей. Ресторан «Мартини» принадлежал семье с незапамятных времен; ее отец Карло со временем сумел превратить его из простой траттории в эталон великой итальянской кухни. Когда он женился на матери, то протянул руку за океан, и теперь в Нью-Йорке работал знаменитый «Мартини», куда нередко заглядывали звезды кино и телевидения. Тем временем мать стала одним из лучших адвокатов города, и брак их мало-помалу распался от все более частых и долгих разлук. От расстояний во времени, пространстве, складе ума, характере.

Но главным образом от непреодолимого расстояния ушедшей любви.

Отношения Морин с матерью, пожалуй, и отношениями-то не назовешь. Ледяная практичность Мэри Энн Левалье не располагает к шутливой привязанности, какая установилась между Морин и отцом. Теперь они с матерью почти не видятся, потому что после развода родителей Морин осталась в Риме и, окончив юридический факультет, пошла работать в полицию.

Когда Морин сообщила матери о своем выборе, Мэри Энн приняла его в штыки. Мать и дочь сидели в открытом ресторане «Хилтона», где обычно останавливалась Мэри Энн, прилетая в Рим. Выглядела она, как всегда, отменно, поскольку с маниакальной страстью доводила до совершенства каждую деталь своего внешнего облика. Костюм от «Шанель» сидел на ней безукоризненно.

– В полицию? Что за бред? Я хочу, чтобы ты переехала в Нью-Йорк. К нам часто обращаются итальянцы, двуязычный адвокат вроде тебя будет в нашей конторе просто незаменим.

– Мам, тебе не кажется, что в данном случае имеет значение не то, чего хочешь ты, а то, чего хочу я?

– Нет, не кажется. Судя по твоему заявлению, ты сама не знаешь, чего хочешь.

– Знаю. И могу тебе объяснить. Я хочу ловить преступников и сажать их в тюрьму, независимо от того, сколько мне за это платят. Ты же, напротив, помогаешь преступникам выбраться из тюрьмы в зависимости от того, сколько они тебе заплатят.

Мать слегка опешила от такой прямоты.

– Ну ты и стервоза!

Морин позволила себе ангельски улыбнуться.

– Есть немного, по материнской линии.

Она поднялась и ушла, оставив Мэри Энн Левалье в раздумьях над салатом-коктейлем из креветок, который вдруг начал ее раздражать, поскольку не сочетался по цвету с ее блузкой.

Дуилио лихо выехал из подземного гаража на «порше» с поднятым верхом и остановил машину прямо перед ней. Он вышел, оставив дверцу открытой.

– Вот она, моя тайная мечта.

– Что за мечта?

– Прокатиться по Риму на такой машине, в такой день, с такой женщиной.

Морин села за руль и, пристегивая ремень, одарила механика улыбкой.

– Мечты надо осуществлять, Дуилио.

– Синьорина, в мои-то годы!.. В молодости я боялся, что мне откажут. А теперь боюсь, что не откажут.

Морин поневоле засмеялась, хотя в последнее время ей было совсем не до смеха.

– Всего вам доброго, Дуилио.

– Вам также, синьорина.

«Порше» ей подарил отец. Конечно, она была довольна таким подарком, но этот символ благополучия как бы сразу переводил ее в иную общественную категорию. А Морин не любила казаться тем, кем не была, и потому редко ездила на «порше», а уж в комиссариат – никогда. Ей не хотелось возбуждать пересуды и зависть коллег, не хотелось, чтобы ее считали богатой папенькиной дочкой, что пошла служить в полицию из одного лишь снобизма.

Она легко вписалась в поток движения и закоулками вывела машину на улицу Фори-Империали. Прячась под темными очками, она упорно не отвечала на порой лукавые, порой любопытные, а чаще завистливые взгляды, которыми награждали ее водители соседних автомобилей, стоя на светофорах.

Когда она спускалась к набережной Тибра, зазвонил мобильник, лежавший рядом на сиденье.

Протянув руку и вставив штекер наушника, она с удивлением услышала голос Коннора.

– Привет. На связи одинокий небожитель. Ты скоро?

– Я только что ушла.

– Представь себе, то же самое сказал Одиссей Пенелопе, когда вернулся на Итаку после двадцатилетнего отсутствия.

– Тогда нам не мешает сверить часы. Еще и двадцати минут не прошло.

– Ошибаешься. Прошла, по меньшей мере, двадцать одна.

Морин была благодарна ему за неуместно шутливый тон, невольно передавшийся ей. Коннор прекрасно знал, куда и в каком настроении она едет, и таким образом пытался ее подбодрить.

– Ты бы пошел пока погулять по Риму, закадрил какую-нибудь красотку, а через полтора часа можем встретиться у конторы моего адвоката.

– Только с условием, что поведешь меня ужинать к отцу.

– Тебе еще не надоела его кухня?

– Нет, пока меня кормят бесплатно.

Морин дала ему адрес адвокатской конторы и отключилась. В последней шутке не было доли шутки: что совершенно не заботило Коннора в жизни, так это деньги. Его диски уже начали приносить немалый доход, но Морин была уверена, что Коннор понятия не имеет, сколько у него на банковском счете. Когда она выходила из дому, он говорил по телефону с Боно из «Ш» о будущем проекте и глаза его горели, как у девчонок на концертах.

Морин неторопливо ехала по набережной, наслаждаясь солнечными бликами, пробивавшимися сквозь густую листву, чтобы поиграть на лобовом стекле. Теплый весенний ветер ерошил ей волосы и отогревал ее всю, разве что крохотную льдинку в сердце ему никак не удавалось растопить. По левую руку стелилась грязная лента реки, делившей надвое город, тоже не слишком чистый.

Ей, проведшей всю жизнь на перекладных между Италией и Штатами, была понятна влюбленность Коннора в Рим. Здесь на каждом шагу вдыхаешь то, что американцам не купить за все их деньги, – прошлое. Им не приходит в голову, что прошлое не выстроишь по своему усмотрению. Никакой нулевой цикл не даст тебе того ощущения, какое испытываешь, проходя мимо Колизея.

Развалины. Сплошные развалины.

Воспоминания о былой боли, что мало-помалу тускнеют, запечатленные миллионами открыток.

Бесполезно объяснять Коннору, что этот город лишь пускает пыль в глаза. Рим не более чем феллиниевская женщина с афиши фильма. Живописная толстуха, веселая сводня, раскрывающая объятия только для того, чтобы всучить тебе своих шлюх. Впрочем, римские шлюхи редко укладываются в это определение.

Морин миновала Морское министерство, пересекла площадь Искусств и свернула налево, на мост Рисорджименто. Проехав по улице Мадзини, она, к счастью, нашла место для парковки перед самой конторой адвоката по уголовным делам Франко Роберто.

Нажав кнопку домофона сбоку от обшитой дубовыми панелями двери, тут же услышала щелчок отпираемого замка. Она поднялась на второй этаж и очутилась перед кабинетом своего защитника. Хотя общение с адвокатами входит в повседневную службу полицейских, Морин еще недавно не подозревала, что ей самой адвокат понадобится так скоро.

Секретарша ввела ее в кабинет. Франко вышел из-за письменного стола ей навстречу. Это был высокий, худой, очень смуглый человек с волосами цвета воронова крыла. Красавцем его не назовешь, но в глазах светится живой и острый ум. Они дружат еще со студенческой скамьи, а теперь он преуспевающий адвокат с обширной клиентурой по всей Италии. В университете Морин догадывалась, что он был бы не прочь превратить их дружбу в нечто большее. Но она всегда держалась с ним ровно и по-приятельски, тем самым давая понять, что не стоит и пытаться.

Франко подошел и расцеловал ее в обе щеки.

– Привет, комиссар. Все хорошо?

– Все хорошо не бывает. И мне, честно говоря, жаль взваливать на тебя то, что не хорошо.

– Наша задача – превратить то, что не хорошо, в то, что хорошо.

Он снова отошел к столу и раскрыл лежавшую на нем папку. Наверняка он заранее основательно изучил ее содержимое. Морин села против него в шикарное кожаное кресло.

– Ситуация, конечно, не из приятных, но при твоей работе надо относиться к таким вещам с философским спокойствием.

– Ты оптимист, Франко, да и я не пессимистка, но твоя оценка ситуации, на мой взгляд, уж слишком оптимистична.

– Давай еще раз все обговорим.

Морин пожала плечами. Сомнений нет: то, что Франко так легкомысленно назвал неприятностями, еще даже и не начиналось. Ночь и утро с Коннором отодвинулись куда-то далеко, за пределы ее жизни, как будто она, взломав дверь, ненадолго проникла в чужую.

– Давай.

Франко подошел к открытому окну и встал к нему спиной, опершись на подоконник.

– Излагай факты.

– Албанец Авенир Галани явился неизвестно откуда и стал раскатывать по Риму на шикарных машинах, посещать аристократические салоны, вращаться в артистических кругах, представляясь музыкальным и киношным продюсером. Его поведение, его деньги сразу бросились всем в глаза. Сверху нам спустили приказ присмотреть за ним. Были подозрения, что он связан с албанской мафией и занимается транспортировкой наркотиков. Мы установили, что на родине за ним тянется длинный уголовный шлейф. Почти год мы следили за ним и в конце концов пришли к выводу, что этот Авенир Галани – попросту шалопай. Очень богатый, с непонятными источниками доходов, но тем не менее шалопай. А он оказался прожженным хитрецом. Всякой хитрости и ловкости рук, как тебе известно, есть предел: рано или поздно никакой хитрец не удержится, чтоб не похвастаться своей хитростью. Вот и Авенир попался в эту западню. Он завязал роман с восходящей телезвездой, из тех, что ради карьеры мать родную продадут. Влюбился в нее без памяти и всячески распускал перед ней хвост. Мы понаставили жучков в его квартире, и как-то ночью он похвастался своей старлетке, что собирается провернуть дельце на много миллионов евро. А потом якобы запустит в производство фильм, где она будет сниматься. Мы ужесточили наблюдение – круглые сутки глаз с него не спускали. И наконец нам стало известно, что в лесу Манциана должна состояться передача крупной партии наркотиков, которые Авенир потом сбудет по своим каналам. Операция проводилась совместно с полицией Витербо. Мы устроили засаду и накрыли их с поличным. Все были арестованы на месте, кроме Галани. Он засек нас раньше и умудрился проскочить через полицейские кордоны. Я и еще несколько человек пустились в погоню и в лесу набрели на незаметную поляну, где был запаркован «БМВ». Галани добежал до машины, открыл дверцу, нагнулся и взял оттуда что-то. А когда выпрямился, в руке у него был пистолет, и он выстрелил в меня.

– Сколько раз?

– Один.

– И что ты?

– Я тоже выстрелила.

Слова Морин эхом раскатились по комнате, как сухой щелчок ее пистолета.

– И убила.

В вопросе Франко полностью отсутствовала вопросительная интонация.

Морин ответила кратко и односложно, словно поставила росчерк пера на признательных показаниях.

– Да.

– И что было потом?

– Я услышала шум в кустах справа. Укрылась за деревом, потом обшарила окрестности, но ничего больше не нашла. Я решила, что в кустах прошуршал потревоженный ночной зверь.

– А дальше?

– Вернулась на поляну, к машине.

– И что обнаружила?

– Труп Авенира Галани в том же положении.

Тот миг Морин никогда не забудет. Впервые ей пришлось убить человека. Окаменев, она смотрела на неподвижную фигуру, на широко раскрытый рот, как будто жизнь покинула тело именно через него, а не через опаленное порохом отверстие в левой стороне груди, из которого на мокрую траву натекла лужица крови. Вокруг сверкали огни мигалок, слышались отрывистые приказы и шорох шин по гравию, а Морин все стояла, придавленная страшным бременем, тяжкой ответственностью за то, что решилась отнять у человека жизнь. Можно было оправдаться тем, что Авенир Галани заслужил свою пулю, – это и высказал в философском комментарии полицейский из ее группы, подойдя сзади:

– Не пытайся прищемить хвост всему миру, иначе рано или поздно он прищемит хвост тебе.

Слова до сих пор звучали у нее в ушах, но она так и не вспомнила, кто их произнес.

В нахлынувшие на нее воспоминания резко вклинился деловой голос адвоката Франко Роберто.

– А пистолет?

Морин вернулась с той поляны в его кабинет.

– Пистолета не было.

– В тот момент или вообще не было?

Морин резко вскочила на ноги.

– Что за странные вопросы ты задаешь?

Франко тряхнул головой, и Морин поняла, что провалила экзамен.

– Не я их задаю. Тебе их зададут на суде. И отвечать на них надо будет не так, как ты отвечаешь.

Морин вновь упала в кресло.

– Прости, Франко, нервы на пределе.

– Понимаю. Но сейчас ты больше, чем когда-либо, должна держать себя в руках.

Ее покоробил покровительственный тон друга.

– Франко, у Галани был пистолет, и он стрелял в меня. Я пока не выжила из ума и не умею врать. Кому-кому, а тебе этого доказывать не надо. Или надо?

В комнате повисло неловкое молчание.

– Ты мне не веришь?

– Не имеет значения, верю я или нет, Морин. Мне платят не за то, чтобы я верил, а за то, чтобы заставлял других верить. В данном случае мне надо заставить присяжных поверить в то, что пистолет был.

Морин вынуждена была признать, что вовсе не ответила на его последний вопрос. Как, интересно, он убедит кого-то в ее невиновности, если сам в ней не убежден.

Адвокат, видимо, прочел ее мысли и попытался снять напряжение:

– Все будет хорошо, вот увидишь. Я в лепешку расшибусь, а положенный мне гонорар от полиции получу.

По закону, представитель сил правопорядка, убивший преступника, подлежит служебному расследованию на предмет установления правомерности своих действий. Если суд выносит ему оправдательный приговор, судебные издержки оплачивает полиция.

Франко дал ей на подпись массу расписок и доверенностей, и это погружение в бюрократическую волокиту еще больше накалило атмосферу в адвокатском офисе. Наконец формальности, ставшие теперь непременным атрибутом ее жизни, были выполнены. Морин встала с кресла и подошла к окну. Внизу по улице сновали машины, предвещая наступление суматошного римского вечера. В глубине улицы мелькнула курчавая шевелюра Коннора, приближавшаяся к зданию в ритме его шагов.

Он подошел и поднял голову, чтобы посмотреть на номер дома. И впервые за все время, что провела в этом кабинете, Морин улыбнулась.

Франко подошел и проследил за направлением ее взгляда.

– Судя по всему, этот молодой человек пришел за тобой.

– Думаю, да.

– Тон, каким ты произнесла это «думаю, да», не поддается определению, но ясно показывает, что пришло время отпустить тебя на свободу.

Морин повернулась к нему и клюнула в щеку.

– Спасибо, Франко. Спасибо за все.

– Ступай. Никто на этом свете не заслужил такой кары, как ждать тебя.

Она с таким облегчением вышла из его кабинета, что лишь потом, уже спускаясь по лестнице, поняла всю деликатность и весь тайный смысл его последней фразы. Но не дала себе труда задуматься об этом. От перемывания мучительных фактов, а также из-за разлуки с Коннором, хотя и краткой, внутри воцарилась щемящая тоска.

С ним можно все забыть. Почувствовать прежнюю уверенность. С недоверчивостью всех влюбленных Морин улыбнулась этому странному ощущению. Он принимает жизнь легко и безоружно, а она чувствует себя с ним такой защищенной. Вновь обретя уверенность оттого, что знала, кого увидит за этой дверью, Морин распахнула ее и вышла на улицу. Дальнейшее запомнилось ей на всю жизнь в ритмической последовательности смены кадров на диапозитиве.

Деревянный стук закрывающейся двери.

Лицо Коннора, который ждал ее, прислонившись к дереву, на другой стороне улицы.

То, как он улыбнулся ей в ответ, шагнув на проезжую часть.

Сияние его глаз – как давно она мечтала, чтобы кто-то так на нее глядел.

Один шаг, разделявший их.

Визг покрышек «вояджера» с затененными стеклами – он на большой скорости подкатил к тротуару и остановился возле них.

Людей, появившихся из машины.

Четыре человека выскочили на улицу в тот вечер, который обещал стать волшебным, молниеносно натянули им обоим на голову черные колпаки, затолкали в автомобиль и увезли в никуда.

 

12

Темнота.

Запах пыли и плесени, пропитавший ткань колпака. Тряска машины на мостовых Рима, усилившаяся с переездом в район, мощенный булыжником. Ей туго стянули запястья клейкой лентой, предупредили попытку кричать, заткнув рот скомканным, грубым краем колпака. А затем применили еще более надежное средство сломить ее сопротивление. Голос с легким иностранным акцентом прошептал ей на ухо:

– Не дергайся, иначе он умрет.

В подтверждение угрозы острие ножа кольнуло в чувствительную ямку на горле, и она поняла, что тем же самым пригрозили Коннору. Страх за него сдавил ей виски и бросил в бездну тьмы, еще более мрачной, чем темнота в глазах.

Она не шевельнулась и не проронила ни звука за все время пути. Видимо, успокоенный ее послушанием, человек, сидевший сбоку, немного ослабил нажим острия. Сперва Морин пыталась нащупать в обступавших ее звуках какие-то ориентиры, но ехали они так долго, что она в конце концов оставила это бесплодное занятие.

По увеличению расстояний между остановками на светофорах Морин поняла, что они удаляются от центра. Наконец остановки совсем прекратились – значит, выехали за черту города.

Дальнейший путь показался ей нескончаемым, однако настал момент, когда «Вояджер» притормозил и куда-то резко свернул. Она почувствовала, как отворяются дверцы, и чьи-то руки с силой оторвали ее от сиденья. Те же грубые руки, чуть приподнимая ее над землей, помогли сделать несколько шагов. Изо рта вытащили кляп, потом сняли колпак, и она, как благословение Божье, вдохнула свежий вечерний воздух. После долгой тьмы первым, что резануло ее по глазам, были краски: рыжая земля, зеленая листва. Три выстроившиеся друг за другом машины озарили голубоватым светом фар нечто вроде пещеры, вырытой в глинистой почве, с двумя входами, прикрытыми пыльным кустарником. Почти точно в центре свода было проделано отверстие, сквозь которое в темноту, куда не достигал свет фар, проникало тусклое мерцание звезд.

Напротив нее стоял на коленях Коннор в грязной рубашке и с таким же грязным лицом. Морин догадалась, что стоявший за ним верзила толкнул его на эту импровизированную сцену, видимо, испытывая удовольствие от унижения беспомощного человека.

На площадке, отделявшей ее от Коннора, стоял спиной к ней еще один верзила.

Высокий и мускулистый, но не грузный. Обращенный к ней затылок был выбрит под ноль. Из-под ворота кожаной куртки выползала и вилась до правого уха, точно плющ по стене, татуировка. Он закурил, и дым от его сигареты повис в воздухе, подсвеченный фарами.

Верзила постоял так еще немного, потом, как будто вспомнив что-то, повернулся к ней. Морин разглядела резкие черты, бороду, шишковатый череп.

Холодные, глубоко запавшие глаза и жестко очерченный рот. В левом ухе болталась серьга в форме креста, и в самом центре его был утоплен небольшой брильянт, покачивающийся в такт движениям головы, отражая и преломляя свет. Бритый смотрел на Морин, чуть покачивая головой, как будто соглашаясь с ему одному ведомыми мыслями. Когда он подал голос, Морин расслышала в нем тот же легкий иностранный акцент, как у человека, что пригрозил ей в машине, приставив к горлу нож.

– Ну вот, комиссар. Надеюсь, вас не утомила столь долгая дорога.

– Ты кто?

– Всему свое время, комиссар Мартини. Или позволишь называть тебя Морин?

– Кто ты и чего тебе надо?

Пропустив ее вопрос мимо ушей, он задал свой:

– Знаешь, где мы?

– Нет.

– Странно. По-моему, эти места тебе знакомы.

Он указал на выход из пещеры.

– Вон там, совсем близко отсюда, ты недавно застрелила человека.

В пещере воцарилось минутное молчание сродни эпитафии. Человек с серьгой наклонил голову и мыском ботинка отбросил ком земли, как будто под ним был погребен убитый.

– Вспомнила? Мы в лесу Манциана. Странные шутки играет с нами жизнь, заставляя возвращаться в одни и те же места, не так ли?

Он вскинул голову, видимо, чтобы придать побольше драматичности своему высказыванию.

– Меня зовут Арбен Галани. Ты убийца моего брата, Авенира Галани.

– Я не убийца. Ты ведь не знаешь, как было дело.

Арбен щелчком зашвырнул окурок за полосу света, протянувшуюся от фар, и выпустил из рта дым от последней затяжки, точно приговор.

– Ну почему же, знаю. Я там был.

Он сунул руку за ремень, извлек оттуда пистолет и на раскрытой ладони поднес прямо к лицу Морин.

– Смотри. Узнаешь?

– Первый раз вижу.

– Не скажи, ты его уже видела, правда, всего лишь миг. Именно эта штука была в руке Авенира, когда ты выстрелила в него.

Рука упала, словно пистолет стал вдруг для Арбена слишком тяжел.

– Мы приехали сюда вместе в ту ночь. Я был против той операции. Авенир знал это и все же заставил меня поехать с ним. Я не смог отказаться. У нас никогда не хватает духу отказывать людям, которых мы любим, верно, Морин?

Он как бы невзначай покосился на Коннора, и Морин, пожалуй, впервые в жизни постигла истинный смысл слова «страх».

– Я ждал его в машине, вышел в лес отлить. Потом услышал крики, понял, что это облава, и почел за лучшее спрятаться. И тут появились вы.

Арбен достал из кармана пачку сигарет и закурил. Говорил он спокойно, будто все это касалось не его, а кого-то постороннего.

– Авенир был уж слишком горяч. Быть может, в этом есть и доля моей вины: надо было держать его в ежовых рукавицах, не давать ему свободы, удерживать от глупостей.

Он помолчал. Глаза его были устремлены на нее, но Морин понимала, что он ее не видит, поскольку вновь переживает события той ночи, точно так же, как она десятки раз прокручивала их в памяти.

– Стоя в кустах, я подобрал камень и бросил его, чтобы тебя отвлечь. Ты клюнула на удочку и побежала меня искать, а я тем временем взял пистолет и скрылся. Знаю, у тебя возникли проблемы в связи с этим, но это твои проблемы, а не мои.

Арбен ласково улыбнулся, и его улыбка лишний раз убедила Морин в том, что этот человек безумен. Безумен и опасен.

– Ну вот, мы и добрались до причины нашей с тобой встречи. Думаешь, я тебя похитил, чтобы убить? Нет, дорогая…

Не переставая говорить, Арбен Галани медленно приблизился к Коннору.

– Я только хочу, чтобы ты поняла, каково это – потерять любимого человека.

Ох, нет.

Морин дико взвыла, не сознавая, что вой звучит лишь у нее в голове.

Нет нет нет нет нет нет нет нет нет нет нет нет нет нет нет нет нет нет нет…

Арбен Галани вскинул руку с пистолетом и приставил дуло к виску коленопреклоненного Коннора.

Нет нет нет нет нет нет нет нет нет нет нет нет нет нет нет нет нет нет нет…

Почувствовав прикосновение холодного металла, Коннор инстинктивно закрыл глаза. Морин увидела – или ей это лишь показалось, – что у Арбена побелел сустав пальца от нажима на курок.

Нет нет нет нет нет нет нет нет нет нет нет нет нет нет нет нет нет нет нет…

Щелкнул выстрел, расколовший Коннору череп. Фонтаном брызнула смешанная с мозгом кровь, запятнав полосу света от фар машины. Голос потрясенной Морин выломился из горла, сдавленного ужасом, выплеснулся наружу долгим, отчаянным воем, в котором были и ярость, и страшная боль, и последнее «прости» любимому. Коннор при падении взметнул ком земли – небольшой, но достаточный, чтобы похоронить все планы, и мечты, и саму ее жизнь.

Арбен повернулся и посмотрел на нее, слегка приподняв бровь. Морин тут же прокляла и эту мину, и сочувственный тон, которым он произнес:

– Ну как, плохо?

Его силуэт был расколот, преломляясь в слезах, градом катившихся по ее щекам.

– Я убью тебя.

Галани пожал плечами.

– Все может быть. А ты останешься в живых, чтобы помнить. Это еще что…

Он выронил пистолет на землю, прямо в кровь убитого им человека. Затем подошел к Морин и без предупреждения с размаху ударил ее тыльной стороной ладони. Морин упала навзничь и удивилась, что не почувствовала никакой боли, как будто все болевые ощущения ушли из нее в момент смерти Коннора, который лежал на земле в луже крови. Чьи-то руки сзади подхватили и поставили ее на ноги, вновь отдав на растерзание хозяину. Галани даже не потрудился сжать кулаки, а продолжал хлестать ее по щекам раскрытой ладонью, пока Морин не увидела, что ладонь обагрилась ее кровью. Боль наконец взяла свое. Морин почувствовала, как у нее подгибаются ноги и что-то теплое, липкое заливает опухшие глаза, окрашивая слезы. Заметив это, Арбен Галани удовлетворенно кивнул. Человек, державший ее сзади, ослабил хватку и, когда она соскользнула наземь, тут же опустился перед ней на колени, не давая возможности отползти. Двое других подскочили, чтобы ему помочь, и с обеих сторон схватили за ноги.

Арбен вытащил нож из кармана и, нажав кнопку, выпустил лезвие, сверкнувшее перед глазами, как брильянт у него в ухе. Албанец наклонился над ней и взрезал ее брюки. Морин слышала треск разрезаемой ткани, чувствовала дуновение холода на коже, видела сквозь кровавую пелену в глазах, как он поместился у нее между ног, распустил ремень, рывком расстегнул молнию, словно выпуская меч из ножен.

Затем он плюхнулся на нее всей своей тяжестью; пальцы зашарили по телу, еще шире раздвигая ей ноги; грубое, яростное проникновение в ее лоно причинило жгучую боль, будто внутрь вместе с его членом попал песок. Морин пыталась укрыться за воспоминаниями о былых наслаждениях, твердо зная, что их больше у нее не будет. Она позволила боли, что была намного сильнее, чем боль физического насилия, притупить ее ощущения в этот момент, ведь никто не в силах отнять у нее того, что уже умерло. Удары его плоти сотрясали ее, а им в такт прямо перед глазами покачивался крест с брильянтом, отражая свет фар и сверкая, сверкая, сверкая, сверк…

Она не почувствовала омерзения, когда насильник изверг в нее струю ненавистной страсти. Милосердная судьба даровала ей более надежное укрытие, чем память. Погружаясь во мрак, Морин успела подумать: до чего же все-таки больно умирать.

 

13

Снова темнота.

Постепенно вслед за пробуждением в мозгу зашевелились кошмарные образы.

От шероховатых простыней пахло дезинфицирующим средством – похоже, она в больничной палате. Собственное тело показалось ей невесомым и словно бы утопало в вате облаков, а на лицо, на глаза что-то странно давило. Она подняла было правую руку, но почувствовала легкую боль от иглы капельницы. Тогда она с невероятным трудом поднесла левую руку к глазам. Пошевелила забинтованными пальцами. Где-то далеко – может, в этом мире, а может, в ином – тихонько шелестели голоса. Затем рядом раздались шаги и голос отца, в котором звучали любовь и нескрываемая тревога.

– Морин, это я.

В собственном голосе она расслышала и радость, и облегчение, и жалобу.

– Привет, пап.

– Ну как ты, детка?

Как я?… Все бы ничего, вот только избавиться бы от этой тьмы, в которой то и дело вспыхивает образ падающего на землю Коннора, или исчезнуть самой раз и навсегда.

– Хорошо, – солгала она. – Где я?

– В клинике «Джемелли».

– Давно?

– Ты двое суток пролежала без сознания.

– Как вы меня нашли?

– Когда вас похитили, Франко, твой адвокат, стоял у окна и все видел. Он тут же позвонил в полицию. К сожалению, он не разглядел номер машины – пришлось искать только по описанию. А потом они позвонили…

– Кто позвонил?

– Голос с иностранным акцентом позвонил в комиссариат и сказал, где тебя искать.

В памяти всплыло лицо Арбена Галани.

Ну как, плохо?

Щелчок выстрела. Серьга в форме креста качается и сверкает перед глазами, пока он…

Она спросила, надеясь вопреки всему, что пережитое ей только приснилось.

– А Коннор?

– Коннора, увы, уже нет в живых. Американское консульство после соблюдения необходимых формальностей заберет его тело в Штаты. Я не знаю, чем тебя утешить, кроме как…

– Говори.

– Коннор стал легендой и, подобно всякой легенде, не умрет никогда.

Морин с огромным усилием подавила рвущийся из груди вопль.

Зачем ему вечная жизнь? Пускай бы дожил со мной до старости, и довольно.

Вместе с этой мыслью пришла другая, леденящая кровь. А ведь это я всему виной, потому что пулей, поразившей тогда в лесу Авенира Галани, я фактически убила и Коннора.

Она инстинктивно отвернулась, чтобы не показать, что плачет под бинтами и легкая ткань впитывает ее слезы, как губка. Она оплакивала себя и удивительного парня, с которым только встретилась и тут же простилась. Плакала и думала о том, что каждый человек способен сотворить зло и каждый способен стать его жертвой. Плакала молча и ждала, что милосердные небеса ниспошлют ей божественный дар гнева.

Плакала долго (хрупкой женщине трудно вынести такую боль), пока не выплакала все слезы.

– Когда снимут повязки?

На смену голосу Карло Мартини пришел другой, низкий и глубокий.

– Комиссар, я профессор Ковини, заведующий офтальмологическим отделением клиники «Джемелли». Вы человек сильный, поэтому буду с вами откровенен. К сожалению, новости не из приятных. Вероятно, у вас была врожденная патология, о которой вы не подозревали, а перенесенное вами насилие спровоцировало так называемую посттравматическую лейкемию, оказывающую необратимое влияние на роговицу глаза.

Несколько секунд Морин переваривала сообщение врача.

И тут ее охватила дикая ярость – вряд ли в душе ее насильника уместилось бы столько страшной, первобытной – ярости.

Нет.

Нет, не выйдет.

Она не позволит Арбену Галани, помимо глаз, лишить ее возможности мщения. Сквозь плотно сжатые зубы пробился наконец голос, который она признала своим.

– Я ослепла?

– Практически да.

– Что значит «практически»?

Морин неожиданно обрадовалась тому, что не видит выражения лица, которое соответствовало бы его тону.

– В принципе, возможно сделать пересадку роговицы. Такие операции уже проводились, и довольно успешно. Но в вашем случае, к сожалению, есть серьезное препятствие. Сейчас я попытаюсь вам все популярно объяснить. Роговица донора в любом случае является инородным телом в глазу реципиента, но необходима так называемая генетическая совместимость, иначе наступит отторжение. Вся беда в том, что, судя по анализу крови и гистогенетическому исследованию, вы тетрагамная химера.

– Что это значит?

– При вашем зачатии две материнские яйцеклетки были оплодотворены двумя сперматозоидами, и на ранней стадии эмбрионального развития два зародыша срослись в один, вместивший в себя генетически различные клетки. Поэтому совместимого с вами донора найти крайне трудно. Процент подобных генотипов близок к нулю. – Ковини сделал небольшую паузу. – Как я уже отметил, это плохая новость.

– Стало быть, есть и хорошая?

– Есть.

Холодный, безапелляционный голос врача сменился родным, отцовским.

– Я звонил матери в Нью-Йорк, чтобы сообщить о случившемся. Она тут же развернула бурную деятельность. Оказывается, у нее есть знакомый врач, непревзойденный авторитет по таким патологиям. Его зовут Уильям Роско.

– Это, безусловно, хорошая новость, – вновь вступил в разговор Ковини. – Не стану утомлять вас долгими научными подробностями – вам они все равно будут непонятны. Имейте в виду главное: возможность пересадки существует. Я проконсультировался с профессором Роско. Он крупнейший специалист по микрохирургаи глаза и к тому же много занимался трансплантацией, пересадкой стволовых клеток и тому подобными экспериментами. Вам совершенно необходимо лететь в Штаты, поскольку в Италии закон об искусственном зачатии запрещает пересадку стволовых клеток. Мы долго говорили с профессором по телефону. Как выяснилось, есть нечто еще более уникальное, нежели Тара.

– Что-что?

– Донор, который может оказаться совместимым. Профессор Роско путем пересадки стволовых клеток берется блокировать лимфоциты, способные оказать противодействие чужеродной роговице, и таким образом избежать возможного отторжения.

Эстафету надежды подхватил Карло Мартини:

– Только это нельзя откладывать. Один клиент матери, большая шишка, предоставляет в наше распоряжение свой личный самолет. Завтра вылетаем, а на послезавтра назначена операция. Если, конечно, ты согласна и чувствуешь себя в силах…

Расслышав мольбу в голосе отца, она поспешно отозвалась:

– Конечно, согласна.

Еще бы мне не согласиться. Я готова перенести все муки ада.

Щекотливый момент миновал благодаря новому вмешательству профессора Ковини.

– Очень хорошо, – подытожил он. – А теперь, синьор Мартини, нам лучше дать ей покой. Полагаю, мы изрядно утомили вашу дочь.

– Разумеется, профессор.

Отец поцеловал ее в щеку и прошептал на ухо, как будто поделился некой тайной:

– Пока, моя радость. До завтра.

Затем чужая рука слегка сжала ее пальцы.

– Примите мои наилучшие пожелания, синьорина. Поверьте, это не пустые слова. Я глубоко вам сочувствую и восхищен вашим огромным мужеством.

Морин услышала неловкую возню (видимо, они с трудом разминулись со штативом капельницы), затем шаги, удаляющиеся от кровати. Тихо открылась и закрылась дверь, и Морин осталась одна в палате. Должно быть, в капельницу ввели успокоительное, потому что Морин почувствовала, как на нее накатывает дремота, и стала ждать погружения в сон.

Хотя бы несколько часов не думать о том, что ей предстоит, и не молиться всем богам, чтобы на минуту, всего лишь на минуту ей вернули зрение.

Большего она не просит.

На одну минуту.

Этого будет достаточно, чтобы заглянуть в глаза и удержать в памяти издевательскую мину Арбена Галани, а затем навсегда стереть ее выстрелом из пистолета.

Дальше – темнота.