Анри заснул одетым, сидя на стуле. Он продремал так до наступления дня, до того, как солнце высоко поднялось над землей, когда его разбудил белый голубь, севший на подоконник. В это воскресенье белый голубь ворковал по-английски. Анри бросил быстрый взгляд на свои часы. Восемь. Белый голубь наклонил голову, чтобы заглянуть ему прямо в лицо. Не двигаясь, Плантэн смотрел и не узнавал свою комнату. Обстановка была здесь лишь для того, чтобы следовать за всеми поворотами и странностями ума. Плантэн жил здесь с незнакомцами и даже с Плантэном, который не был настоящим.

В это утро он был охвачен волнением впечатлительного ребенка, которого ведут к первому причастию. Он увидел белого голубя в перьях, в красном платье. Закрыл глаза. Губы Пат опустились на его лоб, покрывая его короткими поцелуями, прохладными и круглыми, как капли. В этой области реальность неважна; когда мечта материализуется, пусть даже во сне, она перестает быть мечтой и становится похожей на реальный мир. Губы Пат прижались к губам Анри, он задержал дыхание, чтобы не спугнуть их. Голубь взлетел, шурша крыльями. Рот Пат последовал за ним над крышами.

Плантэн поднялся со стула, потянулся. Сегодня он не будет выглядеть таким оборванцем, как вчера. Он наденет свои серые воскресные брюки и красивую бордовую тенниску. Будет свежевыбритым. Но ему не будет двадцать пять лет. На мгновение он пожалел о них, об этих годах, которыми не воспользовался.

Плантэн, умелец, как всякий француз, соорудил душ в кухонном закутке. Фантомы боятся холодной воды. Когда Анри вышел из душа, он был всего лишь мужчиной, который желал определенную женщину во плоти.

Ему не хватало всего — опыта, уверенности в себе, ловкости рук. Он так и сказал себе, он, умевший ловить и подманивать уклеек, но не знающий, как подойти к женщине. Да, когда-то, танцуя танго под красным шаром, он это умел. Конечно, он мог бы переспать с мадам Битуйу. Но Патрисия Гривс — не девушка, с которой он танцевал танго, не мадам Битуйу с крупным лицом и мощной грудью. Никто ничем не мог ему помочь.

Ему было проще схватиться с уклейками или с двухметровым негром, чем вот так, с незащищенной головой противостоять тени, украшенной уклончивой улыбкой.

«Тогда, — сказал он себе, бреясь, — тебе лучше лечь обратно в постель и отказаться от всего».

Он выругался, когда лезвие бритвы прервало его речь:

«Потому что, братец мой, если тебя послушать… когда ты придешь, ты будешь очень мил… Она расплатится с тобой… из твоей копилки, как скажет Гогай… и тебе не останется ничего, кроме твоего носового платка, во-первых, чтобы помахать ей на прощанье, во-вторых — чтобы вытереть свои слезы…»

Он порезался, потекла кровь, но это совсем не взволновало Плантэна, который смотрел прямо в глаза Плантэну, грозя ему бритвой:

«Потому что, старина, совсем ни к чему разыгрывать из себя сильного человека. Что касается чувств, ты не выйдешь победителем. Она полностью уничтожит тебя. Тебя узнают только по шнуркам ботинок».

Сломленный — иллюзии были развеяны, он тяжело опустился на кухонную табуретку. Кровь текла по его подбородку.

«Не нужно туда идти. Я не пойду».

Перед лицом опасности он поступил как герой — разделся, бросился на кровать и накрылся простыней, чтобы больше об этом не думать.

Было десять тридцать, когда он вошел в холл отеля «Мольер». Если она ушла, он пустит себе пулю в голову. У него не было револьвера, но, как полковой старшина, «он не хотел этого знать».

— Мадемуазель Гривс? Патрисия Гривс. У меня назначена встреча с ней. Она, по крайней мере, не выходила?

— Не думаю… — проворчал портье, который явно не отличался большим умом. — Нужно позвонить…

Задыхаясь, Плантэн смотрел, как другой служащий набирает номер.

— Алло? Мисс Гривс? Здесь внизу господин, он спрашивает вас. Мсье?

— Анри Плантэн.

— Анри Плантэн… Хорошо, мисс.

Он положил трубку и уставился на Анри глазом несвежей устрицы:

— Можете подняться. Третий этаж. Комната двадцать шесть.

В этом гнилом глазу промелькнул какой-то похабный отблеск.

Анри медленно поднялся на два этажа, похожий на приговоренного к отсечению головы. Его ноги в красивых серых воскресных брюках дрожали. Он постучал в двадцать шестую комнату.

— Come in, — крикнула Пат.

Он вошел. Комната была пуста, постель не убрана. Шум льющейся воды заставил его повернуться к ванной комнате. Голос Пат, неподражаемый и восхитительный голос Пат, упал на него, как почтовая печать — нестираемая и отчетливая:

— Я в ванной, Анри. Подождите минутку.

Минутку. Он будет ждать ее до седых волос, если нужно.

— Не торопитесь, Пат.

— Спасибо.

Она крикнула еще:

— Подождите и не подсматривайте! И засмеялась, хлопая по воде ладонями.

Плантэн не уловил в этом замечании ничего неприятного для себя. То же, что он понял, было менее приятно. В двух шагах от него была она — обнаженная, покрытая мыльными пузырьками; ее длинные-длинные обнаженные ноги в ванне, и все ее тело обнаженное, все ее тело, которое он никогда не увидит, которое он никогда не обнимет. На его висках совсем некстати выступил пот, и он провел по волосам наэлектризованной рукой… Пеньюар крестом раскинул рукава на ковре. Шелковые чулки свисали со спинки кресла. Бюстгальтер устаревшей, британской модели, разочаровывающий отсутствием возможностей для воображения, был небрежно брошен на комод. Мятный запах духов, вызывающих недомогание, влетал и вылетал из комнаты с движением занавески на окне.

— Как дела, Анри?

— Хорошо, — проблеял Анри, которого наполняла тревогой смесь запаха мелиссы, бюстгальтера, смятых простыней и вертевшихся в голове мыслей о содержимом этой невидимой и такой близкой ванны.

— Вы опоздали. — Божественная радость, она это заметила! — Я думать… Я думаю… вы не приходить.

— Я думала, что вы не придете, — выговорил он, слабо улыбаясь.

— Это очень трудно для меня, глаголы. Почему вы опоздали?

— Я не опоздал, вы же еще в ванной.

Она помолчала…

— Анри. Вы не такой, как вчера. У вас странный голос.

— Да. Я постарел.

— О! Почему?

— Был… был без вас. Время тянулось для меня так долго, что прошло добрых пятьдесят лет.

— Я иду.

Он слышал, как она вышла из ванны. Слышал, как шуршит полотенце по влажной коже Пат, влажной от твоих поцелуев, Анри Плантэн, продавец отдела рыбной ловли в магазине «Самара». Голая рука протянулась к Анри.

— Дайте мне халат.

Анри поднял пеньюар и, прежде чем положить его в эту раскрытую ладонь, прижался губами к запястью, к пальцам — каждому по очереди, в то время как Пат по другую сторону двери издавала короткие псевдовозмущенные крики.

Наконец растрепанная, свежая после ванны, завернувшаяся в пеньюар, в шлепанцах на босу ногу Пат вошла в комнату.

Она тут же повелительным жестом прижала указательный палец к губам Анри и мечтательно заговорила по-английски, глядя ему прямо в глаза:

— Я думала о тебе, проснувшись. Тебе повезло. Мы переживем прекрасное приключение. Оно началось вчера, так написано в моем гороскопе. Ты будешь моей памятью о Париже. Нужно, чтобы это было очень приятное воспоминание, обещай мне это. Я уже в твоих руках, но тебе пока не нужно это знать. Ты будешь мой француз. Каждая англичанка должна узнать одного француза в своей жизни, любой француз должен однажды полюбить англичанку. Поэтому нужно, чтобы ты меня любил, ты. Я больше не могу.

Он старался понять ту смутную музыку, которая тихо звучала рядом с ним. Он знал, что это важно. Но не мог разобрать и двух нот. Он был уверен, что она не будет переводить, впрочем, и просить ее об этом не стал. Она отошла от него, села на кровать, растерянная, и продолжала, как бы для самой себя:

— Нет, я больше не могу. Я отдала бы Лондон и Париж за то, чтобы любить тебя. Ты не знаешь лондонских доков. Мое сердце — сердце Леди Доков утонуло в Темзе, маленький француз. Будь ласковым со мной, очень милым, очень нежным, потому что нужно, чтобы я забыла. Нужно. Мне двадцать семь лет, и я хочу жить.

Он понял отдельные слова — Париж, Лондон, маленький француз и, конечно, «я хочу жить». Чувствуя себя неловко, прошептал:

— Остановитесь, Пат. Остановитесь. Вы больше не со мной. Говорите теперь по-французски. Не грустите. Я так счастлив быть рядом с вами…

Она посмотрела на него любящим взглядом:

— Ты прав. Это не твоя вина.

Она поднялась и повернулась к солнцу, заливавшему комнату.

— Я не грущу. Я счастлива, очень. Извините меня, Анри. Теперь идите в ванную. Я оденусь.

Он уже пошел было туда, когда она произнесла его имя и протянула ему руку. Анри колебался.

— Поцелуйте мою руку еще раз.

Он надолго припал к ее руке. Когда ее охватило волнение, похожее на то, какое испытывал он сам, Пат отстранилась.

— Идите, Анри.

Он закрыл за собой дверь ванной комнаты. У него было такое чувство, как будто он оказался на самом дне ловушки. Теперь она была обнаженная в комнате. Ему никогда не будет дарована милость находиться в той комнате, где она предстает в своем женском обличье. От этой чехарды у него сжималось горло. Здесь было еще хуже, чем в комнате, в этих влажных запахах ванной.

Отпечатки мокрых ног медленно испарялись с кафельного пола, как будто их кто-то сдувал.

Он зарылся лицом в махровое полотенце, сохранившее для него нетронутыми все тайны, ароматы и опьянение незнакомого тела.

— Анри!

Он отбросил подальше это полотенце, слишком тяжелое от секретов.

— Вы можете вернуться.

На этот раз она выглядела как ангел в небесно-голубом платье. Этот голубой цвет сочетался — как в церкви — со светлым золотом волос. Пат прочла в глазах Анри, что она никогда еще не была такой красивой и что благодаря этому маленькому французу она будет еще красивее каждый день в течение трех недель.

— Я вам нравлюсь? — спросила она, поворачиваясь на своих высоких каблуках.

«Что такого я сделал Господу Богу, — спросил себя Плантэн, — что оказался на пути этой девушки? За это придется дорого заплатить, и Симона не утешит меня».

«Нельзя, — думала она, принимая позы из журнала “Вог”,— я не должна делать ему больно.

Он слишком милый. Если я огорчу этого бедняжку, я его убью».

Да, она была еще красивее, чем в красном платье. Он смотрел на нее с каким-то изнеможением.

— Анри! Я вам нравлюсь?

— Да, Пат.

— Очень?

— Да.

— Может быть, слишком?

— Может быть.

Она не должна была задавать таких вопросов. Открывать одному человеку свои чувства — это еще более унизительно, чем демонстрировать толпе людей то, что видно через разорванные брюки. Чтобы поправить положение, пока еще не поздно, он засмеялся. Весьма неестественно.

— Но не думайте, Пат, что я в вас влюблен.

Тень Гогая взвилась: «Не говори ей, что ты ее любишь, дурень, но я никогда не советовал тебе, балда, уверять ее в обратном. Как же он глуп, этот идиот, как же он глуп!»

Ему стало стыдно перед Гогаем. В серых глазах Пат промелькнуло любопытство.

— Я ничего не думаю, Анри, ничего.

Пунцовый, Плантэн пробормотал:

— Но вы мне нравитесь, Пат! Вы еще милее, чем в красном платье, и, однако, вы даже не знаете, какой милой вы были в красном платье.

— Знаю. Вы мне сказали об этом вчера.

Сейчас они переживали самую важную минуту в их отношениях, и Пат, будучи истинной женщиной, до кончиков своих очень длинных ногтей, не торопила это драгоценное мгновение. Именно в тех случаях, когда нужно сохранить нынешнюю минуту в ее призрачном равновесии, мужчины всегда делают самые неловкие шаги. Резкий свет прожектора ослепляет их, заставляет натыкаться на стены мучительного желания, их крылья, если таковые имеются, трещат, и собственная глупость варит и вываривает их в своем отваре. Успокоившись, они горько сожалеют о волнующем миге, когда было неясно, получит или нет это страстное желание свое элементарное удовлетворение. Слишком поздно. Потом им нужно будет все начинать с нуля, в другом месте, всегда в другом. Пат знала, что Анри может сразу же потерять к ней всякий интерес, и удерживала его от того, чтобы броситься по этому скоростному шоссе, где мчатся неизвестные люди.

— Пойдемте, Анри. Пойдемте, ладно?

Поскольку он ждал ее на пороге, Пат проговорила, не оборачиваясь, закрывая дверь на ключ, все на том же английском:

— У нас много времени впереди, маленький француз. Намного больше, чем ты думаешь. За три недели у нас есть время даже на то, чтобы разочароваться и испачкать наши будущие воспоминания, как воротничок рубашки.

Она так улыбнулась ему, что он в ответ мог только расплыться до ушей.

В это воскресенье Париж был пуст, да, наконец-то. Все население бросилось вон из города. Может быть, они были на покрытых мазутом берегах Марны, в Венсенском или Булонском лесу или на автодорогах, неважно где, но здесь их больше не было. И тогда стало видно, что без леса это дерево прекрасно. Что авеню де л’Опера обладает шармом некоторых домов священников — невозмутимая под августовским солнцем, со своими немногочисленными американцами, увешанными фотоаппаратами, несколькими парочками влюбленных, отдельными робкими и тихими машинами. Что зеленые своды улицы Риволи, если их оставить в покое, приобретают обманчивый вид лесной чащи. Что в этом городе можно жить, но никто не делает этого в обычное время.

Через двадцать лет, если эти расчеты правильные, в парижском районе будет пятнадцать-шестнадцать миллионов жителей, то есть восемьсот-девятьсот паломников на гектар, то есть тридцать пять сантиметров тротуара на одну морду. Это предприятие, близкое к эксперименту, состоящему в том, чтобы постараться налить два литра вина в бутыль объемом 750 миллилитров, было расценено как разумное, желательное и достойное могущественной страны всеми великими умами, вышедшими из университетов. Один министр, вероятно, большой любитель этого дела, потребовал, чтобы во Франции было 100 миллионов жителей. Ему обещали их ровно к 2040 году. Он взбесился! Сейчас же, он хочет этого сейчас! Зачем? Просто так!

В ожидании такой Франции с раскосыми глазами Пат и Анри будут наслаждаться этим появившимся из руин Парижем, его лицом, которое завтра вновь примет вид боксерской груши.

— Куда мы пойдем?

— Куда хотите, Пат. В Инвалид?

— Сегодня я не хочу видеть смерть. Отведите меня на Монмартр.

Жизнь туриста — это не жизнь. Турист всегда идет туда, куда ходят туристы, с единственной целью иметь возможность дома рассказывать другим туристам туристические истории. Туриста не устраивают тихие местечки. Он не имеет на них морального права. Тихие местечки никого не интересуют. Здраво рассуждая, Пат не могла сказать в Лондоне: «В Париже я видела одно тихое местечко». Она должна была бы сказать: «Я видела Наполеона, Эйфелеву башню, Сен-Жермен-де-Пре, Монмартр». Волей-неволей в любом уголке мира нужно идти к подножию местных пирамид.

Плантэн тихонько вздохнул. Монмартр! В его-то годы! Но в конце концов даже в толпе, вновь обретенной сразу же после того, как они от нее избавились, он будет с Пат. Когда «официальные визиты» окончатся, может быть, у него будет время показать ей Центральный рынок, пока он не исчез, как только что вышвырнутый на помойку старый Менилмонтан.

— Хотите, возьмем такси?

— О, нет! Я пойду пешком. — Иронически добавила: — Когда вы устанете, Анри, вы скажете.

Она протянула ему руку исключительно по доброте душевной, потому что от этой мужской руки сейчас ей было жарко. Плантэн испытал приступ озарения, вероятно, потому, что ему тоже от этой женской руки…

— Нет, Пат. Вам будет слишком жарко. Он заслужил улыбку, которая могла разбить сердце. Ему нужно было выбросить из головы ее комнату и ванную, сказать себе: «Это не женщина, это нечто другое, лучшее — это моя любовь». И радость от того, что он был с ней, стала бы другой, в сто раз большей. Когда тело в этом не участвует, тогда вам остается не оно, а жест, манера держать сигарету в кончиках пальцев, акцент во фразе «будет дождь», недовольная гримаска, взгляд на звезды или на собаку. Неизвестно, что осталось бы от любви, если бы мы все это знали заранее, любовь утратила бы самую прекрасную тайну своего зарождения. «Это моя любовь, — размышлял он, — моя любовь». Он подстроился под ее шаги. Сегодня утром он взял деньги. Если их будет недостаточно, он продаст даже золотые часы своего отца. Мертвых мало заботит, что произойдет с их часами — вещью, бесполезной для того занятия, которое они себе избрали. При необходимости он займет несколько тысяч у Гогая. Он не может позволить себе быть бедным эти три недели. Все возможности для этого будут у него потом. Потом. Он разозлился на себя за то, что подумал об этом «потом». Она была здесь, рядом с ним, живая и высокая, и белокурая, и голубая, и мятная. Пока она открывает для себя Париж, он рядом с ней откроет нечто большее — мир. Он не будет обделен. Что касается неуверенности, он находил в ней свои преимущества, поскольку неуверенность — обратная сторона счастья. Быть уверенным в любви другого человека — это уже ее потерять.

— О чем вы думаете, Анри? Вы много думаете.

— Я думаю, куда мы пойдем обедать.

— Французы думают только о еде. Когда же они поели, они думают только о женщинах.

— Англичане никогда не думают о женщинах?

— Думают. Время от времени. Но это не видно.

Она дала ему руку в тот момент, когда он сам прикоснулся к ней. Это совпадение заставило их обменяться взглядами — с ее стороны удивленным, с его — глуповатым, немного блаженным. Они остановились. Их губы были так близки, что Пат отвернулась, прошептав:

— Какие же мы глупцы…

Он заставил себя идти дальше, мужественно сжав зубы. Она присоединилась к нему, поблагодарив крепким пожатием руки.

— Это Опера?

— Да.

— Вы были внутри?

— Нет.

Они знали, что говорят только, чтобы говорить. Она ничего больше не сказала и размышляла, глядя на свои туфли: «Патрисия… Патрисия… Что не так? Не для того ты приехала в Париж, чтобы заниматься этими глупостями. Тебе двадцать семь лет. Тебе уже не шестнадцать».

Но женщины напоминают мошек. Озабоченные, они внезапно улетают от своей заботы, хотя ничто в их поведении не предвещало этого полета. На улице Обер Пат улыбнулась. На улице Комартэн она смеялась. На Трините она была само счастье — белокурое и голубое.

— Странные вы, французы, — заметила она перед сквером. — Вы — великие поэты, но вы также чиновники. В Париже мало травы, и у вас запрещено ходить по газонам. В Лондоне по ним ходят, на них лежат. Трава не для того, чтобы на нее смотреть.

— Мне на это наплевать, — ласково сказал Плантэн.

— Что это значит?

Он объяснил, небрежно махнув рукой над плечом.

— Мне на это наплевать, — повторила Пат, — мне на это наплевать… — Она записала это выражение в блокнот.

— Почему вам…

— Почему мне наплевать? Потому что я в тебя втрескался и потому что у тебя самые прекрасные стеклышки на свете.

Она плохо понимала «тыкание» и еще хуже — жаргон.

— Что вы сказали? Что вы сказали? — кричала она, теребя и пощипывая Анри руку. — Что значит «стеклышки»?

Плантэн показал пальцем на глаза Пат.

— Глаза! Глаза!

Довольная, она и это записала.

Они пообедали на террасе на площади Пигаль. Анри пережил там жуткие мучения, стараясь манипулировать вилкой и носком с элегантностью. Он никогда раньше не бывал в таком дорогом ресторане. Ему показалось, что официант с первого взгляда догадался о его бедности. Официанты и полицейские быстро распознают бедняка, даже если он одет в смокинг, взятый напрокат на один вечер. Когда Анри увидел, как Пат управляется с персиком при помощи столового прибора, не дотрагиваясь до него рукой, он предпочел отказаться от десерта.

Пат была румяной и прехорошенькой, она выпила три бокала вина. Он допил то, что оставалось в бутылке, для храбрости, она была ему необходима для того, чтобы не покусывать, не целовать пальцы, руки и шею Пат, чтобы не сжимать Пат в сумасшедших объятиях, чтобы не повторять Патрисии Гривс «Я вас люблю» или «I love you» — эти три слова составляли основу общеизвестного франко-английского словаря, вместе с уже названным пинг-понгом и баскетболом. Да, действительно, самая настоящая храбрость, унаследованная от сражавшихся под Верденом. Она требовалась еще и для того, чтобы не хлопать глазами при виде счета в этом туристическом ресторанчике, где вас заставляют дорого заплатить за соседство с жалким фонтанчиком и несколькими малопривлекательными задницами.

Вялый официант лениво переставлял ноги. Черные, густые, широкие брови падали ему на глаза. Избитый пес нюхал воздух, в котором плавали ароматы колбасы. Несколько кюре из монастыря Урюфф шли в Сакре-Кёр. Какой-то мрачный придурок терзал двух своих детей: он всем пожертвовал ради них. Мир был грязным, лето было грязным, и солнце было гнилое.

Но была Пат — моя любовь, моя дорогая, моя любимая, мой апельсинчик, мой вчерашний мак, моя сегодняшняя незабудка, мой пушок, мой медовый чепчик, моя английская стрекоза. Пат — моя любовь, мой ясный Альбион, вся моя лазурь, весь мой жар, твои пепельные глаза, твой ярко-красный рот, твоя шелковая кожа, между нами Северное море, холодное и серое, моя любовь.

Над ними был Сакре-Кёр, бледный, как репа, еще более искусственный, чем декорации Оперы, уродливость которого сделала из него любимый болванами предмет искусства, Сакре-Кёр — до зубовного скрежета и дверного скрипа.

«Сакре-Кёр!» — Пат застыла, пораженная, перед этим благочестивым плевком в лицо расстрелянных в 71-м году «во искупление их грехов» нищеты, холода и ярости.

Мальчишки, которые никогда не уезжают на каникулы, играли на краю запретного газона, вечером они опять вернутся в свои новостройки из папье-маше, которые сейчас выглядят как новенькие, а через десять лет превратятся в трущобы.

Любовь моя, не восторгайся Сакре-Кёр лжехристовым, нога Иисуса никогда не ступала здесь. Иди сюда, подальше от них. Они всюду. Невозможно побыть одному. Они так боятся одиночества, что собираются в кучи и толпы, и их жизнь при замедленной съемке оказывается всего лишь безнадежным перегоном скота. Любовь моя, какое же пустое небо, и когда же, когда же оно упадет на наши головы? Пат. Моя Патрисия. Мой прекрасный кусочек суши, со всех сторон окруженный водой. Мой счастливый остров.

— Пат, если бы я был ковбоем, я бы взял вас на руки и карабкался бы по всем этим лестницам, и оглушительная музыка играла бы для нас до слова КОНЕЦ, когда зрители с шумом отодвигают скамейки, чтобы уйти.

— Вы ковбой, — сказала Пат, уловившая только первые слова в этой прекрасной фразе, которую он составлял в течение пяти минут, — маленький французский ковбой.

И в каком-то необъяснимом порыве чувств она быстро-быстро поцеловала его руку. Плантэн, очень удивленный этим, огляделся. Толстая дама внизу, испытывавшая на прочность складной стульчик, прыснула со смеху.

Она смеется над ними? «Англичанки сумасшедшие», — сказал он себе. Плантэн еще не был тем романтическим героем, которым он станет позднее. Ему предстояло еще пройти длинный путь.

Август опустошил некоторые зарубежные города и провинциальные поселки, выплеснув их жителей сюда, на паперть, закрутил их, обозревающих с открытым ртом окрестности и панораму бесконечных серых крыш.

«Париж, это весь Париж, смотри, Бернар, смотри, это Нотр-Дам, ты сможешь рассказать своему шурину, что ты видел его так, как видишь сейчас, это Лионский вокзал».

Два автобуса вывалили свой груз голландцев и немцев. Близнецы. Фотоаппараты. Пат протянула обнаженную руку к горизонту:

— Анри, что там внизу?

— Лионский вокзал.

— А там?

— Лионский вокзал.

— Вы злой, Анри, я вас больше не люблю.

— Это Мадлен, церковь.

Рядом с ними два бывших эсэсовца вздыхали над этим раем, тоже потерянным для них в результате войны. Три кузена из Нидерландов не жалели об этой поездке. Они наверстают упущенное в будущем году в Венеции, в гондоле, загруженной так, что вот-вот затонет.

— Анри, покажите мне, где вы живете.

Он указал на церковь Сен-Эсташ.

— От этой церкви — пятьсот метров влево.

— А я?

Плантэн ткнул пальцем над зеленью Оперы.

«Слушай своего отца, Бернар. Париж — это колыбель искусств, у меня две любви — моя родина и Париж, но в мире всего одна Пигаль, это город братьев Люмьер. Это Эйфелева башня. И если тебя это не привлекает, то я буду весьма разочарован. Я тебя слишком баловал, но это не мешает быть мужчиной, я знаю, что говорю. Резиденция правительства и всех центральных органов власти, великолепно, посмотри, вместо того чтобы ковырять в носу, не зря же мы приехали сюда из Дижона».

Монахини с детскими глазами, ослепленные ярким блеском цинка и стекла, застыли здесь, как свечки. Семейства улыбались для фамильных фотографий.

Восторженная Пат внезапно превратилась в белокурую богиню туризма.

Плантэн покорно ждал, пока она устанет от восхищения. Он был несправедлив, нетерпелив. Ему предстояло еще выдержать площадь Тертр, на которой торгуют своими картинками художники. Серьезное испытание. Огромное скопление картин. Самое главное — не забыть, что он художник!

Они отправились туда всей толпой — Пат, скандинавы, бретонцы, Анри, пруссаки, автобусы, продавцы мороженого и кузены из Лиона, которых прогуливали, как собачек.

Оборванные и бородатые художники продавали свою мазню на каждом квадратном метре. Над мертвым Утрилло возвышался ужасный мазила с бантом на шее. Достаточно было одного Утрилло и одной плавучей прачечной, чтобы привлечь миллионы остолопов. Они приходили посмотреть на художников. Те оправдывали их ожидания. Длинные волосы, велюровые брюки. На них взирали с уважением. У Сакре-Кёр было полно картин — красных, белых, серых, золотых, цвета кала и мочи, для столовых, спален, на все вкусы, на любую безвкусицу и по любой цене. В этой проклятой толкучке Анри не отпускал руки Пат. Он может ее потерять. Толпа украдет ее у него. Ужасно, Пат при виде этих мастеров, небрежно называющих свое основное орудие труда щеткой, может заподозрить, что он вовсе не художник.

В непосредственной близости от площади возвышались стенды базара живописи, увешанные картинами, гравюрами, рисунками углем, сепией, акварелью, фотографиями Сакре-Кёр — из дерева, из жести, из пластика, сувениры Монмартра — в длину, в ширину, черно-белые и цветные.

Пат подняла глаза на Анри.

— Это не живопись. Вы пишете не так, Анри?

Он принял серьезный вид и вошел в роль.

— Конечно, нет. Настоящий художник не кривляется перед публикой. Можно обладать иным талантом, чем на Монмартре.

Только бы обещанный Гогаем художник не был таким же, не дай Бог!

Наконец-то им удалось выбраться из этого клея из платьев в цветочек, окладистых бород, кружек пива, клетчатых рубах. Анри оглох от криков «О, как это мило», переводимых и повторяемых на двадцати иностранных языках.

Они спустились по улице Монт-Сени, подальше от этой суеты и наконец уселись на террасе тихого кафе. Она заказала чай на двоих.

— Чай? — состроил гримасу Плантэн.

— Я пила с вами вино. Вы можете выпить со мной чаю?

Он, улыбаясь, кивнул.

Она вынула из сумочки почтовые открытки, купленные наверху, и, извинившись, начала быстро писать. Ревнуя, он украдкой читал имена незнакомых ему адресатов. Нэлли Хавкинс, ладно. Мистер и миссис Майкл Симпсон, хорошо. Но кто такие эти Рональд Мур, Колин Пейн? Кто? Вероятно, негодяи, которые спали с ней. Штопор вонзился ему в сердце и вырвал его. Он ничего не знал ни о ней, ни о ее жизни. Какие слизняки ползали в ее прошлом? Сколько раз чужое дыхание касалось этого затылка, склоненного сейчас над видами Монмартра?

Она разлила по чашкам заварившийся чай.

— Вы пьете с лимоном?

— Я не знаю.

— Не знаете?

— Я редко пью чай…

Возможно, он выпил одну чашку лет десять назад, но он был не очень в этом уверен.

— Не чокаемся! — объявил он, осторожно поднося к губам чашку.

Если подумать, с лимоном было бы лучше. По крайней мере, был бы хотя бы вкус лимона. Она выпила — хоп! — залпом, заполняя открытку для третьего ужасного адресата — Джона Спинука, и ловко наливала в свою чашку новую порцию.

— Кто он, этот Спинук? — проворчал Плантэн, как ему казалось, равнодушным тоном.

Не прекращая писать, она улыбнулась.

— Один приятель.

— А Колин Пейн?

— Приятель.

— И Рональд Мур тоже?

— Да.

Она хитро посмотрела на него и спросила:

— А что?

— Ничего, ничего.

Она ласково погладила его по щеке и убрала открытки в сумочку:

— Как вам чай?

— Я предпочитаю божоле.

— Утром вы тоже пьете божоле?

— Нет, кофе.

— Ваша жена тоже?

— Не говорите мне о моей жене.

— Ваша жена симпатичная? Симпатичнее меня? Француженки красивые.

— Пат…

— Не говорите мне о моих друзьях.

Он проглотил свой чай. Вместе с этим небольшим уроком.

Пат решила отправиться к Триумфальной арке, которой не хватало в ее коллекции. Такси они нашли только у мэрии восемнадцатого округа. Когда они проезжали по улице Коленкур над Северным кладбищем, Пат удивилась:

— В Париже у мертвых нет покоя.

— В Париже ни у кого нет покоя.

— А где вы будете похоронены, мой дорогой?

Вопрос был шокирующий. Должно быть, сидящий впереди водитель такси веселится. Но раз она настаивает…

— Мне плевать, Пат.

— Что? Нельзя на это плюю.

— Плевать!

— Хорошо. Нельзя на это плевать. Я знаю… очень милое кладбище около доков. Рядом есть бар, бистро. Я буду похоронена там. Вы приедете посмотреть на меня, Анри?

— Пат!.. Поговорим о чем-нибудь другом.

— Что? Это забавно.

Она дружески похлопала его по колену. Как сказать ей, что завтра, в понедельник, если она захочет встретиться с ним, он будет свободен только вечером. С утра поверх светящейся одежды своей новорожденной любви он наденет серый халат продавца. Он закрыл глаза от отвращения. Он покончит с собой, проглотив все крючки «Самара».

Когда, поприветствовав могилу Неизвестного солдата, возле которой всегда многолюдно, они слонялись по Елисейским полям, освещенным пурпурным закатом, так по-туристически, что казалось, это устроил Комитет Парижа по празднованиям. Когда они шли, держась за руки, сзади к ним подскочил дылда в твидовом костюме и спортивной кепке, радостно закрыл ладонями глаза Пат и заорал:

— Ку-ку, Пат! Угадай, кто это?

Высокий ухмыляющийся дьявол не обращал ни малейшего внимания на остолбеневшего Плантэна. Да и как он мог вмешаться, если Пат улыбалась?

— Скажите еще что-нибудь. Два слова — и я догадаюсь.

— Я не знал, что вы в Париже, малышка Пат.

— Это Питер!

— Да! — радостно воскликнул этот Питер, отпуская молодую женщину.

Англичане расцеловались как старые друзья. В глубине души Анри уже проклинал эту досадную встречу.

Питер, позвольте представить вам Анри, французского художника. Он ни слова не говорит по-английски.

— А я — ни слова по-французски!

— Анри, это Питер Байк, приятель из Лондона. Друг. Будьте с ним любезны. Я вас прошу.

Мужчины пожали друг другу руки. Питер — сердечнее, чем Плантэн, который уже чувствовал себя очень несчастным. Прогулка продолжилась, Пат шла между двумя своими кавалерами.

— Но что вы тут делаете, Пат?

— Я приехала из Рима. Все тот же фильм. Как только я решу все вопросы с французским продюсером, уеду отдыхать в Норвегию. Думаю, дней через десять.

— Питер пишет киносценарии. Это он написал «Бурный вечер», вы знаете?

— Нет, — пробурчал Анри.

Питер небрежно обнял Пат за шею. Она покраснела и поспешно высвободилась.

— Отпустите меня, Питер, — по-английски проговорила она.

— Почему? Этот француз влюблен в вас?

— Думаю, да.

— А вы?

— Он мне очень симпатичен.

— Извините.

— Я не хочу причинять ему боль.

— Отошлите его. Я приглашаю вас на ужин.

— Я его не отошлю.

— Хорошо, хорошо. Ничего. В таком случае я приглашаю вас обоих. Это вас устраивает?

— Я не хочу, чтобы он знал, что между нами что-то было. И не хочу также, чтобы он знал, что я работаю официанткой в баре на Пикадилли.

— Хорошо, Пат. Я не грубиян. К тому же, каким образом я мог бы ему все это рассказать?

— Если бы очень постарались, вы бы смогли. Дайте мне слово, Питер.

— Даю слово. Вы немного влюблены в него. Теперь я это знаю.

— Вы информированы лучше меня, Питер. Я же ничего не знаю.

Плантэн опустил голову, он помрачнел, все очарование исчезло, он был безразличен к этим непонятным фразам, порхавшим над его головой.

— Я оставлю вас, Пат, я не хочу быть невежливым, — вздохнул он.

Теперь уже наступила очередь Питера потерять интерес к разговору, которого он не понимал.

— Анри, я прошу вас остаться. Мы поужинаем вместе, втроем. Останьтесь.

— Это действительно необходимо?

— Я вас прошу.

— Вы прекрасно знаете, что я не могу вам ни в чем отказать.

— Спасибо, Анри…

Мягкость голоса Пат вызвала улыбку на губах Питера. Плантэн боролся с желанием покинуть их. Конечно, его самолюбие было бы удовлетворено, но как же быть с другой любовью? К тому же она хотела, чтобы он остался. Итак, он останется, жалея о том, что мир так тесен, проклиная этого спортивного красавчика, увенчанного лаврами сценариста. Ему показалось, что он, Плантэн, скромный, безликий, стал еще на десять сантиметров ниже ростом.

Они ужинали «У Фуке». Питер Байк ругал своего французского продюсера, единственного, кто сейчас, в августе, был здесь, а не в Сан-Тропезе.

— Иначе вы бы меня не встретили, — заметила Пат.

— Это правда. Я не джентльмен.

В этой шикарной обстановке тысяча и одной ночи Анри чувствовал себя хуже, чем кошка в лохани, полной воды, он полностью сосредоточился на своей тарелке и на незнакомом ему искусстве элегантного опустошения ее. Он даже не прислушивался к беседе англичан.

— Вы очень красивы, Пат. Я бы с удовольствием провел с вами ночь. Это вернуло бы нас на пять лет назад.

Она окинула его холодным взглядом:

— Питер, в Париже есть француженки. Если бы я была мужчиной, я бы не колебалась.

— Может быть, у меня вкус художника, — хихикнул он… прежде чем добавить со злобой: — Он не очень-то блестящий, ваш кавалер. С вами становится все сложнее, Пат.

— Да, Питер. Итак, у меня нет ни малейшего желания видеть вас в своей постели.

Он громко расхохотался:

— Не будем спорить, барменша моего сердца. А что вы сказали этому несчастному художнику?

— Что я манекенщица, позирую для журнала «Женщина и красота».

— Смешно, очень смешно!

Поскольку она выглядела очень печальной, он проявил великодушие:

— Я желаю вам счастья, Пат. Большого счастья. От всего сердца. За десертом я вас покину. Я остановился в отеле «Георг V», это на тот случай, если вы захотите увидеть меня. По-дружески, Пат, я вам обещаю. Потому что я вас очень люблю.

— Спасибо. Я живу в отеле «Мольер» на улице Мольера.

Озабоченная, Пат все же обратилась с какой-то французской фразой к Плантэну, который взглядом возблагодарил ее за страдания. Из вежливости Питер решил проявить интерес к этому ничем не примечательному французу.

— Пат, в Норвегии я буду ловить форель и лосося. Спросите его, не рыбак ли он.

— Анри, Питер спрашивает — вы не рыбак?

— Нет, конечно! — воскликнул Анри со священным ужасом, настолько преувеличенным, что его собеседники расхохотались.

— Питер едет в Норвегию ловить форель.

— Он может уезжать прямо сейчас, — пробурчал Анри.

Растроганная, она погладила его по руке. Этот жест не ускользнул от Питера, который небрежно заметил:

— Перед тем как уехать из Лондона, я случайно встретил Вильяма.

Несмотря ни на что, на этот раз Анри понял, что происходит что-то необычное. Пат внезапно сильно побледнела. Он обеспокоился.

— Что случилось, Пат?

— Ничего, ничего. Оставьте меня.

— Мы говорили о вас.

Она вздрогнула:

— Вы хотите сказать, Вильям говорил с вами обо мне?

— Нет. Я говорил с Вильямом о вас, это другое дело.

— Понимаю…

Вильям, Вильям… Анри различал на лету это имя, мужское имя. Она прошептала так тихо, что Питеру пришлось наклониться к ней:

— Он не хочет меня видеть, да?

Питер не ответил.

— Я ему все объясню… Он вернется. Это тот Вильям, которого я люблю. Никто другой. Все знают это, кроме него.

Теперь Питеру было уже неловко из-за чувства грусти, вызванного им с некоторым удовольствием, и он стал упорно смотреть в меню. Пат катала между пальцев хлебный мякиш, взгляд ее затуманился:

— Я забуду его. В каком-то смысле для этого я и приехала в Париж, Питер. Чтобы забыть его.

— Вы, однако, слишком сентиментальны.

— Я? Я тверда, как этот бокал.

— Бокал твердый, но он бьется.

— Я хочу вернуться в отель, Питер.

— Полагаю, француз вас проводит?

— Да.

— Он смотрит на меня, как собака, готовая защищать своего хозяина. Он меня укусит, этот придурок.

— Он стоит больше, чем вы все. По крайней мере, для него я — не официантка, которую можно заставить страдать, чтобы развлечься. Он великий художник, понимаете?

— Он не похож на богатого человека.

— Великие художники становятся богатыми только после своей смерти.

— Тогда он прекрасно бы сделал, если бы умер.

Они молча выпили чай. Расстроенный Плантэн последовал их примеру. На тротуаре они распрощались.

— Я иду искать француженку, Пат. Я пересплю с ней за ваше здоровье.

— До свидания, Питер. Может быть — до скорого.

— Разумеется. До свидания, мсье.

— Привет, — пробормотал Плантэн, протягивая вялую руку.

Пат и Анри удалились. Он очень осторожно держал ее за руку. Он чувствовал, что она ранена, растеряна, беззащитна. И шепнул:

— Пат… Кто такой Вильям? Вы его любите? Вы его по-прежнему любите?

Он вел себя как брат, как отец, он благородно жертвовал собой. Она грустно улыбнулась ему.

— Нет, Анри.

Но звездочки слез блестели в ее серых глазах. Он повел ее прочь от огней Елисейских полей. Они шли медленно, как больные, Пат прижималась щекой к плечу Анри.

— Поплачьте, Патрисия, вам будет легче, я уверен. Поплачьте. Я тоже, я… тоже немного вам друг.

— Да, Анри.

И она заплакала тихонько, как будто истекая кровью. Этот плач в темноте взволновал его и заставил любовь проникнуть в его грудь глубже и дальше, чем удар сабли.

— Плачь, моя милая Пат, моя дорогая, плачь. Он прижал ее к себе — легкую и тяжелую, теплую и застывшую. Это продолжалось долго. Потом они сели на скамейку около площади Согласия. Она шмыгнула носом, высморкалась, припудрила лицо.

— Я ужасно выгляжу, Анри, я увэрена.

— Ты никогда не была такой красивой.

— Вы смеетесь надо мной?

— Ты самая красивая девушка.

— Я не такая красивая, как француженки.

— Самая красивая девушка на свете.

Она немного повеселела.

Перед отелем «Мольер» он вздохнул.

— Я увижу вас еще, Пат?

Она возмутилась, и это вызвало у Плантэна огромную радость.

— Приходите завтра. Конечно. Вы мой друг. Единственный друг. Приходите так же, как сегодня, утром.

— Я не могу. Я смогу прийти только в семь часов вечера.

— Почему?

— Вам будет стыдно за меня, но я даю уроки рисования.

— Почему — стыдно за вас? Я тоже работаю, в Лондоне, — тихонько сказала она с горечью. — Хорошо, я жду вас в семь.

— Ладно… Спокойной ночи, Пат.

— Спокойной ночи, Анри.

Сейчас он уйдет. Она собралась позвонить в дверь. Но опустила руку. Подошла к Анри, прижалась к нему.

— Поцелуйте меня, Анри.

Потеряв голову, он поцеловал ее прямо в губы, в прекрасный рот, прижимая к себе так сильно, что они походили на молчаливых борцов в ночи.

Она стонала, как белый голубь на крыше. Улицы кружились перед их закрытыми глазами.

Наконец Пат оттолкнула его. Она дрожала.

— Теперь уходите. Не надо. Не надо. Уходите.

Он не двигался.

Она вернулась к отелю, войдя в полосу света из темноты. Открыла дверь и сказала, обернувшись:

— Семь часов.