Для бодрости он съедал с утра кусочек, а то и два сахара. Глод пришел пешком и нес горшок герани, завернутый в газету. Он открыл калитку кладбища, направился к могиле Франсины. Не часто он сюда ходил. Слишком уж много здесь тяжких для него встреч. Кроме одного Бомбастого, все его друзья покоились здесь рядком, как луковицы. Говоря по правде, и враги тоже. Бывший сапожник окинул взглядом всех тех, кто были верными его заказчиками. Все те, что померли, дав ему возможность выжить. Поэтому-то у входа он снял с головы каскетку и сунул ее под мышку.

Возле стены был отделен особый участок, где стояли в ряд фамильные склепы семейства Раймона дю Жене, владельца замка. Покрытые ржавчиной цепи отделяли всех этих Жене от мужичья, так сказать, зерно от плевел.

Глод водрузил горшок с геранью на могилу Франсины и, не зная, что делать с газетой — бросишь, оскорбишь покойников, — скомкал ее и сунул в карман своих вельветовых штанов. Кругом щебетали птицы. Пока еще здесь их не осмеливались стрелять. В один злосчастный день Глод тоже прибудет сюда, только не на собственных ногах, не в деревянных сабо, а иным манером, и проводить его соберется совсем мало народа. Мэр, несколько выделенных в наряд жандармов, с десяток бывших военнопленных со знаменем. И все для него будет кончено.

— Это тебе, Франсина, — пробормотал он. — Герань хорошая. А так вообще ничего нового нету. Да откуда ему, новому, взяться? Все идет себе помаленьку. А если не идет, надо постараться, чтобы шло. Ах да, тут к нам домой один марсианин заявился. Нет, нет, я лишнего не выпил. С тех пор как ты померла, я от силы пол-литра выпиваю.

Ему вдруг стало тоскливо. Он вздохнул.

— Так вот, Франсина, как-нибудь утречком и меня тоже…

Но так как мыслями он был далеко отсюда, то чуть было не пожелал покойнице на прощанье: «Ну не скучай, веселись» — и быстро зашагал прочь.

По дороге в поселок он вспомнил Диковину, который так и не прилетал больше, а ведь он ждал его уже три ночи подряд и все эти ночи почти не спал из-за него. Должно быть, что-нибудь с Диковиной приключилось. Или живет он слишком далеко, так что и представить себе человеку трудно. Видать, его планета у черта на куличках, еще дальше Луны. А из-за него, вернее, из-за его тарелки гибнет Бомбастый, портит себе кровь, еле разговаривает, бросил на аккордеоне играть. Невежды жандармы не удосужились даже явиться в Гурдифло, чтобы хоть на поле взглянуть. Они окончательно возвели Бомбастого в сан Марсианина, а это привело к самым пагубным последствиям: Сизисс сейчас молча страдает, и это мука мученическая. С тех пор как в деревне люди не ходят больше к исповеди, они всю желчь держат при себе, что для здоровья один вред, хотя, возможно, доктору от этого одна польза.

Глод медленно шагал по поселку. Забитые крест-накрест досками окна его бывшей мастерской, закрытой с появлением резиновой обуви, были собственным его крестом, и он старался даже не глядеть в ту сторону. Раньше на площади стояли старые каштановые деревья, дававшие в летнюю жару прохладу и тень, а осенью — каштаны, и все мальчишки, включая и самого отрока Ратинье, стреляли ими из рогатки в физиономии прохожих. Деревья срубили, а почему срубили — неизвестно, и не стало больше ни тени, ни каштанов. На площади же снесли все древние бурбоннезские дома и настроили новые, ничего не говорящие ни уму ни сердцу.

Глод шагал между двумя изгородями живых воспоминаний, до которых никому, кроме него, не было дела. Так прошел он мимо замолчавшей навеки кузницы, съеденной ржавчиной, заросшей колючим кустарником. Он увидел, как будто это было только вчера, Пьера Тампона, в кожаном переднике с голыми по локоть руками. Вот он стоит как сам господь бог среди оглушительного грохота, среди звездочек искр… Они были одного призыва с Пьером. Или с Пияром, как здесь у них говорят.

Пияр приходил в кафе вместе со своим подмастерьем и выпивал первую кружку белого, даже не дожидаясь, чтобы ему подали ее на столик. Если его подмастерье не сразу заказывал вторую, Пияр пренебрежительно оглядывал его с ног до головы и глухо ворчал:

— У тебя марки, что ли, нет, чтобы ответ послать?

И говорилось это таким властным тоном, что тут уж, хочешь не хочешь, улизнуть не удавалось. Люди поговаривали, что это белое винцо и сгубило Пияра Тампона. Но Глод хорошо его знал, был твердо уверен, что это не так. Это тоска сглодала Пияра, когда ему пришлось закрыть кузницу. Вслух об этом не говорилось просто из лицемерия. Но он-то, Ратинье, видел собственными глазами, как Пияр год, а то и два, болтался по площади, гоняя носком башмака камешки, совсем как мальчишка, который не знает, куда девать избыток молодых сил.

На месте бывшей кузни коммуна решила воздвигнуть молодежный клуб. «Сам понимаю, мало толку оплакивать старые времена, сам понимаю, что надо уступить место молодым, только где они, молодые-то? — размышлял Глод. Что-то их не видать. Здесь у нас они не живут по-настоящему. Уезжают утром, а возвращаются вечером, если только совсем в город не перебираются…» Ничего не поделаешь. Есть молодые, нет ли, все равно будет у них, как и везде, свой молодежный клуб.

С легкой душой Глод миновал поселок. За поселком было хоть приволье, хоть жизнь, хоть весна. Цветы, животные, нивы. И даже крапива, и даже улитки, которых никто уже не собирает, с тех пор как стали продавать консервы из них. Правда, дорога здесь теперь тоже загудронирована. Все загудронировано. И люди в том числе.

А когда гудрону здесь еще не было, клали прямо на землю дырявую монетку в пять су и прибивали ее гвоздиком, а сами прятались в кустах, как только вдали показывалась тетушка Фуйон. Тетушка Фуйон была из тех старых скряг, у которых, по местному выражению, не кошелек, а прямо «ёж с колючками». При виде монетки она оглядывалась окрест, как настоящая сорока-воровка, быстрее гадюки подбиралась к денежке и хватала ее. Ясно, безуспешно, но старая упорствовала, не помня себя от изумления, кругом весь боярышник грохотал от смеха, а старуха грозила палкой небу. Пияр иногда, чтобы еще веселее было, раскалял монетку докрасна.

В те времена велосипеды, оставленные у дверей бистро, нередко ради забавы подвешивали на столбы электропередачи. А сколько радости получали зрители, измазав навозом, а то и еще чем похуже, ручки тачки. Глода даже дрожь удовольствия проняла только при одном воспоминании обо всех этих шуточках. Теперь и веселятся по-другому — им бы все переломать, все уничтожить, все сожрать, все разграбить, так что Глод уже совсем запутался, но с него и спроса нет, он ведь старый хрыч.

Подходя к дому, он разглядел на своем поле чей-то силуэт, это оказался Бомбастый. Нахлобучив шляпу на глаза, засунув руки в карманы, он стоял как вкопанный на том самом месте, где, по его расчетам, должна была приземлиться тарелка, — значит, по-прежнему отыскивает следы и отпечатки, как настоящий доезжачий.

— Эй, Сизисс!

Шерасс оглянулся, пошел навстречу соседу, волоча сабо, так волочит ноги занедуживший осел.

— Неужто ни о чем другом уже думать не можешь?

— Не могу.

— Да ведь ты же совсем извелся.

— Да, извелся. На меня всё Жалиньи как на дурака смотрит.

— Как был ты дураком, таким и остался.

— Может, и был, но теперь-то эти злыдни полное право имеют меня дураком считать.

Ратинье вдруг стало жаль своего дружка…

— Слушай, Сизисс, хочешь я пойду и скажу им, что я тоже видел летающую тарелку? Нас тогда двое дураков будет.

— Хороший ты малый, — вздохнул Шерасс, — не стоит, но все равно славный ты человек.

— Пойдем, раздавим поллитровочку.

— Ладно. Раздавим, а потом я пойду и повешусь.

Глода словно под ложечку ударило. В Бурбонне уже давно сложилась традиция покидать наш мир посредством повешения. Судя по статистическим данным, провинция Бурбонне прочно держала в своих руках первенство в этой области. Здесь вешались из-за сущих пустяков, вешались в амбарах, в фруктовых садах на яблонях или в погребах, короче по всем азимутам. Один шофер даже дошел до такой изощренности, что ухитрился повеситься на руле своего грузовика. Не так давно дядюшка Жан Косто, в просторечии Косточка, — отсюда шли такие клички, как, скажем, Вишня или Персик и другие фруктово-ягодные названия, — повесился у себя на яблоне, которая до сего дня приносила лишь жалкие плоды — попросту дички, набитые зернышками. В этом случае одна деталь заинтересовала весь поселок. Поутру дядюшка Косто сходил в лавочку и купил там семена редиса сорта «сезан». А после полудня удавился, так сказать плюнув на свой редис. Люди решили, что действовал он в порыве внезапного наития и точно так, как говорилось в 1525 году в песне о сеньоре Лапалисса, что в восемнадцати километрах отсюда: он был жив еще за четверть часа до того, как выбрал смерть. Так или иначе, в Алье не любят шутить над виселицами и удавками, каковы бы они ни были, и, если Глод сразу встревожился, так были тому достаточно веские причины, особенно если учесть, что он самолично видел, и не раз, вывалившиеся языки удавленников.

— Да не повесишься ты, Сизисс!

— А вот и повешусь! Назло жандармам и конным стражникам. Оставлю записку, напишу, что это, мол, их вина, их ошибка, а они ошибаться ох как не любят. Оплюю их, так сказать, с высоты своей петли, да еще как оплюю! Пускай тогда бригадир Куссине покрутится!

— Но сам-то ты пропадешь ни за грош!

На что Шерасс ответил как само собой разумеющееся:

— Лучше смерть, дружок, чем бесчестье. Об этом написано во всех историях Франции. Если бы ты по истории, как и по всем прочим предметам, единиц не хватал, ты бы это знал, как я знаю, ведь я только хорошие отметки получал. — И жестокосердный добавил: — Кроме меня, один только Луи Катрсу на отлично учился, уже кому-кому, а тебе это забывать негоже.

Тут Глод словно воочию увидел, как списывает у Луи Катрсу, он даже затрясся от запоздалого страха, почувствовав себя последним негодяем, и шумно высморкался. Он жалобно простонал:

— Ты не имеешь права лишать себя жизни, Франсис. Ведь мы с тобой одна семья, соседи, друзья, наконец, и без тебя я совсем один на свете останусь.

Впервые в жизни Глод назвал Сизисса именем, данным ему при крещении, и это было так непривычно, что Бомбастый растрогался.

— Ты только о себе и думаешь! Плевать тебе на то, что я муку мученическую терплю. Одно тебе надо, чтобы при тебе состоял шут, раб твой, чтобы ты мог измываться над его горбом, и все это лишь потому, что я тарелку видел!

— Но я же верю, что ты видел тарелку! Говорю тебе, верю!

— А было время, ты мне не верил.

— А будет время, и тебе расхочется висеть на балке, как окорок какой! Ты только сам подумай! Бомбастый задумался.

— Ладно, там увидим. Только помни, ничего я тебе не обещал. По-моему, ты что-то о пол-литре здесь говорил?

Они пошли к Ратинье, хозяин спустился в погреб и вынес целый литр вина. Глод пил и восторгался.

— Нет, ты только попробуй, свежесть-то какая, льется тебе в глотку, как роса в чашечку тюльпана.

— Верно…

— На кладбище такого, брат, не найдешь! Я как раз с кладбища иду. Так вот мне все время чудилось, будто тамошние старики, все эти Рессо и Ремберы, все Перро и Мутоны в один голос просят: «Глод, пол-литра! Глод, поллитровочку!..» Видать, им чертовски винца не хватает…

— Верно…

— Прошел я мимо могилы дядюшки Косто. Весь холмик чертополохом зарос. Хоть бы один мате завалящий. Воистину могила проклятого. Уж поверь мне, это сам господь бог ему тогда рожу сделал. Я ведь один из первых его, беднягу, увидел. Зрелище, скажу тебе, не из приятных. Сам весь черный, как головешка. Глаза выпучены, точь-в-точь сова. Язык, ну чисто как телячий в мясной лавке. Должно быть, не так-то легко помирать, как он считал. Мы же видели, какую он, разнесчастный, муку перед смертью принял. Да что говорить, такой он страшенный да гадкий был, что ему сразу на голову мешок нацепили, потому что вида его вынести не могли. Выпей-ка еще, Сизисс.

— Ладно… — слабым голоском пробормотал Бомбастый, с трудом осиливая стакан красного.

А Ратинье, проглотивший свою порцию единым духом, встал в дверях и радостно воскликнул:

— Теперь уже точно весна началась. Хотелось бы мне еще с десяток таких весен повидать! И надеюсь, повидаю! Уж кто-кто, а только не я сокращу свои дни на манер дядюшки Косто. Оно само по себе случится слишком рано, даже если я к тому руку не приложу. А сейчас я на огород пойду. Там уже небось все из земли полезло, даже треск стоит. Овощи-то, овощи, поди, без ума от радости!

И он ушел, повесив на локоть корзину, не оглянувшись на пригорюнившегося бедолагу, который не торопясь приступил ко второй поллитровке. Накануне Глод срезал кочан капусты, но она уже подвяла, а вялая капуста недостойна идти в пищу Диковине. Глод выбрал другой кочан, на диво крепкий, оторвал верхние листья, бросил их в навозную кучу. Солнышко нежно ласкало старые кости Ратинье, а с соседнего двора доносился визг пилы — это Бомбастый пилил дрова. Глод улыбнулся. Пилит дрова, значит, о будущем думает. Правда, улыбка тут же сбежала с его лица, когда он вспомнил дядюшку Косто с его редиской. Разве не были семена редиски тоже знаком надежды?

С малых лет Глод наблюдал, как его бабка, мать, жена варили капустный суп. Чуть не с пеленок он узнал секрет его приготовления и сейчас действовал почти машинально. Вымыл сначала кочан, отодрал привядшие листья, разрезал кочан на четыре части, ошпарил кипятком и оставил на пять минут в горячей воде, а сам пока подмел свое жилье. Если Диковина вернется, следует принять его со всем уважением, как водителя такой мощной летающей тарелки, чтобы не мог он пожаловаться на пыль и грязь в хозяйском дому. Пускай человек только и может, что велосипедный руль крутить, все равно и у него своя гордость есть.

Царственным жестом Глод вымел сор за порог. Куры, они ведь всегда найдут в мусоре хлебные крошки. После уборки он вернулся к стряпне, переложил капусту в кастрюлю, бросил туда четыре очищенные картофелины, луковицу, две морковки, щедро залил кипятком. Присолил, добавил тмину, три зернышка черного перца и зубчик чеснока, потому что чеснок глистов убивает, все равно что стакан вина натощак, а на земле нет ничего опаснее глистов, кроме простуды. Тамошние, городские, все они до одного крысы канцелярские и бормочут себе что-то под нос, видать, чеснока в жизни никуда не кладут. Они, городские, из-за всех своих штучек последнее здоровьишко растеряли и мрут как мухи на ихних улицах и бульварах. Глод предпочитал вдыхать запах чеснока, чем погибать через разные там холестерины, артериосклерозы и прочие коварные недуги, подстерегающие человека в метро и в автобусах.

Он накрыл кастрюлю крышкой и оставил ее стоять на своей чугунной печурке, которая никогда еще его не подводила. Пускай покипит три четверти часика на среднем огне, вот тогда можно будет снять суп, предварительно его попробовав. А сало он положит в последнюю минуту, когда Диковина уже усядется за стол.

— Славный супец получился! — объявил он, снимая фартук, в котором возился в огороде, заменявший при случае и поварской.

Глод прислушался. Шерасс уже бросил пилить. А что, если эта тишина тишина смерти? Ратинье бросился к домику Сизисса. Не нашел его там и завопил:

— Эй, Бомбастый! Что ты там вытворяешь? Наконец он обнаружил Сизисса в сарае — тот сидел и лущил горох.

— Мог бы и ответить, раз я тебя зову! Этот прохвост Шерасс злобно ухмыльнулся.

— А я нарочно, чтобы ты помучился. Пускай, думаю, он уже представляет меня черного как головешка, с петлей на шее.

— Стукнуть бы тебя хорошенько, старый ты шарлатан! Притворщик глубоко вздохнул, на глаза ему навернулась роковая слеза.

— И ты, ты все равно что брат мне родной, будешь меня бить? Прибьешь, как жандармы меня избили? Глод даже подпрыгнул от неожиданности.

— Они, жандармы, тебя били?

— Как собаку! — жалобно прохныкал Сизисс. — Ты же сам прекрасно знаешь, что они бьют всех подряд, за это им наградные полагаются. Да, да, дружище Глод, не постеснялись избить калеку!

— Чтоб их черти побрали, — прогремел Глод, — пойду сейчас же поговорю с мэром, пускай он с префектом говорит!

— Не нужно! — живо возразил Бомбастый. И торжественно добавил: — Я им прощаю! Ибо не ведают, что творят. Я ведь из тех, кто подставляет левую щеку, когда его бьют по правой. Так оно быстрее получается, и потом они же, палачи, мучаются. Вспомнят ночью о содеянном и лежат без сна, кусают угол подушки и ревут, как дикие звери.

Глод сообразил, что Бомбастый начисто выдумал всю эту ерунду, чтобы придать себе интересу. С детства был такой и к семидесяти годам не переменился. Заметив веревку, Ратинье схватил ее, сделал скользящую петлю и, взобравшись на стремянку, старательно прикрепил к балке:

— Пожалуйста. Вешайся на здоровье. Готово! Дрыгай в свое удовольствие ногами, падаль проклятая, веревка прочная, выдержит.

На что Бомбастый миролюбиво возразил:

— Сам вешайся. Я по команде ничего делать не собираюсь. Когда захочу, тогда и повешусь. Ты же видишь, я горох лущу, не могу же я разом два дела делать.

Сердито сплюнув, Глод побрел домой, проклиная по дороге всех горбунов, у которых не только горб есть на спине, но и сам дьявол со всеми его присными сидит в душе. Перед его дверью стоял желтый почтовый автомобильчик. К великому его удивлению, за рулем на сей раз сидел их местный почтальон, а не какой-нибудь чужак, которому наплевать на все: и на смерти, и на рождения, и на будущий урожай, и на деревенские сплетни. Сегодня почту развозил Гийом, один из четырех сыновей папаши и мамаши Эймонов. Гийом вручил Ратинье номер «Монтань».

— Спасибо, сынок. Зайдем ко мне, выпьем чего-нибудь. Твоим коллегам я никогда ничего не предлагаю — и явились они невесть откуда, и торопятся вечно, будто им зад припекает. А тебя я с малолетства знаю, когда ты еще на горшке сидел. Зайди, выпей, что бог послал, ну, конечно уж, не из горшка!

Гийом рассмеялся и вошел за стариком в дом.

— Ходят слухи, Глод, что Бомбастый летающую тарелку видел?

— А ты пей, еще не то увидишь, если все так ладно пойдет! Да ведь он чуть тронутый. А сейчас небось все над ним потешаются?

— Да есть отчасти…

— Вот он теперь вешаться собрался. Почтальон покривился.

— Ну это совсем скверно. Ведь уже вешались у нас!

— Да я и сам знаю…

Автомобильчик укатил, и Глод поспешил к Шерассу, в амбар.

Там не оказалось ни гороха, ни Сизисса. Глод постоял с минуту в раздумье, потом побрел в огород, где и обнаружил Бомбастого. Увидев соседа, тот злобно бросил:

— Да кончишь ты когда-нибудь за мной шпионничать, мерзкая твоя рожа? Скоро ты, чего доброго, за мной в нужник ходить станешь!

— Плевать я хотел на тебя! Просто пришел на твой салат поглядеть. А то на мой салат улитки напали.

— А ты их съешь.

Глод кротко ответил ему:

— Какой же ты ворчун стал, бедняга Сизисс! Да, кстати, я видел почтальона, Гийома Эймона. Похоже, что во всем кантоне только о тебе и говорят.

Бомбастый побледнел.

— А… а что говорят?

— Да так, ничего особенного. Ты вот недавно прав был. Говорят, что у тебя вид дурацкий…

Сраженный этими словами, Шерасс тяжело оперся на свою лейку.

— Так я и думал…

— Да это же пустое дело. По мне, лучше иметь дурацкий вид, чем вертеться как ветряная мельница! Повертишься немного и перестанешь. Еще успеешь. Скажу тебе без лести, Сизисс, хорош у тебя салат получился!

Этот теплый майский денек ласково касался их, так гладят мягкую шерстку котенка, так гладят женскую грудь. Глод теперь не выслеживал каждый шаг Бомбастого. А Бомбастый заперся у себя в доме и заиграл на аккордеоне самые душераздирающие мелодии, такие, как, скажем, «Мрачное воскресенье» или «Грусть Шопена». Так как в детстве он пел в церковном хоре, то во весь голос затянул заупокойную мессу. Глоду начало казаться, что все эти развлечения порождают жажду у его соседа, что он то и дело прикладывается к бутылке и что голос его, теряя в силе и латинских песнопениях, становится все более блеющим и благочестивые словеса постепенно сменяются трактирными словечками. Время от времени Шерасс прерывал концертную программу, чтобы выкрикнуть: «Смерть жандармам!» Просто чтобы прочистить глотку. Когда наступала музыкальная пауза, раздавалось кваканье лягушки, которая до самого вечера загорала на краю болотца.

Присев на верхней ступеньке своего трехступенчатого крыльца, Глод ужинал куском козьего сыра, орошаемого винцом и робким сиянием первых звезд. Вдруг Сизисс окончил свой концерт, очевидно, оскорбленный до глубины души зловеще неверной нотой, которую издал напоследок его инструмент. Ратинье навострил уши и услышал, как отворилась сначала дверь дома Бомбастого, затем амбарная дверь; зажав кусок сыра в зубах, Глод затаил дыхание и вздохнул только тогда, когда до его слуха донесся глухой стук падения, сопровождаемый криками боли:

— Глод! Ко мне! На помощь! Глод! Умираю!

Бывший сапожник не торопясь допил вино, медленно поднялся со ступеньки и размеренным шагом направился к амбару, откуда по-прежнему неслись уже не просто крики, а дикие вопли Сизисса:

— Глод! Старая кляча! Не дай мне так подохнуть! Ко мне, Глод!

Ратинье добрался до амбара и увидел Бомбастого, распростертого на земле, с удавкой на шее. Обрывок веревки болтался, свисая с балки амбара, к которой его привязал Глод.

— Что с тобой стряслось, Бомбастый? — удивленно спросил он.

Бледный как смерть Сизисс осторожно растирал себе копчик, что не мешало ему, однако, яростно поносить Глода:

— Сам не видишь! Я разбился, веревка не выдержала, хоть ты, негодяй, уверял, что она прочная! Поясница у меня треснула, как стекло. Сейчас умру! Ох, как зад болит! Господи, до чего же болит! И шея тоже! Не могу ни вздохнуть, ни выдохнуть. И в затылке отдает! Я, видно, до смерти убился.

— Да ведь ты сам этого хотел, — безмятежно заметил Глод. Бомбастый продолжал корчиться на соломе.

— Разорви меня бог, как же я страдаю! Да брось ехидничать, дубина! Зови пожарных!

— Это еще зачем, пить, что ли, хочешь?

— Ох какая дьявольская боль! — не переставая выл Шерасс. — Миленький мой Глод, закрой мне глаза. Не дай помереть как турку некрещеному!

— Брось орать, вставай.

— Не могу! — хныкал Сизисс. — Я так расшибся. Внутри все так и колет, словно булавками. Я даже себе горб расплющил, нет у меня теперь горба.

— Не горюй, на месте он, твой горб, так что ничуть тебя не изуродовало. Давай руку, я тебе помогу встать.

— Не дам! Нельзя трогать смертельно раненных!

Презрев сей мудрый совет и стенания «смертельно раненного», Глод подхватил его под мышки и силой поставил на ноги. К великому своему удивлению, Бомбастый не умер на месте, не рассыпался на земляном полу, как карточный домик.

— Вот видишь, — подбадривал его Глод, — вовсе ты не разбился на тысячи кусочков.

Сизисс нехотя признал правоту друга, но стонать не перестал.

— Может, и не разбился на куски, но как же у меня зад болит. Мне его в брюхо вбило!

Подняв глаза, он злобно поглядел на обрывок веревки и прошипел:

— У-у, сволочь! А ведь не рвалась, когда ею снопы вязали. И Глод, тот самый Глод, что чуток подпилил ножом веревку во время своего последнего посещения амбара, заметил:

— Старая она у тебя. Да и гнилая. Надо бы новую купить.

— Покорно благодарю! — завизжал Бомбастый. — Я таких мук натерпелся, словно пулю себе в лоб пустил! Сразу видно, что ты на моем месте не был. Лучше уж я в колодец брошусь, хотя в горизонт грунтовых вод незачем разных бродяг бросать.

С жалобными стенаньями он потирал ушибленные места. И вдруг услышал суровый громовой голос Глода:

— Уж конечно, я на твоем месте не был! Ищи себе другого дурака! Что это тебя вдруг разобрало?

— Поначалу никак я не мог решиться! Ну для храбрости и тяпнул два литра. Тут дело пошло лучше. Я увидел господа бога, славный такой дед, длиннобородый, вот он мне и сказал: «Прииди, мой Франсис! Возносись ко мне сюда, и каждый день ты будешь созерцать летающие тарелки. Прииди ко мне!»

Он попробовал было сделать шаг, другой, все его морщины от боли свело в гримасу, и он крикнул:

— Болван этот твой господь бог!

— С чего это он вдруг мой!

— Ведь он, скотина, швырнул меня, как старый башмак, только мне побольней было, чем башмаку.

Прижав ладони к своей опухшей хвостовой части, Бомбастый с помощью друга заковылял по двору. Глод довел его до скамейки, и Шерасс опустился на нее со всевозможными предосторожностями.

— Ой, ой-ой, Глод! У меня весь зад на куски да на ломти разваливается, поди принеси мне подушку. Усевшись на подушку, он вздохнул:

— А знаешь, как начинает жажда мучить после удавки? Даже легкие жжет. Будто я целую неделю ни капли не выпил… Когда ты на копчик грохнешься, протрезвляет лучше, чем ведро воды, очухиваешься со скоростью двести километров в час. Притащи-ка литровочку.

Глод повиновался, налил два стакана. Они выпили, и краски снова вернулись на физиономию Бомбастого обычным его стародевическим румянцем.

— Полегче стало, — признался Шерасс.

— И подумать только, что ты чуть не погиб! — пробормотал с невозмутимым видом Ратинье. — Разве не жалко было бы?

— Жалко… верно ты говоришь. Обо всем разом не подумаешь…

— А теперь сможешь подумать?

— Ясно! — бодро ответил Бомбастый. — Это в первый и последний раз, что я умираю. Лучше уж быть дурачиной, чем жмуриком!

Он пожал плечами, что болезненно отдалось у него в горбу и ушибленных ребрах.

— В конце концов, это дело моей совести. Тем хуже для тех, кто ничему и никому не верит. С меня достаточно того, что я ее, мою тарелку, видел. Она красивая, Глод. Белая и круглая, что твой коровий сыр или грудь у бабы.

Глод тоже вздохнул и исступленным взглядом уставился на небо, уже густо приперченное звездами.

— Может, еще раз прилетит, Сизисс, — шепнул он.

— Очень было бы удивительно. Если я за свои семьдесят лет ее всего один раз видал, то мне еще ждать и ждать!..

— А я вот не теряю надежды тоже на нее полюбоваться, — сказал Глод, обшаривая глазами небеса, страстно моля Диковину появиться хоть еще разок, ну почему бы и не нынче ночью?..

Полный сознанием своего превосходства, Бомбастый ядовито хихикнул:

— Может, для этого особый дар нужен, как у знахаря. Может, они, тарелки, не всякому показываются. Сами выбирают, с кем дело иметь…

Глода не обидели насмешливые слова друга, напротив, он пришел к выводу, что удавленник вновь обрел свою боевитость. Что-то шевельнулось в самом нутре Глода, и он издал от радости трубный звук, от которого даже шатнуло скамейку.

В порыве вдохновения Глод возликовал:

— Слышишь, Сизисс, получается! Как в тот вечер! Значит, давай постараемся!

Он представил себе, как там, в звездной бесконечности, подмигивает таинственный ящичек Диковины, как Диковина, уловив его душераздирающие призывы, сразу спикирует на землю… И Ратинье взмолился:

— Ну хоть разок постарайся, Сизисс. Бомбастый огрызнулся:

— Да неохота мне! Интересно, как бы ты рулады выводил с развороченным задом! Твержу тебе сотни раз, не такое у меня настроение, чтобы веселиться. Не забывай, что как-никак я человек травмированный. И ты бы не мог тужиться после такого случая, что со мной произошел!

Весь побагровев, Глод все-таки поднатужился, так что у него даже дыхание перехватило, и вторично издал хриплый звук.

Из вежливости Шерасс негромко хохотнул. По наступившему затем молчанию Глод понял, что Бомбастый весь напрягся, собрался с силами, что он уязвлен в своей гордыне и не желает, что бы ни случилось, так запросто уступить лавры своему другу. Не удастся Глоду взять над ним верх. И Сизисс внезапно прямо-таки взорвался, как заклепанная бомбарда или непригодная к делу мортира, так что даже сама ночная мгла остолбенело вздрогнула, а с дерева упало три-четыре яблока. Не успев перевести дух, Сизисс произвел еще один долгий звук, с таким неторопливым треском рвут шелк, и к небу вознесся полный отчаяния псалом. Глод захлопал в ладоши, совсем как мальчишка, присутствующий при фейерверке 14 июля.

— Я же знал, что ты сможешь, если захочешь!

— Твой рекорд перекрыт, — скромно заметил Сизисс.

— А ну еще разок! Век бы слушал!

— Надо же благоразумие иметь, — проворчал Шерасс, взявшись за литровку, — ведь не каждый день праздник. Я это только для того, чтобы понастоящему вернуть себе вкус к жизни. Ну, давай выпьем, и я пойду лягу. Всего меня измолотило, на куски перемололо. Сейчас намажусь мазью, у меня еще осталось немного в баночке, этой мазью я осла пользовал, когда он, бедняга, ревматизм подхватил, и представь себе, у него даже на заднице гуще шерсть выросла.

Глод подождал, пока его дружок уляжется в постель, а сам поплелся на свое поле, щедро залитое лунным светом. Он даже поднес часы к уху, надеясь не услышать их тиканья. Увы, часы ходили исправно. Он присел на пенек. Спать ему не хотелось. Если он вернется домой, то все равно будет без толку кружить по комнате, присаживаться то на один, то на другой стул, и так до трех часов утра. Он нагнулся, сорвал маргаритку и стал общипывать ее лепестки своими заскорузлыми после полувековой возни с деревом пальцами. Он и забыл, когда прибегал к этому ребяческому способу гадания. Последний лепесток, оставшийся между большим и указательным пальцами, гласил: «немножко». Можно любить «немножко», но «немножко» приземлиться?..

Ночная прохлада окутала его своим печальным покровом. Глод вздохнул. Каким же идиотом надо быть, чтобы сидеть здесь и ждать. А главное, чего ждать-то: появления летающей тарелки!

И однако, она прилетела, прилетела час спустя, когда он уже задремывал, натянув каскетку на глаза, положив ладони на колени. Приземлилась она совсем бесшумно, почти у самых его ног, словно пушок одуванчика. Он открыл глаза, увидел внутри Диковину в том же одеянии, что и в прошлый раз, Диковину, что сейчас смотрел на Глода с улыбкой на устах, вернее, намеком на улыбку. Глод вскочил как встрепанный, а Диковина тем временем открыл дверцу, соскочил на землю со своей трубкой в одной руке и бидоном в другой. Не помня себя от радости, Глод весь просиял.

— За капустным супом, сынок, прилетел? И вовремя попал-я как раз сегодня суп сварил, славный получился! Ты, милок, не оторвешься!

В глазах сына эфира мелькнул лукавый огонек, что не скрылось от Глода. Он обозлился:

— Тебе-то, конечно, смешно, а я тебя все ночи ждал, хотелось мне твоего кулдыканья послушать!

Но Диковина не издал ни кулдыканья, ни того бульканья, с каким вода уходит из водопроводной раковины, а просто сказал:

— Я здесь, мсье Ратинье.

Глод так и подскочил, потом его всего словно ожгло, от сабо до каскетки, не миновав бретелей.

— Ты говорить умеешь! Заговорил, наконец! Не сразу, а научился, теперь нам с тобой и поболтать о чем будет, если ты захочешь меня послушать.

И верно, Диковина говорил по-французски, но с таким же сильным акцентом, с каким говорят крестьяне в Бурбонне.

— Я с планеты Оксо, мсье Ратинье. Совсем маленькая планета, на ваших картах ее нет. Величиной с ваш департамент Алье.

— Ты сначала скажи, как это ты научился по-французски говорить, ведь прошлый раз не говорил?

Вместо ответа Диковина показал на свой ящик со светящимся табло, на сей раз он надел ящик через плечо. Он кое-как объяснил Глоду, что ящичек этот нечто вроде сверхчувствительного магнитофона, что достаточно подключить его на несколько часов к телу, чтобы извлечь из него и усвоить любую духовную субстанцию, но что на восприятие этого требуется известный промежуток времени. Глод покачивал головой с умным видом, чтобы его не приняли за последнего невежду. Поэтому он понимающе пробурчал: «Вот оно как» — и тревожно оглянулся. Не дай бог появится Бомбастый, что вызовет, как и в прошлый раз, столько треволнений, последствия коих невозможно даже предвидеть.

— Мсье Шерасс спит, — шепнул Диковина и добавил, гордясь своим новым словарным запасом, — как сурок. Глод тряхнул головой.

— Ты хорошо сделал! В деревне повсюду за тобой смотрят. На твоем месте я бы припрятал тарелку, так оно спокойнее будет.

— Я сам собирался вас об этом попросить, мсье Ратинье.

— А твоя машина может по земле передвигаться? Как, скажем, автомобиль?

— Гораздо лучше, чем автомобиль.

— Тогда можно поставить ее в хлев. После смерти Франсины я коровы не держу, на что мне для себя одного, ну я ее и продал. Двигай сюда!

Он направился к хлеву, стоявшему вплотную к дому рядом со свинарником. По дороге он взглянул на часы. Часы стояли. Обернувшись, он заметил, что тарелка следует за ним, как верный пес, хотя находилась она в метре над землей и продвигалась в полной тишине. Глод раскрыл двери пустого хлева, и тарелка проскользнула туда ловко и бесшумно, как гадюка в вязанку хвороста. Она опустилась на землю, не примяв ни соломинки, и Диковина выбрался из своего экипажа. Глод запер хлев, и оба вошли в дом. На радостях Глод похлопал Диковину по плечу, чем тот был явно удивлен.

— Очень уж я рад тебя снова увидать, парень!

— Я тоже, мсье Ратинье.

— Зови меня просто, без мсье… Без всяких там церемоний. Раз я тебе в дедушки гожусь, это еще не причина каждый раз присобачивать мне «мсье» длиной в три фута!

На что Диковина ответил безмятежным тоном:

— Мы с вами ровесники, мсье Ратинье. Глод нахмурился.

— Ты что же это, дружок, из меня дурака делаешь?

— Клянусь, нет! Мне тоже семьдесят, как и вам, мсье Ратинье, но на Оксо мы, так сказать, почти не меняемся с самого начала до самого конца. У нас незачем менять внешний вид.

Тут Глод обратился к своему новоявленному дружку, который походил на младшего из его сыновей.

— Ясно, незачем, — вздохнул он, — но нашего мнения не спрашивают, раз надо — значит надо. Кстати, выходит ты не марсианин вовсе?

— Я оксонианин.

— Если тебе нравится оксонианцем быть, я не против. Хорошие люди повсюду есть, я это всю жизнь твержу. Хочешь стаканчик? Это значит стаканчик красного винца.

— Я понял, мсье Ратинье. Это слово очень часто встречается в вашем языке. Нет, спасибо, я не выпью стаканчика.

— А почему это? Вас тоже заставляют на дороге в такую штуковину дуть?

— Нет, не потому. Наш организм не приспособлен к алкоголю. А ведь ваш стаканчик — это алкоголь. Глод огорченно поморщился.

— Н-да, об этом часто говорят, много об этом рассказывают. Может, какая правда в этом и есть, но только не вся правда. Так или иначе, у вас, видать, не одни только преимущества перед нами. Верно, вы не так скоро стареете, зато и веселитесь не часто.

Диковина холодно возразил:

— Мы не веселимся, как вы сказали. Вообще не веселимся.

— Да разве это жизнь! — воскликнул возмущенный до глубины души бывший сапожник.

— Верно, не жизнь, — пояснил пришелец, — это наше, так сказать, законное состояние.

— А законы одни только жулики и прочая шваль выдумывают, — яростно взорвался Глод, наливая себе стакан, — странно было бы, чтобы у вас на Луне могло быть иначе.

— Луна от нас очень далеко.

— Это уж как тебе угодно. А по мне, это все чушь собачья.

Смелый образ явно не дошел до Диковины, которого в свою очередь заинтересовала та быстрота, с какой Глод осушил свой стакан.

— Черт побери, — восхитился Ратинье, садясь на стул, — что ни говори, а это куда приятнее, чем получить пинок в зад! Садись, Диковина, у тебя еще пять минут есть.

— Да, — подтвердил гость, садясь по приглашению хозяина. — Времени у меня больше, чем в прошлый раз: тогда я просто вылетел на прогулку, а теперь послан в командировку.

Глод из вполне понятной скромности не спросил у своего гостя, какова ее цель. Теперь, когда Диковина научился говорить по-французски, Глод чувствовал себя в его присутствии чуточку смущенным. Тот уже не был, как раньше, двуногим животным, кулдыкающим по-индюшачьи. Перед ним сидел человек менее фантастический, чем, скажем, Шерасс, и уж наверняка куда более способный, чем какой-нибудь здешний лоботряс. И раз уж он появился здесь, Глод, сгоравший от нетерпения задать ему десяток вопросов, ограничился пока что одним:

— Скажи, Диковина… Тебе ничего, что я тебя Диковиной зову?

— Пожалуйста, мсье Ратинье.

— У тебя, может, какое другое имя есть?

— Нет, мсье Ратинье.

— Вот-то, должно быть, веселье в ваших краях, даже по имени друг дружку назвать нельзя! Впрочем, это ваши заботы. Ах да, скажи, твоя тарелка работает на меди?

— В числе других металлов такой же прочности и на меди тоже.

— Значит, тогда без той гильзы от снаряда ты не мог бы взлететь?

— Да. Пришлось бы залетать в ремонтную мастерскую, но мне бы за это досталось. Тем более что я не так давно получил права на вылет в пространство. Я трижды заваливал экзамен на водителя тарелки.

Глод, не удержавшись, прыснул, уж больно это было по-человечески.

— Н-да, ты совсем как я, не слишком, видать, головастый! Эта реплика, очевидно, не смутила Диковину, и он подтвердил:

— Точно… А это значит, что современные тарелки не для меня.

— Что же, есть еще побыстрее, чем твоя?

— Да.

— Воображаю, что же это такое! Прошлый раз я видел, как ты взлетаешь — фррр, и готово!

— Ничего особенного, мсье Ратинье. Я за три часа пролетаю расстояние от Оксо до вас, а это двадцать два миллиона километров: На час больше трачу, чем те, у кого хорошие тарелки. А моя просто кляча!

Понятно, что такое количество перечисленных километров оставило Глода равнодушным, так как он не мог физически представить себе миллиона, нигде не бывал дальше Германии, да и то не по собственной воле. Диковина пригорюнился, и бывший сапожник попытался его утешить.

— Да не хмурься ты! Будет тебе новая тарелка, та, что быстрее музыки!

— Это весьма сомнительно, мсье Ратинье. Похоже, что мне такой не видать. У меня нет нужного числа баллов. И диплома я не получу.

Глод кое-как прикончил второй стаканчик. Оказывается, и они там в небесах получают дипломы! Следовало бы посоветовать Диковине списать задание у какого-нибудь ихнего Луи Катрсу, если таковой там имеется, объяснить ему, что повсюду так делают, но Глод вовремя придержал язык. В конце концов, может, Диковина из доносчиков и растрезвонит по всей Вселенной, что, мол, отрок Ратинье поступил неблаговидно. Не так уж он с ним близко знаком, чтобы признаваться в своих прегрешениях. И все-таки приятно, что есть у них общая точка соприкосновения: оба мучились с экзаменами.

— Я-то знаю, — многозначительно произнес Глод, — что такое аттестаты и дипломы.

Эта фраза явно заинтриговала гостя, и он с минуту молчал. Глод бросил взгляд на стоявший на столе бидон.

— Стало быть, снова хочешь полную порцию супа?

— Если вы будете так любезны, мсье Ратинье, то да.

— Признаться, ты мне на нервы действуешь со своими церемониями, но суп тебе будет. Суп готов, осталось только шкварки поджарить. Сало, вернее сказать. Я ведь говорю по-французски не так, как в городах, не как разные там министры; как они залопочут, половины не поймешь.

И польщенный в своей поварской гордости, спросил:

— А вашим там, наверху, суп понравился?

— Его на анализ посылали.

— Что? Что? — с сомнением в голосе проворчал Глод.

— И нашли, что он вреден.

— Вреден? От моего супа, голубчик, еще никто на тот свет не отправился! Так-то вот! Первый раз в жизни слышу, что мой суп может кому вред причинить! Суп мой им, видите, нехорош! Ну и хрен тогда с вами!

Диковина, улыбнувшись своей неумелой улыбкой, постарался успокоить хозяина.

— Не кипятитесь, мсье Ратинье! Именно тем, что он хорош, он и вреден.

— Ничего не понимаю. Объясни ты мне, что это за штуковина получается. Даже в школе я в таких сложных вопросах не силен был.

И впрямь Диковина заговорил учительским тоном:

— Сейчас я вам все объясню, мсье Ратинье. Нас на Оксо всего десять тысяч. И всегда так, не больше и не меньше. И мы все исчезаем, достигнув двухсотлетнего возраста. Не умираем в том смысле, как у вас, но это трудно, пожалуй, будет объяснить. Мы составляем идеальное общество.

— Знаю, знаю, только тогда и веселье, когда зад припечет! — не утерпел уколоть Глод.

Посмотрев на него с любопытством, Диковина помолчал, потом снова приступил к рассказу.

— Кроме нашей, на Оксо нет другой животной жизни. И растительной тоже нет. Не то чтобы она была у нас невозможна. Просто она нам ни к чему. Питаемся мы вытяжкой из минералов. Понятно, мсье Ратинье?

— Понятно-то понятно, особенно когда подумаешь, что не так-то уж весело день-деньской сосать булыжники.

— Вопрос не в этом, мсье Ратинье. Вкус пищи нам ни к чему. Короче говоря, на Оксо все это ни к чему. В идеально устроенном обществе, мсье Ратинье, всякое излишество есть… излишество. И даже опасно. Именно так и оценили ваш капустный суп, хотя, само собой разумеется, все его химические ингредиенты у нас на планете имеются.

— Значит, вы сами можете его варить! На что тогда я вам нужен?

— Верно. Мы и пытались это сделать. Воспроизвели его с абсолютной точностью. Но чего-то не хватает, а чего — мы не поймем. Теперь мы ведем поиски, ищем, чего именно нам недостает.

Прежде чем стать сапожником, Ратинье был крестьянином, воспитание получал в то время, что называется, на навозе, на базарах да ярмарках. Откуда и вынес изрядный запас всяких уловок и хитростей. Раз это тарабарское племя заинтересовалось его капустным супом, не надейтесь, что так он и откроет им сразу секрет его приготовления и будет отвечать на все вопросы кому-то там, в небе, невесть где. Лучше уж поломаться для начала.

— Раз мой суп вам вредный, так не ешьте его! А чем именно он вам не угодил и почему это вы тогда так суетитесь?

— Если бы мы знали, мы бы не назначали комиссию для расследования. Хочу вам сообщить, что на Оксо только и разговоров что о вашем супе, мсье Ратинье.

Глод даже зарделся от гордости. Ему мерещилось, как целое сборище стариков в желто-красных комбинезонах спорят о достоинствах его супа, кулдычат по-индюшачьи, собравшись на форуме, а форум ему представлялся точь-в-точь как площадь Алье в Мулене. Если там есть такая, они устраивают перед префектурой манифестации, несут плакаты, на которых написано: «Требуем суп Глода!», «Суп Глода для всех!», «Свободу супу Глода!»

Он даже испугался нарисованной воображением картины. Во всем Гурдифло, в поселке, в Жалиньи варят точно такой же капустный суп, что и он. Даже Бомбастый, хотя он не из первых кулинаров. Почему же тогда на его долю, на долю Клода Ратинье, выпал такой всекосмический почет?

Устыдившись, он буркнул, будучи человеком честным:

— А знаешь, капустный суп каждая здешняя хозяйка готовит точно так же, как я. Да и некоторые мужчины тоже! Почему именно мой, Диковина?

— Если бы, мсье Ратинье, вы стали повсюду в округе болтать о летающей тарелке, я больше бы сюда никогда не вернулся, даже ни за какие ваши земные капустные супы. Вселенной правит закон молчания. Или, если вам угодно, таково правило, существующее в надзвездном мире. Вы меня позвали в первый раз, как позвали только что, и я прилетел. А если вы меня позвали, значит, вам можно довериться.

— Позвал, позвал, пусть будет что позвал… Шерасс тоже тебя таким же манером звал.

— Ваш зов был более доходчив, чем его.

И снова Глод чуть не задохнулся от тщеславия — оказывается, он побил своего соседа по части децибелов, и его спортивный рекорд официально зачтен. Он снова выпил стаканчик, на сей раз со вздохом сожаления по адресу своего гостя:

— Бог ты мой, до чего же хорошо, особенно если тебя жажда мучает! Ты, бедняга, и не знаешь, чего лишаешься. Видать, вы все на вашей звезде сильно недужные, если не можете вина выносить! Все-таки в один прекрасный день надо будет тебе попробовать! Для начала хотя бы полстакана…

— Нет, мсье Ратинье.

Этот вторичный отказ рассердил Глода.

— Ну и помрете так, придурками! И правильно сделаете! Придурок — это значит идиот.

— Знаю, знаю. Я ведь говорю, как вы говорите, мсье Ратинье. Ведь я у вас научился.

Глод принес из погреба кусок сала, отрезал от него здоровый шматок.

— Надоел ты мне со своим «мсье Ратинье»! Не могу слышать этого. Одни только жандармы смеют называть меня «мсье Ратинье»!

Он разжег печурку. На одном ее конце грелся капустный суп. Глод подтащил кочергой к дверце две головешки, поставил сковородку прямо на огонь, нарезал сала мелкими квадратиками. Острый аппетитный запах, смешанный с дымком, наполнил кухню.

— Короче говоря, — разглагольствовал Глод, хотя Диковина его не слушал, — короче говоря, на твоей звезде вы лопаете всякие гранулы, как нынешние свиньи и телята, а вкус у них такой, словно газетную бумагу жуешь. Прожить так двести лет, по-моему, это вовсе не жить. Если хочешь, пойди посмотри на нашу с Бомбастым свинку, так вот она, когда ей еду приносишь, во все рыло смеется, а ест почти то же самое, что и все христиане едят. Кроме шуток, когда она картошку уплетает, видно, что счастлива. Она тоже, как и я, рано или поздно помрет, но хоть при жизни свои нехитрые радости имела. А это доказывает, что вы поглупее поросенка, слышь, Диковина? На что это ты уставился?

Гость поднялся со стула и стал перед фотографией на стене, где были изображены молодожены Ратинье. Глод быстренько вывалил в суп зазолотившиеся шкварки вместе с вытопившимся салом, прикрыл кастрюлю крышкой и только после всех этих операций подошел к Диковине.

— Вот это мы с моей бедняжкой Франсиной в день нашей свадьбы. Хоть ты вот никогда не меняешься, я-то здорово переменился. Радовался, что твой зяблик, а у Франсины ляжки были розовые-розовые. А у тебя жена есть?

— У нас на Оксо вообще нет женщин.

— Да что ты! Правда, с одной стороны, это даже спокойней, возвращаешься из бистро, и сцен тебе никто не устраивает…

— У нас и бистро тоже нет.

— Тогда зря женщин у вас нету! Ведь единственное преимущество как раз и ни к чему! Но… если у вас баб нет… как же вы детей рожаете?

Он сам не знал, как у него хватило смелости задать такой вопрос. Диковина, заметив его смущение, тут же ответил:

— У нас общая родительница, которая самооплодотворяется химическим способом. В три месяца мы уже достигаем совершеннолетия.

Такое объяснение превосходило умственные способности Глода, представившего себе эту межпланетную пчелиную семью, у которой вместо родной матери какие-то химикаты или там кислота.

— Ты из меня полного кретина сделаешь со всеми твоими россказнями о белых воронах и пятиногих телятах!

Взяв носовой платок, он обтер с фотографии толстый слой пыли.

— Хорошенькая она была, моя Франсина. Как, по-твоему, Диковина, ведь правда милашка?

— Я не понимаю, что вы хотите этим сказать…

— Вы и впрямь в женщинах не разбираетесь, если обходитесь без них. Тем хуже для вас, потому что, кроме возвращений из бистро, о чем я тебе уже рассказывал, у них, у этих баб, не все так уж плохо. Иной раз даже словно в раю побываешь. Вот и у меня с Франсиной так было…

Растроганный воспоминаниями, он громко высморкался, и с фотографии слетело последнее облачко пыли.

— Померла она, — запинаясь, пробормотал он, — померла она, божье дитё. Уже десять лет, как померла. А ведь ей только шестьдесят минуло. Ох, Диковина, до чего же мне ее не хватает!..

Машинальным жестом он положил ладонь на плечо гостя, как человек человеку, как своему другу, и Диковина почувствовал какое-то непонятное волнение, неведомое на их астероиде, а Также всю нелепость проводимого им расследования, ради которого его послали в командировку, ему с трудом удавалось держать себя в руках. Глод шмыгнул носом, снял с плеча гостя руку.

— Прости меня, Диковина. Это так, пустяки, ты этого понять не можешь, раз сделан ты из дерева, да не из того, из которого флейты вытачивают. Признаться, поджидая тебя, я сам ничего не ел, только кусочек сыра сжевал. Поужинаем вместе, сообразим вдвоем, как на троих.

На клеенку, покрывавшую стол, он поставил две мисочки, бросил в каждую по несколько ломтей хлеба, налил дымящегося супа.

— Да ты понюхай только, — возликовал он, до того восхитил его самого веселый запах супа, шибавший в нос, — да понюхай ты и скажи, хорошо ли пахнет! Пахнет, если хочешь знать всем, кроме ног. Садом пахнет, стойлом, свежими овощами, землей пахнет! Землей, Диковина, землей, слышишь? Землей. Да, сынок, землей после дуждя! Надо говорить дождя, а здесь у нас дуждя говорят, потому что так еще мокрее получается!

— Землей после дуждя, — старательно выговорил гость.

— Молодец! Говоришь как настоящий чуловек!

— Говорю как настоящий чуловек, — повторил Диковина.

— Славно. Да ешь ты, а не болтай зря. Суп надо горячим есть, ничего, если и обожжешь чуток свою старую гранулированную глотку!

Забыв о всех предосторожностях, сопровождавших первую пробу, гость мигом проглотил свою порцию супа, как заправский крестьянин, весь божий день промахавший на лугу косой. Глотал он бесшумно не в пример Глоду, который за столом и знать не желал всех этих парижских тонкостей. Они одновременно расправились с супом, и Ратинье, утерев усы кончиком тряпки, откинулся на спинку стула и промурлыкал:

— Так-то вот, братец! Такой доброй жратвы у бошей нету и не будет! Что скажешь, дружище?

— С каждым разом ваш суп все вкуснее и вкуснее, Глод. Ратинье улыбнулся.

— Глодом меня называешь! Порадовал ты меня. Значит, хоть у тебя кожа как у ирокеза какого, нутро у тебя подходящее.

— Да, Глод.

— Славный ты малый, Диковина. А если к тому же и хватишь когда-нибудь стаканчик, тогда настоящим гостем будешь. Как зовется твое угодье-то?

— Оксо.

— Вот что, я тебе сейчас добрый совет дам, дружище: будешь со мной пить, тогда на своем Оксо вождем станешь. Важной шишкой. Воротилой. Есть там у вас, в вашем муравейнике, вожди?

— У нас Комитет Голов. Комитет Пяти Голов, он время от времени обновляется.

— Так вот, после стаканчика ты головой из голов станешь, самой первой головой!

Диковина, которому не доверили даже вождения тарелки новейшего образца, только рукой отмахнулся от этого проекта фантастического продвижения по иерархической лестнице. Он тоже удобно откинулся на спинку стула. «Ему только сигары в зубах не хватает, — с умилением подумал Глод. — Будь он с сигарой, лучшего бы депутата для Алье не найти».

Он налил себе до краев стакан вина, которое они с Бомбастым называли «дядюшка пол-литра» и окрестили 75-м, отхлебнул сразу половину, затем не спеша скрутил «добрую старую сигарету» и со смаком затянулся, чем опятьтаки удивил гостя.

— А для чего это, Глод, вы пускаете дым?

— Ни для чего…

— Ни для чего?

— Только для того, чтобы после тарелки супа полное удовольствие получить. Вот для чего, и это уже не так плохо. Находятся умники, что утверждают, будто это не приносит пользы для здоровья. Но у нас, на Земле, с некоторых пор все, что, так сказать, экстра-класс, — считается вредным. — Он заговорщицки подмигнул: — Видать, что на всех планетах есть свои маленькие неудобства, так-то, сынок. — И добавил: — Прости, что я тебя сынком назвал, никак не привыкну, что ты мой ровесник. — И со вздохом: Правда, это не одно и тоже. Тебе еще сто тридцать лет жить, а мне…

— А вам?

— Ну… от силы десяток… И то еще много! Поэтому-то и нужно вволю пить, вволю есть, вволю курить. Все едино подыхать, и без этого тоже подохнешь!

Во время всего этого монолога Диковина не спускал с хозяина глаз и, наконец, решился:

— Вот что, Глод… Мне хотелось бы рассчитаться с вами за ваш суп.

Весь окутанный, что твой Юпитер на своем Олимпе, облаками дыма, Глод загремел:

— Рассчитаться со мной! Хотелось бы мне это видеть! Ты меня рассердил, Диковина, больно ты мне сделал! Говорить за моим столом о деньгах? Пускай я не богач какой-нибудь, но я еще могу гостю тарелку супа предложить! Обижаешь, ох и обижаешь.

Диковина попытался остановить этот мальстрем упреков:

— Послушайте, Глод!

— Забери свои слова обратно!

— Да послушайте вы меня! Я не о деньгах говорю. Кстати, я о них только тогда узнал, когда проштудировал досье, касающееся Земли и ее обычаев. Добавлю в скобках, странных обычаев. Оказывается, существуют цивилизации, которые не мешало бы отряхнуть от пыли.

Глод нахмурился.

— Тебе-то, конечно, смешно. А у нас без денег не обойтись. И лично я ничего отряхивать, как ты выражаешься, не собираюсь.

Протянув руку, он снял с камина ветхую картонную коробочку, поставил ее на стол, открыл, извлек оттуда блестящую монетку.

— Знаешь, Диковина, что это такое?

— Нет…

— Это луидор. Нынче он стоит сотни и тысячи. Мне его мой крестный Ансельм Пулоссье подарил, когда… когда… — Покраснев до ушей, он добавил шепотом: — Когда я диплом получил… Все равно тебе не понять. Единственно, что ты можешь понять, так это то, что, будь у меня кило или два таких монет, я бы не знал забот до конца своих дней.

— Вы можете ее мне дать взаймы?

Глод поморщился. Такое не дают взаймы, все равно как жену или велосипед.

— Я отдам вам ее!

— А если ты больше не прилетишь?

— Прилечу.

— Да что ты с Ней собираешься делать?

— Дайте мне ее!

Диковина упорно стоял на своем, даже в голосе его послышались властные нотки. Скрепя сердце Глод уступил, горько вздохнул, увидев, как его луидор исчез где-то в карманах комбинезона, и проворчал:

— Ты мне еще его потеряешь. Зря я его тебе показал. Гость счел благоразумным переменить разговор, дабы рассеять облачко досады и тревоги на лице хозяина.

— Глод, вы сказали, что, когда я зову вас Глодом, вам это доставляет удовольствие. А что такое удовольствие?

— Еще бы мне не знать, что это такое! Ну и спросил тоже! Удовольствие оно и есть удовольствие! Ну, скажем, как красное вино. Или вот как суп! Понял?

— Отчасти. Когда я сказал, что хочу с вами расплатиться, я не имел в виду деньги. Я хотел доставить вам удовольствие. Скажите, Глод, если бы вы увидели Франсину, это доставило бы вам удовольствие?

От неожиданности Ратинье даже и думать забыл о своем луидоре. Он печально покачал головой, и впрямь раздосадованный этим предложением.

— Такими вещами, Диковина, шутить грешно. У нас мертвых чтут, пусть даже в ваших краях вы их в навоз бросаете.

Диковина искренне огорчился тем, что так расстроил своего землянина.

— Простите меня, Глод. Но это всерьез. Если вы захотите меня выслушать, вы увидите вашу Франсину живой.

— Живой, после того как она десять лет в земле пролежала? Ну и чудак! Или ты козу мне хочешь подсунуть?

Лицо Диковины независимо от его воли приняло высокомерное выражение, что обозлило Глода, решившего про себя, что его гость «пижона из себя строит».

— Нет, Глод, я вовсе не шучу. Отнюдь нет. Вы сами не умеете воссоздавать материю, но это еще не резон, чтобы считать нас летающими неучами. Мы давно-давно умеем воссоздавать материю.

Глод тупо пробормотал:

— А разве и Франсина тоже материя?..

— Конечно.

— Так ты можешь мне ее воскресить?

— Безусловно.

— Тогда почему же вы сами себя не воскрешаете? Если вы даже в двести лет помираете, значит, ничего вы не можете поделать, как мы…

— Нет, мы могли бы. Но наше исчезновение предусмотрено и принято законом. У вас такого закона нет.

— У нас один закон — божья воля! — с неожиданным пафосом воскликнул Глод, хоть и несколько отупевший и растерявшийся от всех этих ученых разговоров, подымавшихся во все более высокие сферы.

Обозлившись, Диковина забылся до того, что даже хлопнул по столу своей трубочкой, которой усыпил Бомбастого.

— Не знаю никакого бога! Не ломайте дурака, мсье Ратинье. Попрошу без древних суеверий. Хотите вы или нет вновь увидеть вашу жену в своем доме?

Нет, он, оксонианин, не шутил. Надо было слышать, каким подчеркнуто жестким тоном он произнес «мсье Ратинье». Желая поразмыслить минуту-другую и оттянуть время, Глод проглотил чуток вина, просто чтобы прополоснуть себе миндалины. Что и говорить, соблазнительно снова увидеть Франсину, которая была и хорошей женой, и хорошей матерью. Но что подумают в Гурдифло об этой чертовой чертовне? Что скажет ошеломленный Сизисс, столкнувшись нос к носу с покойницей, восставшей из праха? И в их округе, да и в самом департаменте перепутаются все представления о смерти. Вот-то пойдут сплетни, разрази меня гром, даже до Лурда слух дойдет!

Глод поделился своими сомнениями с Диковиной, который счел их вполне обоснованными. Даже новичок в земных обычаях не может совершенно не считаться с силой общественного мнения, каковое является базой и, так сказать, солью всех досье и проспектов касательно нашей планеты.

Тут Диковина встал со стула, подошел к Глоду и шепнул ему что-то на ухо, да так тихо, что даже пауки, раскинувшие свою паутину под потолком, и те ничего не услышали. Лицо Глода прояснилось.

— Это славно… раз так… что же, совсем не глупо… что ж, я не против… там посмотрим… стоило бы попробовать… Подожди-ка, я тебе кое-что дам!

И все из той же картонной коробки, откуда он извлек свой луидор, Ратинье вынул маленький полотняный мешочек, развязал веревку и показал Диковине прядь седых волос.

— Я срезал их у Франсины, когда ее в домовину клали, — пробормотал Глод, все еще не пришедший в себя от произнесенных шепотом слов гостя.

Диковина спрятал мешочек, и по лицу его пробежал проблеск улыбки, словно прорезанной поперечной пилой.

— Будьте любезны супу, Глод…

Ратинье налил супу в бидон, и житель планеты Оксо прижал его к груди, будто святую дароносицу. Тут Глод, не выдержав, зевнул; вопреки деревенским сплетням, он не имел привычки хлестать вино ночами.

— Ты меня, сынок, совсем с толку сбил своими историями, особенно в том, что касается «имени божьего». «Имя божье», запомни хорошенько, и на лбу начертано, от него и крестное знамение. Я тебя не провожаю, и без меня дорогу знаешь. Хлева не запирай, я сам запру. А скоро мы снова увидимся, старина?

— Скоро, старина Глод.

Диковина уже вышел прочь, но Ратинье поспешно распахнул дверь.

— Эй, Диковина!

— Да? — раздался в ночи голос счастливого обладателя сокровища, именуемого капустным супом.

— Слушай, Диковина, главное — не забудь вернуть мне мой луидор! У нас это называется долги отдавать.