Наступило 15 августа. Анри снял свою повязку, заменив ее квадратиком лейкопластыря. Он мог сжимать кулак без особых гримас. Во вторник он еще пожаловался на боль, чтобы получить два-три дополнительных дня свободы. Он не скрывал от себя, что по поводу Пат в его голове бродят темные мысли, впрочем, они естественным образом приходят на ум каждому, кто любит женщину. Если ему не удалось осуществить их тогда, когда он свободно располагал своим временем и был свободен в передвижениях, то как же он сможет это сделать, вновь став пленником распорядка дня и обязанностей продавца «Самара»? Но шаг, который предстояло сделать, приводил его в ужас, сковывал его действия.

«Я получу пощечину, вот и все, что я заработаю, — говорил он себе. — Она мне скажет… — Он набросился на свой «Ассимиль». — «Я думала, что вы мой друг, а вы оказались таким же грубияном, как все мужчины. Прощайте». Вот что она мне скажет, и скажет, по-французски, чтобы я лучше понял».

Он не мог рассказать об этом Гогаю. Уллис посоветовал бы ему пойти на приступ по-гусарски. Хотел бы он посмотреть на него, на Гогая, с Пат! Или нет! Совсем не хотел! Вот только если я ничего не предприму… ведь не должна же она сама проявлять инициативу. «Анри! Франция смотрит на тебя! Нужно оправдать репутацию французов! И откуда она только взялась, эта репутация, я вас спрашиваю. От Генриха IV? От Франциска I? Это очень удобно и легко, когда ты король. Это многое решает…»

Теперь он обращался к белому голубю, сидящему на крыше: «И все-таки! Вильям! Как же! Ведь его она любила. Это другое дело. Это тоже решает многие проблемы. Ну вот — Симона, она меня любила! И все решилось само собой, и появилась Вероника. Пат любила Вильяма, а меня она не любит».

Он, как идиот, повторял: «Она меня не любит», и эта ужасная фраза пробила в его душе глубочайшую дыру. И он ходил взад и вперед по комнате, переделанной под мастерскую художника, из которой он убрал все семейные портреты и покрывало «стеганое, верх из гладкого искусственного шелка, низ цвета увядшей розы», по этой бесполезной комнате, где никогда не будут ступать ее прекрасные босые ножки… «Я еще жалуюсь! Но ведь всего неделю назад я и мечтать не мог о том, чтобы ее поцеловать. Даже о том, чтобы к ней подойти. Даже представить, что она существует. Так что же тебе нужно, ты чокнутый, Плантэн!»

После чего он проделал руками какие-то бессмысленные движения, ужасно напугавшие голубя, и прорычал, закрыв глаза и ударяя кулаком по стене:

— Она мне нужна! Она мне нужна! Пат, скажи мне, милая Пат, что ты будешь моей, моей, моей!

Действительно, по воскресеньям и в день Святой Марии августовский Париж приобретает обманчиво провинциальный вид, он напоминает маленький городок в то время, когда до него в свою очередь не добралась цивилизация в виде автомобилей и временных стоянок.

Когда Анри вышел из дома, ему показалось, что он перенесся на 20 лет назад, во времена оккупации. Можно много спорить по поводу немецкой оккупации в 40—44-х годах. Но это немцы предоставили в распоряжение парижан такой Париж, каким его редко можно увидеть теперь — сельский, с велосипедистами на улицах, тихий и немноголюдный. В то время берега Сены были совсем не кладбищем автомобилей, а именно берегами Сены. С точки зрения городской жизни эта эпоха, которую благословлял и воспевал великий Поль Клодель, имела свои преимущества.

Идя по улицам, Плантэн наслаждался этим спокойствием. Парижанин уехал в деревню, Париж стал деревней и надеялся на то, что в нем будет больше деревьев, травы в скверах размером четыре на два метра, цветов во всех его выхлопных патрубках.

Пат, я иду на тебя, как шпага. Несмотря на то, что над моими сгорбленными плечами совсем заурядная физиономия, я мужчина. Мужчина, из-за которого ты будешь кричать, плакать, петь. Который укусит тебя за подбородок. Ты — моя женщина, моя настоящая женщина. Моя женщина — это женщина, которую я люблю и никакая другая, а тебя я люблю, тебя я люблю. Позже над Лондоном будет туман, над Парижем пойдет дождь, и этот дождь будет рассказывать мне о тебе, у которой глаза цвета дождя. Я иду. Чувствует ли твое тело, что я иду?

Он купил цветы у входа на станцию метро «Центральный рынок» и пошел дальше, неловко держа в руках свой букет. Трогательный Плантэн. Умилительный Плантэн. Как бы мне хотелось, чтобы все увидели тебя так, как я видел тебя в эту секунду — идущего по улице Кокийер, замкнутого, как устрица, в своей любовной мечте…

Мой бедный Анри, через пятнадцать дней ее здесь больше не будет. Я ничего не могу сделать для тебя. Не нужно было тебе в тот вечер тащиться на набережную Межисри. Это не моя вина и не твоя. Но, наверное, лучше погибнуть на медленном огне, чем жить так.

Он вздохнул. В холле «Мольер» не было портье. Анри не придется стирать с лица оскорбительный взгляд его крупных влажных глаз.

На третьем этаже, перед номером 26, он вздрогнул. Пат была не одна. Он слышал, как она очень быстро говорит с каким-то мужчиной. Доносившиеся обрывки английских фраз ничего не сказали Анри.

Теперь она кричала:

— Убирайтесь! Убирайтесь!

Ответом ей был смех, не нуждавшийся в переводе. Обеспокоенный, Плантэн постучал в дверь, после чего за ней внезапно наступила тишина.

— Кто там? — спросила наконец Пат.

— Это я, Анри.

Внутри обменялись еще парой возмущенных фраз, затем последовало:

— Войдите!

Удивленный, Анри толкнул дверь.

Растрепанная Пат в халате спорила с разъяренным Питером.

— Я не уйду, и ваш грязный француз не заставит меня это сделать! — орал тот.

— Что случилось, Пат? — пробормотал Плантэн. — Что происходит?

— Если вы не переспите со мной, Пат, — угрожал Питер, — я объясню ему, пусть даже знаками, кем мы с вами были друг для друга когда-то. Мне плевать на француженок, я хочу вас. Ваши француженки думают только о моем бумажнике. С вами я знаю, где я окажусь, и да простит меня Бог, этот ад мне по душе.

Пат посмотрела на него с презрением, отчего у Плантэна сжались кулаки.

— Вы грязный тип, Питер. Я не дам вам времени объяснять ему что бы то ни было. Одно слово обо мне — и он вышвырнет вас из этой комнаты.

— Я не очень-то боюсь его, вашего джентльменчика.

Пат повернулась к Анри:

— Он проявил неуважение по отношению ко мне, Анри. Скажите, чтобы он ушел.

— Если я ему скажу, он ничего не поймет. Но он хорошо поймет жесты.

Анри, в горле у которого, несмотря ни на что, пересохло — ведь Питер был выше на две головы приблизился к англичанину и непринужденно указал ему на дверь:

— Давай, приятель, отчаливай. Убирайся. Если тебя не научили вежливости в Оксфорде — Кембридже, я скажу тебе об этом пару слов.

— Прочь с дороги, придурок! — яростно выкрикнул Питер.

И, поскольку на его взгляд Плантэн стоял слишком близко, он небрежно отодвинул его. Анри оказался в очень смешном положении — он упал на кровать, чем вызвал усмешку противника.

Одним прыжком он вскочил и бросился вперед, готовый провести двойной удар ногой и коленом, который свалил негра в Сен-Жермен-де-Пре.

Он был встречен прямым ударом в нос, а затем, когда уже начал падать, получил еще хук слева в челюсть.

С технической точки зрения это было выполнено прекрасно, и, судя по всему, Плантэн смог оценить красоту движений. Иначе говоря, он рухнул на спину и застыл.

— О! — воскликнула Пат с болью.

Питер усмехнулся, потирая кулак.

— Я оставляю вас с вашим суперменом, Пат. С вашего разрешения, я буду ухаживать за вами теперь только на Пикадилли, прекрасная барменша. Я уезжаю девятнадцатого вечером. До сентября, малышка!

Он вышел, отряхивая свою шляпу в лучших традициях гангстерских фильмов. Пат изо всех сил захлопнула дверь за его спиной, заперла ее на ключ и стремительно опустилась на колени около несчастного Плантэна.

— Анри! Фрэнчи! Маленький француз! Ответьте мне!

У него текла кровь из носа. Пат испугалась, бросилась в ванную комнату, протерла ему лицо и поднесла к носу нюхательную соль. Огромный кровоподтек синел на подбородке побежденного.

— Анри! Анри, маленький! Отвечайте!

Мало-помалу этот умоляющий голос пробился к Анри через туман. Чтобы услышать его еще — такой мягкий, такой искренний, — он инстинктивно не открывал глаза.

— Анри… Мой маленький… Мой дорогой, ответь мне, ответь мне.

На его губу упала слезинка.

Он знал, что эта слезинка стоит всех земных поцелуев, и решился открыть один глаз; она улыбнулась улыбкой, способной воскресить мертвых, и он воскрес. «Где он?» — хотел смело вскричать Анри. При первом же слове онемевшая челюсть заставила его издать не очень-то воинственный крик «уй, уй, уй!»

Она легко прикоснулась губами к его губам, чтобы быстрее оживить его.

Анри сел на ковре, испытывая одновременно счастье от этой нежности и стыд оттого, что был побежден нокаутом, вызвавшим эту ласку.

— Мне жаль, Пат, — проговорил он.

По-прежнему стоя около него на коленях, она погладила его волосы:

— Ваш английский очень хорош. Не нужно… жалеть. Вы были великолепны.

Он скорчил гримасу.

— Да? Вы находите?

— Да! Питер хорошо знает бокс.

— Я это видел. Знаете, я бы победил его как того негра. Мне не хватило времени.

Растроганная, она утешила его:

— Он не может всегда побеждать, Питер не может всегда побеждать. В Англии я устрою ему бокс!

Он испустил крик ревности, который рассмешил Пат:

— С кем?

— С приятелем.

— С каким?

— Я не знаю, Анри. Я сама не знаю, что говорю.

И, чтобы успокоить его, она поцеловала его уже более долгим поцелуем.

Он поднялся, ноги у него подкашивались под потоком падающих звезд. Пат заметила это, по-матерински уложила его на кровать и, несмотря на протесты, сняла с него ботинки. Он поблагодарил ангелов за то, что женился на аккуратной женщине: на его носках не было дырок. Анри расслабился, глаза закрылись и внезапно, за две секунды, он заснул.

Пат долго сидела рядом, внимательно рассматривая это обыкновенное лицо обыкновенного человека. И сама эта обыкновенность в ее глазах добавляла ему роста, красоты. Потому что этот человек любил ее уже неделю и всю неделю думал только о ней, жил только для нее. По крайней мере в этом Пат была уверена, тогда как в своих собственных чувствах она колебалась то в одну, то в другую сторону. Люди бывают любимы не потому, что сами любят. Это зависит от способностей. Не нужно бояться ни единой возможности полюбить. Они, эти возможности, никогда не вернутся к вам — пошли ли вы на открытый риск, вступили ли вы в честную игру с огнем, с дьяволом, сказали ли: «Любить? Я на это способен, так же как способен радоваться и страдать».

Пат вздохнула, провела пальцем по губам Анри, оделась и вышла.

Когда она вернулась, он все еще спал. Более того, он храпел. Она «родилась там, где можно было услышать колокола Бау», на окраине Лондона, росла на улице и прекрасно умела свистеть в два пальца. Он перестал храпеть, но не проснулся.

Тогда она выложила на стол содержимое пакетов, принесенных из единственной еще открытой бакалеи в районе Оперы — апельсины, холодного цыпленка, два йогурта, поставила бутылку божоле.

Она чуть было не наступила на букет цветов, который во время схватки завалился за занавеску. Тронутая вниманием, которое она считала навсегда потерянным для себя, Пат поставила эти пионы в вазу. Был полдень.

В час она подошла к Анри и тихонько стала дуть ему в рот. Долго. Так долго и приятно, что он проснулся и вскочил:

— Я спал! Пат! Я спал!

— Да, Анри.

Он чуть было не стукнул себя по затылку, но вовремя вспомнил, что эту задачу уже выполнил другой человек.

— Не нужно было позволять мне спать! Это ужасно! Который час?

— Час дня.

Он застонал, расстроенный:

— Пат! Пат! Это кошмар! Я потерял два часа, два часа, которые мог провести с вами…

Он никак не мог понять, как много, напротив, он выиграл, пока спал здесь перед ней, слабый и покинутый. Хотя женщины милостивы к победителям, нежность свою они сохраняют для побежденных.

Он запрыгал по полу:

— Пойдемте обедать! Быстрее! Все закроется!

Она отодвинулась от стола.

— Мы пообедаем здесь, если хотите.

Он улыбнулся широкой детской улыбкой и стал почти таким же привлекательным, как десантник. Для тех женщин, которые любят десантников, разумеется.

— Правда, Пат?

Он прошел в ванную комнату, чтобы вымыть руки и умыться и еще потому, что его охватило глупое, абсурдное, идиотское желание плакать.

У него было очень странное лицо — с красным носом и светло-синим подбородком.

Ели руками. У Анри, как у большинства рыбаков, был с собой нож, и он смог открыть вино. Вино… Пат была чудесная, и она смеялась, смеялась, когда выпила два бокала, и у нее закружилась голова. В какое-то мгновение она посмотрела Анри прямо в глаза, перестала смеяться и прошептала:

— Я хотела бы увидеть ваши картины, Анри.

Он перестал дышать.

— Когда хотите, Пат…

— Сегодня вечером.

— Сегодня вечером?..

— Если вы так хотите…

Она заговорила о другом, но в первый раз он уже больше не слушал ее.

Он слышал, как падает красное платье, которое она надела сегодня, платье их встречи. Падает для него. Падает у него дома. Падает, наконец-то открывая ему все то, что мучило его по ночам и не осмеливалось подступать к нему, как только наступал день.

— Пейте, вы не пьете.

— Нет, Пат… Да, Пат!

Как только они закончили свою трапезу в честь помолвки, он, глупый, как все мужчины, попытался обнять ее.

Она молча отстранилась, посмотрела на него с упреком, в ее глазах так хорошо читалось: «Не порти все это. Подожди до вечера. Он в конце концов наступит», что стыд его постепенно исчез.

— Куда мы пойдем сегодня? — спросила она, понимая, что ему не нужно дольше оставаться в этой комнате, где хорошо, даже слишком хорошо пахнет мелиссой.

Он ответил без колебаний:

— Я хотел бы пойти с вами на набережную Межисри.

— А где эта набережная?

— На ней я встретил вас.

— Неделю назад?

— Да, сегодня ровно неделя.

— Мы пойдем туда, Анри.

Держась за руки, не торопясь, не задавая вопросов, они проделали в обратном направлении тот путь, который в прошлую субботу привел их от Межисри к отелю «Мольер». За это время они прошли и другой путь — более трудный, усеянный сотнями пропастей, которых нужно было избежать. Для свадебного путешествия совсем не обязательно совершать кругосветное путешествие или ехать в Венецию. Они провели свое по пяти или шести округам Парижа.

На Каррузели он ее поцеловал, перед домом 22 по улице Бон она поцеловала его.

Он поцеловал ее еще раз в Сен-Жермен-де-Пре, на том месте, где он победил черного Голиафа, которого, впрочем, теперь здесь не было.

Она поцеловала его еще раз в Люксембургском саду, где вот уже много веков бродят парижские влюбленные. Они вновь увидели Пантеон, куда так до сих пор и не перенесли прах императора.

Выпили чая на террасе на бульваре Сем-Мишель. Было 15 августа, солнце садилось в 19.05. Время, которое обычно бежало так быстро рядом с ней, теперь текло с раздражающей медлительностью кофе из кофеварки.

Анри с огромным трудом подавлял нетерпение, недостойное джентльмена. Избавившись от нерешительности — самого первого очарования сентиментального приключения, он спешил ко второму — мгновению печали и света, где облекаются плотью стихи. Он спешил, но стрелки часов не следовали за ним в его торопливости. Потому что стрелки тоже женского рода.

На бульваре дю Пале день наконец-то угас.

Они поцеловались на набережной Межисри именно на том месте, где самая милая англичанка в мире подошла к самому обыкновенному среднему французу. С того вечера Сена не изменилась. Впрочем, она не менялась с того времени, как в нее бултыхнулся завязанный в мешок Буридан, и по-прежнему текла, принимая другие умершие Любови, под мостом Мирабо.

Яростное солнце в конце концов залило огнем Дворец правосудия, затем, немного успокоившись, призвало ко сну воробьев Вер-Галана.

За спиной Пат и Анри остался этот великолепный вид Парижа, который ни в коем случае не нужно смешивать с тем, что изображается на цветных почтовых открытках.

По улице Понт-Неф они вошли на цветочный базар Центрального рынка. Местные торговцы и торговки не обладали прелестью своего товара. Более жадные, чем продавцы на барахолке, и более грубые, чем старые почтальоны, они сразу же считали жмотом или, хуже того, нищим любого колеблющегося перед ценами, достигавшими стоимости бифштекса. В этих руках цветы должны были бы уже сто раз увянуть. Но у цветов совсем нет самолюбия, им неважно, что их покупают, как девушек.

Анри хотелось много цветов, чтобы усыпать ими комнату. Тем хуже, завтра он одолжит у Гогая еще несколько купюр!

Его руки и руки Пат были полны гвоздик, лилий, роз, флоксов, настурций.

Окруженные каскадом запахов, они дошли до переулка.

В глубине души Анри вновь почувствовал беспокойство, которое обычно примешивается к радости обладания женщиной. Но он испытывал совсем иной страх, неизмеримо менее благородный — столкнуться с восседающей на своем коврике мамашей Пампин, блестящей, как пьянчуга-утопленник двухнедельной свежести. Он вздохнул с облегчением. Мамаша Пампин покинула свою комнату в этот день, 15 августа, чтобы нанести визит своей кузине Стефани — консьержке дома 14.

Это было великое событие для Плантэна — Пат на его лестнице. Пат — слишком белокурая, в облаке цветов, как фея Перро, которую он, повернув ключ в двери, впустил в супружескую квартиру, тщательно прибираемую им каждый день с тех пор, как он ждал этого мгновения.

Она, наверное, была взволнована, но, поскольку прежде всего была британкой, прекрасно владела собой. Она изучала этот «типичный французский интерьер» с любопытством, улыбаясь и не обращая внимания на очевидное волнение Анри.

Он разбросал цветы по комнате — на кровать, на другую мебель, пока Пат с интересом рассматривала одну за другой картины Мартэна Ролланда.

— У вас есть талант, — решила она.

— Из чего вы это заключили? Вы же мне сказали, что ничего не понимаете в живописи.

— Это правда. Но у вас есть индивидуальность. Я это знала. У вас есть талант, я чувствую его здесь (она дотронулась до своего сердца). Талант — это не голова. Анри, я говорю… глу…?

— Глупости?

— Да, глупости?

— Нет.

Она положила свою сумочку на комод, точно на то же место, куда Симона всегда кладет свою. Еще раз взглянула на картины, и Плантэн посчитал себя обязанным сказать о них, неважно — что:

— В этой полностью доминирует (словечко Мартэна Ролланда) красный цвет. Для меня красный — это любовь. Красный цвет губ. Красная кровь.

— Красный цвет моего платья?

— Да, Пат, вашего платья.

Она подошла к открытому окну. Вечер покрывал крыши. Автомобилей больше не было. Или было совсем мало. Один здесь, один — там, в этот час, когда все остальные находились на узеньких тропинках Франции, окруженные комарами и раскладными походными столиками.

Он встал позади нее, пробормотал:

— Здесь хорошо. Напротив нет никаких соседей.

Его дрожащие руки обняли ее бедра.

Она не двигалась.

Потеряв голову, отбросив все рекомендации старины Гогая, он прошептал, опьяненный этим августовским теплом и таким близким запахом мелиссы:

— Патрисия… Я вас люблю…

Эти слова испугали его. Она вздохнула:

— Как вы сказали? Я не поняла.

— Я… вас люблю.

— Я не понимаю.

— Я вас люблю! I love you, что же еще? Я вас люблю! Это по-французски, нет? Я вас люблю?

Она повернулась, прижалась к нему — серьезная, трогательная:

— Не нужно, Анри. Я уезжаю через две недели. Вы будете очень сильно грустить, если… если…

— Да, я вас люблю! — твердо повторил он.

Она покачала головой:

— Вы будете несчастны, Анри. Не сегодня вечером. Не сегодня ночью. Но тогда, когда Пат будет в Англии. Не нужно любить Пат.

Он усмехнулся улыбкой фаталиста:

— Я не выбирал. Я любил вас уже около Пантеона.

— Вы мне об этом не сказали.

— Я боялся.

— А теперь?

— О, теперь я умер от страха.

— Не надо…

И внезапно обхватила его за шею, чтобы поцеловать с какой-то святой яростью, с яростью, которая все изгоняла из нее — и ее воспоминания, и ее боль.

Он не обладал ни уверенностью, ни сноровкой соблазнителя — специалиста по пуговицам, крючкам и молниями. Однако ему удалось расстегнуть платье на спине, прикоснуться горящими руками к обнаженной коже молодой женщины.

— Сейчас, — прошептала она, закрывая свои серые глаза.

Он поднял ее на руки и положил на кровать, на цветы.

Красное платье Пат и рубашка Анри сплелись на ковре раньше них.

Они обнажились, не заметив этого, так близко друг от друга, обнимаясь, переплетаясь, встречаясь губами, они все еще оттягивали то мгновение, когда кружатся тела, стены, головы, звезды.

— Я люблю тебя, Пат.

— Хорошо, Анри! Хорошо…

Они испустили мяукающий стон, и лоб Патрисии, как горячий камень, уперся в глубокую ямку мужского плеча.

Вечер сотворил ночь. Бог сотворил мужчину. И женщину. Лежа под простыней, они больше ничего не говорили — Анри, разбитый счастьем, и Пат, одурманенная наслаждением. Она наклонилась над ним, и по блеску ее зубов он догадался, что Пат улыбается:

— Маленький француз! Дорогой! Мы ужасные!

— Я тебя люблю, Патрисия.

— Нет! Не «я тебя люблю». Я вас люблю!

Она по-прежнему с трудом понимала тонкости обращения на «ты», которое переворачивало всю стройность ее французского языка. Он погладил ее, поцеловал ее грудь под простыней.

— Вы меня не любите, Пат, — сказал он.

— Не спрашивайте меня. Я не знаю.

— А я вас люблю.

— Откуда вы знаете?

С его точки зрения, лучше было целовать это, такое желанное тело, чем объяснять, почему он ее любит. Он не ответил, и Пат затаила дыхание, то дыхание, которое только недавно превращалось в глухое воркование белого голубя.

Она прикурила две сигареты, одну протянула ему.

При свете ночника он рассматривал ее, обнаженную, принадлежащую ему тогда, когда он этого захочет, он физически не мог отвести от нее свой взгляд. Как это просто — любовь: достаточно любить. Просто, как любовь, как «добрый день, Патрисия», потому что уже наступил день, и вы спите, смежив веки, сиреневатые веки, и я вижу вас спящей, и это то же, что заниматься с вами любовью.

Было совсем еще раннее утро, и это был не жаворонок, это белый голубь упал, как ангел, на подоконник. Пат открыла глаза, заметила голубя и протянула к нему руки:

— Иди сюда, маленький голубь, маленький французский голубь.

Голубь посмотрел на нее круглым оценивающим глазом, не узнавая в ней толстенькую Симону. Эта молодая англичанка, слишком раздетая, слишком красивая, показалась ему чрезвычайно подозрительной.

— Вы не спали, Анри.

— Нет.

— А я спала. Я устала, очень устала…

— Вы знаете, вы — любовник леди Чаттерли. Вы правда не спали?

— У меня не было времени.

— Почему?

— Я успею поспать, когда вы будете в Лондоне.

— Я пока еще не там. У нас пятнадцать дней. Пятнадцать ночей.

— Вам это кажется достаточным — две недели?

Она скорчила гримаску.

— Нет… Но мне нужно возвращаться на работу. И ваша жена вернется.

— Конечно. И порядок восстановится.

Он внезапно сжал ее запястье:

— Пат! Я поеду в Лондон. У меня отпуск в сентябре. Я поеду в Лондон.

Эта сказочная затея захватила его. Он впервые поедет за границу и поедет для того, чтобы встретиться с ней. Пат помрачнела:

— Не надо, Анри.

Он насупился.

— С вами никогда ничего не надо. Не надо вас любить, не надо приезжать в Лондон, не надо…

Она закрыла ему рот рукой, чтобы помешать перечислить все, что «не надо».

— В сентябре и октябре я еду на презентацию платьев по Англии и Ирландии. Вы не можете. Будьте милым. Я же здесь.

Морщинка разочарования состарила лицо Анри. Он никогда больше не увидит ее. Хотя он знал это с первого дня, но тогда между ними не было этой сверкающей звезды, этого мира, раскрытого, как плод.

— Я здесь, Анри. Рядом с вами.

Она сжала его голову, он укусил ее за губу и изо всех сил прижался к ней. Они обнялись с такой страстью, что белый голубь, испуганный, улетел.

Мамаша Пампин, встречавшая его с мордой разъяренного боксера с тех пор, как он осмелился заявить, что «он ее в гробу видал» (и пообещавшая себе пожаловаться хозяину, чтобы расквитаться с ним), швырнула ему письмо Симоны, которое он, не читая, сунул в карман.

Как можно скорее он поднялся в свою квартиру с бисквитами, лимоном, литровым пакетом молока и пачкой чая.

Пат разгуливала по комнатам, накинув на плечи вместо халата плащ Плантэна. Дом жил вокруг нее. Где-то мадам Сниф выбивала свои ковры. Мсье Пуль с идиотским упорством забивал в стену гвозди, забивал вот уже минут пятнадцать без остановки, чтобы досадить окружающим, которых не очень-то заботил месье Пуль.

Пат и Анри были одни в своем убежище. Никто не знал, что любовь только что поселилась в этом доме.

Плантэн пошел на кухню. Пат — за ним.

— Я не умею делать чай, — извинился он.

— А я умею. Дайте-ка.

Она наполнила кастрюльку водой, зажгла спичку, еще более желанная в этом старом плаще, обнажавшем длинные ноги, покрытые светлым пушком, да, более желанная, более «ужасная», чем в красном или в голубом платье.

Он потушил спичку и выключил газ.

— Почему? — воскликнула Пат.

— Никаких «почему». Не моя вина, что ты такая.

Он потянул ее за руку, подтолкнул к столу, уложил на клеенчатую скатерть в мелкую клетку.

Она не закрыла глаза, и он изучал ее всю, всю целиком, долго, долго, испытывая головокружение от ее серых глаз.