Пять лет тому назад Полудин пристал к охотничьему табунку своего шурина, отставного милицейского полковника. Жил шурин в Москве и как работник проявил себя вязким, настойчивым зверогоном. Ему не довелось брать клыкастых серых лобанов, запятнавших себя человечьей кровью, на его профессиональную долю выпали расплодившиеся в последнее время фальшивомонетчики, не уступающие своими повадками хитроумным лисовинам: имели они в городских крепях глубокие норы с отнорками и в случае опасности уходили на крупных махах, заметали цепочку следов пушистыми хвостами. Кочевал наш Петрович по всей России, меняя гостиничные скрады, и гнал сторожкого зверя, не считаясь со временем и погодой. Работал Петрович с подхода и на подслухе, старался вызнать излюбленные лисьи лазы-переузины в лесной гущаре и, угадав роковое для зверя пересеченье кругов, уверенно брал его, притомленного погоней.
Отработав свое на лисьих нарысках и хорошенько поднатаскав молодых зверогонов, Петрович, еще нестарый, набравший предпенсионного жирка, без особых колебаний ушел в бессрочную засидку. Однако столичный скрадок близ захламленной Яузы-реки претил вольной, не забывающей своих корней душе Петровича – его неудержимо потянуло в лесные дали, в родные муромские пределы. Каждую весну, как только журавли протрубят в золотистом небе, отправлялся наш Полковник на своем «жигуленке» в некрасовскую деревушку, где пустовал дом отца и дожидалась распаренных веников срубленная из добротного осинника баня.
Блюдя огородный промысел, Петрович в меру крестьянствовал, но усердно копошиться в песочистой земле и низко кланяться травяной дурнине и колорадскому жуку ему явно не хотелось, и поэтому, зарядив землю самым простым и необходимым, отдав сорняки и жуков на откуп местным пьяницам, он охотно переключился на охоту, рыболовлю и женщин.
В силу долгой органичной близости к природе, делающей человека все более похожим на зверей и птиц, наш Полковник во всей красе проявил петушиные черты на деревенском току. Распустив крылья и нежно чуфыкая, он не без успеха обхаживал местных тетёрок, потеснив оседлых петухов, которые, не отличаясь особым певческим даром, издавали только невнятный бормоток.
Возможно, Полковник остался бы и зиму зимовать в деревенских пуховых сугробах, да вот московская тетерка, еще не ушедшая на пенсионный покой, ревниво квохтала, звала измолодившегося на лесном приволье муженька-токовика к давно обжитому гнезду, и Петрович, прощально качнув крыльями, неохотно покидал родные места, чтобы вернуться будущей весной, в пору щучьего икромёта.
И в эту раннюю весну, как только щука обломала стекло на озерных заберегах, Полковник снова объявился в лесном сельце и сразу же принялся за свои привычные дела: растопил сухими дровами русскую печь и подтопок, вымел сырым веником из избы потолочную осыпь и сонных мух, вытащил из подполья семенную картошку, настрелял метровых щук в Теплой заводи, присолил в обливной кастрюле свежую икру, похожую на засахаренный цветочный мед, и, конечно, известил по телефону о своем прибытии сестру и Полудина, уже позаботившегося о разовых лицензиях на охоту.
– Как твой «Пордэй»? – поинтересовался Полковник. – Не заработал?
– Скоро проверим… – уклончиво ответил Полудни.
– Не переживай! – бодро усмехнулся Полковник. – Такое ружьецо в любом состоянии с руками оторвут.
– Ты что, уже покупателя приискал? – Полудин помрачнел.
– Да я просто так… – поправился Полковник и, словно тонный заяц, сделал ловкую скидку в сторону. – Кстати, как у тебя моченая антоновка? Еще не закисла?
– Всё в порядке. Скоро продегустируешь! – поддержал разговор Полудин. – Правда, я на этот раз без ржаной соломки обошелся.
– Поленился, что ли?
– Я тут ни при чем. Просто в нашем районе ржаной соломки днем с огнем не сыщешь.
– В чем дело? – удивился Полковник.
– Говорят: невыгодно! – ответил Полудин. – Пшеницу еще сеют, а ржицу на нет свели.
– А что сейчас выгодно? – вспыхнул, как порох, Полковник. – Фальшивые деньги печатать? – И тут же бездымно погас. – Ладно. Не будем о грустном.
– В общем-то, все ясно, – сказал Полудин. – Ты мне лучше признайся – где щук набил? В Теплой заводи?
– Угадал! – задорно откликнулся Полковник. – Возле Кривого мыска. Там дуб, сухой, старый, а дальше березки. Ты представляешь, я даже на березу с ружьем забрался. Сижу, как тетерев, а щука берегом ходит. Сверху такой обзор!
– А ястребки, случаем, рядом не кружили? – не удержался Полудин.
– Какие ястребки? – удивился Полковник. – Я больше на воду глядел. Зачем тебе ястребки?
– Приручить хочу, – пустил разговор по шутейному нарыску Полудин. – Будем перепелок брать, а повезет, может, и гуся закогтим.
– Ты серьезно?
– Какие тут шутки! Патроны, сам знаешь, кусаются.
Полковник был человек не наивный. Весело посипел, похмыкал, а потом поинтересовался с подначкой:
– Чем же ты своего ястребка кормить собираешься? Наверное, парным мясом?
Полудин рассмеялся.
Накануне первой охотничьей зорьки Полковник заехал за Полудиным. Довольно тучный, в пятнистой камуфляжной форме, пахнущий весенним солнцем, талой водой и лодочной дегтярной смолкой, он сразу заполнил собой коридор полудинской квартиры. Размашисто стиснул руку Полудину, заглянул в его писательский закуток, заваленный книгами и бумажным листопадом:
– Все творишь?
Наклонившись к улыбающейся сестрице, приветливо щекотнул темным, с проседью, усом:
– Все ворчишь?
И по-московски торопливый, всей душой нацеленный на долгожданную охоту, стал шевелить Полудина:
– Так. Эту сумку брать? Спальник тоже? С чем у тебя корзина?
Квитка, повизгивая, радостно пласталась у двери. Полудин решил, захватить на охоту оба ружья.
– Ты что, на войну собрался? – спросила жена.
– На мировую, утиную! – ответил за Полудина Полковник.
Последние секунды напоминали побег. Нагруженные охотники вслед за вылетевшей пулей Квиткой протиснулись в дверь, скомкав самотканые половики. Полудин только отметил быстрым взглядом непорядок, но не нагнулся, чтобы поправить.
Жена пальнула в угон:
– Вы там поменьше пейте!
Однако отлетные птицы были крепкого осеннего пера, к тому же какой смысл палить по распустившемуся охвостью? Полковник только бодро крякнул, а Полудин улыбнулся своей обычной улыбкой с застоявшейся грустинкой.
Взвыл синий «жигуленок», и под грохот салонной музыки, создающей ощущение бесшабашной праздничности, они покатили по асфальтовому, со свежими выбоинами шоссе.
Полудин всегда любил дорогу, ведущую к Озеру. На днях он закончил большую повесть, которая, казалось, вычерпала всю его душу, выбрала из заветных сусеков самые самородные слова, которые он копил в течение жизни, и писатель, опустошенный, словно колодец в знойную работную пору, с болезненным вниманием вглядывался теперь в ожившие скворешни дачных домиков, вчерашние колхозные поля, заросшие травяной дурниной и частой, как гребешок, березовой жиделью. Кое-где на сером рубище полей яркими заплатами выделялись зеленя. Укропчатые метелки гигантского борщевика, подступающего к песчаным обочинам, казались вырезанными из ржавой жести, и было несколько удивительно, что они, покачиваясь, не издают глухариного металлического скирканья. На быстро линяющих буграх, на самом припеке, желтели лепешечки мать-и-мачехи, а съёжившийся снежок в синеватой тени очень напоминал притаившегося зайца-беляка.
В прорезь открытого окна упруго, напористо бил ветер, в котором угадывались горечь размочаленных трав и пряный дух оттаявшей земли. У Полудина, выбравшегося из творческой неволи, сладко кружилась голова. Казалось невероятным, что через каких-то полчаса он увидит Озеро, то самое Озеро, с которым он мысленно не расставался. За время писательской засидки Полудин по-своему обжил это Озеро, заметно привык, и теперь где-то в глубине души побаивался живого Озера, сулящего столько тайн и неожиданностей.
Он так зримо представлял плывущего над Озером бело-рябого ястребиного князя, что казалось, на его охотничью долю осталась какая-то малость – увидеть вживе то, что давно стало знакомым и ожидаемым.
Полковник торопился: нужно было вовремя доспеть до старого привала на Теплой заводи, где их, наверное, уже дожидался с запасом свежей рыбы Витёк-Абориген, прибывающий на весеннюю охоту по перу из своей родной Шумилихи, как правило, загодя, самотопом. Однако желанное Озеро как будто загородилось от нетерпеливых охотников вязкими, в водяных колдобинах, дорогами. Выбирая проезжую твердь, приходилось долго кружить, возвращаться назад и снова рваться к приманчивой озерной светлыни, широко проступающей сквозь обметанное скудной зеленью чернолесье.
– Что такое! – удивлялся Полковник, вглядываясь в грязное лобовое стекло. – Куда подевалась Вамнинская дорога? Ничего не пойму.
– Леший водит! – говорил Полудин. Шутить-то он шутил, а глаза были довольно серьезными.
Наконец-то обнаружилась старая, с неглубокой колеей Вамнинская дорога, но ее на самом подъезде к Озеру перегородили две упавшие сосны. Пришлось выйти из машины и за хвоистые космы оттаскивать выворотни в сторону.
– Леший набросал! – улыбался Полудин. Он с удовольствием ощущал, как от его разгоряченных ладоней исходит острый скипидарный запах.
И все же, раздвигая встречные ветки, пролезли, пробились сквозь древесную, казавшуюся нескончаемой теснину на озерный, залитый солнцем взлобок. И так резво вкатились навстречу Озеру, что у Полудина даже сердце екнуло: казалось, еще мгновенье, и машина, как заядлый, истосковавшийся по купанию ныряльщик, бросится с прибрежной высоты в серую, играющую серебряными барашками воду.
– Абориген где-то здесь! – сказал Полковник. Он сразу заметил замызганную хозяйственную сумку Витька возле темной круговины кострища.
Полудин, не переставая улыбаться, выбрался из салона, спустил со смычка прыгающую от счастья Квитку и, приблизившись к лысоватому, в красных глинистых промывах обрыву, стал пристально, до светлых на-воротных слез вглядываться в весеннее Озеро.
– О чем плачем? – спросил Полковник. – Птичку жалко?
Возле дальнего, затененного лесной грядой берега черными поплавками покачивались утки. Они то и дело привставали на хвосте, суматошно взмахивали крыльями, будто стараясь взлететь, и, связанные с Озером невидимыми путами, продолжали оставаться на прежнем месте.
Полудин, словно гончак, ловил встречный ветер на чутье, и ему казалось, что он слышит знобкий трепет утиных крыльев, шорканье утиных носов в ломкой белесой осоке и страстное, зазывное жваканье селезня.
Он неотрывно смотрел на Озеро, и все же высокое небо напоминало о себе солнечными искорками, вспыхивающими на гребне волн, облачными тенями, проносившимися крылато по кисельной, еще не освободившейся от мутной взвеси воде. Эти повторяющиеся крылатые движения – словно от гигантской пролетающей птицы – заставили Полудина перевести взгляд в такую высь, которая была недоступна чернёвым уткам и чирятам.
– Ты куда смотришь? Чего выглядываешь? – поинтересовался Полковник. Он, не теряя времени, вытаскивал из багажника брезент и складные стульчики.
– Чего выглядываю? – переспросил Полудин и, обороняя сокровенное, пошутил: – Жар-птицу!
Полковник хмыкнул:
– Нельзя ль чего попроще? Жар-птицу в котел не положишь.
Полудин расстегнул ворот байковой рубахи и, вольно дыша, продолжал смотреть на синее небесное озеро, по которому, сталкиваясь, плыли снежные глыбы облаков. К земной, сладко млеющей тверди, над которой он мысленно парил, его возвратил знакомый хрипловатый басок, донесшийся откуда-то снизу, от Озера:
– Зда-арро-ово!
Хватаясь свободной рукой за кусты, скользя и припадая на колени, на бугор карабкался Абориген с вычищенным до оловянного блеска котелком, из которого высовывались темные зубчики рыбьих хвостов. В своей выгоревшей фуфайке с заплатами, в грязных болотных сапогах, почти не изменившийся внешне – лишь старые морщины еще резче, определеннее обозначили худое, кирпичного раскраса лицо, – Абориген казался такой же естественной и незаменимой частью весеннего Озера, как прилетевшие к кормным местам утки или внезапно расцветший в водопольном приволье незаметный серый ольшаник.
– Зда-арро-ово! – словно пробуя застоявшийся в зимнем плену голос, с удовольствием повторял Витёк. Бас у него был внушительный, явно не по росту.
Наконец Абориген выбрался наверх, мельком взглянул на свои коряжистые пальцы в рыбьей кровце и серебряных чешуйках, однако от намерения поздороваться основательно, по-мужски, не отказался – сжал липкие пальцы в кулак и уверенно протянул друзьям-охотникам правую руку, чтобы они безо всякой опаски сумели пожать ее пониже локтя. Он это делал так естественно, без какого-либо смущения и оглядки, что Полудин понимающе улыбнулся.
– Рыбу почистил, обе лодки проконопатил, – бодро, по-военному докладывал Витёк. Его радостно-уважительные глаза взывали к поощрению.
Полковник молча заглянул в котелок и довольно причмокнул губами: все было сделано, как он хотел. Хищная рыба лежала вперемешку с нехищной: щука, язь, красноперка… По глубокому убеждению Полковника, только смесь хищной рыбы с нехищной могла дать отменную – не хуже стерляжьей – юшку.
От Аборигена внятно потягивало перегаром. Поставив котелок на видное место, он выдрал клок прошлогодней травы, похожий на вылинявшую кабанью шерсть, и долго, не сводя ждущих глаз с Петровича, протирал своей ветошкой красные, застуженные водой пальцы. Однако Полковник почему-то не спешил выставлять на капот привычную поллитровку.
– Петрович! – не выдержав, взмолился Абориген. – Плеснул бы маленько на каменку. С утра холит.
– С похмелья, что ли? – притворился непонимающим Полковник.
– А то нет!
– Дела-а… – сочувствующе протянул Полковник и, щуря глаза, спросил: – Ты как насчет березовых почек?
– Да ты что! – удивился Абориген. – Я тебе тетерев, что ли?
– Дело ясное: не тетерев! – согласился полковник. – Мы, скорее, брат, глухари. Ты знаешь, что любит глухарь?
Абориген какое-то время натужно, словно безнадежный двоечник, поглядывал на своего экзаменатора, но вскоре понимающе, с хитрецой, улыбнулся.
– Чего тут не знать! – с небрежностью бывалого человека заговорил Абориген. – Глухарь любит горькое… – И, то ли невольно, то ли подыгрывая Полковнику, сделал глотательное движение – будто склюнул второпях горький, как хина, осиновый лист.
– Правильно мыслишь! – похвалил Полковник. – Ну а как все-таки насчет березовых почек?
– Клюй их сам! – отмахнулся Абориген.
– Значит, почки не по вкусу! – с притворным сожалением подытожил Полковник и, покручивая черный ус, уточнил: – Ну а если на березовых почках?..
– Это другое дело! – согласился Абориген.
Все рассмеялись.
Достали быстро водочку, явилась и закусочка, простецкая, охотничья, чем пользовались встарь: огурчики хрустящие, лук прошлогодний, репчатый, да хлебушек ржаной, что пахнет по-особому на озере, в лесу, а к той закуске дедовской, желанной и испытанной, еще сырку добавили, колбаски твердой, пестренькой, да крабовые палочки, в которых краба нет…
Абориген тоже не отстал от складчины: простуженно покашливая, достал из своей замызганной сумки пару вяленых – с добрый лапоть – лещей. Немного замешкался и, пытливо взглянув на Полудина с Полковником, вполголоса сообщил:
– А у меня и яблочки есть. Мороженые.
И тут же, бодрясь и потирая руки, выложил на капот несколько сморщенных коричневых яблок.
– Мороженые! Ешьте! Кушайте! Эх и закусь! – нахваливал Витёк и начал сбивчиво рассказывать, как он по осени оставил двухручную корзину антоновки на терраске, а весной обнаружил вкуснейшие – моченым не уступят! – яблоки.
– Надкусишь – сока полон рот! – певчим дроздом заливался Абориген. И хотя он пытался представить происшедшее делом намеренным, свершившимся исключительно по хозяйственной рачительности, Полудин догадывался, что мороженые яблоки обязаны своим происхождением глухариной страсти и обычной безалаберности.
– За что пьем? – строго спросил Полковник. Спросил и сам же ответил: – Как всегда, с Озером!
Выпили легко, на одном вдохе.
– Яблочки, яблочки пробуйте! – натаскивал едоков Абориген. – Хорошо осаживают… – А сам, покашливая, тянулся к городской колбаске.
Выпили по второй.
Абориген еще больше взбодрился. Петушисто повел подбористыми плечами:
– Эх, хорошо! Дождь идет, а мы скирдуем!
Однако Полковник, знающий неуемную натуру Аборигена, долго «скирдовать» не позволил. Добили бутылку белого – не оставлять же зла! – неторопко, с перекурами, пожевали. Полудин, к большому удовольствию Аборигена, съел пару сочных, с пенистой мякотью яблок.
– Действительно, делов у нас много! – согласился с Полковником Абориген и, подражая кому-то, сварливо, с вызовом продолжил: – Вы что, водку сюда пить приехали?
И снова зашлись смехом.
Оставили толстые гусевские рюмочки и потревоженную закусь, словно приваду самим себе, на теплом от солнца капоте и, заметно оживленные, отправились в лес за сушняком. Натаскали гору разлапистых, с прозеленью, веток и тут же, возле старого кострища, стали окорачивать жердины: Полудин с Полковником, как заправские рубаки-лесорубы, дружно орудовали топориками, а вошедший в раж Абориген, первобытно ухая, крушил ногами довольно толстые сучья.
Вскоре на бугре дымно завьюжил, тонко заголосил охотничий костер.
Полковник прикинул, с какой стороны тянет ветер, выбрал местечко посуше, поровнее и стал натягивать на казенные колья двухместную палатку.
Полудину не терпелось уйти в весенний лес. Томясь желанием, он помог Аборигену спустить на воду проконопаченные, с железными латками, ботники, почистил для ухи крупную луковицу и пару картофелин и только тогда, уверенный в понимании и поддержке, объявил, что приспело время позаботиться о чайной заварке – накопать корней шиповника и набрать перезимовавшего под снегом брусничника. Квитка, словно догадавшись о его скорой отлучке, отчаянно прыгала, заглядывала хозяину в глаза, но Полудин строго цыкнул на нее и посадил на ременную привязь. И дело тут было не только в том, что Квитка могла помешать Полудину побыть наедине с лесом, – горячий спаниель, соскучившийся по поиску, наверняка потревожил бы птах, сделавших кладки в гущаре и болотных кочкарниках.
Без ружья, с зачехленным ножом на поясе, Полудин зашагал окрайком Озера. Соловьи, прилетевшие в этом году довольно рано, до первых листьев, в зарослях непролазного черемушника перебирали певчие колена, от простенького зачина до редкой лешевой дудки. На дубовой колоде, старой, щелястой, томно ворковала горлинка, распустив веером сизый хвост с белым опушьем. Где-то вдалеке, на моховых болотах, постанывал косач.
Слушая птичье разнозвучье, Полудин продолжал вглядываться сквозь редину прибрежных берез и сосен в серое, с рябцой, Озеро. Там, на воде, шла оживленная, неотделимая от суши жизнь, но странное дело, Полудина не занимали ни утки, ни шустрые бекасы, снующие над полузатопленными в красноватом весеннем разгаре кустарниками. Даже крякуша, с плеском и шумом вымахнувшая из ближних камышей, не заставила его остановиться или замедлить размеренный шаг. И причиной охотничьей остуды было не отсутствие под рукой ружья или невозможность начать охоту раньше означенного срока, – просто живущий мечтой Полудин продолжал приискивать ястребиного князя. Его широкий ныряющий полет и характерные, похожие на частое мельканье весел, махи Полудин отличил бы сразу. Но не было ястребиного князя. Не было даже обыкновенных перепелятников. Только светлые чайки с металлическим, раздражающим, душу криком что-то высматривали в весенней кормной воде. Оперенье чаек и их плавный полет своим напоминанием о ястребином князе чуть тревожили Полудина. Ему даже казалось, что чайки иногда пытаются подражать ястребиному клёкоту. Но это жалкое подражание только напоминало о неумелом охотнике, пытающемся освоить манок.
И каково же было удивление Полудина – он словно споткнулся на ровном месте, – когда рядом с переливчатым голосом малиновки и сухим стрекотаньем сороки он услышал откуда-то сверху отчетливый ястребиный клёкот. Оцепенев, как охотник на подслухе, он скользнул взглядом по темному, еще не оперенному дубу и увидел на высокой ветке черную, с едва заметным серебристым крапом птицу, похожую своими размерами и опереньем на грачиного слётка. Птица покосилась на человека влажным зраком и, словно желая показать свою искусность, еще раз издала характерный клёкот и, чуть помедлив, так правдоподобно зашипела селезнем, что Полудин пораженно выдохнул:
– Ну и скворушка!
Полудин мог бы, не утруждая себя долгими поисками, добыть чайную заварку и в ближних мелочах, но его почему-то тянуло в глубь леса, на песчаные можжевеловые холмы, в дальний беломошный бор, где на верхушке матерой сосны могло таиться гнездо ястребиного князя.
Не дойдя берегом до Ям, он свернул к березняку с ярко-зеленым подбоем елочек. Здесь, за гущиной деревьев и кустарников, совсем не ощущался прежний, с озерной сырцой, ветер, который мог вызвать у легко одетого человека мурашливый озноб. На расцарапанных песочных кочках серели тетеревиные чаши-купальницы, и хотя эти чаши теперь пустовали, Полудин без труда представил уютно сидящих пестрых курочек, выжаривающих на себе мелкую нечисть.
Необычайно вольно, до сладких спазм в горле, дышалось. И так приятно было идти по белесому кружавчатому мху, который еще не обрел пороховую сухость, а лишь подвял и заметно скрадывал неторопкие шаги. Сейчас, в пору майского первоцветья, можно было не опасаться ни липучей мошки, ни злого комарья, научившегося в годы выживания жалить чуть ли не по-пчелиному, с лёта. Не нужно было бояться мохнатых лосиных клещей, готовых с необъяснимой прицельностью свалиться на плечи или голову.
Он шел наугад, изредка поглядывая в сторону наплывающего и скрывающегося в тучах солнца, которое было для него, пожалуй, единственным ориентиром, кроме оживших муравейников, притулившихся к деревам с южной стороны, и брусничные крепи не вызывали у него желания остановиться и нарвать отборных, сохранивших свежий глянец листьев – все это можно было сделать на исходе прогулки, а пока нужно было беззаботно идти, давая полную волю соскучившимся по живым впечатлениям глазам и не утруждая практической суетой руки. Лишь однажды, когда пестрый, с темным хохолком рябчик шумно выпорхнул из заваленного колодником брусничника, он подошел к темно-зеленому ягоднику, плотно обметавшему кочки, в надежде обнаружить на земле гнездо лесной птицы, но незатейливого гнезда, свитого из сухой травы и древесных листьев, не было. Обсыпанные бордовые оклёвыши говорили о том, что рябчика привлекла сюда прошлогодняя брусника. Любопытствуя, Полудин съел несколько непотревоженных ягод. В этих ягодах, не раз целованных зимним морозцем, стало больше сладости и легкой, нераздражающей хмелинки.
Его влекло на старую Бурцевскую просеку, которая славилась не только обильными высыпками пролетных вальдшнепов, но и токами оседлых, укорененных в этой местности птиц. Он шел, вглядываясь в размывчивые весенние дали, и ему нередко казалось, что он промахнулся с просекой – взял несколько правее. Давно знакомый дуб прибавил ему уверенности, но, продравшись вперед сквозь заросли смородины, ежевики и шиповника, он остановился в полной растерянности.
Старой Бурцевской просеки как будто и не бывало. Перед его глазами пролегала грязная, изъезженная, в пепельно-серых наворотах дерна, заваленная сосновыми ветками дорога.
Деревья по обочине дороги были поломаны, ободраны до живого, и если раны на темных мочалистых стволах ельника были не особенно заметны, то березы истекали льдистыми наплывами желтого, ударяющего в красноту сока. Эти сосульчатые наросты, напоминающие о зиме, настолько не вязались с молодой зеленью израненных берез, что Полудин ощутил кожей тот плутающий знобкий холодок, который долгое время пытался прорваться к нему сквозь лесную гущину, смягчался на хорошо прогретых полянах и все-таки, упорно ведомый какой-то недоброй силой, достиг его у того места, которое Полудин по привычке считал надежным и защищенным.
Спотыкаясь о вывороченные корни, оскальзываясь на влажных ветках, Полудин взобрался на знакомый пригорок и увидел вместо златоствольного, вековой спелости бора унылую всхолмленную пустошь. Всюду валялись отпиленные верхушки, веточная, уже успевшая покрыться ржой и плесневым налетом порубь. Несколько забракованных сосен, с поломанными от падения сучьями, были оставлены там, где их спилили. И теперь они лежали среди сухих зарослей кипрея словно подранки, пошевеливая округлыми, не успевшими сложиться в последней смертной судороге хвойными крылами. Судя по всему, здесь орудовали не местные лесхозовцы, а работники одной из частных пилорам. Не раз жаловался старый Ерофеич на установившийся в последние годы лесной беспредел, но то, что увидел сейчас Полудин воочию, превосходило границы и его далеко не безмятежного воображения.
Сразу привалило к вискам. Болезненно морщась, Полудин стянул с головы пятнистую камуфляжную кепку и застыл на месте, среди груд неубранной, слежавшейся хвои и темных пирамидок можжевела. Где-то скрипнуло сломанное дерево – будто простонало.
– Хрум-п, хрум-п, хрум-п! – вдруг послышалось в конце бывшей просеки.
Словно возвращаясь из дурного сна в живую, не лишенную отрады явь, Полудин поднял голову и увидел, как над порушенной Бурцевской просекой, расправляя пепельно-серые опахала крыльев, тянет длинноклювый вальдшнеп. Живо поигрывали капельки глаз. Здоровым лоснящимся блеском отливали на брюшке темно-коричневые пестрины. По каким-то малоприметным лесным вешкам или в силу неистребимого древнего инстинкта птица уверенно тянула к старому токовищу, поводя клювом из стороны в сторону.
– Хрум-п, хрум-п, хрум-п! – страстно взывал вальдшнеп.
Но не откликалась ему истомившаяся подруга, не выпархивала золотистой свечой из-под куста, чтобы, играя с ним в воздухе, лететь на прежнее брачное место.
– Цвир, цвир, цвирк! – неожиданно раздалось в другом конце просеки.
Навстречу первому вальдшнепу летел второй лесной кулик. Он, как и первый, не слышал отзывных голосов самок. Но по азартному крику соперника, туго шуршащему воздуху ему казалось, что хрумкающий жених летит не один. И готовясь к решительной схватке за невесту, второй вальдшнеп воинственно расщеперивал острый клюв и круто поджимал царапистые, в светлой роговице, ноги. Однако первый самец плыл навстречу в полном одиночестве, и второй, еще живущий предстоящим сражением, по инерции оттолкнул соперника крылом и, суматошно перебирая ногами, полетел дальше.
Азартная мысль подбросить разгоряченному вальдшнепу кепку как-то умерла сразу, на корню, а ведь бывали случаи на тяге, когда изнемогающий от страсти вальдшнеп брошенную охотником шапку принимал за свою избранницу, камнем сваливался вниз и, достаточно помяв старый, показавший вату убор, в тихой растерянности оставался на земле возле обманувшего пылкие надежды предмета. В этот момент обескураженного жениха можно было взять голыми руками – так, по крайней мере, утверждали бывалые охотники. Но сейчас, во время горестной порухи, затевать шапочные игры было бы не только делом неуместным, но и кощунственным.
Зная, что вальдшнепы не успокоятся, повторят свои пролеты над просекой, Полудин решил подойти к токовищу поближе. Он медленно, оступчиво спускался с песчаного бугра, хоронясь за малорослые деревья, стараясь не упустить со слуха отдаляющиеся птичьи голоса. Но вот настойчивые звуки, как это бывает при возвращении, усилились, и Полудину показалось, что к двум уже знакомым голосам, хрумкающему и цвиркающему, присоединился нежный всхлипывающий голос самки.
«Наконец-то!» – обрадовался Полудин.
Тиская рукой кепку, он продолжал спуск. Его лицо, освещенное пестриной солнечных лучей, было обращено к просеке, к птицам, которые должны были вот-вот появиться перед ним. Кусты мешали смотреть. Пытаясь раздвинуть тугие ветки лещины, Полудин оступился.
Белые известковые камушки, похожие на птичьи яички, вместе со струйками песка устремились вниз.
Он услышал разрывной треск крыльев и, отстранив цветущую завесу, увидел, как вальдшнепы, отчаянно перебирая крючковатыми ногами по воздуху, словно по земле, мчатся в ближайшие лесные заросли. Казалось, они должны были неминуемо задеть крыльями кусты, удариться о деревья, но птицы с удивительной ловкостью шныряли между ветками и стволами.
«Сколько же их было?» – заинтересованно спрашивал Полудин и не мог дать себе точного ответа.
Возвращаться к Озеру прежним, уже нахоженным путем ему не захотелось. Он взял правее, к старому дубняку, и шел довольно споро, вглядываясь в красно-лиловатое первоцветье, прислушиваясь к журчащему разливу птичьих голосов. И вдруг в светлозатуманенном отдалении он услышал негромкое, то и дело замирающее пение – так обыкновенно поют русские женщины за монотонной домашней работой, вполголоса, прерываясь и все же соблюдая верный рисунок пения.
Полудина повлекло к песне.
Он шел довольно осторожно – словно подбирался к заветному месту глухариного тока, стараясь совмещать свои шаги со вторым коленом любовной птичьей песни, скирканьем, и предельно окорачивая шаг, почти замирая на перемолчках.
Ему показалось, что все это когда-то было: он шел по этим местам, и так же негромко, с щемящей задушевностью пела женщина.
Он приближался к ней, угадывая неясные слова, тревожась от мысли, что она вдруг забудет чарующие строки, и почему-то представлял себе молодую женщину в цветастой косынке, закрывающей лоб по самые брови. Потревоженный мох обозначал неторопливое круженье женщины. Она собирала сморчки, присыпая срезы землей. Если бы это было возможно, он шел бы за ней бесконечно долго, пока не выслушал бы все редкие, западающие в душу песни. Но перелесок был довольно широк, и если бы он ушел обочь, за большие деревья, то вряд ли что-нибудь расслышал. И потому, хоронясь за еловый подрост, он все-таки вышел на открытое место и наконец-то увидел ее, легкую, по-молодому упруго ступающую по бирюзовому мху в бронзовых россыпях сосновой опади. Она была в темно-синем свитере крупной вязки, в голубоватой выгоревшей фуражке с козырьком. Из-под фуражки выбивался овсяный овал волос. Во всей ее осанке, в гордом поставе головы была какая-то небесная устремленность, делающая ее не идущей, а величаво плывущей, и эта грациозность, устремленность ввысь не исчезали даже тогда, когда она склонялась к земле. Она стояла к нему спиной, но по наитию, позволяющему дорисовывать и невидимое, он хорошо представил округлое лицо с мягко расцветшими веснушками. Под его ногой хрустнула – будто стрельнула – скрытая мхом ветка. Она быстро обернулась. Он увидел то лицо, которое мысленно ждал. В ее глазах играли золотые точки.
– Здравствуйте! – негромко, боясь испугать ее, сказал Полудин. – Сморчки еще не перевелись?
– Доброго здоровья! – Она улыбнулась ему, словно старому знакомому, и легонько наклонила берестяной короб, показав коричневые бугристые шляпки, похожие на соты диких пчел.
«Вы чья?» – хотел было просто, по-деревенски, спросить Полудин, но передумал:
– Вы… здешняя?
– И здешняя, и не здешняя! – Она вновь улыбнулась своей теплой улыбкой, которая так хорошо вязалась с ее солнечными веснушками. В этой улыбке не было желания пококетничать, показаться – она улыбалась от какого-то радостного жизненного избытка, уже недоступного Полудину. – Я приехала сюда погостить… Из Нижнего… – Она с интересом приглядывалась к нему. – А вы охотничаете?
– Охотничаю! – Ему так понравилось слово, сказанное ею, что он не отказал себе в удовольствии повторить. – Да-да, охотничаю! – И с интонацией взрослого, заботящегося о малых, спросил: – А вы не боитесь здесь… одна?
– Почему же одна? – возразила она. – Мои тут совсем рядом… на Ямах. Брат, дедушка…
И Полудин, пораженный догадкой, спросил:
– Случаем, ваш дедушка не Василь Ерофеич?
– Да! – обрадовалась она. – Откуда вы знаете?
– Как откуда? Многие у вашего дедушки курсы проходили.
– Какие такие курсы?
– Охотничьи. Кстати, как вас зовут-величают?
– Варвара, – помедлив, ответила она.
– Какое суровое имя! Варвара. А впрочем – Варя, Варюша… – Он произносил эти слова с каким-то отрешенным упоением – словно долго вспоминал их и, изрядно помучившись, наконец-то вспомнил. – Да-да, конечно… Варя, Варюша…
Она смотрела на него с удивлением, и он, спохватившись, сказал:
– Пожалуй, и мне нужно представиться.
– Зачем вам представляться? – неожиданно сказала Варвара. – Я вас и так знаю!
– Неужели? – усмехнулся Полудин. – По-моему, я вас вижу впервые. Хотя… – Он недоговорил: вот так же когда-то стояла синеглазая, с золотистыми веснушками Варвара с березовым, в крупную клетку, коробом, на солнечной поляне, и так же, как теперь, среди прошлогоднего бурьяна росла хрупкая, с полузакрытыми лиловатыми ресницами сон-трава…
– Не верите? – живо спросила она.
– Не знаю.
– Хотите, я вам докажу?
Полудин пожал плечами:
– Попробуйте!
– Хорошо. Слушайте! Только не улыбайтесь.
Но Полудин и не думал улыбаться: что-то очень серьезное, не менее загадочное, чем история с «Пордэем», происходило у него на глазах.
– Тогда слушайте! – строго сказала Варвара и, потянувшись лицом к небу, начала:
Она читала стихи нараспев, с незначительными перемолчками, словно продолжала петь свою древнюю песню.
Она закончила чтение, задорно спросила:
– Ну что?
– Откуда вы знаете мои стихи? – по-юношески краснея, воскликнул Полудин. – Они нигде не печатались!
Варвара многозначительно улыбнулась:
– Неужели не помните? Вы же мне их на балу в Дворянском собрании подарили.
У Полудина весенняя земля поплыла под ногами:
– Какой еще бал?
– Успокойтесь! – сказала Варвара, всем своим видом показывая, что готова вернуть ему утраченное равновесие. – Не было никакого бала. Эти стихи вы читали позапрошлым летом в Алешунине. На Празднике поэзии. Помните?
Он обрел под собою твердь, но голова продолжала по-прежнему кружиться, томительно, сладко.
– У вас хорошая память! – сказал Полудин, вглядываясь в удивительно родное, не раздражающее ни единой черточкой лицо.
– Обыкновенная память, – согласилась Варвара. – Просто запомнилось, и всё!
– Да, это бывает! – задумчиво сказал Полудин. – Запомнится, и всё! – И, продолжая неотрывно смотреть на Варвару – он словно родниковую, незамутненную воду пил с ее лица, – спросил, подбирая слова: – А вы к охотникам… на Ямы… не собираетесь?
– Зачем? – удивилась она. – У них свои дела. – И, чуть помедлив, обнадежила: – Ну разве что ушицы отведать…
– Ну, всего! – прощаясь, проговорил Полудин. Он как будто понукал себя. – Ну, всего!
– Подождите! – встрепенулась Варвара.
Она подплыла к нему и, словно готовясь приласкать напоследок, поднесла к его лицу маленькую, с бирюзовым перстеньком руку. Его сердце застучало на всю поляну, на весь лес. И она, вглядываясь в его неприкаянные глаза и сильно краснея, как теперь могут краснеть лишь немногие, строго сказала:
– Да подождите же! Вы все тенеты собрали!
Она, торопясь, сняла с его кепки серую паутинную налипь и старательно, по-детски показала. Он, сдерживая разгоряченное дыхание, понимающе кивнул ей и тут же, словно опасаясь нового, способного обмануть жеста, неловко стянул с себя головной убор и сам, не дожидаясь помощи, стал обирать липнущую к пальцам паутину. Он это делал довольно долго, стараясь не смотреть на Варвару. Потом надел кепку, широким солдатским движением поправил поясной ремень, потоптался на месте, словно прикидывая, в какую сторону идти, наконец развернулся и каким-то неестественным, спотыкающимся шагом – будто его, вопреки воле, выталкивали с поляны – зашагал к Озеру.
«Только бы не оглянуться! – настраивал он себя. – Только бы не выдать себя!»
Ему казалось, что она смотрит вслед и всё понимает.
Он стремился в чащугу. Здесь ему, защищенному от пристального взгляда Варвары, было спокойнее. И более выверенным, устойчивым становился вышедший из повиновения шаг.
«Что я вообразил, старый дурак! – корил себя Полудин. – Расчуфыкался, как весенний тетерев! Еще немного – и завальсировал бы на кругах…»
Но какое-то спортивное чувство, не ведающее ни возраста, ни сторожкой оглядки, возражало: «А собственно, почему дурак?»
И когда вблизи Озера, в колючей непролази шиповника он, встав на колени, выкапывал охотничьим ножом мохнатые, узловатые на сгибах корни, знакомый женский голос подначивал: «А собственно, почему дурак?»
– Вот он, пропадущий! – зычно вскричал Полковник, показывая на Полудина опорожненной стопкой. – Едва к ухе успел!
Все четверо, сидящие за раскладным столом на тонконогих стульчиках, податливо, словно костер под порывом внезапного ветра, потянулись в сторону появившегося скитальца, и Полудин по разнообразию и остроте недавних впечатлений ощутил, что пробыл в лесу действительно очень долго.
Приглядываясь к знакомому пополнению охотничьего табунка – егерю Николаю, заядлому охотнику по перу, и его свояку Василию, утятнику начинающему, но, как говорится, с охотничьей косточкой, – Полудин подошел к послушно горящему, не разметанному как попало костру и, вдыхая кисло-сладкий дымок березовых дров, крепко, с удовольствием пожал руки Николаю и Василию. Впрочем, и Абориген, объедающий поджаренную колбасную нарезь с закопченного прутика, тоже поднялся из-за стола и, бедово блестя глазами, поздоровался за руку с Полудиным.
– Долго ж ты пропадал! – продолжал Полковник, пододвигая к столу еще один стульчик. – Я уж подумал: не завел ли тебя леший в болотину?
– Не завел, – улыбаясь, отвечал Полудин. – Хотя, по правде сказать, лесная русалка чуть не приворожила.
И все дружно заулыбались, сочтя сказанное Полудиным обыкновенной шуткой.
– Штрафную ему! – взглянув на ополовиненную бутылку, весело воскликнул Абориген. – Пока он там с русалкой провожался, мы тут с «Графиней Уваровой» совсем замучились!
– За встречу! – сказал Николай.
– Ну как, у всех нолито? – следом осведомился Полковник. – Будем здоровы!
И Абориген сразу откликнулся своей присловицей:
– Эх, не вино меня сгубило, а «будь здоров» да «будь здоров»!
Выпили по «соточке» и, не дожидаясь, когда пуля пролетит между первым и вторым тостом, добавили еще, а потом, словно весенняя прожорливая кряква, налегли на основательную поедь: домашнее, тающее во рту сало, слипшиеся зеленоватые рыжики, квашеную крутого завива вилковую капусту, крепкие бочковые огурцы…
Отведав всего понемногу, Полудин начал старательно разделывать большую щучью голову с налипшими дробинками черного перца.
Аборигену, который, в отличие от других охотников, закусывал довольно прохладно, с ленцой – «Закусь только градус крадет!» – не терпелось всласть побалагурить, благо поводов было не занимать.
– Я вот одного в голову не возьму… – Абориген несколько раз пытался вступить в общую беседу, но видя, что его не берут во внимание, вежливо замолкал – словно застывал в выжидательной стойке – и, улучив подходящий момент, вновь пытался пустить разговор по желаемому нарыску.
– Я вот одного в голову не возьму, – наконец-то, после нескольких сколов, удачно повел Абориген. – Отчего все ж таки прилетная птица не сбивается с курса? Положим, этот долгоносик… дупель. Летит из какой-то Африки тысячи верст и вдруг – бах! – точно сваливается в наш Галямин бор, на старые токовища. Как это объяснить? Вот я, к примеру, недавно ходил на Озеро резать ивняк для корзин. Нарезал прутьев, думаю: надо в лес заглянуть, прихватить какую-нибудь жердину для забора. Значит, пошел. Шел да шел, по сторонам поглядывал. И вдруг меня какая-то окружь взяла, никак не могу понять, где Озеро, где моя деревня. А ведь каждая переузина знакома, все дороги нахоженные. Стою как дурак, ничего не пойму. Так вот, скажите мне: неужто я глупее какого-нибудь дупеля или скворца?
– Ты мне вот что скажи, – подал голос Николай, поглядывавший на Витька с насмешливым прищуром. – Ты трезвый был тогда или малость зачеклешил?
Абориген потупил голову:
– Было дело. Запил квасок самогоном.
– Так чего ж ты хочешь? Дупели из Африки трезвые летят.
– Да-да, – согласился Абориген, раздумчиво поскребывая затылок. – Дупель птица умная, воздержанная… – И неожиданно заключил: – Они, скорее всего, только по прилету выпивают.
Охотники разулыбались. Витёк, довольный собою, весело захохотал – его смех походил на глуховато-безудержный кашель закоренелого курильщика. У впечатлительного Полудина даже запершило в горле.
А вскоре хлебали деревянными ложками из железных мисок вкусную, в золотых блестках юшку, и все сходились в одном: уха удалась на славу, хотя Полудин и ощутил в плотном, сытном вареве едва заметную горчинку: видимо, Абориген раздавил ненароком желчный пузырь и небрежно промыл рыбью полость. Ели молча, словно работали, и в благостной артельной тишине было слышно, как с жадным прихлёбом набегает озерная вода, заполошно кричат чайки и где-то вдалеке, над грядой цветущего краснотала, тянуче выпевает чирок: «Клинн, клинн…»
Памятуя о том, что перед ухой выпивает и глухой, Полковник не забывал о рюмках: себе наливал всклень, Аборигену, остерегаясь, неполную, Полудину и Николаю столько, сколько они хотели, – по половинке, и сожалеюще покачав головой, пропускал Василия, спрятавшего свою посудину в груде закуски.
Полудин слушал ожившее Озеро, вдыхал волнующие весенние запахи, в которых заметно выделялся сладковатый, с деготком, аромат березовых листьев, и все чаще поглядывал в сторону Ям, загороженных буграми и береговыми соснами, – ему казалось, что над Ямами плывут синие вьюшки охотничьего костра.
Полковник, чуткий, как заяц на морозе, насторожился:
– Ты что, торопишься куда?
– Надо бы зашалашиться засветло, – задумчиво ответил Полудин. – Старую засидку притопило… – Он несколько лукавил: засидка, конечно, нуждалась в правке, но более всего Полудину хотелось, пользуясь благовидным поводом, на время отстать от охотничьего табунка, поговорить с Ерофеичем с глазу на глаз и, может быть, может быть… У Полудина на душе отрадно запели малиновки.
Николай и Василий словно ждали завершения обеда: деловито расставив руки, стали складывать пустые миски, охорашивать разбросанную закуску.
Абориген с грустью посмотрел, как Полковник завинчивает бутылки, присадисто, по-стариковски поднялся из-за стола и, выцелив две недопитые рюмки, предложил с надеждой:
– Ну а я, пожалуй, здесь останусь? Стол приберу, чаек приготовлю…
Полковник только благодушно руками развел: что ж, вольному воля! И неожиданно набился Полудину в напарники:
– Давай я тебе помогу!
– Сам-то как? Зашалашился? – напомнил Полудин.
– А чего мне шалашиться? – беззаботно сказал Полковник, затягиваясь сигаретой. – Я сам – скрадок. Залезу в плащ-палатку с капюшоном, встану возле кустов, и всё!
– Лихо! – Полудин покачал головой. И стало ясно: Полковник и он пока останутся на одной сворке, и когда им придется разъединиться, никому не известно.
Осторожно шлепая по воде веслами, пригибаясь под ольховыми кустами, осыпающими голову, плечи золотой пыльцой, Полудин подгреб к старой засидке, обвитой побегами дикого хмеля с желтыми высохшими шишками.
– Нормальная засидка! – сказал Полковник, привставая на корме. – Загони лодку под кусты и стреляй себе на доброе здоровье!
– Нет, это не стрельба! – возразил Полудин. – Лодку сносить будет.
Чтобы не сносило ботничок волной, не забивало под кусты, из-за которых дичь не только не выцелишь, но и толком не разглядишь, Полудин решил соорудить укрепы: промерив вязкую глубину шестом, они выстругали четыре кола, скрепили проволокой попарно, крест-накрест, – два укрепа под нос и два под корму. Нетерпеливый Полковник то и дело чертыхался, а Полудин, правя ботничок на крестовины, немного злорадствовал: «Терпи, терпи, Петрович! Не увязался бы за мной – не царапал бы руки о тальник…»
Проверили: лодка сидела в укрепах плотно, словно прилетная птица в своем гнезде. Полудин даже пожалел, что, заканчивая охотничью прикидку, приходится сниматься с мягко пружинящих крестовин.
Для маскировки закидали старую засидку косицами камыша и осоки.
Полковник бурчал:
– Далась тебе трава! Покрыли бы скрадок ширмой, и горя мало!
Но Полудин, помнивший отцовские охоты, предпочитал обделывать скрадок по старинке.
Возвращаясь в затон, Полудин выгреб повыше, к материку, на играющие розоватым закатным светом волны, и здесь, оглянувшись на приоткрывшиеся Ямы, увидел, как среди потемневшего сосняка едва заметно вьются сизоватые струйки – такие остепенившиеся дымки бывают всегда, когда на ровном жару, тихо побулькивая, дозревает уха.
– Давненько я не видел Ерофеича… – попыхивая сигаретой, задумчиво сказал Полковник.
Полудин гребанул вёслами невпопад:
– Собирался поохотиться старик…
Полковник оглянулся на Ямы и, ничего не сказав, отщелкнул сигарету в волны.
И пока Полудин, налегая на неуклюжие, словно подмененные после долгой зимы весла, правил к берегу, его не покидало чувство досады: Полковник невольно напрашивался в свидетели сокровенного. И этим сокровенным для Полудина была не только безмолвно вынашиваемая тайна ястребиного князя, редкостной птицы, которая, легко вписываясь в озерный простор и похожую на крылья еловую навись, находилась где-то поблизости, но и Варвара, смутившая его память. И то, что Варвара и ястребиный князь теперь существовали в его душе рядом, в волнующей, не поддающейся простому объяснению близости, тоже было немалой тайной, и эту тайну предстояло разгадать самому Полудину, без лишних свидетелей. И что было совсем удивительным – в этой тайне, рожденной не чьим-то лукавым умом, а глубинной, достаточно призабытой жизнью, как будто скрывалась разгадка не только старого, смолкнувшего в непонятном бессилии «Пордэя», но и сегодняшнего Полудина.
Он с усердием греб, пытаясь скрыть проступающие на лице чувства за гримасой физического напряжения, и Полковник, поглядывающий на него с профессиональной зоркостью, предложил:
– Может, мне погрести?
Полудин, отворачиваясь, сказал:
– Стоит ли меняться? Берег рядом.
Тяжело, по-медвежьи, Полковник взобрался на бугор с желтыми просохшими проточинами и, не дожидаясь, когда закипит чайник, долго пил родниковую воду из канистры. Абориген, ворошивший палкой красные пригасающие угли, попросил у Полковника сигарету, и когда тот протянул мятую пачку, ловким движением выхватил две – одну сразу же сунул в щербатый рот, а другую по-плотничьи заложил за ухо – и, присев на корточки, стал настойчиво прикуривать от мерцающего уголька.
Полудин, дожидаясь Полковника, положил Квитке творожную ватрушку. Собака, которая, судя по всему, была издоволена пищей, лениво куснула и, словно стесняясь сытости, прикрыла ватрушку лапой.
Тем временем Петрович подошел к своему «жигуленку», деловито попинал обметанные грязью колеса, открыл багажник и, вытащив спиннинговую удочку, стал, пугаясь в леске, крепить золотистую, как спелый озерный карась, блесну. Делал свое дело Петрович так, как будто в его распоряжении была вечность. Полудин нетерпеливо кружил на месте, всем видом показывая, что ждет. Но Полковник, казалось, заблудился глазами в леске.
– Порыбачить, что ли, решил? – с надеждой спросил Полудин.
«Да! – прозвучало в его изждавшейся душе. – Сходил бы ты к Ерофеичу один…»
– Да нет! – уверенно сказал Полковник. – Сейчас отправимся на Ямы.
И пока они шли берегом, Полковник, проверяя пробитые к Озеру узкие рыбачьи тропы, несколько раз спускался к воде, щупал резиновым сапогом глубину – словно примеривался, как он замрет завтра на зорьке в своем зеленоватом, под цвет ольшаника, плаще. Полудин, устав дожидаться, прервал томительное хождение цугом и потянул в одиночку к овражку, за которым сквозь мелкий осинник заметно проступал белесый дымок. За монотонным шумом береговых сосен и переплеском волн слышались голоса. Предупреждающе гавкнула собака. Полудин догадался по голосу: лайка!
С юношеским нетерпением вытягивая шею, он поднимался наизволок: сейчас! может быть…
Не отвлекаясь на мелочи, он сразу же охватно увидел всю компанию – Ерофеича и трех молодых охотников, шлепающих по брезенту картами, – и каким-то внутренним чутьем, не поддающимся объяснению, понял, что Варвара недавно была здесь. Он с волнением представлял ее синие улыбающиеся глаза и сквозь эту неотвязную синь продолжал видеть Крёстного, который в знакомом меховом жилете, надетом поверх выцветшей солдатской гимнастерки, сидел на отдальке от остальных, прислонившись спиной к старому дубу, и ласково поглаживал Катушку, Личардину дочь по второй осени:
– Тубо! Тубо! Свои! У-у, морда! Мо-орда!
– Так вот кто к нам препожаловал! – узнавающе воскликнул Крёстный, нащупывая руками опору. Ему хотелось поприветствовать гостя вежливо, стоя, и он, поймав свисающую дубовую ветку, неловко приподнялся. – Здравствуй! Здравствуй! Как жив-здоров?
– Пока жив, слава Богу! – Полудин бережно обнял старика.
Ерофеич молодцевато постучал суховатым, почти невесомым кулаком Полудину по широкой спине, по загривку:
– Орел! Не мне, развалюхе, чета. С кем на охоту прибыл? С Петровичем? Знаю-знаю. И Николай, говоришь, с вами? Хорошо. Очень хорошо. И этого Витька – Не пролей капельку – прихватили? Смотрите, как бы он с похмелья по вашим уткам не стал палить! Василий? Что-то не припомню такого…
С дотошностью старого вожака Ерофеич обследовал соседский прилетный табунок. Потом, щуря в красноватой старческой обмётке глаза, поглядел на азартных картежников – словно отыскивал среди них кого-то – и, вздохнув, тоскующе сказал:
– А я вот без ординарца остался…
– Что с Черпаком? – удивился Полудин.
– Опился. Третьего дня похоронили.
– Бодяжную пил? – догадался Полудин.
– Да, милый. Химия проклятая! Теперь, сам знаешь, в каждой деревне шинок. Приходи хоть в полночь, хоть с третьими петухами – нальют, расфасуют и на полу спать уложат.
Помрачнел Полудин. Ерофеич, не желая мучить понапрасну себя и гостя, сделал скидку в более безобидную сторону:
– А я совсем опростоволосился…
– Как так?
– Отохотничал, видать. Что глаза, что память! Как на свадьбу, к охоте готовился: и «бельгийку» почистил, и бродни дегтем смазал, запасные портянки в сумку сунул… А вот про очки позабыл! Куда я без очков? Лёшка! – зычно вскричал Ерофеич. – Давай мою фляжку! Хочу выпить с хорошим человеком!
Племянник Лёшка медлил.
– Чего не несешь, Кубик хренов! – рассердился Ерофеич. – Или и мое вылакали?
– Да не кричи! – отмахнулся Лёшка. – Никто не брал твою «целебную»! И нечего меня Кубиком обзывать!
– Как это «нечего»? – заворчал Ерофеич, отталкивая назойливую Катушку. – А кто мне чуть уху не испоганил? – И обиженно, по-детски помаргивая, поведал следующую историю…
Коренную окуневую уху под призором Ерофеича готовил племянник Лёшка, и все шло гладко, как по маслу: Ерофеич подсказывал, а Лёшка, не прекословя, закладывал в котелок подходящий заряд. Но в какой-то момент Лёшка, не чуждый веяньям, решил сменить привычную калибровку; вытащил пару куриных кубиков и с похвальбой: «Сейчас я вам сотворю тройную уху!» – занес желтую начинку над парящим котелком. Ерофеич в зверином, не соответствующем возрасту броске метнулся к племяннику, и кубики, как холостые гильзы, полетели на землю.
«Что делаешь, олух царя небесного?! – вскричал Ерофеич, приискивая глазами сушнину, чтобы в наказанье огреть сколовшегося с торного дедовского пути молодого повара. – Кубики, говоришь? Уха тройная? Сделаю я тебе и тройную, и четверную березовую кашу – не возрадуешься!..»
Лёшка под веселое ржанье приятелей, не успев подобрать замусоренные бульонные кубики, предусмотрительно отбежал к кустам и там, в безопасной дали, запротестовал: «Чего, дед, взъярился? Я ж для аромату…»
«Нужен мне твой аромат! Дикий зверь и тот не каждую приваду ест – кумекает… Кубики! Дай мне, Боже, что негоже! Аромат! Для аромату нарви цветков да нюхай!..»
В гордом одиночестве Ерофеич довел окуневую уху до ума. Словно ставя убедительный фамильный росчерк, провел по вареву дымной головешкой.
– Ушица получилась – объеденье! – хвалился Ерофеич, принимая мятую солдатскую фляжку из рук племянника. – Даже Варюша добавки попросила.
– Варюша? – едва сдерживая волнение, проговорил Полудин.
– Да, Варюша. Внучка, – простодушно пояснил старик.
Хотел только что Полудин расспросить, пока никто не мешал, о ястребином князе, но весть о Варваре, подтверждающая его предчувствия, так сладко полыхнула по сердцу, что он безмолвно замер на месте, представляя молодое, в солнечных разбрызгах лицо, синеву глаз, взятую то ли от майского неба, то ли от летнего, без мутной взвеси, Озера. Он как бы заново ощутил ржаной, не вызывающий отторжения, запах ее тела, когда она приблизилась к нему, снимая с его кепки тенеты. Даже оперенье одежды не помешало тогда ощутить волнующие изгибы ее крепкого, налитого силой тела, и он, словно дикий зверь, словно весенняя птица, готов был жадно коснуться ее, в полной уверенности, что она все поймет и по-женски откликнется на его искреннее движение.
– Ну как, хлобыстнём по маленькой? – бодро предложил Ерофеич, отвинчивая фляжку.
– Подожди! – рассеянно, думая о своем и не торопясь возвращаться на бренную землю, сказал Полудин. – Сейчас подойдет Петрович.
– А-а, москви-ич! – протянул Ерофеич. – Что ж, подождем москвича!
Петрович бесшумно, как кабан, появился из пологой низины и сразу оживил степенный охотничий присад: потряс руку Ерофеичу, потом, наступая на гремящий, как кровельное железо, брезент, обнес своим крепким рукопожатьем молодую компанию, вынужденную отложить карты, и под конец, словно фокусник, извлек из рукава бушлата светлую поллитровку и, значительно крякнув, водрузил питье на кон. Молодые охотники оживились.
– Зря! – пробурчал Ерофеич. – Как бы они мушку с целью не перепутали.
Выпили все. Полковник не удержался от желания подкинуть сушнину в замирающий костёр.
Оглянувшись на отдалившегося Петровича, Полудин вполголоса напомнил Крёстному:
– Помнишь последний разговор по телефону?
По значительности тона, по напряженному выражению лица Полудина Ерофеич сразу догадался, о чем речь. Понял Ерофеич и то, что Полудин желает говорить без свидетелей.
– Как не помнить! – Крёстный потянулся лицом к небу.
– Ну и что?
Полковник уже подходил, прислушиваясь.
– Видели. Как не видеть! Тебя дожидается, – подбирая слова, сказал Ерофеич.
И Полудин, мгновенно соотнеся эти слова с Варварой, покраснел и нахмурился: казалось, старик, сам того не ведая, выдавал его с головой.
Полковник метнул лукавый взгляд на Полудина, но ни о чем не спросил: до чужих тайн Петрович привык добираться самостоятельно, не задавая лишних вопросов.
Ерофеич помолчал, налил гостям «целебной», помедлив, плеснул себе и заговорил медленно, с грустью – словно о близком человеке произносил поминальное слово:
– Отрыскал мил дружок, отжировал. Когда-то пролетного гуся валил на стометровой высоте, а теперь дай Бог птице ружье показать. Ну что ж, приклад поглажу, послушаю, как утва крыльями свистит, чужого пороха понюхаю, и то услада. Я и без очков охотник! Стрелков-то сейчас много развелось, а охотников по пальцам перечтешь. Стрелки… Напялили зеленую форму… Десантники!
Полудин и Полковник, не избежавшие обмундировочного поветрия, заулыбались.
– Знаешь что? – Старик дотронулся до руки Полудина. – Взял бы ты мою Люську поохотиться.
– Что за Люська? – удивился Полудин.
– Утка моя. Подсадная. Ты с круговушей охотился?
– Давненько… – Полудин раздумывал.
– Вот и попробуй! – настаивал Ерофеич. – Чего Люське скучать? Ей цены нет.
– А эти… – Полудин кивнул на молодых, о чем-то заспоривших охотников. – Им-то почему не поохотиться с твоей подсадной?
– Они чучелят, – пояснил Ерофеич. – Подсадная им ни к чему. А Лёшка мой любой подсадной не уступит. Лёшка! – зычно закричал старик. – Иди сюда!
– Чего раскричался? – Племянник с неохотой оторвался от затягивающего, как воронка, разговора. – Чего тебе надо? Закуски, что ль, добавить?
– Не нужна мне твоя закуска! – отмахнулся Ерофеич. – Сам подходи. Хочу показать людям твое достоинство!
Лёшка взматерился, однако подошел:
– Ну что?
– Видишь этих людей? – Старик показал на гостей.
Лёшка пожал плечами.
– Они не верят, что ты можешь голосом уток сманивать. Понимаешь – не верят! – Старик азартно, по-детски подначивал племянника.
– Ну не верят, так не верят… – заупрямился Лёшка.
Самолюбивый старик вспыхнул, словно порох:
– Ты что, застеснялся? Братьев охотников застеснялся? Ты стесняйся, когда в небо пальнешь как в копеечку! Нечего Ваньку валять! Покажи!
Понял Лёшка: отступа не будет. Призадумался, ушел в себя, словно в камышовых крепях затаился. Медленно, как на весеннем холоду, сложил застоявшиеся пальцы в кулак и страстно, горячась с каждым звуком, зажвакал селезнем.
И сразу же ему отозвалась сидящая в корзине Люська.
Охотники рассмеялись. Ерофеич, приковывая внимание к Лёшке, выразительно поднял указательный палец. Племянник, подержав паузу, всполошенно закрякал уткой, приведя ревнивую Люську в молчаливое уныние, а затем, все больше и больше западая в свою роль, защелкал, заточил глухарем и, наконец, раздувая щеки, жалобно пропищал по-заячьи:
– Ув-ва! Ув-ва!
– Ну что? – вытирая проступившие слезы, радостно прокричал Ерофеич. – Слышали? Вот охотник! Настоявший охотник! Думаете, кто-то учил! Не учил! Сам по охотам ходил да птиц-зверье слушал.
– Налил бы молодцу! – посоветовал Полковник. – Заслужил!
– Налить? – Старик встрепенулся. – Ну разве что наперсточек…
Когда гости, наговорившись, покидали табор Ерофеича, Полудин попытался забыть корзину с Люськой: ему казалось – он был почти уверен в этом, – что подсадная поломает всю охоту.
Но бдительный Петрович и тут подкузьмил:
– Что ж ты женщину оставил? Люська – баба что надо!
Ерофеич, напутствуя, прокричал вслед:
– Смотрите зорьку не провороньте! Я приду к вам, проверю!
И, относясь к Петровичу, добавил:
– Ты насчет пчел не беспокойся. Две семьи тебе выделю. А на мой охотничий рог губу не раскатывай! Ишь чего захотел! Москвич!
– Сквалыга! – пробурчал Полковник.
В сумеречных зарослях черемушника звонко чокали, рассыпались дробью вечерние соловьи, и как-то тише, отдаленнее ворковала прибрежная волна – похоже, ветер переменился. Полудин обрадовался: утка обычно взлетает встречь ветру, и бить по ней из кустов с подветренной стороны будет намного проще.
– Сейчас чайку бы! – мечтательно сказал Полковник. – И на покой!
У прогоревшего до малиновых угольев, до сизого голубиного пуха костра сидели Николай и Василий. Позванивая ложечками, они пили чай из обливных кружек. Абориген, скукожившись, как подранок, спал на охапке хвои.
– Успокоился бедный стрелок! – пробормотал Полковник.
Продолжая слушать соловьиный перещелк – молодые певцы, оскудев голосом, замолкали быстро, после двух-трех колен, а матерые птицы вытягивали до двадцати звуков, – Полудин с удовольствием, без сахарной, скрадывающей вкус подсыпки, попил лесного чаю. Полковник, утолив жажду и перекурив, потопал к палатке, занорился до утренней зорьки в своем спальном мешке.
Полудина не тянуло ко сну. Он помог Василию зарядить ночной, из кряжистого дубья костер и как-то незаметно – вот уж поистине, у кого что болит, тот про то и говорит – завел разговор с Николаем о редкостных птицах.
Егерь спросил:
– Ты что-нибудь слышал о межняках?
За свою полувековую жизнь Полудин кое-что узнал о межняках, к примеру, ему было известно о помеси косача и глухарки, похожей на тетерева: длинный хвост без лиры, темный окрас с фиолетовым тетеревиным отливом. На току такой межняк чуфыкает, как обычный тетерев.
Николай клонил к тому, что и князьки относятся к межнякам. Но Полудин, не принимающий до обидного простого объяснения, возражал: откуда тогда взялась белая ворона? с сорочьим самцом, что ли, смешалась? откуда появился черный заяц? а белый глухарь? Можно ли их считать межняками или какими-то выродками?
Впрочем, ущербное слово «выродок» Полудин никак не мог отнести к князькам или королям, считавшимся среди старых охотников вожаками. Редкий окрас и величина отличали этих птиц от своих собратьев. И встречались князьки не только среди водяной и болотной, но и лесной дичи.
– Всё же межняки. Я думаю, межняки, – упирался Николай. – Какая-нибудь дальняя помесь.
В разгар спора томно крякнула Люська, наградив Полудина весомым аргументом:
– Может, по-твоему, и Люська – князёк? Она ведь тоже межняк, помесь дикой утки с домашней.
Николай смущенно хмыкнул, и спор вскоре пригас…
Быстро блекло в розоватых закатных разводьях небо, и Озеро, отдавая дневное тепло, кудрявилось холодным паром, который, густея, подваливал к темным берегам. В вечернем холодке становились отчетливее лиственные запахи березы, цветущих, но еще не давших зеленого оперенья ольхи и вяза, более изощренным и откровенным делался перещелк невидимых соловьев. В это таинственное время становился значительным, притягивал к себе внимание любой нежданный звук, будь то шишка-оклёвыш, упавшая в воду с береговой сосны, емкий бульк в камышах, после которого на водяную гладь набегала косоватая волна, – бывалый человек сразу мог догадаться, что шевельнулась не крупная рыба, а работяга бобер правится окрайком к своей плотине.
Вечное Озеро, погружаясь в темь, обдавало охотников свежим, таящим пресный запах недавнего снега дыханием, и они, сторожась остуды, жались к вечному костру, такому же приманчивому, как Озеро, да и сами они, потомки древних рыбаков и охотников, чья грубого обжига битая посуда до сих пор вымывалась в срезах песчаного берега и подковообразных затонах, тоже были в своей сути вечными, и это ночное растворение в веках заставляло людей смотреть по-особому на себя, на Озеро и яркий, обогревающий не только тело, но и душу костер.
Мохнатые искры летели ввысь, в небесную обложную темень, и там, пристраиваясь к россыпи холодных устойчивых звезд, помаргивали часто, с земной теплинкой. Полудину казалось, что все его городские, выматывающие мелкостью заботы отнесло широким половодным течением в подобающее им тростниковое мелководье, и его подуставшим глазам открылась волнующая стремнина жизни…
Влекомый ночным затаенным Озером, он спустился к воде, нащупал сапогами протопленные кусты, похожие на захороненную вершу, и, встав на пружинистые прутья, потянулся рукой к серебрящейся под лунным светом чистинке. Вода у берега казалась теплой, шелковисто перекатывалась между растопыренными пальцами. Полудин бессознательно, каким-то утренним полусонным движением омыл лицо. И когда выбрался наверх, к костру, на его щеках и лбу светились янтарные капли.
Прежде чем отправиться на покой, ему нужно было побыть еще у огня, подумать о сокровенном. Полудин нисколько не надеялся, что завтра во время азартной пальбы ему удастся встретить ястребиного князя. Редкостная птица скорее всего могла появиться на Озере днями позже, когда свалят с продымленных берегов усталые охотники и можно будет поживиться потерянной дичью. Полудин, собравшийся гостевать поблизости, у Полковника, вполне мог прийти сюда тихим днем в надежде на охотничью удачу.
Провожая взглядом к небу бесконечные искры, он думал сейчас не только о ястребином князе, от которого зависела судьба «Пордэя», но и о Варваре, находившейся в сказочно-доступной близости, на лесном кордоне.
Думая о Варваре, он не переставал улыбаться.
Потом Полудин накрыл зябнущую Квитку старой фуфайкой, пожелал спокойной ночи Николаю и Василию, которые, судя по приготовлениям, собирались переместить огонь на другое место и спать на земляной, хорошо прогретой круговине, набросав лапника. Витёк, посапывая, продолжал крючиться на своей неудобной, покалывающей бока сосновой охапке. И когда Полудин забирался в двухместную палатку, где сном праведника спал Полковник, до него донесся протяжистый голос Аборигена:
– О-охо-отнички! Я завтра вас всех обстреляю!
Незаметно переломилась короткая майская ночь. Напоследок захлёбисто прохохотал леший в болотной глухомани, перекрыв негромкий журчливый смех лесной русалки, и все окрест томительно стихло в ожидании новых, исподволь зреющих звуков.
Восточная часть неба над синеватым гребнем леса ало возгоралась. Розовые, как будто процеженные через сито, полосы света начинали мягко красить размытые туманом берега, пробиваясь к темному, дышащему, как прорубь, материку, и весь озерный мир нехотя, с ленцой стал выбираться из оков сладкого сна: зашептались жухлые камыши, загагакали гуси на кормежке, и в прибрежном, пахнущем кисловатой тиной мелководье бухнула хвостом истекающая молокой рыба.
Лес, тоже неясный в своих очертаниях, притуманенный, отозвался нежной переливчатой песнью зарянки. Бодро зачуфыкали на порубях тетерева; пощелкивая, стал точить свой брус глухарь…
На отоптанном берегу послышались невнятные голоса, кашель, вспыхнули два янтарно-желтых, как у ночного филина, глаза – кто-то из охотников включил машинные фары, – и кое-где, оживившись, запылили красноватой искрой костры.
Бессонный, как леший, Ерофеич притопал к Теплой заводи еще затемно и теперь, посвечивая фонариком, будил сморенных на зорьке охотников:
– Подъем! Подъем! Садку проспите! Сколь можно дрыхнуть!
Абориген, нахлобучив воротник на голову, ворочался на своей зеленой подстилке, подставляя к огню то один, то другой иззябший бок.
– Вставай, чучел! – зычно прокричал Ерофеич, безошибочно догадываясь, кто перед ним. – Ну и охотничек! Через пень-колоду!
Потревоженный палкой Абориген поднялся быстрее, чем что-либо сообразил:
– Куда идти?
– Гусей пасти! – с усмешкой пояснил Ерофеич и показал своей суковатой палкой на обваленное туманом Озеро.
Витёк тяжело соображал…
В полусонной задумчивости, почти не разговаривая, охотники похлебали чайку, потоптались, разгоняя неотвязно следующую за ними дрему, и так же молча, настраивая себя на охоту, стали проверять закаменевшие в ночи ружья. И когда они, как подневольные, с непроснувшимся азартом, разбредались по своим засидкам, Ерофеич не уставал поучать:
– Маток не скрадывайте! Бейте селезней! Убитых подбирайте, не ленитесь!
Ерофеич помог Полудину погрузить оживившуюся Люську в качающийся, словно в молоке, ботничок, торжественно протянул ему длинный шест с нанизанным плоским кружком:
– Ты смотри, утку дальше десяти метров не отпускай! Чего доброго, расскочится заряд, и долбанешь Люську вместе с женихом! Ногавка, кажись, в порядке. Ну, всего тебе! Ни пуха ни пера!
Разгребая веслами туман, Полудин неспешно, с оглядкой поплыл вдоль берега, который угадывался скорее не по очертанию кустов, а по теплому дыханию краснолесья. Люська топталась в своей ивовой плетушке и, ощущая волнующую близость большой воды, сдержанно покрякивала. Где-то совсем рядом цвирикали чирки.
Свою засидку Полудин узнал по заломанным веткам, по коряжистому дубку, склонившемуся к обрыву и смутно прорастающему в синеватой наволочи. На ощупь проверил кожаную опояску, обтягивающую лапку подсадной. Люська, почувствовав чужую руку, пробовала щипаться, но Полудин крепко прищемил костяной, с бугринкой, клюв, и Люська, бессильно подергавшись, смирилась с новым хозяином.
Наддав всем телом, он глубоко воткнул длинный шест со свободным кружком в наплавной ил, и вскоре серая уточка с подрезанными крыльями пала на воду и настороженно замерла, прислушиваясь к необычным после домашней клети звукам. Словно приклеенная, она сидела некоторое время на розоватой чистинке, и у Полудина, обеспокоенного неестественной скованностью, возникло острое желание как-то расшевелить ее – может, ударить веслом по воде или, подражая Лёшке, призывно жвакнуть.
Но, видимо, само озерное приволье действовало оживляюще: побыв в настороженной неподвижности, Люська стала кокетливо охорашиваться, перебирать клювом серые перышки, купаться…
Ручьистые голоса птиц неудержимо размывали сугробы снега, кучившиеся в береговом безветрии, вольные утки со свистом уносили на своих крыльях в дальние камыши косицы молочной нависи, помогая завязавшемуся на стремнине продувному ветерку, и ночное Озеро начало медленно открывать свой материк.
Люська усердно копошилась в воде, чавкала клювом, что-то сглатывая. Из ближних, заиневевших от тумана кустов выплыла кряква, за ней последовала вторая. Сплывшись и дружески пощипав друг у друга перышки, кряквы направились к подсадной. Люська, заметив дичков, шустро потянулась к ним, но через несколько метров была неумолимо остановлена ногавкой. Дергая привязанной ногой, она вставала на дыбки, хлопала подрезанными крыльями, и это ощущение чужой несвободы сразу же насторожило вольных птиц. Не желая рисковать и становиться похожей на утку, бессильно раскачивающую шест, кряквы осадили свой ход, торопливо коснулись шеями, словно о чем-то втайне советуясь, и решительно повернули назад, к родным зарослям.
Люська, оставшись в одиночестве, призадумалась. Как будто намереваясь проверить прочность привязи и возможность маневра, она покрутилась возле шеста, напрягаясь и окорачивая ход. Когда веревка ослабевала, она забывалась и снова с неугомонным старанием начинала перебирать свои невидные перышки.
Вдруг Люська насторожилась, вытянула шею к розовеющему небу – она, видимо, услышала что-то неподвластное слуху Полудина – и радостно затараторила:
– Та-та-та-та! Та-та-та!
Над засидкой, призывно жвакая, с тугим посвистом пронесся селезень. Свист вскоре пропал: селезень начал плавно кружить, выглядывая невесту. Люська еще больше затрепетала, зашлась исступленным голосом. Но жених почему-то не спешил на свиданье. Сдержанно пожвакивая, он кружил над изнемогающей в криках Люськой. Иногда селезень круто скользил к дымящейся розовой глади, но, не коснувшись ее, стремительно взмывал вверх.
– Та-та-та-та! – кричала Люська, вытягивая шею.
Полудин взял привередливого селезня на мушку, выжидательно потрогал замокревший в тумане спусковой крючок. По охотничьему самолюбию, Полудин не любил скрадывать сидяка и теперь, когда селезень не переставал множить круги, решил бить птицу влёт. Выцеливая перемещающийся в тумане силуэт, он взял упреждение и нажал истосковавшийся в своей неподвижности крючок. Возможно, он чуть-чуть промедлил с нажатием или обнизил выстрел – селезень, размахивая одним крылом, упал в воду, суматошно забился и, подгребая неповрежденным веслом, с усилием потянул к спасительным зарослям. Полудин, не медля, ударил из второго ствола. Смачно, словно пастушеский кнут, хлестнула дробь по воде, и перевернувшийся селезень, поджав красные лапки, закачался на легкой волне.
Люська, прислушиваясь к громовому раскату, прокатившемуся над Озером, замолкла.
Растрачивая яркие лубочные краски, отступала недолгая заря. На смену розовому, как грудка снегиря, цвету приходил другой, серовато-бледный, обещающий решительный наплыв дневной светлыни, которая являлась вместе с теплом, и это рассветное тепло, пробиваясь сквозь редеющий туман, уже мурашливо поигрывало на лице Полудина. Охотник заменил стреляные патроны и замер в ожидании.
Люська, готовясь к новой встрече, продолжала охорашиваться и вальсировать возле шеста. Полудину казалось, что Люська, таясь за беззаботными круговыми движениями, просто-напросто пробует на прочность надоевшую привязь. Он зорко поглядывал на хитрую Люську в ожидании очередного жениховского жваканья и вдруг, пораженный, увидел, как подсадная, распластавшись на воде, в одно мгновенье превратилась в безжизненную приплавную ветошку.
«Уж не щука ли ее потянула?» – мелькнуло в голове.
Рискуя потерять равновесие, он выглянул из своей камышовой засидки и увидел, как над его головой колом вниз идет большая светлая птица. Она падала стремительно, как падают на свою добычу перепелятники, однако Полудин хорошо знал, что ястреба любой породы больше пули боятся воды и лесной непролази, и поэтому не мог сразу догадаться, что его охотничьему взору открылся долгожданный ястребиный князь.
Птица увидела качнувшегося человека, выровняла полет и широкими ястребиными махами помчалась к противоположному берегу.
«Князь!» – потрясенно подумал Полудин.
Ястребиный князь скрылся в утренней наволочи, а Полудин, приходя в себя, еще долго разглядывал белесые косицы тумана, похожие на тающие крылья. Все произошло так неожиданно, что он даже не вскинул ружье, и теперь, когда князя уже не было, невольно прикидывал, сколько же метров отделяло его от улетающего ястребиного князя и мог бы он, если бы не оплошал, поразить вдогон редкую птицу.
По его расчетам, ястребиный князь находился в досягаемости выстрела. Но можно ли было сразить его обычной утиной «шестёркой»?..
Тем временем испуганная недавним приближением хищной птицы Люська выпрямилась на воде и ласково забормотала.
Следующий селезень налетел неожиданно, без обычного жваканья, и плюхнулся грузно, утюжком, близ шумно встрепенувшейся Люськи. Налётный жених торопливо всхлопнул крыльями, оправился, галантно склонил голову набок и подал голос:
– Ж-жить, ж-жить!..
– Та-та-так, – ответила Люська.
Полудин не успел взять цель, как кряковый селезень начал брачный оплыв. На утренней, вытаявшей чистинке были хорошо видны изумрудная голова жениха с белой опояской на горделивой шее, темно-синие зеркальца на рыжеватых крыльях, но даже не это более всего придавало селезню праздничный, кавалерский облик. Полудину особенно бросались в глаза по-гусарски закрученные хвостовые косицы. Пошевеливая косицами, жених кружил возле обомлевшей от счастья Люськи. Селезень маячил так близко от подсадной, что о скором выстреле не стоило и думать. Нужно было набраться терпения, подождать, когда птицы разойдутся, но нарядный жених, истомившийся в одиночестве, упорно не желал далеко отпускать невесту: он теребил клювом темную шейку Люськи, подталкивая подружку в прибрежные заросли. И она медленно, не теряя достоинства, поплыла к обозначенным ломкими штрихами туманным кустам.
– Ж-жить, ж-жить? – полувопросительно жвакал жених.
– Та-та-так! – соглашалась небогатого оперенья уточка с подрезанными крыльями.
Полудин спокойно наблюдал за плывущей парочкой, надеясь, что вот-вот обозначит свой предел веревочная привязь и Люська потянет обратно. Но ручная уточка скользила свободно, как озерная кряква, не знающая укорота, и в какой-то момент Полудину даже показалось, что его устойчивая, втиснутая в рогульки лодка покачнулась и, сойдя с опор, плавно отодвинулась к берегу. Но стоило ему взглянуть на длинный шест с провисшей веревкой, как все иллюзии расстояния исчезли, и стало предельно ясно, что подсадная сошла с ногавки. Он мысленно перебрал шнуровку, недавно казавшуюся ему прочной, представил заскорузлую кожаную опояску и понял, что старая ногавка, размокнув в мягкой весенней воде, освободила утиную лапку. Все еще надеясь, что Люська, привыкшая плавать возле шеста, вернется на знакомую чистинку и утянет за собой нарядного селезня, Полудин поменял расположение ружья. Но сквозь слабо качнувшиеся ветки он заметил, что Люська вовсе не собирается возвращаться на ограниченную кругом волю и, словно почувствовав, какая опасность может угрожать ее жениху, загораживает собой нетерпеливо шикающего селезня.
Всё! Случилось, как он предчувствовал: подсадная смешала всю охоту. Теперь в надежде на случайную удачу предстояло коротать оставшееся время в засидке и натужно прикидывать, каким образом вызволить после охоты разгулявшуюся Люську из вожделенного брачного плена. Торкаться на лодке в прибрежной гущаре, облепленной водяными кочками, было делом бессмысленным; навалить соскучившуюся по живому поиску Квитку тоже не имело смысла – собака могла сильно помять напуганную птицу; и даже романтический вариант с привлечением человека-манка, Лёшки, вряд ли мог увенчаться успехом: уточка, обретшая настоящего жениха, едва ли бы польстилась на искусственные звуки.
Сидя в лодке, Полудин с интересом прислушивался к ближней стрельбе: вот четко, не размазывая заряд, ударила «тулка» Николая, значительно бахнул «зауэр» Полковника, с треском, будто разломилась сухая коряга, шарахнула дедовская «фузея» Аборигена, и неуверенно, с затянувшейся паузой, прозвучал дублет Василия – неопытный охотник цеплялся взглядом за мушку и боялся стрелять навскидку, доверяясь ощущению цели. Порою Полудину казалось, что охотники разговаривают выстрелами. «Срезал селезня! Как у вас?» – спрашивал довольный Николай. «Кое-что есть!» – помедлив, отвечал Полковник, по охотничьему суеверию не обозначая добычу. «Утвы – тьма! Не знаю, в кого палить!» – хвастал Абориген, разламывая очередную сушнину. «Эх, не попал!» – вздыхал Василий.
Дальняя стрельба, которую вели другие охотники, сглаживалась расстоянием и превращалась в однообразное постукиванье.
И все же Полудин до окончания поля сумел поразить еще одного селезня, который, любопытствуя, стал кружить над своим плавающим лапками кверху собратом, и выбить дублетом двух птиц из пролетающей стаи чернушек.
Сваливал заревой жар охоты, и все реже раздавались выстрелы – казалось, охотники в горячке расстреляли почти все патроны и теперь без особой надежды выковыривали из ослабших патронташей последние заряды. Послышались оживленные голоса, донесся усердный, видимо, старательно сдерживаемый во время охоты кашель, бодро заскрипели, словно санный полоз на январском снегу, лодочные уключины. И в наступившей после выстрелов тишине яснее и радостнее зазвучал утренний разлив птичьих голосов.
Озеро, освободившись от нагрянувших ночью сугробов, наконец открыло свои нежно размытые весенние берега.
Полудин подобрал на лодке убитую дичь, с усилием вызволил из тины длинный шест с ногавкой, размокшей, как в мокропогодицу лапоть. Еще на что-то надеясь, он подплыл к ольшанику, в котором исчезла Люська со своим изумрудным женихом, и стал настойчиво ботать шестом по темной запененной воде, по грязновато-серым веткам, густо облепленным роем желтых сережек.
Напуганная ударами, из сонной гущары вымахнула большая черная ворона с дохлой рыбицей в клюве. Однако никаких признаков брачной пары не было: ни жваканья, ни кряканья, ни испуганных всполохов крыльев…
Из-за ближайшего вербняка бесшумно выскользнула черного дерева долблёнка, в которой, помахивая в разные стороны единственным веслом, похожим на лопату, до удивительности устойчиво сидел Абориген, обвешанный утиной гирляндой – неслух заполевал не только тройку краснолапых крякащей, но и пару старок.
– С полем! – обнажая щербу, весело крикнул Абориген.
– С полем! – рассеянно ответил Полудин. Он продолжал шарить взглядом по утиным крепям.
Абориген, заглянув Полудину в лодку, сразу вычислил чужую добычу:
– Чтой-то не густо…
И, хорохорясь, добавил:
– Если бы у меня затвор не заедал, не то бы было!
«Мели, Емеля!» – подумал Полудин и, потабанив веслами, устремился за ходкой «пирогой» Аборигена, оставляющей на воде узкий птичий след.
Охотничий табунок Петровича, кружа и замирая, медленно стекался к своему становью. Грузновато-усталые, с азартным блеском в глазах, мужчины подходили к знакомому, с круговиной костра, присаду и небрежно, словно воинские трофеи, бросали мертвую дичь в общую кучу, чтобы частью пустить на жаркое, а остатки поделить поровну, по-братски. С усилием расстегнув патронташи, которые, казалось, въелись в одежду, охотники с ружьями в обнимку валились на сыроватый, еще не высушенный солнцем лапник и, глядя в наливающееся желтым светом небо, молча отдыхали. В их ушах еще звучали размноженные эхом выстрелы, тугой лопот утиных крыльев и мягкий всплеск падающей дичи. Они мысленно в малейших деталях переживали только что законченную охоту, и у них не было острого желания поделиться своими впечатлениями вслух – время живого, с прикрасом, разговора подойдет позже, когда в руках появится румяный, истекающий душистыми каплями кусочек дичины – «Выпьем, друга, на крови!» – и налитая всклень затуманенная холодком стопка.
Когда в хвойном приволье отдохнет тело и утихомирится гуд в усталых ногах, охотники медленно, отрываясь частями от приманчивой земли, приподнимутся, начнут, проверяя, щелкать затворами и, переломив побывавшие в работе ружья, одноглазо заглядывать в потемневшие, как печная труба, стволы, с наслаждением втягивая сладковатый дух пороховой гари.
Первым оставил лёжку Василий: прыгая на одной ноге, он стал выливать из своего болотного сапога грязную, вперемешку с трухой, жижу.
– А как насчет утятинки? – с хитринкой в голосе спросил Абориген.
И, не дожидаясь согласия в очевидном, принялся за древнее охотничье дело: не утруждая себя нудным, вымучивающим пальцы ощипываньем, быстро распотрошил двух крякашей и утку, насыпал внутрь солички и черного перца, завернул приговоренную к скорому съедению дичину в фольгу, выданную ему запасливым Полковником, и, поорудовав короткой саперной лопаткой, закопал утву неглубоко в песок. Оставалось только развести над схроном жаркий костер.
Пока оставалось время до коренной трапезы, Полудин, принимая соболезнования по поводу незаконно вступившей в брак Люськи, собрал всю амуницию, понадобившуюся для охоты с «круговушей», поместил в плетёнку соблазненного беглянкой первого селезня и понес повинную голову к Ерофеичу…
Отец крёстный, положив на колени видавшую виды двустволку, сидел на своем патриаршем месте, возле кряжистого, в изломах коры дуба, и напряженно прислушивался к голосам своих компаньонов, которые, порская Катушку, пытались добыть в камышовом затончике перепуганного подранка. Над головой Ерофеича, зацепившись за сучок, висел пустой поношенный ягдташ с сеткой и тороками.
Посмотрел Полудин на старого охотника, напоминающего позой и всем своим мешковатым обличьем колхозного сторожа прошлых лет, увидел на суку жалко провисшую охотничью сумку-«пустыху», перевел взгляд на окаменело-темные развалы как бы навсегда загаснувшего костра, и сердце обожгло острой жалью – как будто не только Ерофеича увидел, но и себя в нем.
— С полем! – Ерофеич, не вставая, протянул холодную, по-стариковски костистую руку. – Как отохотился? С прибытком?
– И с прибытком, и с убытком!
– Что так?
Вместо объяснения Полудин подал Ерофеичу размочаленную, еще толком не просохшую ногавку. Старик помял пальцами ременную вязь, сокрушенно покачал головой:
– Стал быть, ногавка подвела? Моя вина.
– Я тоже хорош! Надо бы получше проверить, перешнуровать.
– Эва! – вскинулся Ерофеич. – Умная мысля приходит опосля. Нет уж, милок! Крышу не кори, коли фундамент не держит. Я, старый, оплошал, и нечего меня тетешкать! – Отец крёстный попытался подтянуть закрытую кошелку к себе и поразился неожиданному весу: – А плетёнка вроде бы не пуста. Ты что, шуткуешь? – Улыбка мелькнула на суровом лице Ерофеича – знал, старый, охотничьи проказы! – и тут же погасла, словно запоздалая костровая искорка на лету: на месте теплой, с лоснящимся опереньем Люськи недвижно лежал большой, пахнущий кровцой изумрудный крякаш.
– Прими гостинец! – ласково, словно уговаривая капризное дитя, сказал Полудин.
– Гостинчик? – сварливо переспросил Ерофеич, и Полудин, до тонкостей знающий Отца крёстного, легко представил себе отказную речь: «Ты чего выдумал? Я тебе баба, что ли, чтобы гостинцами тешить? Я, слава Богу, на Озере живу, и твоя утва мне оскомину набила! Ты бы мне лучше батарейки привез. А то – гостинчик!»
И, сам себе напомнив о батарейках для фонарика, Полудин, перегнувшись в поясном изломе, забрался в брючный карман: слава Богу, не забыл! И, опережая Ерофеича в словесном проявлении недовольства, уже поигрывающего на губах, быстро сказал:
– Я тебе и батарейки принес. Посмотри – те ли?
Ерофеич сразу помягчел лицом, недовольная гримаса на губах исчезла. Смиряя свою гордыню, старый охотник пробормотал:
– Ладно. Приму твоего селезня…
– Порадуй… – начал Полудин и недоговорил. Может быть, недоговорил потому, что и так было ясно: кого же еще радовать? только старую, терпеливо сносившую мужнину охоту-присуху, Матвеевну.
– Хорошо, милок. Порадую я твоим селезнем Варюшу…
И так это неожиданно, с уверенностью проговорилось, будто Полудин не старику нес убитую дичину, а втайне, обманывая себя и Ерофеича, исподволь вынашивал охотничий гостинчик для Варвары. Борясь с нахлынувшим на него смущением, Полудин нагнулся и, подобрав свежий древесный сколок, стал с подчеркнутым усердием очищать свои сапоги от земляной налипи.
А Ерофеич повертел в руках круглые батарейки, удивительно похожие на тяжеленькие нестреляные патроны, и, душевно успокаиваясь, переключился на погибшего из-за излишней осторожности селезня: ощупывал тугой зоб, змеисто-вялую шею, побитое дробью левое крыло…
– Молодчина! Влёт стрелял, – похвалил старик, продолжая изучать селезня. – А почему сразу не взял? Туман, что ли, помешал? Или скрадок тесноват? Тут, брат, с поводком не ударишь.
И, переживая чужую охоту, как собственную, Ерофеич припомнил свое давнее поле.
– Молодой еще был… Отец меня, словно гончака, на серьезную охоту наваживал… – Он говорил задумчиво, уплывая глазами в прошлое, будто полузабытый сон пересказывал. – Как-то по весне… у Родников это было… я крякаша из шомполки сбил. Стреляя с берега, вскинул ружьецо – хлесть! – мой селезень крылья сложил – и в камыши. Тут я кубарем с берега да в воду, даже патронташ не снял. Что мне ямины да кочи! Поднял ружьецо над головой и – полный вперед! Вот головушка забубённая! – Он покачал головой, удивляясь самому себе. – Горяч я был, ох горяч! Но я тебе вот что скажу: когда в охотничью удачу веришь, то любое ружье прикладисто, любое синь-озеро молодцу по колено. – Он усмехнулся. – В крайнем случае по грудь…
На прощанье Ерофеич долго тряс руку Полудина и, помаргивая увлажненными глазами, говорил:
– Значит, у Полковника собираешься гостить? Это хорошо. Подыши нашим воздухом, потолкайся среди всяких людей! Тебе полезно. Только ты… того… меня, старика, не забывай. Выкрой часок-другой и топай ко мне на кордон. Знаешь, как идти? Сначала Мишанинской канавой, потом свернешь на электролинию, а там маленько останется – соснячком да березнячком…
– Знаю-знаю! – Полудин улыбнулся. – Дорогу не забыл. – В его душе вовсю разливались весенние малиновки…
Когда он вернулся, Абориген, нетерпеливо потирая руки, доканчивал охотничью варку: разметав по сторонам ослабшее кострище, он выкопал из раскаленного песка парных, вышибающих тягучую слюнку уток, снял на бумажных салфетках перья, которые отпали сами собой, и старательно потыкал обструганной палочкой разомлевшую дичину.
– Утки готовы, господа! – доложил Абориген и, стянув с головы лопоухую шапку, сделал подобие реверанса.
…Коль утки приготовлены, шибают духом сладостным, приспело время верное всем выпить на крови. Вновь стопочки заполнены, и предназначен каждому особенный кусок: нога – в охоте ходкому, а шейка – любопытному, прожорливому – зоб, а коль душа мечтательна – тебе подходят крылышки, а умным – голова.
Посасывая крылышко, Полудин с интересом вслушивался в живой охотничий разговор.
– Как ни говорите, а болотная птица все же послаще водяной, – сделал затравку Николай.
— Это какая болотная? – спросил Полковник.
– Ну какая… – хмыкнул всезнающий егерь. – Дупель, вальдшнеп, зуёк…
– Зуёк – куличок, что ли? – уточнил Полковник.
– Да. Той же породы, – согласился Николай.
– Не понимаю – какой навар из такого воробья? – удивился Петрович.
– Какой навар? – Николай выразительно взглянул на Полковника. – Съешь за милую душу и пальчики оближешь.
– А я слышал, дрозды-рябинники хороши, – подал голос Абориген, покусывающий осторожно, краешком рта, мясистую ножку. – Особенно по осени. У них в ту пору глаза от жира заплывают.
– Заплывают!.– стараясь выглядеть серьезным, согласился Николай. – Как у тебя с похмелья!
Охотники грохнули.
Слово взял трогательно захмелевший Василий:
– Витька правильно говорит. Дрозды – пища римских императоров. Я читал…
– Да ну? – Витёк удивлённо покрутил головой по сторонам – он словно выискивал, не обнаружится где-нибудь поблизости рябиновый дрозд алешунинской прописки, вполне достойный императорского стола.
– Ты слышал про пиры Лукулла? – вдруг спросил Василий Аборигена.
Витёк чуть не подавился:
– Какие еще пиры?
– Ну, собираются у Лукулла на даче всякие там императоры. Нерон, Калигула… Лукулл у них – консул, ну вроде бы как глава областной администрации. Он перед столичным начальством, естественно, шестерит. С одной стороны, ему надо императоров уважать, а с другой, кое-какие делишки утрясти за рюмкой… – Василий споткнулся на винном ассортименте. – В общем, пили всякую кислятину. Сухое, полусухое.
– Водку еще не изобрели, – посочувствовал Абориген.
– Какая там водка! – продолжал Василий. – Народ был послабже нашего. На чем я остановился?
– Собрались и начали пить… – напомнил Абориген.
– Да-да, собрались. Закуски – море. Индейки, фазаны и конечно дрозды.
– Ел я дроздов! – важно сказал Полковник. – И скажу тебе: ничего особенного. Горчат.
– Горчат? – спокойно переспросил Василий. – Естественное дело: наши горчат. А как им не горчить? Наедятся дикой рябины, можжевеловых ягод – вот и горчат. А римский дрозд на винограде жирует. Такое мясо!..
– И сахарить не надо! – пошутил Абориген.
Василий как будто обиделся:
– Я что, сам сочинил?
– Да верим! Чего там! – поддержал Витёк, охаживая рукавом залоснившийся рот. – Императоры не дураки!
– С жиру бесились, – сказал Николай.
Слушал Полудин прибаски с прикраскою и, отдыхая душой, прикидывал, как может завершиться сегодняшний денек: хорошо бы отстоять вечёрку с Квиткой на берегу, приучая собаку к живому поиску, а потом вдоволь посидеть под звездным небом у охотничьего костра, обладающего чудесным свойством разглаживать на лице самые глубокие, самые ломкие морщины.
Но неслучайно говорится: «Человек предполагает, а Господь располагает». После обеда, когда день пошел под уклон, радующая теплом и светом погода явно закапризничала. На востоке заклубились синие дождевые тучи, повеяло знобким холодком, и незаметно пошел-замулил мелкий дождичек, коварный в своей незаметности – человек легко привыкает к такому дождю и, не придавая небесной «росе» должного значения, промокает до последней нитки.
Охотники продолжали упрямо сидеть за столом, надеясь, что в конце концов ветер растащит облака и распогодится. Но не тут-то было: дождь, почти незаметный на воде, принакрыл Озеро голубоватой дымкой, все явственнее шипел в потемневших кустах и деревьях.
Воспрянувшая трава сразу заиграла свежим блеском.
Какая охота в такую мокротень! Полковник, задумчиво покрутив ус, решил, пока окончательно не развезло лесные дороги, отправиться в Алешунино.
Поочередно отворачиваясь от разложенной грудками утвы – «Говори, чья доля?» – по-мальчишески разыграли изумрудно-серые трофеи. Витёк напоследок предложил тост, который мог оставить равнодушными только недвижных: «на ход ноги».
Когда, прощаясь, размашисто били друг другу по рукам, Абориген тихонько, бочком придвинулся к Полковнику и сказал – словно пригрозил:
– А я к вам вечерком нагряну. С гармонью.
Петрович обреченно вздохнул.