…Дом кипел как праздничный котел: рабы сбивали густую смолу с винных амфор, выносили во двор столы, скамейки, обильную пищу, украшали косяки дверей гирляндами фиалок.
Потирая глаза, заслезившиеся от солнца, Тиресий приблизился к пожилой рабыне-экономке, спросил недовольно:
— Где креветки? Почему не вижу креветок на моем столе?
Экономка развела руками:
— Креветки в рыбном ряду, господин.
Архонт размеренно покачивался с пяток на носки. Взад-вперед. Взад-вперед. Казалось, он упирается ногами в деревянную доску качелей.
— Разве у меня нет рыночных рабов?
— Есть, господин. — Экономка смотрела на сандалии Тиресия, желтокожие, с блестящими пряжками, и терпеливо перебирала на шее тяжкое ожерелье ключей.
— Тогда пошли кого-нибудь.
Ворошили пальцы грубое ожерелье: амбар, баня, зернохранилище…
— Легче сходить самому господину, — вздохнула экономка и остановилась на ключе от винного погреба.
— Хорошо! — с угрозой сказал Тиресий и внушительно зашагал по двору. Тень прыгала перед ним и словно готовилась убежать.
«Хамы! — с неприязнью думал архонт. — Сегодня вы все показываете свое подлинное лицо…»
— Ты что несешь? — остановил архонт молодую рабыню.
Самиянка удивленно взглянула хозяину в глаза.
— Разве ты не видишь, господин? Круг сицилийского сыра.
— Хорошо. Ступай.
— Ты куда идешь? — Архонт перекрыл дорогу палкой высокому рабу, который, отдуваясь, тащил на спине бочку с вином.
Раб ухмыльнулся и, обдав хозяина кисловатым перегаром, отодвинул палку плечом.
— Ступай! — бессильно выдохнул архонт. Он, тиская зубы, гонял тугие желваки, намереваясь уйти подальше от непослушной прислуги, к своему столу, накрытому отдельно, под полотняным навесом, и все же его неумолимо тянуло к рабам, словно разгоряченного колесничего к беговому столбу.
Устав от бесполезных разговоров, Тиресий решил позавтракать. Он сел в мягкое кресло под тентом и рассеянно потянулся за ломтиком морского ежа. Скучающий мальчик-виночерпий зачерпнул ему вина. Архонт ел неторопливо, поливая кусочки красным сибаритским соусом, приготовленным из молок маринованной макрели, и постепенно, входя во вкус, находил, что в соусе достаточно сладкого вина и прованского масла, а вино в кратере разведено слабей обычного — «Настоящее варварское питье!». Сейчас ему не хотелось кого-либо видеть, да он и не рассчитывал, что к нему кто-то подойдет, кроме старой преданной служанки, и поэтому, когда невдалеке появился сутуловатый раб в сером хитоне, Тиресий насторожился и сделал вид, что целиком поглощен едой.
Нумений, часто поправляя праздничный фиалковый венок, подошел к своему хозяину.
— Господин хочет креветок?
— Каких креветок? — недовольно спросил архонт и тут же припомнил недавний разговор с экономкой. — Нет, не нужно. Я вполне обойдусь без креветок. — Архонт поднял седеющую голову и увидел глаза Нумения — спокойные, с застывшим ироническим прищуром, они смотрели как бы не с лица, а откуда-то из глубины, и эта таинственная глубина беспокоила архонта.
— Тогда я ухожу. Ешь с аппетитом! — пожелал Нумений и повернулся к господину спиной.
— Постой!
Глаза архонта опять встретились с глазами раба.
— Признайся, ты что-нибудь хочешь от меня? — с неожиданной доверительностью начал архонт. Как-то не укладывалось в голову, что этот человек подошел к нему в день Анфестерий просто так, ради креветок. — Говори же! Я очень ценю откровенность.
— Мне ничего не нужно.
Архонту стало неловко.
— Хорошо. Ступай!
«Пожалуй, он что-то скрывает… — безо всякой уверенности думал архонт, глядя на сутуловатую спину уходящего раба и видя перед собой все те же, странно тревожащие глаза. — Может, он хочет стать привратником? Многие хотели бы занять место старого Улисса…»
Архонту вспомнилось, как он покупал Нумения, — это было в конце прошлого года, в посидеоне месяце. В самый разгар торгов Нумений, к большому негодованию своего хозяина-фиванца, боящегося продешевить, неожиданно признался, что у него больные почки. Тогда Тиресий объяснил необычное поведение раба неприязнью к своему господину, да и господин, как показалось, тоже не захотел остаться в долгу перед Нумением: сразу же, положив в кошелек четыре мины, — невеликая цена для раба, который умел читать и мастерить флейты, — фиванец отвел Тиресия в сторонку и, дружески держа за локоть, начал говорить о том, что прошлое Нумения темно и не исключено, что ему знакомо рудничное кайло. Случай, на который намекал фиванец, был печально известен каждому афинянину: воспользовавшись тем, что лакедемоняне захватили Декелею, рабы Лаврийских рудников перебили своих надсмотрщиков и рассеялись по всей Аттике. Откровенно говоря, Тиресий не очень-то поверил обиженному торговцу, но меры все же принял: поручил одному из рабов, бойкому иллирийцу, приглядывать за новичком и запоминать его речи. Иллириец, однако, не проявил особенного тщания. «Может, они сговорились?» — порою подозревал архонт. К тому же и сам новичок, судя по всему, не отличался словообилием цирюльника. Так или иначе, Тиресий за два с небольшим месяца не составил себе ясного впечатления о характере и привычках нового рыночного раба, мало что узнал о его прошлом: однажды Нумений признался иллирийцу, что вырос на Делосе, родине бога света, светозарного Аполлона, а прах его предков теперь покоится на чужбине. Эти сведения, несмотря на мизерность, заинтересовали архонта. Тиресий, по стечению обстоятельств, как раз оказался среди тех афинских воинов, которые произвели, согласно оракулу, Большое очищение священного острова. Не обращая внимания на ропот делосских мужчин и горестные стенания женщин, афинские солдаты выкопали стародавние, перегнившие гробы, отдали родимые кости плачущим родственникам, а если родственников не оказывалось, то фиалковенчанные ссыпали жутковато улыбающиеся черепа и белые кости в объемистые, как пищевые пифосы, урны, которые после отвозили к воинским триерам. Жители Делоса также были удалены — часть их осела в Азии, в Атрамиттии, другие же обрели кров или невольничьи цепи в городах Аттики. Так произошло Большое очищение, угодное богу Аполлону, который, мстя за давние прегрешения делосцев, наслал на Афины невиданную болезнь. Тиресий, который похоронил во время чумы отца и младшего брата, не сомневался в необходимости очищения священного острова. Он ворошил чужую землю со слезами на глазах, и эти слезы невольно закрывали от, него другие, не менее печальные лица, среди которых, возможно, было лицо Нумения, тогда свободного человека священного острова, а теперь — раба.
«Что же ему нужно от меня?» — продолжал думать архонт, видя, как Нумений неторопливо направляется к столам, которые накрывали невольники для самих себя. Ему почему-то хотелось, чтобы поведение раба объяснилось обыкновенным корыстолюбием…
Солнечные часы — гномон, обращенные к лучезарному Гелиосу, уже показывали время завтрака. Виночерпий Эпикл загремел ковшом по просторному кратеру, призывая к праздничной трапезе. Весело крича и орудуя локтями, рабы бросились занимать места. Нумений спокойно стоял в стороне. Подождав, когда самые привередливые разместятся вокруг стоячих столов — кто на скамейках, кто на диффах — деревянных раскладных стульях без спинки, молчаливый уроженец Делоса опустился на краешек тростниковой циновки, около заваленной рыбными закусками столовой доски, где уселись, в основном, старики и дети. Эпикл с важным видом стал разливать молодое вино по чашам и, рассердившись, отстранял свой ковш от самых нетерпеливых, захватистых рук.
Архонт с любопытством поглядывал на рабов, предоставленных себе. В этой галдящей, гогочущей ораве более всех занимал архонта Нумений. Этот человек вел себя словно заботливый дядька: он подавал наполненные чаши старым рабам, которых беззастенчиво оттеснили молодые, мирил самых малых, ссорящихся из-за пищи. Архонт с завистью подумал, что его сын, Этеокл, как-то по-особому, доверительно, относится к Нумению. Недавно он случайно подслушал, с каким восторгом юноша рассказывал рабу о Сократе: «Только непосвященному кажется, что он толкует о низменных вещах: каких-то горшках, вьючных ослах, сукновалах… Однако его беседы — незатейливый ларец, в котором хранятся совершенные изваяния добродетели. Он не навязывает своего мнения, спрашивает с наивностью ребенка, и самые изощренные спорщики запутываются в сетях его вопросов и бессильно поднимают руки. Он недоумевает вместе с ними, сочувствует, огорчается так, будто с его крючка сорвалась увесистая рыба. И опять неутомимо пускается в поиски истины. Этот удивительный человек сказал: «Основа добродетели — воздержанность, а основа дружбы — откровенность». Последние слова вызвали у архонта усмешку: «Сейчас более всех откровенны дураки и приговоренные к смерти». Потом Этеокл стал рассказывать о своем необыкновенном сне… Архонт отошел, несколько обеспокоенный: интересно, какие пути привели его сына к Сократу? Чем это все может кончиться? Однако расспрашивать сына не стал. Он ждал, когда Этеокл сам расскажет о новом знакомстве, но сын почему-то молчал…
В ворота постучали молотком.
«Кто это пожаловал? — подумал архонт и недовольно посмотрел на дремлющего привратника Улисса. — Кажется, он глух, как кормчий. Зачем этот болван закрыл ворота? И без того много болтают о моей нелюдимости».
Улисс, который с непонятным упорством закрывал ворота в любое время, даже между утром и полднем, наконец поднялся с опрокинутого кувшина и, не успев после долгого сиденья хорошенько разогнуться, маленький, скрюченный, потрусил к забору.
— Открывайте! Или мы утащим дверь! — послышался веселый голос.
«Леарх! — догадался Тиресий. — А, может, Леагр? Сами боги-прародители не разберутся!» — Действительно, братья-близнецы, состоявшие с архонтом в дальнем родстве, так походили друг на друга, что их порою путали даже жены.
Улисс, покряхтывая, вытащил длинный засов, и во дворе появились Леарх и Леагр в сопровождении слуги Хреста. Один из них, то ли Леарх, то ли Леагр, что-то протянул старому привратнику — тот привычно схватил и засунул за щеку — гости часто одаривали Улисса, и другие рабы поговаривали, что он настолько богат, что может легко откупиться и стать вольным. Шаркая подвязанными сандалиями, Улисс опять двинулся к засову, чтобы поставить его на прежнее место — старик не терпел открытых дверей.
«Он совсем выжил из ума! — подумал архонт. — Пора сменить его. Давно пора!».
Ставни небольшого окошечка на втором этаже осторожно приоткрылись. Сначала выглянуло, любопытствуя, одно женское лицо, а потом — другое. Это были Эригона и ее служанка Тарсия, занимавшиеся приготовлением нарядного пеплоса для торжественной процессии — завтра, на второй день Анфестерий, Эригоне, в числе четырнадцати герер, наиболее знатных афинских женщин, предстояло сопровождать невесту Диониса к святилищу Ленайона. Гости, смеясь и размахивая глиняными кружками, подвигались к архонту. Хрест, на котором вместо короткого невольничьего плаща был поношенный господский гиматий и чужая войлочная шляпа без полей, говорил громче всех:
— Не наступайте мне на пятки, бездельники!
— Куда ты лезешь в яму, беспутная овца!
Архонту показалось, что он ослышался. Однако с каждым шагом тонкий, как у фригийского оскопленного жреца, голос Хреста звучал еще отчетливей, еще надсадней:
— Леагр, ты слышишь меня? Я обязательно расскажу твоей жене, куда ты шляешься по вечерам. Облезлый петух! Сопостельник пирейских гетер! Я все знаю про тебя! Все!
Леарх и Леагр, облаченные в одинаковые плащи и сандалии, качались от хохота, будто пьяные. Один из близнецов чуть не наступил на дымящийся алтарь домашнего божества. К тому же, судя по неверным движениям и раскрасневшимся лицам, тройка уже где-то перехватила веселого молока Афродиты. Хрест, приближаясь к Тиресию, распалялся все больше и больше. Его невзрачное, сжатое в кулачок личико светилось от великого удовольствия.
— Кого ты ругаешь? — вытирая слезы, спрашивал один из близнецов. — Меня?
— Разве ты оглох? Леагра!
— А кто же, по-твоему, я?
— Клянусь твоей глупой рожей — Леарх!
Спрашивающий схватился за живот.
— Чеши его, чеши скребницей! — поощрял он, бессильно мотая головой. — Не жалей хлестких слов! Сегодня сам Дионис покровительствует тебе!
— Безмозглые олухи! Бурдюки с ленью! Разве я виноват, что клеймовщик не выбил имен на ваших бычьих лбах? Тогда бы не пришлось ломать голову мне и вашим заимодавцам. А, впрочем, перепутать вас труднее, чем осла и фессалийскую кобылицу! Таких болтунов и бездельников не сыщешь во всех Афинах!
Леарх и Леагр постанывали от смеха.
— Хвала… хозяину! — выдавил один из близнецов.
— Да не проникнет в этот дом… ничто дурное… — пожелал другой, норовя обрести хоть некоторую серьезность.
— Радуйтесь и вы! — ответил Тиресий, улыбаясь.
— Зевс Гостеприимный! — закричал своим ущербным голосом Хрест, стукая кружкой себе по колену. — Этот человек завтракает один, как скорбящий эгинянин! О чем печаль? Может быть, твое вино плохо перебродило?
— Кажется, вы с праздничной ярмарки! — сказал архонт, насмешливо поглядывая на щеголеватые бородки братьев. — Что же вы не купили для меня новой глиняной кружки? Может быть, и я пожелал бы участвовать завтра вместе с вами в городской попойке. Когда-то в хмельных состязаниях в честь Диониса и я получал мех вина.
— Вот не поверю. Предъяви хоть одного свидетеля! — сказал то ли Леарх, то ли Леагр.
«Леагр!» — подумал архонт, зная, что тот, в отличие от Леарха, часто посещал судебную палату.
— Я помню превосходные Анфестерии в архонтат Алкея… — важно начал Хрест и замолчал, видя, что архонт не обращает на него никакого внимания.
— В такой ранний час вы уже наклевались винных ягод! — с улыбкой продолжал Тиресий, поигрывая серебряной ложечкой. — Похоже, Дионис Шумный здорово замутил вам головы. Иначе бы раб не стал походить на важного господина, а потомственные граждане на шкодливых рабов. — Архонт недовольно поджал губы и посмотрел на босые ноги Хреста.
Раб насторожился.
— Клянусь Зевсом! — воскликнул один из братьев. — Хрест доставляет нам редкостное удовольствие. Покойный отец не бичевал нас такими хлесткими словами!
— Что отец? Даже дядька, бывший пирейский матрос, уступил бы нашему Хресту по части злоязычия! — не без гордости добавил другой брат. — После таких поношений нас не оправдал бы ни один суд присяжных.
«Леагр!» — все больше и больше убеждался Тиресий.
— Оруженосцы праздности. Тупые наконечники… — заворчал раб, чувствуя поддержку.
Братья податливо захохотали. Казалось, слова Хреста вызывали у них сладкую щекотку по всему телу.
— Неужели ты не хочешь хоть раз в году испытать подобное удовольствие? — отсмеявшись, обратился к Тиресию тот; который, по всей вероятности, был Леагром. — Сегодня Хрест говорит нам все что угодно. Его слова как освежающие струи Еврота. Ты только посуди, дорогой Тиресий: можно ли бесконечно нежиться в ванне угодливости? Ты, наверное не представляешь, как взбадривают крепкие слова. Хочешь, я уступлю тебе Хреста на сегодняшний день? Согласен?
— Хвалю за щедрость. Однако я, пожалуй, потерплю до следующих Анфестерий! — с усмешкой сказал архонт и хозяйским взглядом окинул стол. — А не много ли мы говорим в день открытия винных бочек? Кажется, дно ваших кружек уже просохло, а многоходившие ноги требуют отдыха. Сейчас я распоряжусь…
Гости выжидательно посматривали на хозяина, и, желая отвлечь их внимание, Тиресий спросил с шутливой заинтересованностью:
— Где же вас принял в свои хмельные объятья Дионис?
Близнецы заговорили наперебой. Потом один из них, скорее всего Леагр, уступил нить красноречия брату.
— Сразу же, как только купили кружки для завтрашней большой попойки, мы зашли к старому Леократу отведать молодого вина. Он всегда хвастает своим вином. О, какое это вино, почтенный Тиресий! Его можно подавать самим богам на Олимп! Сладкое, как хиосское, чуть горьковатое, как прамнийское, оно веселит душу и совсем не тяготит тело. Мой рот и теперь хранит аромат увядших лепестков роз. Мы выпили по целой кружке и продолжили свой обход. Следующим был Пилад…
— Клеон! — поправил Хрест.
— Да, Клеон! — согласился рассказчик.
Архонт изредка покачивал головой, давая понять братьям, что внимательно слушает и одобряет каждое слово. А мысли его тем временем витали возле праздничных столов, где сидели рабы, и все чаще они кружились над головою ничего не подозревающего уроженца Делоса. Архонту почему-то хотелось, чтобы ему услужил Нумений. Правда, у Тиресия не было уверенности, что новый раб согласится принести вино и диффы для гостей. Все могло кончиться отказом. Архонт хорошо представлял, в каком глупом положении он может оказаться, если ему откажет Нумений, и все же ему хотелось испытать не кого-то другого, а нового раба. Продолжая кивать головой и понимающе улыбаясь — Леарх забавно расписывал владельца мастерской резных камней Клеона, у которого плохо перебродило сусло, — архонт подтянул за поясок маленького виночерпия и негромко объяснил, что от него требуется:
— Подойди к Нумению. Скажи на ухо: «Хозяин просит к себе». Если он не двинется с места, подойди к иллирийцу и скажи то же самое.
Мальчик заспешил к столам.
«А если Нумений подойдет ко мне, но, выслушав просьбу, откажет? — самолюбиво размышлял архонт. — Впрочем, это довольно нелепо: подойти и отказать. Он и без пояснений должен бы догадаться, зачем я приглашаю к себе. Стоит только оглянуться на мой стол и увидеть гостей… Интересно, поглядит ли он в мою сторону, прежде чем встать? Очень интересно…»
— Пилада мы не застали дома. Он с первыми лучами отправился в театр Диониса…
— Мой сын тоже пошел в театр, — вставил архонт. — Говорят, мужской хор обошелся Аниту в пять мин.
— О! Этот человек не скупится на одежды и еду для наемных хоревтов. Он обязательно получит золотой треножник. Вот увидите…
— А разве Главкон менее щедр? — подзадорил архонт. — В его хоре прекрасные голоса.
— Нет-нет. Должен победить кожевник. Тщеславие бывшего стратега ничто, по сравнению с аппетитом кожевника. Я знаю эту породу.
Мальчик склонился к уху Нумения. Выслушав, раб кивнул головой и, не оглянувшись, поднялся.
«Странная готовность! — подумал архонт. — Он словно забыл про день Питойгиа. Может, ему и впрямь что-то нужно от меня?..»
— Этот человек хочет жить не только в согласии с Плутосом, но и с Аполлоном, покровителем искусств… — рассуждал Леарх об Аните. — Он держит деньги в трех банках. Любой, имея столько, развязал бы кошелек для празднества весенних Анфестерий!
— А ты меньше всех жертвуешь на безопасность города! — ни с того ни с сего сказал Хрест.
— Кто? Я? — удивился Леарх и поглядел на брата.
Близнецы захохотали. Тиресий тоже посмеивался. Серебряная ложечка в его руке повторяла один и тот же шашечный ход. Архонт обожал хитроумную игру, изобретенную египетским богом Тотом. Нумений подошел и прислонился плечом к стволу дикой оливы, за которую крепился навес. Он внимательно разглядывал братьев-близнецов, которые смеялись с неестественной безудержностью, и особенно Хреста, игравшего в этом веселье как будто главенствующую роль..
— Облезлые щенячьи хвосты! Жалкие ублюдки! — кричал раб, победно поглядывая на Нумения. — Я все знаю про вас! Все! Поглядите на этого государственного недоноска! — Хрест простирал руки к Леарху, вызывая еще больший смех. — Он вносит на безопасность города лишь пятьдесят драхм, а своей потаскушке дарит драгоценную диадему. Разве это не правда? Я сегодня вас обоих выверну наизнанку! То-то будет куча дерьма! — В голосе раба, похоже, проскальзывали искренние нотки, но все они тонули в собственном же развязно-нелепом хохотке.
— Подойди сюда! — негромко позвал архонт Нумения.
Гости, как по команде, перестали смеяться и с хмельной беззастенчивостью уставились на свежего человека.
— Нам нужны диффы, цельное вино — для пробы, рыбные закуски… — перечислял архонт, глядя в глаза Нумения.
— Сколько принести диффов? — спросил Нумений.
— Два! — сказал архонт.
— Как два? — вскричал Хрест. — Я тоже хочу сидеть. Разве мои ноги прошли меньше, чем изнеженные ступни этих бездельников?
— Хорошо! — уступил архонт.
— Принеси мне хоть одну каракатицу. Я обожаю каракатиц! — задушевно попросил Хрест.
— Хорошо. Принеси и каракатиц этому знатному господину.
Хрест почесал ногу об ногу, подозрительно посмотрел на Нумения:
— Что ты зыркаешь на меня так, как будто я задолжал тебе три меры ржи?
— Я вижу, господину не хватает только сандалий. Может, подарить тебе превосходную пару? — спросил Нумений, и братья, которым показалось, что раб пошутил, залились одинаковым переливчатым смехом.
— Возьми в помощь этого мальчика… — посоветовал Тиресий. Ему хотелось как-то поощрить Нумения, и он, подумав, добавил: — Помни: я никогда не забываю услуг.
Уроженец Делоса неприкрыто усмехнулся, и архонт понял, что сказал лишнее.
Они шли мимо праздничных столов, и пирующие, заметившие Нумения, громко смеялись и показывали пальцами — их от души забавлял человек, занявшийся своим господином в день Питойгиа…
Сверкнул под навесом бокастый кратер, наполненный неразведенным вином нового урожая, и смиренно улеглись возле него подносы с палтусом, маринованным угрем и морской собакой. Приправленная уксусом горка каракатиц выросла перед жадно раздувающимся носом Хреста. Гости совершили возлияние в честь Доброго Гения и по-гурмански медленно, почмокивая, отпили вина.
— Напиток Диониса! — первым похвалил раб и осушил до дна принесенный с собою сосуд. И братья одобрительно подняли свои глиняные кружки.
Раб брал обеими руками скользких морских моллюсков, жмурился, как кот на припеке. По его губам усато тек сибаритский соус. Разомлевшие глаза Хреста упорно избегали встречаться с глазами хозяина, который старательно вытер пальцы персидским полотенцем и напустил на себя выражение человека, совершенно безразличного к тому, что происходит за его столом.
Нумений, отказавшийся разделить трапезу с гостями, куда-то исчез, но вскоре опять появился, неся полотенца и какой-то странный предмет.
— Вот и обещанные сандалии! — спокойно сказал Нумений и швырнул что-то к ногам Хреста. Это были сандалии с вершковыми деревянными каблуками — точно такую обувь, возвышающую над сценой, носили драматические актеры в афинских театрах.
Архонт улыбнулся одними глазами:
«А он забавник!»
— Что это такое? — удивленно спросил раб, подымая громоздкую сандалию за узкий потрепанный ремешок.
Леарх с Леагром, ждущие случая повеселиться, закричали в один голос:
— Да это же театральные сандалии, дружище Хрест! Во имя Аполлона — примерь!
— Зачем они мне? — Хрест недовольно взглянул на Нумения, который, сложив на груди руки, стоял у оливы.
— Примерь! — не выдержав, попросил архонт.
— Замечательные сандалии! — Один из братьев оставил свой дифф и со смехом бросился примерять необычную обувь. Надел, сделал один шаг и свалился в пыль.
— Даю Хресту пять драхм! — смеясь и отряхиваясь, заявил неудачник. — Только с одним условием… Нужно дойти на этих ходулях до того колеса! — Он указал на поломанное колесо, торчащее в груде мусора. Раб, соображая, облизывал губы.
— Я даю еще семь, если он дойдет! — подзадорил Другой брат. — Могу поклясться на алтаре Зевса!
Раб смотрел на темное полукружье колеса.
— Тут шагов двадцать! — ласково сказал архонт.
Хрест медленно, словно помимо воли, встал, машинально вытер руки о свой голубой плащ. Золотым монетным блеском били лучи в его широко открытые глаза.
— Целых двенадцать драхм! — вздохнул тот, который упал.
Раб дернулся, как кукла-марионетка, и суетливо взобрался на сандалии. Сандалии оказались не только высокими, но и тесными. Раб едва втиснул свои растоптанные ноги в кожаные ссохшиеся ремни. Осторожно сделал первый шаг и едва не упал. Остановился, посмотрел вниз, но, видимо, понял, что лучше всего не глядеть под ноги, оторвал взгляд от зеленоватых, словно прилипшие моллюски, пряжек и снова уставился на монетную дужку колеса.
— Иди! — подтолкнул архонт.
Раб смешно зашаркал ногами. На дворе было немало выбоин и торчащих камней, и раб догадался, что нужно передвигаться по-другому: достаточно высоко подымая каблуки. И он пошел, как длинноногий журавль, слегка балансируя правой рукой — левая рука цепко придерживала край плаща. Однако, несмотря на все старания раба, господский плащ с каждым шагом сбивался и грозил оплести ноги. Сейчас раб жалел о своем обычном коротком хитоне. Несколько раз он останавливался, чтобы передохнуть. Но стоять долго было нельзя — его, уставшего и хмельного, покачивало, как на штормовой палубе, — и поэтому он продолжал идти, гонимый голосами.
— Быстрее! — кричали и смеялись братья.
— Торопись! — басил архонт.
Ими овладело азартное, нетерпеливое чувство — казалось, все трое являются свидетелями жестокого панкратия, когда один атлет избивает другого мощными кулаками, на которые намотаны ремни с медными бляхами. Распаленный кричащими зрителями и близкой победой, — противник уже качается под ударами, словно причальный канат, — кулачный боец гвоздит по груди, месит бока, норовит попасть в лицо, защищенное скорлупой каски. И побеждающий, и его ревностные поклонники, словно безумные, ждут того момента, когда атлет, избитый до неузнаваемости, смачно рухнет на утрамбованную площадку и, не в силах встать, словно молящийся, поползет к немилосердному кольцу людей…
— Быстрее! — кричали братья, желая, чтобы Хрест поскорее споткнулся и упал.
Раб старался сохранить хладнокровие, и все же крики действовали на него, как близкий удар ременного кнута на привыкшую к побоям скотину. Он ежился, вихлялся, но темное, в морщинах лицо продолжало улыбаться. Однако с каждым шагом улыбка эта становилась вымученнее, малоподвижнее, пока наконец не превратилась в окаменелую гримасу театральной маски. Колесо было шагах в пяти. Его втулка зияла, как полый каблук.
— Двенадцать драхм! — летело в спину.
— Даю еще пять! — метило прямо в голову.
И в тот приятно расслабляющий миг, когда ему подумалось, что все уже кончено, он непременно дойдет, нога неожиданно подвернулась на ровном месте. Он судорожно гребанул правой рукой воздух, дернулся влево, стараясь выправить положение, но это движение было уже бесполезным, и он начал падать, падать довольно странно, как бы по частям: когда его растопыренная пятерня угодила в полынь, левая нога еще пружилась, не желая сдаваться, и это отчаянное сопротивление придавало его падению особую жалкость.
— Ахиллес сражен! — весело кричал и смеялся один из братьев. — Я так и знал, что его подведет деревянная пята!
— Да, у вашего правдолюбца, действительно, ахиллесова пята, — с тонкой усмешкой заметил архонт.
Ошарашенный предательским падением и постепенно понимая, что торопиться теперь некуда, Хрест покорно лежал на боку, приминая войлочную шапочку. Из-за колесных спиц огромной монетой, распавшейся на несколько кусочков, на него смотрело золотое солнце. Подождав, когда братья немного угомонятся, Хрест устало приподнялся, подтянул к животу ноги и, ни на кого не глядя, стал расстегивать сандалии. Потом встал, отряхнулся безразлично-ленивыми движениями, поправил плащ на животе, словно беспокоясь, что у него нечаянно выпала театральная подушка, долженствующая придавать солидность, крикнул скучным голосом:
— Что вы смеетесь, кривые ободья? Вонючая требуха!
Братья откликнулись сытым хохотком. Благодушный, всем видом понуждающий других разделить свое настроение, архонт обернулся к Нумению, но его расплывшиеся губы тут же сжались в гусиную гузку. Уроженец Делоса почему-то не смеялся. Он даже не улыбался. Его глаза были мучительно сощурены, а зрачки странно расширены.
Архонту вдруг припомнилось, что он видел похожие глаза совсем недавно, в храме Гефеста: там пытали одного раба, желая добиться искренних показаний по делу Мидия Младшего, который, будучи демархом, при ревизии гражданских списков внес в число граждан несколько инородцев за солидное денежное вознаграждение; несчастного свидетеля привязали к длинному пыточному брусу, засунули в рот и в ноздри куски мела, а потом прислужник Одиннадцати стал поливать мел уксусом — пошел ядовитый газ, и раб, задыхаясь, корчился от страшных мучений, он не мог кричать, но зато кричали на весь храм эти ужасные, вытеснившие радужную синеву черные зрачки. Архонт зябко повел плечами и отвернулся. Настроение у него портилось…
Шел день Питойгиа, первый день весеннего праздника Анфестерий, единственный день в году, когда афинские рабы могли делать то, что хотели, и говорить то, что думали.
В тюремном подземелье было глухо, темно и остро пахло влажной землей — одна из стен отсырела и сочилась каплями. Эти капли методично падали в лужу, и человек, лежащий на матраце, представлял себе домашние водяные часы, и ему как-то становилось легче. Мидий Младший знал, что обречен, — его долгое, тянувшееся почти два года судебное дело закончилось смертным приговором, и казнь должна была состояться завтра. Мидий старался не думать о роковом дне. Лучше всего было забыться в полудреме — в этом состоянии время шло как-то безболезненнее, спокойней. Он был бы рад, чтобы тената дремы обернулась для него вечным забытьем. Голод беспокоил его. Тогда он вставал и подходил к столу, заваленному снедью. Ел жадно, роняя крошки, потом пил вино и, позвякивая цепью, которая скрепляла колодки, возвращался к измятому матрацу. Иногда с поразительной ясностью Мидий Младший представлял свое лицо мертвым, бескровным, с необычайно выпуклыми яблоками глаз, и ужасался: неужели его не станет завтра, и он непременно будет таким, желтым, плоским и бездыханным? Он даже представлял, как его тело сбрасывают в Баратрон. Вот он летит, бессильно опустив голову и руки, в мрачную расщелину, падает на острые камни… Момент падения страшил более всего — тело ударяется глухо, как тюфяк, ничего не чувствует и не кровоточит.
Лежа на матраце, набитом гнилой соломой, он искал удобную, покойную позу. Когда-то, в детстве, он любил спать, зажав руки между колен, и теперь он лежал в этой позе, стараясь не шевелить ногами — тяжесть колодок стала ему привычной, но цепь тревожно позванивала при малейшем движении. Он старался забыть о себе, но это плохо удавалось, и нежданная дрожь то и дело прокатывалась по его крепкому телу, не желающему умирать.
Он потерял счет времени, и как-то, вынырнув из вязкой дремы, с пронзительной ясностью представил, что уже все! Сейчас придут прислужники Одиннадцати тюремных архонтов и подадут ему чашу с ядом. Жизнь кончена — они идут! Впечатлительный Мидий даже услышал глухие шаги за дверью и бухающие, как в бочке, голоса. Ожидание было настолько острым, что, если бы дверь действительно открылась, резанув по сердцу скрежещущим звуком, Мидий потерял бы сознание.
Более всего узника раздражала крыса. Стоило ему чуть затаиться, как она выбиралась из своей норы и начинала шарить рядом, подбирать крошки. Скрипя зубами, он вставал и отпугивал крысу, но она была не из пугливых — убегала ненадолго. Почему она так раздражала? Может быть, потому, что его пугала и отталкивала такая картина: он лежит, бездыханный, на матраце, а живая крыса бродит невдалеке, безбоязненно собирает крошки, а потом, осмелев, обнюхивает его лицо… Он решил найти ее нору и завалить. Ползая на коленях в кромешной темноте, он наконец обнаружил крысиный ход. Долго искал подходящий кусок камня, нашел его и, глубоко засунув в нору, присыпал землей. Но у крысы, был, наверное, другой ход, и она вскоре как ни в чем не бывало рыскала у стола. Тогда Мидий решил оставить, крысу в покое и, чтобы не слышать ее возни, залепил уши хлебным мякишем. Он не ждал ни жены, ни друзей — все оставили его, только жена дважды передавала с рабами вино и пищу — да он и не хотел прихода близких людей. К чему эти встречи! Живые напоминают о живом. А сейчас ему нужно забыться…
Почему-то все время хотелось есть, и приближение смерти, как ни странно, не лишало его обычной прихотливости — он замечал, что рыба хорошо провялена, а пшеничным пирогам чуть не хватает соли. Ему нравилось дешевое фракийское вино, однако он жалел, что вино слишком разбавлено — «Подходящее питье для лягушек!». Теперь ему пришлось бы по душе крепкое, неразбавленное. Когда последняя фляжка опорожнилась, Мидия начала мучить жажда. Он знал, что в ямке, возле влажной стены, есть вода, но в голове мелькнула мысль, что оттуда может пить крыса, и желание прильнуть к земляной лунке пропало.
Порою дверь открывалась — у Мидия перехватывало дыхание, лоб покрывался противной испариной — и в подземелье входил молчаливый прислужник Одиннадцати. Держа в руках огнистый факел, он приближался к скорчившемуся узнику. Прислужник подносил факел так близко к лицу Мидия, словно перед ним лежал не живой человек, а покойник. Мидий раздраженно мотал головой и ругался. Несколько раз, тая надежду договориться о побеге, бывший демарх пытался заговорить с рабом — тот молчал, как могила, а однажды поднес факел к своему лицу и открыл рот: Мидий увидел шевелящийся обрубок и содрогнулся. Слова Мидия о богатом вознаграждении вызвали у прислужника лишь снисходительную улыбку, — видимо, об этом ему говорил почти каждый узник — и раб, даже не сделав отрицательного знака, так же неторопливо, как и входил, скрывался в зловещем зеве двери. Мидий решил про себя, что этот прислужник сам когда-то изведал тюремное подземелье — обычно такие мрачные и неподкупные надзиратели получаются из бывших узников; этим людям, однажды побывавшим на краю пропасти, уже ничего не нужно, кроме жизни, и звон дорогих монет не вносит смятения в их холодные, ожесточенные души.
Положив голову на скрещенные руки, Мидий думал о том, что сейчас над ним голубеет просторное небо и летают быстрокрылые ласточки. А в это время на земле была ночь.
Он забывался и снова приходил в себя, тискал под собой убогий матрац. Порой становилось так тихо, что ему думалось: он оглох… К утру Мидий все-таки заснул темным, провальным сном и не сразу понял, что означает этот скрежет, похожий на отдаленный стон.
Дверь отворилась, и в подземелье вошли двое.
Несмотря на мякиш в ушах, Мидий услышал не только шаги, но и зловещее погудыванье факелов. Он почувствовал слабость, обволакивающую снизу живот, и полное безразличие. У него, казалось, теперь не было сил даже на то, чтобы поднять голову. Он подумал, что может умереть сам, без губительного яда цикуты, — стоит только сказать себе бесповоротно: умри! Он уже не слышал, как бьется сердце — его место теперь занимал однообразно-тягучий звук:
— Кап! Ка-ап!
— Поставь здесь стул! — послышался отчетливый, как у военачальника, голос. — И уходи. Закрой за собой дверь. И не задвигай засов!
«Кажется, не сейчас…» — подумал Мидий и вновь ощутил, как под ним содрогается его сердце.
— Встань, Мидий! С тобой говорит Тиресий, сын Герона, старший тюремный архонт. Мы с тобой одни… — Тиресий с нажимом произнес последнюю фразу, зная заранее, что она должна произвести соответствующее впечатление — в ней как бы угадывался дружеский намек…
Мидий трудно поднялся и стал выковыривать мякиш.
— Возьми! — грубовато сказал архонт и бросил что-то узнику — тот, не раздумывая, поймал фляжку. — Там вино. Хорошее. Неразведенное.
Мидий вытащил зубами затычку и начал с жадностью пить. Спохватившись, спросил с испугом:
— Это что? Оно горчит…
— Настоящее прамнийское всегда горчит. Разве ты забыл его вкус?
— Откуда оно?
— Мне передал один человек у ворот тюрьмы, — без колебаний солгал архонт — прамнийское было из его подвала.
Бывший демарх задумался. Сделал осторожный лакающий глоток. Облегченно потянулся всем телом.
— Я хочу говорить с тобой… — отчетливо выговаривая каждое слово, сказал Тиресий. Он сидел на жестком тюремном стульчике прочно, несуетливо, как человек, приготовившийся к продолжительной беседе. Факел, наклоненный к земле, освещал его руки беспокойным светом.
— О чем может толковать свободный с приговоренным к смерти? — неприязненно спросил Мидий Младший.
— Мы можем говорить о чем угодно. И, клянусь правдиворечивыми богами, наш разговор может быть куда откровеннее, чем у всех прочих людей.
«Что ему нужно? — соображал Мидий. — Неужели он пришел сюда только из-за склонности к праздноречию?». Недоверчиво спросил:
— Ты надеешься лишь на мои откровения?
— Отчего же? Я рассчитываю заплатить тебе той же монетой. Клянусь честью!
— Спрашивай! — Мидий привычным движением головы откинул назад длинные нечесаные волосы.
— В твоем сердце не проснулось раскаяние?
— О-о! — насмешливо простонал Мидий. — Теперь я готов пролить слезы на алтарях всех Двенадцати богов!
— Ты шутишь, Мидий. Я спрашиваю серьезно.
— Клянусь собачьим нюхом, ты недурно расставил свои войска. Искренне спрашивать намного проще, чем откровенно отвечать!
— Можешь спрашивать и ты. Я отвечу искренне. — Архонт повел глазами по сторонам.
— Великолепно! — Мидий, почти невидимый архонту, надолго замолчал.
Тиресий чувствовал, что его внимательно изучают, готовят, наверное, непростой вопрос, и оттого сердце сладко поигрывало, словно у человека, который падает во сне в темную пропасть и все же, зябко потея и задыхаясь от страха, в глубине души знает: не разобьется.
— Скажи без лукавства, зачем ты пришел ко мне?
— Я уже сказал. Мне хочется услышать откровенную речь.
— Зачем?
— Я хочу знать правду.
Мидий фыркнул, приложился к фляжке. Архонт молчал, медленно поворачивал красноволосый факел.
— Он хочет правды! — невесело рассмеялся бывший демарх. — Что-то много развелось людей, любящих правду. Хорошо. Ты хочешь знать, раскаялся я или нет. А в чем мне следовало бы раскаяться, архонт? В том, что я проявил неосторожность и попался, как глупая рыба на трезубец? Или в том, что я люблю деньги, вкусную пищу, красивых гетер? Может, ты обожаешь бедность, черную спартанскую похлебку и свою единственную старуху?
«Кажется, он заговорил собственным голосом!» — подумал архонт и незамедлительно возразил:
— Отчего же? Я люблю то же, что и ты. Но я хочу напомнить тебе о Данаидах, вынужденных вечно заполнять худую бочку.
— Ты киваешь в сторону умеренности! — догадался Мидий. — Да, конечно, сосуды наших желаний заполнить невозможно. Не буду спорить. И все-таки следует налить их как можно полнее. Какое удовольствие видеть водицу на самом дне? И что такое умеренность? Кто определил ее границы?
— Законы. Человеческие и божеские, — сказал солидный человек на маленьком тюремном стуле. — Ты переступил государственный закон.
— А божеский? — насмешливо спросил Мидий.
Архонт задумался, как лучше ответить.
— Не забивай голову мусором! — рассмеялся бывший демарх. — Пожалуй, и тебя следовало бы приговорить к смерти, чтобы ты хорошенько развязал язык. Неужели ты и впрямь веришь в каких-то богов?
Архонт молчал.
— Молчишь! Расскажи мне что-нибудь о царстве мертвых! Поля, заросшие диким тюльпаном… Справедливейшие судьи Минос и Радамант… Все ложь! Будет только тьма! Нет! Даже тьмы не будет. Будет то, что можно назвать только одним словом: «ничто»! Наши боги! Сколько детей у нашего почтенного Зевса? Этот благочестивый старец готов соблазнить каждую пастушку, если она недурна собой. А бог Гермес? Разве ты не знаешь, что он одинаково покровительствует ораторам и «сборщикам чрезвычайных податей»? Ораторам и ворам. Какая прелесть! А может быть, только ворам — ведь большинство ораторов так или иначе посягают на наши деньги. А превосходнейший Асклепий, бог врачевания? Ты знаешь, за что Зевс поразил его молнией? Молчишь! За взятки, любящий правду архонт. Этот бог за хорошую мзду стал воскрешать мертвых. Вот они, наши боги! И ты еще берешься толковать о каких-то божеских законах!
— Ты глумишься! — заметил архонт. — В глумлении никогда не обретешь истину. Я сам, признаться, не очень-то верю в наших мифических богов. Существо бога, как древняя раковина, обросло всякими нелепыми водорослями и полипами.
— Ты считаешь: есть другие, непорочные боги?
— Я хотел бы верить в это… — уклонился архонт.
— Темный бред. Я давно понял: нет никаких богов. Их придумали умные, хитрые люди, чтобы легче управлять глупцами. Вот истина!
— Человеку нужна вера! — Факел Тиресия взметнулся кверху, словно готовясь осветить божественное небо.
— Во что? — искренне удивился Мидий.
— Хотя бы в честность, доброту, искренность, дружбу…
— Пустое! Человек не может верить словам. Он мог бы поверить людям, в которых доброта, искренность и все другое, что ты перечислил. Но где подобные люди? Они мнятся нам лишь в юношеском возрасте, но когда мы становимся зрелыми мужами, то понимаем: таких людей нет. Нет или почти нет. Какая разница! Одна фиалка не сотворит праздника Анфестерий. Поверь, архонт, я не самый дурной человек в Афинах. Почему же немилосердная кара обрушилась на меня? Неужели несчастливица мать родила меня под жестокой звездой?
— Мы кружимся возле одного и того же столпа! — назидательно, будто не слыша голоса узника, заговорил архонт. — Разве ты станешь возражать, что человек, не знающий меры, ведет жизнь разбойника? Он не привык считаться с другими гражданами и законами. Что будет с государством, если каждый из нас станет нарушать установленный порядок? Город погрузится в мрак и хаос. Можно ли обогревать свой дом, сдирая кору с живого ствола государства? Я знаю, что досужие люди болтают о несовершенстве наших законов. Они считают, что мы подчиняемся законам, недолговечным, как жизнь походного костра. Но я знаю одно: даже несовершенный закон оберегает государство. Повинуясь священной воле жребия, я обязан служить существующим законам…
Во тьме послышалось горловое бульканье.
— Прекрасное вино… Кто же прислал мне эту фляжку? Уж не старина ли Гекатей? Он, должно быть, назвал свое имя?
— Гекатей! — подумав, сказал архонт.
— Есть же щедрые люди!
Архонт завозился, заскрипел тюремным стулом:
— Стоит ли говорить о сущей мелочи?
— Стоит! Стоит! — хихикая, возразил Мидий. — Настоящие друзья познаются в горьком несчастье, а не за пировальным столом. Спасибо тебе, дружище Гекатей! Я не ожидал такого внимания. От чистого сердца спасибо!
Архонт насторожился:
«Дался ему этот Гекатей!»
— Ты говоришь о законах, охраняющих государство! — вернулся к прерванному разговору Мидий. — Но, согласись со мной, они должны насаждать справедливость. А разве справедливо закрыть мне навеки глаза, а людям, которые намного хуже меня, позволить жить? Как могут мириться твои благочестивые боги с тем, что остается безнаказанным Ификрат? Ведь этот человек недрогнувшей рукой убрал со своего пути Дикеарха!..
— Наши законы позволяют мужу расправиться с любовником жены…
— Гнусная ложь! Дикеарх никогда не был сопостельником жены Ификрата. Было так. Ификрат подговорил Гиппарету, чтобы она под любым предлогом заманила Дикеарха в свою спальню. И такой случай представился. Дикеарх, пришедший к Ификрату на званый обед, не застал хозяина дома. «Он сейчас вернется! — сказала Гиппарета и начала занимать гостя разговорами. «Ты, кажется, собираешься украсить спальню своей жены? — сказала она. — Я могла бы показать тебе свою опочивальню. Там прекрасные арабески и тканые персидские обои с фигурами». «Мне неловко входить в спальню!»— сказал Дикеарх.
«Никто не узнает, — говорит ему Гиппарета. — Ты только войдешь и выйдешь!». Дикеарх послушался. Она показывала ему обои и без умолку болтала, стараясь выждать время. А потом, когда на лестнице послышались шаги, Гиппарета обвила молодого стратега за шею, и они упали в супружескую кровать. И тут вошли муж и трое свидетелей. Ификрат с криком «Подлый волокита!» заколол несчастного Дикеарха. Тот был настолько ошеломлен, что даже не загородился рукой. Так пал молодой Дикеарх, надежда афинского флота…
— Откуда ты это знаешь? — поразился архонт.
— Вино говорит правду… А ты знаешь, почему разбогател Неокл?
— Какой такой Неокл? — Архонт притворился, что не знает Неокла.
Мидий фыркнул.
— Кто не слышал о нем! У Неокла самый высокий, в четыре этажа, дом в Афинах.
На лбу архонта образовались складки.
— Да-да. Кажется, этот человек получил большое наследство.
— Наследство! — с язвительным смехом воскликнул бывший демарх. — Ему досталось неплохое наследство. Правда, не от благодетельного отца, а от банкира Кратеса. Ты, конечно, помнишь, как в Афинах творила божий суд чума-огневица. Трупы лежали на трупах, и на ветках висело окостеневшее воронье. Кратес, у которого все умерли, едва выполз из своего дома. Ему хотелось пить. Он настолько ослабел, что не мог вымолвить слова. Лишь открывал рот, как месячный птенец, и показывал свой кошелек. Он готов был отдать все деньги за глоток свежей воды. И вот тогда ему встретился Неокл. Неокл оттащил старика в кусты, подальше от посторонних глаз, и стал ждать, когда тот умрет. Он вырвал кошелек из холодеющих рук, а тело Кратеса бросил на чужой костер…
— Ужасно! — заволновался Тиресий. — Но кто это видел?
— Я! Я! Своими глазами!
«Сколько же он заплатил тебе за молчание?» — хотел было спросить архонт, но удержался.
— А Филоктет? Разве этот человек достоин быть казначеем священных сумм? Ты знаешь, сколько он вычеркнул в свое время богатых юношей из списков воинов? Ты думаешь: все обошлось без звонкоструйных монет? Даже великие боги требуют жертвоприношений…
«…по человеческому достатку!» — мысленно возразил архонт.
Ядовитые стрелы сыпались, не переставая. Казалось, обреченный лучник мстил всему живому. Архонт уже жалел, что вызвал неукротимый поток стрел.
— Божественный Пилад, заседающий в судилище старцев! — целился в новую жертву Мидий. — Этот человек обесчестил собственную дочь, а потом, обвинив ее в распутстве, выдал замуж за искалеченного раба!
Пал Пилад.
Пал Апеллес.
Пал Тиртей.
Но, когда очередь дошла до Гиперида, известного всему городу своей порядочностью, архонт не выдержал:
— Это неправда! Я верю Гипериду!
— Он верит Гипериду! — вскричал Мидий, доставая из нескудеющего колчана очередную напоенную ядом стрелу. — А веришь ли ты себе, непогрешимый архонт?
Тиресий приставил руку к груди, словно загораживаясь.
— Он верит Гипериду! А, может быть, ты признаешься в собственном злодеянии?
Архонт покачнулся.
«Попал!» — радостно подумал человек, приговоренный к смерти.
— Что ты говоришь? Какое злодеяние?
— А ты припомни! — настаивал узник.
— Какая чепуха! — свистящим голосом сказал архонт.
— А, может, ты вспомнишь десятый год Долгой войны со Спартой?
Тиресию стало не по себе. Откровенно говоря, он не помнил за собой ничего предосудительного, но Мидий обвинял с такой ошеломляющей уверенностью, что архонт засомневался в собственной непогрешимости.
«Что же было на десятом году? — потекли подневольные мысли. — Кажется, очищение Делоса? Злодеяние! Причем здесь злодеяние? Все делалось согласно оракулу. Великие боги, дайте память! Что же еще было в том году?..»
— Не вспомнил? — глумился Мидий. — Или ты любишь правду о других?
Архонт мучился, собираясь с ответом. Долгое молчание могло показаться Мидию доказательством его правоты.
«Распоясавшийся негодяй!» — думал архонт.
Но первым заговорил Мидий. Что-то звякнуло — узник словно складывал уже ненужные стрелы в колчан.
— Прости меня, архонт! Кажется, я глупо пошутил…
Еще не оправившийся от смятения архонт молчал.
— Ты не веришь мне? Это была лишь шутка.
Архонт немного привстал, чтобы поправить плащ. Узнику показалось, Что архонт собирается уходить.
— Ради всего святого, не сердись на меня! Ответь мне, Тиресий, почему я должен умереть? Даже Зевс, поразивший Асклепия, все же смилостивился и воскресил его. Почему я должен уйти в расцвете сил? Неужели в людском приговоре, как в божественном заклятье, нельзя изменить ни одного слова?
Архонт успокаивался, но неотвязная мысль продолжала преследовать его:
«Десятый год… Что же было еще на десятом году?..»
— Поверь, я не собираюсь предлагать тебе деньги. Человеческое доверие бесценно. К тому же я слышал о твоей неподкупности, Тиресий. Люди говорят: «Легче сразить Аякса в бою, чем подкупить этого человека!».
«Грубая лесть!» — подумал архонт, однако ему было приятно.
— Я могу исполнить твою просьбу… — медленно, слушая самого себя заговорил Тиресий, — …если она не будет противоречить моей совести и существующим законам. Что ты хочешь от меня? — Архонт внушительно помолчал. — Может быть, тебе нужен восприемник последних слов?
Узник горько улыбнулся, и архонт ощутил эту улыбку.
— Говори! — мягко сказал архонт.
— Послушай! Ты живешь недалеко от портика Кариатид? — неожиданно спросил узник.
— Да! — без особой охоты признался архонт. Ему казалось, что за этим расспросом притаилось хитрое лицо уловки.
— Скажи, Самиянка служит тебе?
Архонт задумчиво выпятил губы.
— Да. Откуда ты ее знаешь?
— Как же не знать! Она два года была моей рабыней. Потом жена приревновала и продала ее Амфилоху. Ведь ты ее купил у Амфилоха?
— Да. Что же ты хочешь?
Мидий шумно допил остатки вина и отбросил ненужную флягу.
— Пусти ее ко мне! — со слезной, мольбой в голосе попросил узник. — Доставь мне последнюю радость!..
— Ты можешь положиться на ее преданность?
— Клянусь Афродитой, мы были привязаны друг к другу крепче вот этих проклятых цепей! Я обещал привести ее в храм и продать богу, правда, с одним условием: чтобы она оставалась жить в Афинах. Я не хотел расставаться с нею! О, Самиянка! Есть женщины, послушные смычку любви, как сладкоголосая лира. Что же ты молчишь, архонт?
— Хорошо! — сказал Тиресий, поднимаясь. — Я не буду чинить ей препятствий. Но придет ли она?
— Придет! Я знаю — придет!
— Пусть будет так! — сказал архонт, невольно завидуя той уверенности, с какой узник говорил о Самиянке. — Что же ты еще хочешь? — Тиресий выставил факел вперед, словно надеясь хоть немного осветить лицо Мидия. — Может, тебе нужен цирюльник?
— Цирюльник? — удивленно переспросил человек, приговоренный к смерти.
Архонт нахмурился:
— Тогда прощай!
Заворчала дверь, скрежетнула железным засовом, и узник, поражаясь остроте своего слуха, долго еще слышал мерные солдатские шаги.
«Цирюльник!» — отдалось дальним эхом.
Человеку, приговоренному к смерти, стало смешно. Сначала он сдерживался, будто боялся, что архонт может услышать его и, рассердившись, переменить свое решение о Самиянке, но потом дал себе волю.
— Цирюльник! — хохотал Мидий, припадая к матрацу. — Сейчас… самый подходящий момент… подумать о прическе! Боги! Он принес… мне вино… от Гекатея! Прах его… уже второй год… покоится… на старом… кладбище. Спасибо тебе… Гекатей!
А около стола шныряла остроносая крыса, подбирала последние крошки человеческой трапезы.
Сердясь на старого Улисса, который опять затворил ворота в неурочный час, архонт повторно постучал по медной обшивке. Наконец в сенях послышались шаги; калитка, смазанная маслом, мягко приоткрылась. В щели показалось сморщенное, как сушеный финик, лицо старого привратника. Улисс уже по стуку догадался, что пришел хозяин, и все же, верный своей привычке бдительно оглядывать каждого пришедшего, окинул Тиресия с ног до головы, невольно покосился на его руку, как бы ожидая подачки. Калитка качнулась и поползла дальше, пропуская архонта. Тиресий мельком взглянул на левую щеку привратника, сморщенную чуть меньше, чем правая, и догадался, что у них дома гость. Вернее, не гость, а гостья. Обычно с утра к ним заглядывала Сира — давняя подруга Эригоны.
— Кто у нас? — громко спросил архонт.
Старик замычал и вытащил из-за щеки две серебряные монеты.
— Госпожа….
Но архонт уже не слушал его. Он уходил, легко выкидывая перед собой кривую лакедемонскую палку. Архонт знал, что двумя драхмами привратника одаривает только щедрая Сира. Из-за часовенки, посвященной домашнему божеству, вышла высокая рабыня с изогнутым коромыслом на плече. На крючках легко покачивались пустые корзины. Хрисида направлялась в порт, чтобы купить свежей рыбы. Увидев господина, Хрисида приветливо улыбнулась. Архонт знал, что Хрисиде снится место экономки, и довольно искусно поигрывал на слабой струнке.
— Что делают мои рабыни?
— Сейчас скажу… — Хрисиде было лестно, что господин обращается к ней так, словно она должна знать обо всем в доме. — Эгинянка, Амариллида и Азия поехали к речке полоскать белье. Сиракузянка ткет во внутренних покоях…
— А что делает Филумена? — спросил архонт, хотя его сейчас интересовала только Самиянка.
— Филумена помогает Великому Царю чистить кобылицу.
— Какому Царю? — удивился архонт.
— Этому… новенькому. Нумению!
— С каких же пор он стал Великим Царем, подобно Дарию?
— Он как-то сказал… Сейчас вспомню слово в слово. «Мысль принадлежит всем одинаково: и рабу, и Великому Царю». Каков болтун! А? — Рабыне хотелось узнать, что думает ее хозяин.
— Забавно! — уклонился от ответа архонт. — А где же остальные?
— Самиянка сушит лепешки…
Архонт был удовлетворен, однако ему не хотелось показать болтливой Хрисиде, что его особенно занимает Самиянка.
— А что поделывает старая Антиопа? — спросил он с таким выражением лица, словно наибольший интерес вызывала у него экономка.
— Она сейчас на кухне. — Хрисида оживилась. — Вчера Антиопа разбила горшок. Не знаешь? Могу поклясться на алтаре — разбила! А теперь всем говорит, что горшок разбила не она, а злые демоны. Повар все видел! Он заходил в кладовую за солью и видел, как она смахнула горшок со стола. Это был дорогой горшок! За два лета она трижды бьет посуду. Да и память… Она не помнит, что делала третьего дня!
— Ее лучшее время прошло! — не без умысла согласился архонт. — А твоя память, я вижу, впитывает все, как губка. Из тебя, Хрисида, может получиться хорошая распорядительница по дому.
Они расстались, довольные друг другом. Теперь архонт знал, где искать Самиянку. С обычной неторопливостью он обогнул часовенку, сложенную далеким предком, вышел на песочную дорожку и, не пройдя и двух десятков шагов, увидел за темно-зеленой кроной яблони белую тунику Самиянки. Не сходя с лестницы, Самиянка раскладывала на горячей черепице сарая ячменные лепешки. Когда она тянулась кверху, ее загорелые ладные ноги напрягались, обозначая подколенные жилки, и каштановые волосы, перевязанные на лбу алой лентой, колыхались на ветру, лаская смуглую шею. Архонт остановился на дорожке. Его задумчивый взгляд скользнул по коричневому суку яблони и замер на зеленой яблочной завязи, удивительно маленькой, с серебристым пушком.
«А если похоронить в себе слова Мидия?..»
Ему припомнился тот день, когда Самиянку и других новеньких рабынь торжественная Эригона приобщала к домашнему очагу. Хозяйка сыпала на волосы рабынь сушеные фиги и финики. Самиянка в длинном белом хитоне, в светлолистном тополевом венке казалась Тиресию целомудренной невестой, которая только что переступила супружеский порог. Она, улыбаясь, подносила к священному огню свои небольшие ладошки, и эти ладошки просвечивались красновато, до тонких костей. Два или три сушеных плода застряли у нее на голове, в гнезде тополевого венка. Она достала их и начала есть — на счастье — с такой детской непосредственностью, что мрачноватый архонт улыбнулся. И вдруг это чистое создание оказывается женщиной, искушенной в любовных утехах! Архонт, редко ошибающийся в людях, не мог простить себе легковерия.
«И все же я должен испытать ее. Кто знает, что это за птичка? У меня уже взрослый сын…»
Серый плащ облака прикрыл ясное солнце, и потускнел яблоневый сад вместе с зелеными сердечками листьев и крохотными завязями, белой туникой молодой рабыни. Архонт подошел к лестнице.
— Ты мне нужна!
Самиянка обернулась. В ушах ее подрагивали золотые спиральки сережек.
«Откуда у нее сережки?» — Архонт, знающий одеянье собственных рабов до мелочей, никогда не видел у Самиянки этого изящного украшения.
Загорелые ноги с золотистым пушком, щупая ступеньки, спустились вниз.
— Ты знаешь Мидия Младшего? — Архонт смотрел Самиянке прямо в глаза, будто разгадка пряталась на их зеленовато-радужном донце. Она смутилась и как-то быстро, по-воровски, дотронулась до прыгающей сережки.
«Понятно!» — подумал архонт.
— Это… Да, я служила в доме этого господина.
— Ты знаешь, где он сейчас?
Девушка пожала плечами.
— Он в тюрьме, — строго сказал архонт. — Его сегодня казнят.
— В Афинах часто казнят… — сказала Самиянка с безразличием и снова потрогала завиток сережки.
— Он хотел, чтобы ты навестила его.
— Хорошенькое желание! — Ее лицо стало вызывающе-презрительным. — Разве я жена этому господину?
— Он хочет, чтобы ты пришла, — повторил архонт и, сам того не желая, посмотрел туда, где тесьма вязала крепкие груди.
Она почувствовала его взгляд. Ее бедра качнулись.
— Я должна пойти туда? Разве у меня два хозяина?
— Ты можешь поступать, как в первый день Анфестерий.
Она, покусывая губы, смотрела себе под ноги. Потом подняла голову и стала глядеть туда, где ровными рядками лежали сырые лепешки с едва заметным узором, который она сама прочертила гусиным перышком.
— У меня есть жетон. С ним пропустят в тюрьму беспрепятственно.
Она кивнула головой, хотя и ничего не сказала.
— Ты подумай. Я буду во дворе, под навесом. — Архонт сделал несколько шагов и остановился. — Положись в этом деле на меня. Ни одна душа в моем доме не узнает, куда ты ходила.
— Послушай, господин! — Рабыня словно вынырнула из оцепенелого омута раздумья.
— В подземелье очень страшно? — Она спрашивала, как ребенок, боящийся темных углов и шуршащих мышей.
Архонт не ожидал такого поворота. Усмехнулся:
— Там темнее, чем в Элевсинском святилище.
— Как можно сидеть там? — Самиянка подняла лицо к небу, и в этот момент из-за тучи выглянуло сверкающее солнце. И сразу преобразился сад, наполнился легкими узорчатыми тенями, белыми солнечными яблоками, запахами, радостным теньканьем птиц, архонт Тиресий, посвященный в Великие Элевсинские таинства и на себе испытавший ритуальный переход из темных катакомб к свету, вдруг ощутил похожее волнующее чувство.
— Ты подумай! — бездумно повторил он и зашагал прочь.
Рабыня смотрела ему вслед, приложив руки тыльной стороной к бедрам. На ее тонких пальцах подсыхали пахучие крошки ячменных лепешек.
Мидий в бессильной злобе тискал холодный матрац, жгучие слезы ползли по его заросшим щекам.
— Подлая! Пусть твое тело покроется коростой!
Она не пришла. Он ругал Самиянку и винил себя за последнее желание: оно лишь умножило его муки. Позванивая цепью, он добрел до столика и долго шарил руками. Наконец ему попался обломок печенья. Он ел его, не ощущая вкуса, и, когда не осталось ни кусочка, с ужасом понял, что произошло…
— Неужели я съел последнее? — воскликнул Мидий и, не желая поверить в это, начал судорожно ощупывать доски. Он искал пищу и умолял богов, в которых не верил, чтобы ему попалась хоть малая крошка. О, если бы она попалась! Он съел бы ее неторопливо, с благоговением, словно пищу богов. В отчаянье он дотронулся до земляного пола, холодного и липковатого, и быстро отдернул руку.
— Ка-ап! Ка-ап! — ныли капли. Их бесстрастное падение становилось невыносимым.
— Ка-ап! — Будто своя теплая кровь уходила по капле в эту страшную, неприютную землю. Не в силах выдержать пытку, он потащился к стене и начал искать то место, откуда пробивалась проклятая вода. Стена была рыхловатая, влажная. Казалось, она вся сочится. Царапая пальцы, он с упорством сумасшедшего начал замазывать, забивать мелким гравием сырую ложбинку. Капли стихли, перестали изводить душу.
«Нужно совершить омовение!» — подумал узник и при-сел около лужи. И едва его пальцы коснулись родниковой воды он понял, что мыть руки, в сущности, так же нелепо как пользоваться услугой тюремного цирюльника. Он резко выпрямился и, чуть не плача от жалости к себе, принялся вытирать о хитон грязные избитые руки.
— Подлецы! — ругался он. — Ненавижу! — И сам не понимал, кого ругал, кого ненавидел.
Вода опять просочилась. Капли побежали споро, словно торопясь наверстать упущенное.
— Все кончено! — прошептал Мидий и, чувствуя разбитость во всем теле, пошел к своему ложу. По пути он наткнулся на стул, оставленный архонтом. Разозленный, Мидий схватил стул за спинку и уже занес над головой, чтобы разбить об дверь, но руки как-то сами по себе опустились. Он не мог разбить стул, на котором сидел архонт. Ему вдруг представилось, что архонт, исполненный доброжелательства, опять приходит к нему, смотрит на то место, где стоял стул, а потом переводит строгие и недоуменные глаза на Мидия. А он, Мидий, молчит и понимает, что этот разбитый стул уже не оставляет ему никакой надежды.
Скрипнув зубами, бывший демарх поставил стул на прежнее место.
Он брел, как стреноженный конь, наконец дошел и упал ничком на свой ненавистный матрац. Порою ему казалось, что времени с ухода архонта прошло немного, и желанная Самиянка еще может прийти…
— Она же любила меня! — убеждал он себя и сжимал сквозь протертую ткань хрусткую солому.
Он вспомнил первый день Анфестерий, когда Самиянка танцевала в кругу рабов веселый танец «кордак». Она улыбалась Мидию, призывно покачивала плечами, и вишневое ожерелье на ее длинной шее тоже поплясывало. И маленькие, как яблоки, груди тихо подрагивали, и Мидий не мог оторвать глаз от ее полупрозрачного платья. Он нравился ей, и было бы просто неразумно ждать, когда этот сладкий, с зеленцой плод сорвет чья-то чужая рука. На другой день после шумного ночного карнавала и большой попойки в театре Диониса Мидий возвратился к себе домой со своим другом Онисимом. Самиянка уже спала вместе с пожилой рабыней. Мидий послал раба-факелоносца, чтобы тот разбудил Самиянку. — «Скажи ей, что господин и гость желают посмотреть веселый «кордак»!» Она пришла, тихая, сонная, к ее волосам пристал сухой кружочек ромашки. И Мидию, и Онисиму ромашка показалась изысканным украшением. Они вошли втроем в слабо освещенную гостиную, и Мидий, шедший несколько позади, схватил за руку осовелого Онисима и зло прошептал: «Заклинаю богом Дружбы, уйди!». Тот понимающе приложил палец к губам и растаял в дверях. Самиянка шла, не оглядываясь.
Он едва дождался, когда она дойдет до середины гостиной, заставленной столами и невысокими пировальными ложами. Она повернулась к нему и, казалось, не заметила отсутствия Онисима. «Кто же будет играть мне на флейте?» — «Я, мое сладкое яблочко!». Он взял ее за руки и, неотрывно глядя в глаза, стал притягивать к себе. Они коснулись, коленями. «Ты хочешь стать моей госпожой?»— шептал он. Она ничего не отвечала, только смотрела на него огромными, в пол-лица, глазами. А Мидий воровской рукой совлекал девический пояс, и с его лица капал жаркий пот на ее смуглое, с детским пушком лицо…
— Как я люблю тебя! — шептал Мидий, обнимая матрац. — Ну, иди же ко мне! Иди!
Сейчас ему казалось, что он любит одну Самиянку, хотя бывшему демарху довелось обнимать многих рабынь, смиренных скромниц и откровенно-бесстыжих, горячих, как египетский песок, и холодновато-сдержанных, как скифский летучий снег.
— Где же ты? — вопрошал Мидий в темноту.
И вдруг он услышал в тюремном коридоре легкие, почти невесомые шаги. Его сердце подскочило, он встал на колени, не отрывая от матраца напряженных рук. Шла она! Ему хотелось взвыть от радости, но какой-то остерегающий поводок удерживал его. Милосердные боги! Она идет! И, уже не прячась от себя, он представил, как стиснет ее, зацелует, изгрызет губы, словно изголодавшийся зверь, а потом, страшно усталый, соберет последние силы и задушит ее, потому что не сможет выпустить ее на волю, на свет, в чьи-то счастливые объятья…
Радостной формингой запела дверь, в темноте расцвел факел, и он, поражаясь невероятной картине, увидел, как стали чернеть и сворачиваться маковые лепестки огня, а тьма, наоборот, оживать, возгораться.
— Подлая! — Он упал, как сраженный медным копьем.
В дверях стояли четверо прислужников Одиннадцати.
Один из них бережно держал у груди темную, как могильный ком земли, чашу.
«Но я же слышал ее шаги!».
— Крепись, Мидий! — раздался над ним суровый голос. — Прими эту чашу, как надлежит мужу.
Он лежал, бездыханный, недвижный, подчинившись тому звериному инстинкту, когда единственным спасением кажется полная отрешенность от жизни. Один из прислужников взял его за покатые плечи и повернул к себе лицом. Он будто поднимал мертвое тело. И Мидий, пораженный тем, что с ним происходит, подпрыгнул, как ужаленный, и стал отбиваться. Он возил на себе двух дюжих прислужников, и они никак не могли притиснуть его к земле. Потеряв терпенье, один из них ударил узника рукоятью кинжала в висок. Мидий сразу обмяк. Провожая закрытыми глазами блескучие звезды, которые понеслись куда-то ввысь, он почувствовал, как зубы разжимают кинжалом и начинают лить в рот какую-то безвкусную травяную влагу. Мидий сдерживал, пока мог, этот роковой поток, но влаги накапливалось все больше и больше, она распирала горло, и он, не выдержав, проглотил водяной ком. И сразу стало легко и безразлично. Теперь он лежал, как пласт, и четверо служителей в черной, вороньей одежде стояли возле него.
— Пожалуй, ему машет со своего берега Харон! — мрачно сказал один прислужник. — Пора снимать колодки…
Заклацала цепь. Колодки сняли, но Мидий не ощутил легкости в ногах.
— Бедняга! — чистым, девичьим голосом проговорил другой служитель. — У него нет даже обола, чтобы заплатить Харону за перевоз. Дай мне свой обол, Скиф. Я завтра верну.
— Стоит ли возиться с этой дохлятиной!
— Дай, Скиф. Ведь и его родила не бездушная скала.
Скиф вздохнул и начал развязывать кошелек.
— Что ты печешься о нем?
— Человек все же. Ты представь его маленьким и подобреешь. Посмотри, вот он, головастый, косолапенький, держится за подол своей матери. Он никому в жизни не причинил зла. Он ходит по зеленой траве, глядит в небо, набирается сил. Зачем он родился? Растить хлеб, рождать подобных себе. А он, возмужав, почему-то начинает гоняться за должностями, продавать душу Плутосу, лгать и завидовать. Мне жалко такого человека, Скиф. Он больший раб, чем мы. Давай же свой обол, не тяни…
— У меня тут драхмы.
— Давай драхму. Харон примет.
— Подожди. Я еще поищу… Нелепый ты человек, Сострат. Ну где я возьму тебе обол? Вот… Нашелся!
— Поклон тебе, Скиф.
— Бери. Бери без возврата. Не себе же берешь.
Сострат засунул узнику в рот обол, и Мидий ощутил пресноватый холодок.
— Пойдем же! — проговорил угрюмый голос. — Мир его праху!
Тихо, словно боясь побеспокоить Мидия, прислужники ушли. Опираясь руками, Мидий приподнялся. В его ушах дремотно погудывало море. Он вытащил из-за щеки серебряный обол, но почему-то не выбросил, а крепко зажал в руке. С гримасой отвращения сплюнул. Слюна была липкой, тягучей, так и осталась на губе. Он вытер губу, еще раз сплюнул. Ему страшно хотелось освободиться от этого противного травяного привкуса. Он встал и, покачавшись на чужих ногах, упал. Припадая к земле, он дополз до лужи и начал жадно пить. Напился, подержал горячий лоб в освежающей воде и опять пополз. Он подбирался к двери, от которой тек опьяняюще чистый воздух. Боги! Я верю вам. Только спасите!
И боги, вняв его бессильному голосу, приоткрыли дверь. Он взобрался на каменные ступени, отдышался и опять пополз, потащил свое тело, словно раненый зверь. Воздух становился все свежее, кружил голову с непривычки. Мидий вдруг явственно ощутил пряный запах сухой ромашки. Откуда взялась эта божественная ромашка? Впереди забелело окошко. Свет?
Человек продолжал ползти по темному лабиринту коридора на свет.
…Стража обнаружила Мидия Младшего недалеко от наружных дверей, в бурьяне. Намертво сжав дареный обол, он глядел широко открытыми глазами в голубое белоперое небо. Любопытный солнечный луч скользнул по его ржавой, скомканной бороде, заглянул в мутновато-стоячее болотце глаз и, напугавшись, скрылся за густой кроной священной оливы.
Солнце уже садилось. Верховые лучи освещали фасады дальних, стоящих на возвышении домов, слоновые колонны вечного Парфенона с его двухскатной крышей и белым узорчатым фризом, теплый отсвет ложился на лысоватую верхушку холма Пникс… Низко над землей летали чернокрылые ласточки, и упрямые побеги повилики продолжали ползти вверх по грубой тюремной кладке, чтобы заглянуть своими белыми, девической чистоты, бутонами в искрометные глаза бога солнца Гелиоса.