Чпок решил рассказать Шейху про Голдового Кобыла, но в этот раз как-то стеснялся. Так что когда Шейх заехал к нему в гости поиграть в нарды, Чпок предложил ему даже вместе подымить, чего раньше никогда не делал, поскольку предпочитал смолить в одно рыло.

Свернули самокрутку, подымили, передавая друг другу. Чпоку почувствовал себя веселее, он набрался храбрости и рассказал. Получилось легко и просто, как будто он рассказывал со стороны, не про себя, а про другого человека по имени Чпок и привидевшегося ему Голдового Кобыла.

— Смешно, — выслушав, сказал Шейх.

Чпок с удивлением посмотрел на него.

— Что тут смешного? — спросил Чпок.

— Смешно, что где бы ты ни оказался — в своем прошлом среди вотяков, в ином настоящем среди художников, или даже в другой стране среди китайцев, — ты все равно проснешься и увидишь Кобыла. От него некуда деться. Он — повсюду, он — единственно реален.

— А кто этот Голдовый Кобыл? — наивно спросил Чпок.

Шейх протянул ему еще одну самокрутку. Дым заполонил комнату. Чпоку стало тепло и хорошо. Ему почудилось, что он не в комнате, а на берегу моря, на уходящем в туман диком пляже, и они с Шейхом ловят крабиков. Крабики убегают и зарываются от них в глубоко в песок, но у них с собой есть лопата, и Чпок очень быстро копает яму, чтобы схватить крабика руками. Чпок посмотрел на Шейха. В дыму ему показалось, что Шейх вдруг вырос до самого потолка и превратился в огромного седого старика с бородой до колен. Шейх заговорил, но говорил он молча, не открывая рта, и Чпок понимал его без слов.

Говорил он как-то странно, чересчур высокопарно, что ли. Шейх говорил:

— Я бы мог бы тебе сказать, кто он, но ты должен догадаться сам. Ты видел в его чертах что-то человечье. Может, это были черты Лин Мэйли? Тогда беги за ним, ищи с ним встречи. А если ты ошибся? Тогда наоборот, срочно беги прочь от него. Никто не может дать тебе совета. Это только твой выбор. Это твой Путь. Истина легка, но если ты ошибся, то ошибка будет страшна. На этот счет у нас в народе нет никакой байки. Но я сам сочинил стихи, которые обращены к возлюбленной и подобают моменту. Вот они.

Шейх приосанился и начал:

— Давай поговорим о том, как впервые сквозь Паутину неба я распознал силуэты знаков. Поговорим прямо и просто, что называется начистоту, без обиняков. Поговорим, потому что редко случается в наше время такая возможность — поговорить. Поговорим, ибо сейчас, днем, в свете серого набега облаков, все спокойно, и не слышны нам глухие стоны, и будучи выброшенным, вдавленным в мокрый пляжный песок, едва, какими-то чуть ощутимыми штрихами, намеками намечая, вспоминая волглое дыхание севера, болот, я, уже не я, но тот, кто словно буква в пустом пространстве, втянутая в воронку, выдавленная тобой на сыром папирусе, оставшаяся одна, то ли первая, то ли последняя, то ли алиф, то ли йа, из того бесконечного ряда букв, той череды созвездий, одетых ранее в грубое рядно и, наконец, скинувших в миг все, обнажившихся и засиявших, что говорили, шептали так смешно и наивно тогда, когда был еще я так мал, так смешно, наивно и неумело, словно женское тело, лиловея и блазнясь: лазурью глаз твоих влекомый и поддерживаемый до поры, на хребте моря, гребне волны, и вот, наконец, выброшенный, вспарывая вены, пугаясь отсутствия крови в близлежащих домах, деревьях и людях, и вновь расцветая, в косом луче желтой лампы, на чьих-то именинах пил вино и блевал, блевал, так что, казалось, выблевал желудок вместе со всей этой поганью, и, опустошенный, взлетал, пел до потери голоса, плясал, сумрачно лицезрея блеск женских глаз, и опять вспоминал свой пыльный дворик, где на помойках и мусорных ящиках спокойно и молчаливо восседали слепые коты, и старик нищий, запрокинувши голову, мог наблюдать сквозь блеклые очертания окон в каждом проеме лестничной клетки бесстыдно целующуюся парочку; не смея проникнуть в глубь твоих глаз и не решаясь уйти, я кружил вблизи и мечтал, молил, просил, чтобы море вышло из берегов, представлял, как оно устремится на города, смыв песчаные пляжи, унеся с собой вдаль прибрежную гальку, и дико взвоют коты, и я, падая в ледяном вихре, потерявшись между двух небосводов, зашепчу посиневшими губами, не в силах припомнить, что полагается в таких случаях: «Осанна», «Аллилуйя» или просто «СубханаЛлахи вальхамду лиЛляхи ва ля иляха илля Ллаху ваЛлаху Акбар».

Как жаль, что ты умерла, умерла так взаправду, не на бумаге, ты, единственная, кто любил меня, кто выговаривал мое имя так ласкательно, как никто больше, ты, с навеки открытыми глазами, ты, рассыпавшаяся в прах, улетевшая от меня легкой птицей в серебристом оперении, каждый день, вечером, когда сумерки выливают на город бочку синих красок, я выхожу на окраину, туда, где так отчаянно тянет болотной гнилью, и разбегаюсь, в надежде вернуться к тебе. Я начинаю свой бег — по морям, по иссушенным руслам рек, по печальным долинам. По степным просторам, миражам пустынь и невидимым горным кряжам, все выше, выше… Каким бы ты приняла меня? Быть может, обветренным норманном с северных ядовитых морей с заиндевевшим сердцем и усыпанными биснем-сединой волосами, развевающимися на ветру, пробирающимся к тебе сквозь крупу пурги, треск и скрежет льда, или златокудрым красавцем солнца в блестящих доспехах? Небесным воином Хун Сюцуанем или быстролетным джинном Ифритом? Суровым крестоносцем, вырвавшимся из сарацинского плена востока, или светлым ребенком, имя которому — Ариэль, Ариэль, Ариэль? Я вернусь, знай, где бы я ни был и ни буду, на этом и другом свете, в тысячах звездных миров, никогда не забывал и не забуду о тебе.

Итак, говорю я, когда море было еще спокойно, и спокойствие это лишь изредка нарушали выныривающие вдруг с сероглазой пеной на глянцевитой лиловой коже дельфины и так же внезапно, вдруг исчезавшие вновь средь предзакатных вод шафранного моря, так вот тогда из глубины, вернее из бездны, из пучины твоих глаз…

«Шел бы ты на хуй, Шейх, — сказал про себя Чпок, — заебало», — и вырубился.