Лесная деревенька, в которую отправились Полудин с Полковником, досталась Поэту в позапрошлом веке от его отца, отставного майора Алексея Сергеевича Некрасова, горячего псового охотника.

Оставив на несколько месяцев свою петербургскую квартиру, похожую скорее не на жилье писателя, а на обитель закоренелого охотника – всюду штуцеры и винтовки, чучела зверей и птиц, – Поэт уезжал в дальнее именьишко, затерявшееся среди глухих муромских лесов.

После снежных зим в разгар водополья Ока выходила из берегов и, покрыв зыбкой гладью пойменные луга, соединялась протоками, словно пуповиной, со своей старицей – лесным Озером. Быстро прибывающая вода брала деревню в опояс, затапливала бревенчатые бани на огородах, и люди, не желая искушать судьбу, вместе со скотом и птицей уходили на возвышенное место, поближе к двухэтажному барскому дому. Расположившись табором, как цыгане, беглецы грелись возле дымных от сыри костров, промышляли рыболовлей и даже умудрялись охотиться на плотах и лодках.

Однажды Поэт со своим другом приплыли в деревню на ботнике, взятом у знакомого охотника из большого торгового села Фоминки. Серое небо сливалось с такой же серой, пахнущей мокрой корой и талью водой в одно сермяжное полотно, и озерцо Мичкора, расположенное шагах в пятидесяти от барского дома, узнавалось только по затопленным наполовину береговым дубам. Ивняк, ушедший под воду, шуршал по днищу ботника. Поэт отложил весла и, отталкиваясь руками от черных корявых стволов, стал направлять ботничок на светящиеся во втором этаже окна.

Из ближнего флигеля вышла сенная девушка с ведром. Заметив мещанского вида человека в лодке, плутающего среди стволов, она испуганно вскрикнула и уже хотела было бежать назад, но любопытство и внезапная догадка заставили ее вновь посмотреть в сторону утратившей берега Мичкоры, прислушаться к глуховатому голосу, показавшемуся ей знакомым.

– Тятенька! Тятенька! – радостно закричала сенная. – Подь сюды! Не поверишь… Сам барин на лодке приплыл.

Поэт обычно бывал в своем именье в пору предлетья, когда отступали воды, просыхали охотничьи тропы и птицы, поскучав в воздухе, уверенно сваливались на старые тока. Узнав о приезде Поэта, к усадьбе стекались охотники из ближних деревень. Одним из первых являлся старый друг ружейник Федот Гладилов, одетый по полной охотничьей форме: выцветшая, до колен куртка, высокие кожаные сапоги, в правой руке – ягдташ, в левой – ружье, через плечо ремень с рогом и пороховницей.

Сонное именьице заражалось живительным духом охоты. С веселыми возгласами в столовую сносились ружья, пороховницы, патронташи, раскладывались на выскобленном добела обеденном столе. Помогая друг другу, охотники разбирали ружья, усердно чистили и смазывали прованским маслом.

Многие охоты видывал Поэт. Даже живя в Петербурге, выкраивал денек-другой, чтобы отправиться по железной дороге в новгородские пределы, куда-нибудь в Борки иль на Валдайку, где раздолье зайцам и белым куропаткам. Но нигде он не встречал такого обилия дичи, какое дожидалось его в муромском сельце.

И куда девались хандра, мучительные колики в желудке! Даже голос, обычно слабый, хрипловатый – сказывалась старая болезнь горла, – обретал звучность и силу. Желтоватый, нездоровый цвет лица сменялся темным загаром, и карие глаза начинали блестеть ярко и живо, словно у молодого ястреба.

Поэт уходил из своей усадьбы на несколько дней, ночевал по разным деревням с друзьями-охотниками, и дворовых охватывала жуть долгого ожидания: «Где же барин? Уж не утонул ли в Маришиных болотах?» – но Поэт, целый и невредимый, со связками битой дичи появлялся в усадьбе, и дворня, подолгу ощипывая уток, гусей, чирков, косачей, вальдшнепов, недовольно ворчала:

– Ведь надо же, столько настрелять!

Удачливым летом 1853 года Поэт писал своему другу и такому же страстному, затяжному охотнику, как и он, Ивану Тургеневу в Спасское-Лутовиново:

«…Живу я с конца апреля в маленьком именьишке моего отца, которое он передал мне, близ города Мурома; деревенской жизнию не тягощусь; хотя весенняя охота везде бедна, однако ж здесь дичи так много, что не было дня, чтоб я не убил несколько бекасов и дупелей, не говоря уже об утках, которых я уже и бить перестал; в мае месяце убито мною 163 штуки красной дичи… Против самого моего дому между моим озером и Окой версты на две в ширину тянется луг, и теперь я только поколачиваю на этом лугу перепелов: до нынешнего лета я в глаза не видал перепела, и эта охота меня занимает… Стреляю я из отличного английского «Пордэя», который заряжается сзади, по новой системе. Мой Раппо прекрасно скрадывает болотную и лесную дичь…»

После смерти Поэта алешунинское именьишко было брошено новыми владельцами на произвол судьбы: сгнили и порушились венцы второго этажа, обвалился балкон, с которого в летний солнечный день были так хорошо видны цветущий, с редкими кустарниками луг и сверкающий золотым срезом правый берег Оки; густой царапистый терновник заполонил выродившийся в дички яблоневый барский сад.

То, что плохо лежит, на чужих ногах бежит: по плашке, по гвоздику, по кирпичику растащили алешунинские мужики, словно заботливые мураши, покосившиеся дворовые постройки, выбрали до белого бута фундамент, выложенный из добротного большемерного кирпича. До сих пор выкапывают на месте дома осколки изразцов с синим узорочьем.

Многое из того, что было, полой водой смыло, ряскою затянуло, полынной травою позаросло, но еще остались в памяти дедовские преданья о заядлом поэте-охотнике, поются его песни, ставшие народными, и как дань великому земляку каждое лето проводятся в Алешунине праздники-гулянья. Как заметил Полудин, падают эти праздники обычно на «веничные дни», которые наступают на третью неделю после Троицы: почему-то считается, что березовый веник для бани, заготовленный в это время, долго не облетает, а листья, ошпаренные кипятком, и в глубокую зиму по-летнему зелены и пахучи.

Полудин, которому не раз доводилось произносить слово о Поэте и читать свои стихи на временной, сколоченной из свежих сосновых досок сцене, любил особенный патриархально-домашний колорит праздника, сопровождающий торжество от спокойного, как рассвет, начала до заключительного дробного плясака под разлив хрипловатой деревенской гармоники.

Пока ребята, мобилизованные районным отделом культуры, громоздят на сцене громкоговорящую аппаратуру и ищут пропадающий звук, выстукивая пальцами по темной головешке микрофона, девчонки из окрестных деревень, одна другой краше, порхают цветастыми стайками по лесной опушке – зеленому залу под открытым небом. Кого они ищут? Чего высматривают? Насчитаешь добрый десяток девичьих полётных кругов и вряд ли поймешь до конца смысл этого долгого, под нескончаемый щебет круженья.

Мужики, одолевшие домашнюю привязь, деловито гоношатся возле торговых палаток, а их принаряженные жены с малыми ребятами занимают места на длинных скамейках, недавно завезенных и наспех покрашенных, – на них и садятся с приглядом, застелив зрительское гнездышко газетой или перьями сухого папоротника.

Петрович, пропустив несколько «соточек» со знакомыми мужиками, размягченно-вальяжный, в белых праздничных брюках, постреливает в женщин залоснившимся оком и, покручивая проволочный ус, то и дело выдавливает из себя восторженно-многозначительное: «Мм-да!» Нужно быть замшелым, раскисшим от возрастной сыри бревном, чтобы не разделить весенний всполох немолодого гусара. Побудьте хотя бы мысленно на месте нашего Полковника: плывет лебедем молодка по травяному разливу – бедра крутые, грудь высокая, словно у лесной горлинки, брови собольи, ярко-синие глаза сияют под темной опушкой ресниц, щеки нежно-румяные без покупных румян. На какой гуще деревенская королевна замешена, каким сладким медом поливана? Покопаешься в ее родословной и в удивлении разведешь руками: вроде бы и мать не красна, и отец невидный, но вот пробилась какими-то неведомыми путями в деревенской женщине краса и стать, и ничего тут не объяснишь, только, расписываясь в собственном бессилии, отделаешься шутейной поговоркой: «Ну ни в мать, ни в отца, а в проезжего молодца!»

Слепит рассыпчатое солнце, птицы звенят-выщелкивают, под ногами июньская цветь – как ни сторожись, ни приглядывайся, а невольно наступишь на какую-то глазастую ромашку или лиловый бубенец. Пахнет разноцветьем-разнотравьем, отошедшей от зимнего сна землей, и большой портрет Поэта, закрепленный на сцене, кажется на фоне леса живым лицом, выглянувшим из-за деревьев.

Еще не появилось культурное начальство у прокашлявшегося микрофона, беззаботно разгуливают в пестрых сарафанах участницы самодеятельного хора из села Молотицы, а уже какой-то хмеловатый мужичок из местных – рубаха распояской, галоши на босу ногу, – прислонившись к школьному сарайчику в поисках опоры, от всей бесхитростной души наяривает знаменитую «Коробочку» – только задорно поплясывают на перламутровых пуговичках темные пальцы, привыкшие больше к пиле да топору, чем к поющей от праздника к празднику гармонике.

На концерте зрители не щадят ладоней, и самодеятельные артисты поют и пляшут так, как будто их последний раз одарили широкой сценой. Деревенская публика не привыкла к покупным букетам: соберет девчушка прямо на опушке пестрый букет и, шлепая босыми ногами, бежит к склонившемуся в благодарном поклоне хору и дарит цветы той, которая стоит ближе, а вот вспрыгнувший на сцену мужичок с охапкой махровой сирени несет цветы той, которая ему больше всех глянулась, – красавице-плясунье с алой лентой в пшеничной косе, – идет отчаянно, словно в омут готовый кинуться, держа свой букет книзу, как обыкновенный домашний веник. Под веселый смех и горячие аплодисменты поклонник вручает сирень зеленоглазой дивчине, которая в порыве смущения прячет лицо в свисающие виноградными гроздьями лиловые барашки.

Бывало, следом за городскими испытанными поэтами вымахнет на сцену местный самопальный стихотворец с угрожающе-толстой тетрадкой в руке: «Дайте и мне сказать стишок!» Глаза поэта горят неземным блеском, в позе решимость, словно человек на амбразуру решился упасть, и ведущая, промямлив что-то о нерушимости программы, в конце концов сдается перед авторским напором и повальным одобрением зрителей: «Пустите Ваську! Пускай читает! Чем он хужее городских?» Пока Васька неуверенно переминается возле высокого, с техническими ухищрениями микрофона, ведущая делает последнее предупреждение: «Пожалуйста, только одно стихотворение. Самое короткое».

И откуда знать ведущей, что самое короткое стихотворение написано единой строкой на десяти страницах.

Порою заткнет за пояс приезжего массовика-затейника какой-нибудь алешунинский хитрован: «Послушай, парень! Твои загадки и моя внука разгадает. А вот ты мою старинную раскуси! «Здравствуй, брат родной, сын жены моей, жив ли наш отец, свекор матери твоей?» А ну-ка сообрази: от кого вопрос?»

Легко ли нынешнему человеку, частенько не отличающему шурина от свояка, сноху от золовки, разобраться в необычном родственном хитросплетении?

До синих сумерек длится народное гулянье. Коль весело гуляется, обиды забываются. Кружавчат цвет калинушки, грибов – косой коси, и кажется детинушке, что все еще поправится на матушке-Руси.

Сколько раз доводилось Полудину бывать в пятистенной «гнилушке» Полковника, обитой снаружи тёсом, а изнутри обшитой медового цвета доской! Наезжал он сюда не только в пору весенней охоты и в веселые «веничные дни», но и на Новый год, когда дачное жилье Полковника угадывалось по огромной шапке первозданного снега на крыше, мерзлым, нежилым окнам, заметенному крыльцу, без единого человечьего следа. Птичьи штришки и собачьи наброды на снегу только подчеркивали заброшенность зимней избы.

Поместительный «газик» свояка останавливался как раз напротив дачного жилья Полковника, съехав с проезжей дороги на обочину, в сугроб. Мужья и жены, жмурясь от солнечных отсветов снега, выбирались из забензиненного салона и от непривычки малыми глотками – женщины даже загораживали шерстяными варежками рот – пили колковатый морозный воздух, настоянный на лесной хвое.

Мужчины, оглядевшись и посовещавшись, шли за лопатами к соседям, а женщинам тем временем оставалось любоваться красногрудыми снегирями, облепившими рябину, да подкармливать крутолобых дворняжек, льнущих к машине.

Сменяя друг друга, мужчины пробивались сквозь высокие – по грудь – сугробы к наружной двери, очищали площадку для «газика». Закаменевший на морозе большой амбарный замок не поддавался ключу, и, чтобы его открыть, приходилось поливать ржавую железяку кипятком из чайника, который с радостью приносил сосед Славка, прозванный Полковником за многочисленные услуги Комендантом.

После доброго полива замок сдавался. Отъезжала наружная дверь, так густо облепленная инеем изнутри, что его можно было принять за погребную плесень, и мужчины, топоча заснеженными валенками, вбегали по скользким ступеням в коридор, обвешанный банными вениками, золотистыми пучками зверобоя, огородной мятой – сразу памятно веяло летом…

Над дубовой притолокой внутренней двери висела вделанная в березовую круговину большая щучья голова с широко раскрытой пастью – в пасти, колко обметанной белесыми зубами, торчала былка бессмертника и скомканные красные десятки доперестроечных времен.

Петрович, шагающий впереди, пытался с ходу одним резким движением одолеть внутреннюю дверь, но не тут-то было: после осенней сыри и крепких морозов дверь словно врастала в косяки и притолоку. Скобу рвали по очереди. В томительном борении у кого-то мелькала и тут же уничтожалась на корню малодушная мысль проникнуть в комнаты со стороны терраски. Побеждало мужское достоинство: ну не забираться же в свой дом по-воровски, выставив едва закрепленную раму! Надсаживая пальцы, мужчины продолжали рвать скобу, и наконец дверь отворялась с такой обескураживающей легкостью, что настырный Полковник, не удержавшись, садился мягким местом на пол.

Окинув зорким взглядом свое подзапущенное жилье, Полковник быстренько, пока не подоспела жена, убирал со стола красноречивую батарею бутылок, прятал в карман, удивленно гмыкнув, чужую пудреницу. Устранив самые неприятные следы своей осенней отлётной жировки, Полковник неторопливо, обретя обычную вальяжность, начинал сметать с грязной, с прожигами, клеенки серой заячьей лапкой мерзлые кусочки хлеба и сыра, объедки вяленой рыбы и россыпь мух, напа́давшую вместе с потолочной трухой.

Осторожно, с невеселым приглядом входили в переднюю женщины. Была бы их полная воля, не поехали бы вместе со своими неразумными, впадающими в застарелое ребячество мужьями в такую домашнюю неудобицу.

Зато начинала радоваться, привыкая к людям, брошенная до весны старая изба. Разливистыми соловьями выпевали под тяжелыми мужскими шагами рассохшиеся половицы. Молодухой, которую озоровато ущипнули, взвизгивала дверь. Живо шуршал по полу обхлестанный желтый веник. Звякали дужки потревоженных ведер.

Полудин, наносив женщинам колодезной, с ледышками воды, уходил в сарай, сбрасывал стесняющий движения овчинный полушубок и, оставшись в свитере, принимался за полузабытую колку дров. Тяжелый колун, поигрывая с Полудиным, норовил вильнуть в сторону, ударить вскользь, шибануть по валенку. Но упрямый рубщик, сердясь и потея, заставлял дедовский колун подчиняться себе и с задорным уханьем разделывал чешуйчатые сосновые тушки, издающие волнующе-острый запах, терзал вязкое темное дубье.

Затапливали все, что могло дать тепло: старую, рассохшуюся в пазах русскую печь, поздней кладки подтопок и железную, в два обхвата, «буржуйку». Печные трубы, забитые снегом, подолгу не выпускали дым на волю, и едкие синие клубы, расползаясь и оседая, заполняли прихожую. Женщины, притворив за собой поплотнее дверь, уходили в соседнюю комнату, а мужчины с заплаканными глазами, натыкаясь друг на друга и роняя поленья, бегали от печки к печке, ворошили черной кочергой вялый огонь. Кто-то вспоминал, что не открыли печную заслонку.

Наконец вышедший из повиновения дым пробивался на волю, огонь пускался в радостную пляску, и от беленых кирпичей начинало тянуть жиденьким, едва узнаваемым теплом.

Гости потихоньку-полегоньку выбирались из зимней одежды. Петрович с потугой стягивал мохнатые унты и совал нога в обрезанные старые валенки-опорки, делал круг возле заваленного снедью стола и, покручивая поникший в ожидании ус, задумчиво говорил, словно одному себе: «А не пора ли нам «пора»?» Совсем тихо говорил Петрович, и все остальные мужчины, прикипевшие к домашним делам, по всем физическим законам не должны были бы слышать его, но ведь слышали, откликались покладистым движением, словно пролетные гуси на зов вожака, и, отряхивая запыленные крылья, тянулись дружным гуськом к кормному месту.

Женщины искоса поглядывали на мужское подозрительное гуртованье, однако мешать чужой трапезе не решались. Но и сильные особи вели себя в рамках приличий: немного поклевали, попили, запрокидывая головы, и с подчеркнутым усердием – словно искупая перед кем-то вину – набрасывались на старую, заскучавшую без мужских рук работу.

Женщины, облачившись в рабочую одежку и дождавшись, когда нагреется вода, принимались вывозить из избы грязь, мыть обшарпанные полы. Мужья, набив печи долгоиграющим дубьем вперемешку с пылкой сосной, поднатаскав впрок колодезной воды, оставляли своих жен наедине с кропотливой работой и все силы бросали на баню.

Метели заметали бревенчатый сруб на огороде под самый обрез крыши, и только укороченная под снеговой шапкой труба метила на расстоянии местоположение бани. Приходилось прорывать в сугробах траншею, освобождать от снежной замети наружную дверь. Большие двуручные бидоны с замерзшими остатками воды приносили к колодцу, наливали всклень, чтобы после заполнить железный котел, обложенный гладкими камнями-дикарями.

И снова ставшая уже привычной борьба за огонь, пригасающий без тяга, радость укрощения дыма – наконец-то пробило! – и компанейский перекур в предбаннике, сохраняющем терпкий настой березовых, можжевеловых и дубовых веников. Горьковато-вяжущий запах полынцы, которую привереда Полковник добавлял в березовые веники, довершал банные запахи.

Медленно нагревалась прокаленная морозами баня: холодным потом покрывались осиновые бревна, нехотя оттаивал полок, усыпанный сухими скрюченными листьями, однако горящая с воем печка брала свое, и камни-голыши начинали отзываться на прикосновение влаги остерегающим шипом.

Перекусив за общим столом и прогулявшись по санной дороге до Озера, скучновато-белого, испещренного рыбачьими маннами, узнаваемыми по натыканному хворосту, мужчины возвращались к бане, открывали внутреннюю дверь для лучшей просушки, сверяли свои ощущения с паровым градусником и, решительно сбросив одежку, приступали к новогоднему очищению.

Часами тремя позже, сменяя мужчин, в прогретую баню отправлялись женщины. Время до величавых курантов пролетало так быстро, что Петрович, удивленно глянув на стенные, мерно цвиркающие часы и переведя взгляд на выстроенные кремлем бутылки, едва успевал разлить по стаканам и чашкам ринувшееся пенной струей шампанское.

Много пили и ели, пели старые песни, какие обычно поются в русском застолье. Полковник с затуманенными от хмеля глазами с чувством выщипывал из своей гитары с подложенным под струны наспех выструганным березовым колком старинные романсы. В глубокую заполночь в шальной мужской голове рождалась мысль, пугающая привыкших к избяному уюту женщин, – пойти за огороды в лес и запалить большой костер. Долго уговаривали друг друга, собирались, путая шапки, и все же выбирались на волю, глотая свежий воздух, запятнанный лепешечками летящего снега, и топали цепочкой – мужчины впереди – к темному сосновому массиву с мерцающей звездой над петушиным гребнем.

И когда возвращались назад к своей с золотыми окнами избе, у мужчин появлялось неистребимое желание попариться еще раз – уж к этому времени баня прокалилась до самых косточек! – и, отправив зевающих женщин спать, ночные любители сухого пара дружно отправлялись к банному срубу.

Подбросив полешков, мужчины парились до проступающей на коже красной сетки. Крахмалисто скрипели чистые тела. Бисерные капли ползали по распаренной спине щекотно, словно ожившие в тепле мухи, и у Полудина не раз возникало желание смахнуть надоедную мелочь.

С ярко-зелеными листьями на дымящемся теле мужчины выбегали из бани и, выбросив вперед руки, с первобытными криками ныряли в пухлые сугробы. Плавился снег. Тела покрывались шершавой налипью.

На следующий день женщины скучали и настойчиво просились домой…

Как-то незаметно отошли семейные новогодья в Алешунине, сменились праздничной скукой за чинным городским столом. Поначалу мужчины, еще помня деревенский присад и свои озороватые наброды на чистом алешунинском снегу, срывались сразу же после ночного празднования в баньку и пребывали несколько дней в благодатной отвязке, после которой пусть и побаливала голова, но зато как-то легко делалось на душе, однако и в мужском табунке не всегда были лад и согласие, и со временем январские поездки сошли на нет…

Сейчас, после утиной охоты, Полудин, глядя в лобовое стекло, по которому разбегались ветвистые дождевые молнии, с щемящей теплотой вспоминал былые наезды, себя, по-мальчишески живого, порывистого.

Полковник, прорицающий будущее, был настроен деловито:

– Возьмем пивка, водочки…

Закодированная от губительного соблазна продавщица встретила Полудина и Полковника понимающей улыбкой: «Всё квасите?» – без лишних слов выставила на вытертый до белизны прилавок батарею бутылок и, полистав толстую амбарную книгу, назвала сумму с учетом старых долгов. Полковник крякнул, но расплатился.

Наконец закиданный грязью «жигуленок», объезжая неторопких деревенских гусей, подкатил к знакомому палисаднику. Задержавшийся в салоне Полудин с улыбкой смотрел, как Полковник, приблизившись тяжелой медвежьей походкой к двери, нагнулся, вытащил наивно спрятанный ключ из-под домотканого половика и, подавшись всем телом, отомкнул амбарный замок.

И остальные приметы жилья – будь то пучки зверобоя и мяты, развешанные в коридоре, зубастая щука с бессмертником в пасти и мятыми красными десятками, которых как будто стало меньше – как после объяснит Петрович, на них по ошибке польстился один из хмеловатых гостей, – даже клетчатые расхлёстанные тапочки с приплюснутым задком и многое другое говорили об устойчивости деревенского бытия и подтверждали то далекое, памятное.

Изба выстыла, от стен веяло сырцой. Между двойными окнами, проложенными нашлепками зеленого мха, сонно ползали мухи.

Полудин снял куртку, расправил плечи. И Полковник по всей его молодцеватой позе и заигравшим глазам понял, что зять серьезно настроился на колку дров, а ему скорее всего придется заняться приготовлением коронного блюда – картофельной мятухи с тушенкой. Зная, что почти все дрова разделаны и осталось нетронутым только кряжистое, с сучьями дубье, Полковник быстро взглянул на засветившееся лицо Полудина и хитро улыбнулся.

Ну и дубочки достались Полудину! По истерзанным, наполовину надколотым тушкам он хорошо представил, как мучился Полковник. Словно желая что-то подобрать полегче, он оглядел все дровяные запасы, покачал головой и, настраивая себя, со злостью взглянул на ощерившийся по-щучьи раскол дуба. Руки чесались взять колун и, ухнув, садануть с молодецкого размаха, но какой-то остерёг, доставшийся от дедовских времен, заставил его помедлить. Покопавшись в хозяйственных ящичках, он нашел ржавый, без каких-либо следов недавнего применения клин.

– Господи, благослови! – Полудин поплевал на ладони и превратился во что-то крушащее, напористое: был недавно обыкновенный человек, а стал человек-топор. Каким-то запредельным инстинктом Полудин ощущал структуру каждого дубового обрубка, видел замысловатое внутреннее витьё.

– И-эх! – По лбу потекли щекотные струйки. Не желая отвлекаться, он мотал головой, чтобы защитить глаза от едкого пота.

В сенцах гавкнула и тут же притихла Квитка, размашисто хлопнула дверь и послышались бодрые возгласы, которые сопровождают почти каждую мужскую встречу, однако увлекшийся колкой Полудин ничего не слышал за треском раздираемого дубья и своими лесными уханьями. С удивлением и неудовольствием он ощутил, как кто-то бесцеремонно похлопал его по плечу.

За спиной, радостно щерясь, стоял Комендант в своей потертой, надвинутой на самые глаза фуражечке.

– Привет трудовому народу!

Полудин утопил колун в дубовой теснине, смахнул рукавом пот и протянул Коменданту горячую руку.

– Как охота? – задал накатанный вопрос Славка.

– Так себе. Пара крякашей…

– Что-то слабовато.

– Охота на охоту не приходится.

– И то верно! – согласился Комендант, поглядывая на темную горку разделанного дубья. – Всех уток не перестреляешь, всех баб не перетопчешь!

– Но к этому надо стремиться! – возразил Полудин словами Полковника.

– Молодец! – захохотал Комендант. – Правильно говоришь. Курить есть?

– С прошлой осени бросил.

– Тоже правильно! – похвалил Комендант. – Кто не курит и не пьет, тот здоровеньким умрет. Тогда я у Петровича стрельну. Значит, в Теплой заводи охотились?

– Как всегда.

Комендант пощупал мелкоячеистую сеть, свисающую с обшарпанной, с пробитым дном лодки:

– Хорошая. Китайская.

И с безразличием, показавшимся Полудину наигранным, сообщил:

– Там, на Теплой, какой-то белый орел летает.

– Орел? – переспросил Полудин, изучая лицо Коменданта. – Какой еще орел? Ястреб?

– Может, и ястреб, – согласился Комендант. – Ты чего одним клином работаешь? Вбил бы пару. С разных сторон.

Но Полудин уже не думал ни о каких клиньях.

– И кто же видел этого ор… ястреба?

– Ванюшка, сынулька мой, – спокойно сказал Комендант, завладевая колуном. – Дай-ка я вдарю! Ванюшка с дедом Семеном на щучьем икромёте был. Видал… – Комендант легонько, словно играючи, взмахнул тупоносым колуном, и жилистый кряж с хрустом развалился.

«Да-а! – восхитился про себя Полудин. – Однако, на любого умельца найдется умелец!»

Терпеливо переждал, когда Славка окончательно расправится с чурбаном, и, покусывая губы, спросил:

– И откуда же взялся такой ястреб?

– А хрен его знает! – пробормотал Комендант, хищно прицеливаясь к другому чурбачку. – Мутация. Все на этом свете перемешалось. А Ванюшка-то! Ванюшка! – заговорил он с восхищением. – Прямо-таки загорелся. Пристал: «Возьми у кого-нибудь ружьецо! Стрельну я этого белого орла…»

– И что? Взял? – заволновался Полудин.

– Не дают. Боятся – пропью! – усмехнувшись, с обескураживающей откровенностью признался Комендант. – И Ванюшке не дают. Мал еще…

– Ну зачем белый ястреб твоему Ванюшке! – с чувством воскликнул Полудин. Понимал, что не то говорит, и все же, понуждая себя, продолжал говорить: – Летал бы себе да летал. Такой красавец! Ворон, что ли, мальцу для пустой стрельбы не хватает?

– Об этом Ванюшку спроси!—отмахнулся Комендант.

– Ванюшка Ванюшкой, а вот ты сам рассуди: убьет он этого ястреба… – Полудин, избегая произнести «князь», маскировал редкостную птицу другими словами. – Положим, убьет он этого… белого ястреба, а дальше что?

– Что дальше? – спросил себя Комендант, старательно устанавливая чурбачок.– Чучело можно сделать!

– Чучело? – удивился Полудин и, пожав плечами, спросил: – И где у вас тут найдутся мастера чучела мастерить?

– Найдутся! – убежденно сказал Комендант. – Хоть бы я смастерю. Экая невидаль! Мне бы только ваты побольше да ниток суровых.

– А ну-ка давай колун! – рассердился Полудин и тут же, понимая, что может выглядеть нелепо, постарался перевести раздражение в шутку: – Не отнимай у меня работу, а то Петрович не поднесет.

– Поднесет! Куда он, на хрен, денется… – засмеялся Комендант, расставаясь с колуном. Быстренько, приседая, заложил грудь березовыми дровами, подпер верхнее полено небритым подбородком и потопал в избу.

Затрещало в печи. Лисий хвост пламени выметнулся из черного зева и, пропылив искрой, спрятался в печной норе. Не дожидаясь, когда подойдет мятуха со свининой, Петрович, погремев в шкафу, достал шведский филейный нож с лазерной заточкой и сосредоточенно, любуясь лезвием – даже многозначительно показал Славке, мол, погляди, какой у меня нож! – начал резать холодные закуски. Комендант покружил коршуном возле обеденного стола, очистил пару луковиц, насыпал соли в чашку и, высунувшись в дверь, позвал Полудина.

Полковник профессионально, почти не глядя, наполнил рюмки и, мечтательно вздохнув, поцеловал водочную этикетку с изображением молодой графини Уваровой. Славка весело гоготнул.

– За что пьем? – строго спросил Полковник, поглядывая куда-то вверх, на потолок. Казалось, в его душе вызревает какой-то необыкновенный тост.

И вдруг прозвучало неожиданно:

– За моего соседа! Славку!

Комендант дернулся, словно подстреленный:

– Я-то при чем?

Полковник уставился на свою замершую в воздухе рюмку:

– Понимаю, скромность украшает человека. Однако будем рассуждать трезво. Пока что трезво. Кто дважды за зиму сбрасывал снег с моей крыши? Кто поправил забор? Заделал дырку в сарае? Славик, не трепыхайся! Семь месяцев пограничной службы! Ежегодно! Начиная с осени… Так, сосед? Пьем за тебя!

Комендант, улыбаясь, широко открыл рот и вылил туда водку, словно в воронку. Посопел, поморщился, сунул луковицу в соль, отломил черного пахучего хлебца.

Полыхнуло по жилам. Какая-то теплая волна в полном согласии с душевным состоянием подхватила Полудина и медленно понесла вдоль узнаваемых берегов. Надеясь на свои силы, он не сопротивлялся вольному течению, только спрашивал с замиранием сердца: куда же я? И, поддерживая начавшийся разговор об охоте и охотниках, мысленно с радостным волнением всматривался в повороты лесной реки…

Заговорили о Ерофеиче, потом перешли на его племянника Лёшку, и Полудин, не удержавшись, спросил:

– Кажется, у Ерофеича и внучка есть?

Комендант безразлично кивнул, а Полковник, глядя задумчиво, в себя, улыбнулся, и Полудин догадался, что Петрович сейчас во всех внешних подробностях представляет Варвару, и даже нахмурился, ревнуя к образу, к которому прикасались, как ему казалось, бесцеремонно.

– Есть такая… – медленно, продолжая видеть Варвару, сказал Полковник. – Разведёнка! – Подумал еще и, скривив губы, добавил: – Обожглась на молоке, теперь на воду дует. Характерец! Вся в деда…

«Хороша Маша, да не наша!» – догадался Полудин и, повеселев, попросил:

– Давай, Петрович, «Отраду»!

Полковник уже примерялся к какой-то песне, шевелил двоящиеся в своем движении гитарные струны.

– «Отраду»! – качнувшись на стуле, поддержал Комендант. – Ну? «Ж-живет моя отра-ада…»

– Как скажете! – усмехнулся Полковник. – Хоть «Отраду», хоть отраву.

Спели «Отраду». Комендант зажмурил глаза в нескрываемой сладкой муке, восхищенно грохнул кулаком по столу:

– Й-эх!

Постучав, вошла Фиса, жена Коменданта, в замызганной телогрейке, простоволосая, держа в руке трехлитровую банку с молоком.

– Гуляете? – невесело спросила Фиса.

– Не говори под руку! – вскричал Комендант и торопливо, облив пальцы, проглотил очередную «соточку».

– Утрешнего принесла! – Фиса поставила банку на лавку, провела рукой по влажным, словно обданным росой волосам.

Полковник, настроенный на большое компанейское гулянье, пригласил Фису к столу, та, поглядывая на разлюли-малину муженька, поначалу отнекивалась, но потом, сдавшись, сняла стеганую телогрейку со следами навоза, стала худенькой, подобранной, как девчонка, и, смущенно взглянув на свои нечистые боты, присела с краешка стола, поближе к двери. Получилось так, что она оказалась рядом с Полковником, который сразу же захорохорился; присутствие любой женщины словно добавляло радужных перьев в петушиный хвост Петровича. После двух рюмок, выпитых с мучительной тягучестью, Фиса разрумянилась и стала выглядеть еще моложе. Комендант, приглядевшись к жене, смягчил свой непримиримо-жесткий взгляд.

– Послушай, Фиса! – задумчиво сказал Полудин. – Ты когда-нибудь слышала эту песню? «На серебряной реке…»

– «На златом песочке…» – легко продолжила Фиса. – Как не помнить! Еще покойная бабушка певала. Ей барин даже сарафан и полушалок за песни подарил.

– Напой! – проникновенно попросил Полудин. – Я как-то слышал песню, да вот мелодию забыл.

Женщина, словно дожидаясь разрешения, взглянула на мужа. Комендант, бессильно раскинув крылья, уткнулся взлохмаченной головой в ребровину стола.

Фиса помолчала, собираясь. Попыталась улыбнуться, однако улыбка получилась вымученной – казалось, ее впереди дожидается подневольная работа.

Полудину стало неловко за свою просьбу.

Фиса потупила глаза и негромко запела…

Перед глазами Полудина стояла синеглазая Варвара.

Фиса пела недолго. Песня грустно оборвалась.

– Что-то не поется.

Комендант оторвал от стола неприкаянную голову, удивленно разлепил глаза:

– Фиска, ты, что ли, пела? А я думал – радиво. – И, раздражаясь, забормотал: – Князь! Из грязи в князи. Н-ненавижу!

– Ну вот! – с печальной обреченностью сказала Фиса. – Как напьется, так и полезло: «ненавижу!», «зарежу!». И кого он резать собирается, одному Господу известно.

– Зар-режу! – с пугающей уверенностью проговорил Комендант.

Полковник быстренько взял филейный нож, лежащий неподалеку от Славки, и стал без особой нужды – закуски на столе хватало – резать вязкий колбасный сыр.

Всем, за исключением Славки, стало неловко. Полудин спросил:

– Как там, на улице? Дождь не кончился?

– Стихает, – сказала Фиса. – Весенний дожжи-чок кстати. Сразу травка ожила! – Она потянулась через стол, потрепала поникшего мужа за плечо. – Слав, вставай! Домой пойдем.

– Не лезь! – вскинулся Комендант. – Дай с людьми посидеть. На твое рыло я еще нагляжусь.

– Мне что, Ванюшку позвать? – неожиданно пригрозила Фиса. – Может, ты и его не послушаешься?

– Ванюшку послушаюсь, тебя – нет. Ты чего от меня отсела?

– Ревнует. Ну и чудо в перьях! – покачала головой Фиса.

– Н-ненавижу! – с чувством промычал Комендант.

Дверь скрипнула. В проём бочком просунулся мальчик лет двенадцати, загорелый, в больших, не по росту, охотничьих сапогах. Сразу пахнуло дождевой сырью, свежей травой и чем-то особенным, принесенным с Озера, – цветущим ивняком и пряным ароматом рыбы. Приглядевшись, Полудин увидел на красных руках мальчика блестки рыбьей чешуи.

– Пап, пойдем домой! – смущаясь и все же одолевая робость при посторонних, сказал мальчик.

– Я? Домой? – вдруг заторопился Комендант. – Где моя фуражка?

Комендант попытался, не вставая, вытащить фуражку из-под себя – не получилось. Догадался встать.

Полковник выгреб из вазы горсть дешевых леденцовых конфет:

– Эй, пернатый! Возьми гостинчик!

– Да не возьмет он! – уверенно сказала Фиса и сама, не глядя, привычным движением, каким брала за молоко мелкие деньги, взяла из руки Полковника цветастые, с хвостиками леденцы. Сунула в полуоторванный карман телогрейки. – Дикарь какой-то! Все ребята как ребята, а этот не рушной. Ой не рушной!..

Провожая соседей, Полудин, раздетый, размягченный, вышел в коридор и, видя перед собой вихрастую голову Ванюшки, не удержался и ласково провел рукой. Мальчик съежился и заторопился. В два больших шага Полудин догнал его и, наклонившись, сказал так, чтобы слышал только Ванюшка:

– Ты моего ястребиного князя не трогай. Хорошо?

Глаза у мальчика блеснули живо, как у молодого слётка, он бросил на Полудина цепкий взгляд и, кажется, все понял.

Полудин и Полковник снова сели за прореженный после ухода гостей стол. Петрович почему-то не спешил убрать лишние рюмки. Перед недопитой рюмкой Фисы лежал кусок ржаного хлеба с колбасной нарезью, а на Славкиной неухоженной тарелке дожидался очередного тоста пупырчатый соленый огурец с воткнутой вилкой. Казалось, гости ушли ненадолго и вот-вот появятся в дверях.

Полковник задумчиво, припадая к грифу ухом, пощипал золотистые струны, налил себе и Полудину по полной, привычно потянулся к Славкиной рюмке, но в последний момент сообразил, что Коменданта нет, отсунул стеклянный ствол в сторону и с наигранной бодростью провозгласил:

– Ну, за крепость руки!

Разговор не вязался. Обвядшие после зазимья струны не распевались.

– Кажется, печка прогорела, – помолчав, сказал Полковник и, уронив табуретку, на которой недавно сидела Фиса, присадисто выбрался из-за стола, гремел железной заслонкой, разгребал кочергой осевший жар, подбрасывал, задевая верхние кирпичи, древесное новьё, которое, вспыхнув, разразилось беспорядочной пальбой.

Река, несшая Полудина, замедлила ход, заходила медленными кругами у внезапно возникшей запруды, и нужен был новый валовой приток полой воды, который смял бы и унес недолговечный затор.

И это случилось.

В коридоре громко залаяла Квитка, зазвенело и с веселой стукотней покатилось пустое ведро, заговорил на разные голоса человек с самим собой.

Дверь отворилась с широким размахом, и в темном проеме с гармоникой наперекос, с влажно сияющими глазами появился Абориген в прозрачном, как парниковое укрытье, плаще. Бодрым движением головы Абориген откинул капюшонистый плащ и заиграл сразу же, с порога:

– Ты сама ко мне ходила, В подворотню лазила. Всех курей передавила, Поросенка сглазила.

Абориген пел, притопывая. И не было на его довольном лице и тени сомнения, что он мог появиться в чужой избе некстати.

Непрочную земляную запруду прорвало. Лесная река стремительно ринулась вперед, наверстывая то время, которое она потеряла на запруде.

– «Русского»! – вскричал Полунин, вставая. – С выходом! – Развел вольготно руками, выпятил грудь колесом и поплыл вкруговую, дробно притопывая.

На шумных деревенских свадьбах Полудин не раз видел, как отплясывали подвыпившие мужики, но сам он не решался вступить в круг, то ли боясь своей неловкости, то ли в силу солидности, которая порою оказывалась капризнее возраста. То, что он видел, хранилось до поры в его памяти, но теперь воображаемое, памятное было решительно отброшено, словно временный дождевик, и Полудин, сорвавшийся с житейской привязи, ходил легко и свободно, придумывая казавшиеся ему уместными коленца. Он шевелил плечами, делал вид, что в отчаянном порыве засучивает рукава, козырем, подбоченясь, шел навстречу изнемогающему Аборигену, но, судя по выражению глаз, видел перед собой не лихого гармониста, а ту, которая, сдержанно улыбаясь, плыла ему навстречу в красном оборчатом сарафане.

– Жги! – кричал Абориген и, кособочась, еще сильнее нажимал на клавиши гармоники.

Полковник, не утерпев, по-тетеревиному раздвинул застоявшиеся крылья и, пощелкивая, пошел по утолоченным доскам.

Половицы уже не выпевали черемуховыми соловьями, не скрипели скучновато, как луговой дергач, – они, подчиняясь пляске, отзывались на каждое движение ноги согласными звуками.

– Давай! На полную катушку! – подначивал Абориген и временами, давая продых плясунам, вворачивал новую частушку:

– Ходи, лавка, ходи, печь, Ходи, потолочина! Как у нашего Ивана Изба разворочена!

Завертело, закружило Полудина. В одну однообразную линию слились весенние берега. И все же он продолжал ощущать под собой уверенное, слабо откликающееся на верховую окружь движение речного материка.

Зазвенела в паутинном шкафу посуда. Рюмки на столе, поплясывая, стали сближаться – еще несколько увесистых плясовых притопов, и рюмки чокнулись весело, словно их сблизили чьи-то невидимые руки.

Вытирая потные лбы, гармонист и плясуны бессильно плюхались на стулья возле стола, выпивали и, немного передохнув, ничего не. говоря друг другу, а только задорно переглянувшись, вновь сходились на избяном «пятачке».

– На Мичкору! – вскричал Полудин, продолжая отжигать коленца.

– Дождь! – пощелкивая пальцами, напомнил Полковник.

– Нет дождя! – подал голос Абориген. – Развиднелось! – И тут же, ощерившись, выдал прибаутку:– Развиднелось! Развиднелось! Хорошо пилось и елось!

– На Мичкору! – забывая себя, отчаянно прокричал Полудин. – Сарынь на кичку!

– На кичку! – не понимая последних слов, но полностью доверяясь Полудину, поддержал Абориген.

Сунули ноги во что попало, в какую-то заношенную резиновую обувь, похватали с вешалки, обрывая петли, старые плащи и, толкаясь в дверях, вывалились единым кучным зарядом в тихую, пахнущую сырой хвоей ночь.

Небо действительно развиднелось: темные тучи растащило, и в синих промоинах, то бледнея, то наливаясь спелой желтизной, бродила луна. Вдали, на бесконечных окских лугах, неутомимо скрипели дергачи, и чирок тонким умоляющим голоском зазывал чирушку.

Полуночники обогнули беляковский огород, на месте которого когда-то была усадьба Поэта, и по песчаной сочащейся дорожке вышли к свежей кирпичной кладке, символически обозначившей старый фундамент. По дороге молчали. Присев на холодные кирпичи, некоторое время говорили шепотом.

Перед глазами в обрамлении кустов и низкорослых вязов светилось озерцо Мичкора. Правый, притопленный берег Мичкоры заливал поблескивающими рукавами широкое пространство, испещренное круговинами ивняка и шиповника.

Полудин огляделся и, становясь, как обычно, сосредоточенно-задумчивым, разлил недопитую дома бутылку по рюмкам.

– За… – Полудин назвал известное всему миру имя Поэта.

Выпили, чокнувшись, – как за живого. Глаза Полудина засветились – он словно вспомнил себя недавнего, во время искрометной пляски.

– «Коробочку»! – громко и уверенно попросил Полудин.

Абориген как будто ждал команды: его пальцы уже нетерпеливо перебирали перламутровые пуговицы.

Во всю ширь развернулась певучая русская гармоника.

Выди, выди в рожь высокую! Там до ночки погожу, А завижу черноокую, Все товары разложу.

Пытаясь петь и приплясывать одновременно, Абориген поскользнулся и упал. Но и лежа он умудрялся играть. Над Аборигеном мерцали вечные звезды.

Ястребиный князь сушился неподалеку от своего гнезда. Распустив волглые крылья веером, он ворошил клювом перья, вытягивал шею, прислушиваясь к срывающимся с листьев каплям, и по привычке издавал гортанные звуки «гинг-гинг». Сытая ястребиха дремала в своем черном лохматом гнезде на свежей подстилке, завернув голову под крыло, и эти звуки, с которыми ястребиный князь приносил очередную добычу, не вызывали у нее желания вылететь навстречу своему белокрылому самцу, а только приносили успокоение, особенно сладостное на заре, когда ястреба обычно спят. Но попавший под дождь ястребиный князь не мог успокоиться до тех пор, пока не провянут и не обретут полётную легкость его крылья. Сжимая сосновый сук приемными когтями, ястребиный князь ощущал робкое тепло, которое пробивалось с востока, и продолжал неустанно теребить перья.

Молодая самка, свернувшаяся в гнезде, была во многом неопытна и доверяла своему матерому чеглику, который раньше ее догадывался об опасности и предупреждал строгими криками.

Этой весною по прилете ястребиха хотела остаться на старом месте, подновив гнездо, но бдительный чеглик, обследовав ближнее краснолесье, основательно потревоженное лесорубами, забеспокоился и увел свою самку в боровую крепь. Там они подобрали высокую сосну с хорошим приствольным суком и соорудили на нем из мелких сучьев новое гнездо.

Однажды, когда ястребиный князь проводил время в кормных местах, к его гнезду подлетел чисторябый чеглик-утятник, подыскивающий себе брачную пару, и попытался отбить ястребиху. Самка отталкивала крыльями непрошеного ухажера, клевала в голову, но одинокий чеглик не сдавался: отдохнув поблизости и поправив взъерошенные перья, он с резким криком мчался к ястребихе.

Возвращающийся с добычей ястребиный князь, не долетев до своей сосны, бросил мертвую горлинку и яростно накинулся на пришлого чеглика. Мощно ударил в самое темя, железной хваткой вцепился в шею и, не отпуская, свалился вместе с соперником на загаженный погадками приствольный круг…

Проглянули первые лучи, еще слабые, бьющие вскользь, но настоящее, прицельное тепло шло следом, и ястребиный князь, торопя высыхание, стал обираться живее и чаще кивать остроклювой головой, словно отбивал поклоны восходящему солнцу.

Здесь, в лесу, все казалось ястребиному князю одушевленным, пусть затаившимся до поры, но живым: темно-зеленые крылья елей напоминали ему огромных птиц из породы ястребиных, темные, в зеленоватых нашлепках, сучья неоперившегося дуба походили на лапы глухаря-мошника, рыжие муравейники казались замершими ежами, и даже лупоглазые, с красной обводкой, ягоды бересклета казались глазами спрятавшихся в кустах тетеревов. Однако ястребиный князь не пытался каким-то намеренным движением пробудить таящийся мир, и его реакция была сродни зверю, оставляющему в покое оцепеневшую жертву.

Ощутив желанную легкость в крыльях, ястребиный князь наконец оставил свой насест и торопливыми махами поплыл к весеннему Озеру.

По берегам, припорошенным туманом, радостно журчали зарянки, пробовал свою голосистую флейту черный дрозд. Над дымящейся стремниной блеяли бекасы, однако поредевшая утва, напуганная вчерашней пальбой, глухо таилась в протопленных мелочах. Лишь изредка слышалось сдержанное жваканье селезней и скрипучий отклик крякуш.

Человеческие засидки, похожие на большие птичьи гнезда, по всем приметам, пустовали, и лишь две темные лодки – раковины с нахохленными людьми – говорили о тихой рыбачьей охоте.

Князя тянуло к Теплой заводи, где он недавно наблюдал плавающую возле колышка утку. Князь без труда отличал здоровую птицу от больной, нестреляную дичь от беспомощных подранков, но то, что он увидел вчера, не только удивило его, но и странным образом обеспокоило: утка как будто плавала свободно, тараторила на редкость живо, стараясь притянуть к себе нарядных самцов, но, отдаляясь от колышка, напоминающего обычную рыбачью вешку, вдруг наталкивалась на какое-то препятствие, вставала на дыбки, напряженно вытягивала шею и, беспомощно повозив ногами, возвращалась назад. Совместив воедино беспомощное трепыханье утки и легкое, похожее на отклик поплавка, движение колышка, ястребиный князь понял, что открыто плавающая птица не свободна. Утка не только не взлетала, но и в случае опасности не могла даже спрятаться в ближних камышах. Но это открытие едва ли обеспокоило бы князя, если бы оно не напомнило о далеком прошлом. И охотничьи выстрелы, похожие на раскаты грома, тоже отозвались в нем, казалось бы, забытым беспокойством.

…Это было очень давно, когда князь из желторотого гнездаря быстро превращался в живого слётка с крепнущими маховыми крыльями. Он уже перелетал с ветки на ветку, зорко приглядывался к малым вороватым птицам и однажды, спрятавшись в зеленой завехе, сумел удачно закогтить зазевавшегося воробья.

Ястреб и ястребиха по привычке кормили слётков, словно беспомощных гнездарей. Но в отличие от гнездарей, которые, насытившись, поворачивались к своим кормильцам хвостами, слётки ели помногу и каждый прилет родителей встречали широко открытыми ртами и янтарно светящимися глазами. Не дожидаясь, когда ястреб и ястребиха разорвут для них на кусочки парную дичь, они сами пускали в ход острый клюв и цепкие когти.

Все чаще и чаще взрослеющие ястребки оказывались голодными и в поисках добычи оставляли знакомую сосну с осиротелым гнездом.

Как-то в июльскую пору разразился обломной дождь с сильной грозой и молнией, превратившей глубокую ночь в причудливые осколки дня. Порыв ураганного ветра обломал верхушку отчей сосны, разметал гнездо, к которому, ища спасения, жалось ястребиное семейство. Испуганные птицы сорвались с насиженных сучьев и помчались к светлеющей просеке.

Впервые ястребиный князь улетел так далеко. Клокоча от волнения и оскальзываясь, он старался укрепиться на дубовом суку. При очередной вспышке неба он разглядел просторное, запорошенное старыми сухими листьями дупло и метнулся туда.

Доживающий свое старый дуб согревал ястребиного князя остатним теплом.

Гром, ослабевая, уходил к Мичкоре, за Галямин бор, и князь, поозиравшись, заснул.

В благодатной тиши, наступившей после ливня и грома, спалось глубоко и сладко. Когда проходивший мимо охотник легонько, щупающе дотронулся до неподвижной птицы, ястребиный князь лениво высвободил голову из-под крыла и, не поднимая бледных плёнчатых век, открыл рот в ожидании пищи. Быстрыми уверенными движениями охотник извлек ничего не понимающего слётка из дупла, сложил ему крылья и сунул в пустую сумку, хранящую запах лесной и болотной дичи. Привычный запах немного успокоил слётка, но с каждым шагом ощущение неволи нарастало, и князь, повозившись в теснине, напряженно затих.

Белоголовый мальчик в коротких сползающих порточках, сопровождающий отца, весело закричал и, шлепая босыми ногами, побежал вперед по раскисшей песочной дороге к двухэтажному барскому дому, расточая новость каждому встречному:

– Мы с тятькой белого ястребка пымали!

Не дожидаясь солидно шагающего отца, мальчик вбежал по скрипучим ступенькам на второй этаж и, унимая дыхание, вежливо приоткрыл дверь в кабинет, пахнущий старыми книгами, ружейным маслом и валерьяной.

– Батюшка! Батюшка! – делая одновременно радостные и пугливые глаза, быстро заговорил мальчик. – Тятька в дупле такого ястреба пымал! Щас увидишь!..

Старик с глубокими скорбными глазами, теребя узкую бородку, поднялся из-за стола, заваленного бумагой.

– Садись! – сипло сказал старик переминающемуся с ноги на ногу мальчику. – Хочешь пряник?

Мальчик согласно шмыгнул носом.

Предупреждающе кашлянув, в кабинет вошел охотник, прижимая к груди взъерошенного ястребка.

Старик улыбнулся и, оправляя подол замашной рубашки, подошел ближе.

– Исхудал, бедняга! – Старик зорко, по-охотничьи, приглядывался к птице. – Надо бы нателить! – И, взглянув в смеющиеся глаза охотника, спросил: – Где ты отыскал такой экземпляр?

Охотник умел охотиться, но, в отличие от своих собратьев, не научился говорить помногу. Зато мальчик расцветил историю такими подробностями, что старик превратился в слух. Улучив момент, отец украдкой небольно придавил ногу сына разношенным лаптем – мальчик все понял и на полуслове замолчал.

Жёлтым, прокуренным пальцем, похожим на сучок, старик приманчиво поводил возле головы слётка. Ястребиный князь живо встрепенулся и клюнул.

– Молодец! – поморщившись, сказал старик. – Хорошо бы его навадить на птицу!

Охотник закутал князя в рядно и отнес в сарай, где стояла большая клетка с насестом. Посадив ястребка в клетку, охотник ушел за кормом. Без человека князь оживился и, пробуя прочность, стал пощипывать деревянные перегородки.

Вернулся охотник, поставил в клетку корытце со свежей водой и неторопливо, следя за птицей, стал подбрасывать кусочки парного мяса. Мясо было непривычным для князя, без перьев. Вытягивая шею, он поглядывал на пищу и, несмотря на голод, есть не стал. Отвернулся от охотника и, пригнувшись, неловко взлетел на шесток, потоптался и вскоре застыл в голодной дреме, приподняв сжатую в кулачок левую ногу.

– Ничего… – спокойно сказал охотник. – Голод не тетка.

Подремав в полумраке, ястребиный князь слетел с непривычно гладкого насеста и с жадностью набросился на подвядшие кусочки телятины.

Когда князь достаточно нагулял тело и его перья с заморами обрели здоровый блеск, охотник привязал птицу за суконную, плотно облегающую голень ногавку к дубовой колодке. Почуяв свободу, князь размашисто метнулся к солнечному окошку сарая, но, отброшенный тугой, как тетива, привязью, упал на земляной пол. Еще не догадываясь о причине своей неудачи, князь перебрал запыленные перья, помахал крыльями на земле и сделал новую попытку взлететь. Охотник поглядывал на отчаянные рывки князя и успокаивающе посвистывал. Этот тонкий протяжный свист сопровождал каждый приход человека с едой. Князю уже не давали, как это было в первый раз, мягкую, без костей, телятину. Ему скармливали воробьев и голубей, и князю доставляло большое удовольствие ощипывать перья.

Однажды, изрядно поморив князя голодом, охотник привязал вялую птицу к кожаной перчатке, надетой на правую руку. Отпущенный слёток по привычке метнулся в сторону, осел в воздухе и приземлился. Выждав, когда взъерошенная птица успокоится, охотник привлек внимание князя знакомым свистом и, помедлив, показал вкусную приваду – голову дикого голубя. Делая глотающие движения, князь долго посматривал на приближающуюся к нему приваду и наконец, не выдержав, неуклюже взгромоздился на правую руку охотника. Наевшись, князь некоторое время посидел на руке охотника, вкрадчиво царапая перчатку. Охотник ласково погладил белые перья.

Иногда рядом с охотником появлялся старик с узкой бородкой, живо поглядывал на делающегося ручным князя и, заражаясь играми с ловчей птицей, сам подкидывал приваду, которую князь хватал на лету.

– Думаю, он будет хорошо брать птицу из-под Раппо! – сказал старик. – Уезжать надо… Жаль, что не дождусь этих охот.

Охотник начал выносить князя на волю и притравливать им привязанных птиц. Голодный князь сваливался с добычей в сладко пахнущие бурьяны, на теплую шелковистую траву. Тут же, не мешкая, подбегал охотник и, решительно отняв помятую птицу, начинал кормить ловца с руки. Постепенно князь научился оставлять охотнику добычу. Он знал, что после удачного взлета не останется голодным.

Месяца через два охотник отправился с князем на просяное жнивье, и князь из-под сеттера Раппо сумел взять десятка три жирных перепелок. Дворовые девки и бабы, которым доводилось сушить и солить добычу, подзадоривали охотника:

– Чего одних перепелок травишь? Пора бы и на зайца перейтить.

Охотник нисколько не сомневался, что со временем князь сумеет заполевать и большого зверя.

Однако манящим надеждам не суждено было осуществиться. Ранней осенью, когда стали отлетать ласточки и по ярко-синему небу, путаясь и обрываясь, потянулась «богородицына пряжа» – обильные тенетники, охотник отправился в пойменные луга. Сеттер, почуяв птицу, как всегда, вставал свечкой, охотник уверенно приближался к таящейся дичи, и зоркий ястреб, сорвавшийся с плеча, которое ему нравилось своей устойчивостью больше, чем быстро устающая рука, брал вдогон то тяжелого дупеля, то вальдшнепа…

В тот день молодая ястребиха сорвалась с одинокого дуба и, сделав несколько взмахов, поплыла над отдыхающим после очередного слёта князем. Она издала тихий грудной клекот, который не мог расслышать человек, но князь уловил предназначенный только ему зов и, не помня себя, отчаянно взмыл вверх и стал догонять ястребиху.

Молодая ястребиха как будто была под стать знакомому охотнику с его нехитрой привадой: она порой нарочито замедляла свой полет, но когда чеглик с азартно горящими глазами приближался, всполошенно махала светло-рябыми крыльями и немного отдалялась. Она словно испытывала терпение чеглика и, поняв, что он уже не отстанет, смирила свой убегающий полет и стала играть с ним. Летя в волнующей близости, они то устремлялись ввысь, то стремительно падали вниз и, не коснувшись земли, соединялись в едином полете.

Получилось так, что несколькими взмахами вольного крыла князь навсегда перечеркнул недавний плен с подневольной охотой.

С приманившей его ястребихой князь откочевал в дальние места, в глухие боровые крепи, где свил множество гнезд, выкормил несчетное количество птенцов, не похожих на него ни внешним обличьем, ни характером. Охотники, видевшие князя, обычно принимали его за белого орла, луня или поседевшего от старости ястреба, но редко кто мог угадать природную суть необыкновенной птицы.

Казалось, он навсегда забыл родные муромские леса, но несколько лет тому назад какой-то щемящий зов, сродни тоске, заставил его оставить далекое кочевье и прилететь в разгар водополья к лесному озеру, быстро мелеющей Оке и руинам барской усадьбы на берегу Мичкоры.

Кто-то с настойчивой заботой потрепал Полудина за плечо и явственно сказал: «Пора!» Прикосновенье было очень знакомым, и мужской голос принадлежал какому-то близкому человеку, то ли покойному отцу, то ли старшему брату, жившему в Сибири, то ли, воспринимаемый отстраненно, самому Полудину, но, как бы то ни было, зов звучал настойчиво и действовал освежающе, словно струйка холодной воды, вылитая спящему за шиворот.

Полудин, лежащий навзничь, широко открыл глаза, с удивлением увидел незнакомый потолок – ровно подогнанные желтые доски с волнистыми срезами сучков и застывшими каплями янтарной смолки, – вспомнил вчерашний бурный день, завершившийся походом на Мичкору, легко улыбнулся и, не ощущая за собой никакой вины – все случилось так, как и должно было случиться, – блаженно, до хруста в костях потянулся на своем диване и, освобождаясь ото сна, некоторое время лежал в полной недвижности, прислушиваясь к сонным руладам Полковника и беспокойному, с частыми вздохами, бормотанью Аборигена.

Стараясь не потревожить спящих, Полудин неторопливо оделся. Стряхивая остатки сна, помахал руками, словно птица крыльями, собирающаяся вот-вот взлететь, и, осторожно ступая по половицам, готовым заскрипеть, подошел к закрытой внутренней двери, на которой висела большая цветная фотография голой женщины в кипени цветов и ярко-зеленых листьев, потянул скобу на себя.

Дверь растяжисто зевнула.

Полковник разлепил глаза, приподнялся и спросил сиплым, застоявшимся голосом:

– Уже встал? В такую-то рань?

– Какая рань! – сказал Полудин. – Скоро полдень.

– Будешь лечиться?

– Обойдусь чайком. Пока вы дрыхнете, дойду до Озера.

– Ну-ну… – безразлично сказал Полковник и уронил голову на подушку.

Полудин вскипятил воды и, приладив осколок зеркала на солнечном подоконнике, начал выбривать посеребренную щетину. Тискал пальцами лицо, приглаживал прическу, даже с интересом взглянул на флакон французского одеколона. Казалось, он собирается не на охоту, а с юношеским тщанием готовится к любовному свиданию. Без особого удовольствия, скорее по привычке, попил крепкого чая, раздумывая, куда ему пойти сначала: на Озеро или на кордон, к Ерофеичу?

Среди сваленного грудой охотничьего снаряжения нашел свою сумку, патронташ и, перебирая гладкие тяжеленькие патроны, вдруг вспомнил, как когда-то отец, желая сделать из него настоящего охотника-следопыта, а не просто азартного стрелка, выдавал только по одному патрону. Полудин подумал и, желая испытать себя, сунул в карман патрон четвертого калибра.

Прежде чем выйти из избы, он, по русскому обычаю, присел. Потом, нагнувшись под притолокой, вышел в коридор, отвязал Квитку, прикорнувшую возле миски с молоком, и с чувством душевного облегчения выбрался из полумрака на светлую волю.

От нагретой земли шел струйчатый пар. На оконечьях темно-зеленых еловых лап сверкали бисеринки. Птичий хор заполонил омытый дождем весенний лес, и в этом несмолкаемом переливчатом журчанье невозможно было различить отдельную трель овсянки, теньканье пеночки, нежный зазывной голосок малиновки… И только кукушка-горюнья, отсчитывающая годы, выделялась среди широкого радостного распева.

То и дело останавливаясь, Полудин склонялся над красно-синими колокольчиками медуницы, в которых работали своими хоботками сосредоточенные пчелы, вглядывался в еще зеленые бубенцы ландышей, удивлялся желтоглазой, с длинными лиловатыми ресничками, сон-траве… В какой-то момент он забывал о цели своего похода, и только ружье, оттягивающее правое плечо, иногда задевающее стволами ветки, напоминало ему о таинственном и пока неуловимом ястребином князе.

На свороте к кордону, обозначенном косой тропкой, Полудин остановился, подумал и все же, не желая изменять выстраданному охотничьему желанию, продолжил свое движение к Озеру.

Чем ближе он подходил к Озеру, тем навязчивее и острее делалось ощущение, что за ним кто-то следит пристальными лесными глазами. Не выдержав, Полудин оборачивался, вглядывался в лиственные мелочи с ельником, в широкие стволы деревьев, способные укрыть человека, но никого не видел.

Когда впереди показались синие просветы, говорящие о близости большой воды, и навстречу пахнуло запахом тины и свежей рыбы, Полудин, опережая события, загнал в ствол единственный патрон с крупной дробью и, держа ружье на весу, пошел дальше.

И вдруг окаменел, не в силах шагнуть. Чуткая Квитка тоже замерла на месте, поглядывая, как и охотник, вверх.

Метрах в пятидесяти на матерой сосне, открыв крылья теплу, идущему от Озера, сидел ястребиный князь.

Князь не увидел охотника, но почувствовал его взгляд, настойчивый, прицельный. Забеспокоившись, он стал торопливо переступать лапами на суку, готовясь, обманывая человека, камнем свалиться вниз и, не долетев до земли, метнуться в сторону…

Брать птицу на мушку не было времени. Охотник торопливо передернул затвор и ударил не целясь, с поводком. Полудину показалось, что в последний миг его несильно подтолкнули в плечо.

Сквозь быстро тающий дым он увидел, как белым скособоченным парашютом падает большая птица, и, оглянувшись, заметил, как в заросли малинника юркнул человечек в лаптях.

Услужливая Квитка, скульнув, метнулась к ястребу. Понимая, что даже раненый князь не по силам притравленному к малой дичи спаниелю, Полудин крикнул:

– Тубо! Фу!

Князь упал на землю, подпрыгнул и, волоча крыло, попытался скрыться в мелятнике. Полудин закинул «ижевку» за спину и, еще раз предупредив Квитку, подбежал к ястребу.

Горячась, он попытался схватить князя так, как берут обычно не в меру драчливого петуха, но князь, угадав движение, быстро вцепился в правую руку. Полудин попытался освободиться от захвата левой рукой, но и эта рука была тут же схвачена когтистой лапой.

Охотника сковали живыми наручниками.

Впервые за долгие годы ястребиный князь так остро почувствовал человека, большого, теплого, с тяжелым запахом пота, говорящим о сильном волнении, ощутил его пальцы, пахнущие порохом и ружейным маслом, и эта роковая встреча смутно напомнила о том времени, когда князь, будучи ловчим слётком, сидел на руке барского охотника.

Поддаваясь смуте ощущений, князь чуть-чуть разжал погрузившиеся в человеческую плоть когти.

Полудин не заметил ослабления…

И все же князь не мог довериться новому человеку. Приглядываясь к сощуренным от боли глазам охотника, он беспокойно вертел белесым, закаменевшим от старости клювом. И по этим ищущим движениям, яро загорающимся глазам Полудин понял, что князь в любое мгновенье может ударить в лицо. Опережая удар, Полудин опустил живые наручники к коленям и крепко прижал к животу встрепенувшуюся птицу. Князь клюнул пуговицу, похожую на человеческий глаз, попробовал на прочность плотную куртку и, чувствуя, что на его движения человек не отзывается болью, притих.

Полудин, желая освободиться, шевельнул сложенными крест-накрест руками и ощутил такой ответный жим, что вскрикнул от боли. Кривя лицо, он оглянулся по сторонам и понял, что помощи ждать неоткуда. Нужно было собраться с силами и идти в деревню.

И он, сгибаясь, вымучивая окровавленные руки, пошел по знакомой рыжей тропе, взъерошенной его следами. Князь был тяжелым, съезжал с рук, причиняя новую боль. Приходилось останавливаться, подтягивать кверху немеющие руки, отклоняясь корпусом – Полудин по-прежнему остерегался коварного удара в лицо, – и, немного передохнув, идти вперед. К этим когтям, впившимся в руки, он как будто привык. Прежняя острая боль сменилась жжением и легким зудом. Но тяжелеющий с каждым шагом князь и ружье, бестолково прыгающее за плечами, тревожили более всего.

Со лба, устремляясь в глаза, потек едкий пот. Полудин тряс головой, морщился и, стараясь смахнуть беспокоящие капли, по-мальчишески дул снизу вверх через оттопыренную губу.

Он всматривался в туманную даль тропки, оглядывался, надеясь, что, на его счастье, подвернется какой-нибудь рыболов или охотник. Но было безлюдно, и каким-то вещим чувством, которое посещает человека в минуту особой опасности, Полудин понял, что надеяться ему не на что, – скованный ястребиными наручниками, он должен был проделать свой путь в одиночку.

Мучительно хотелось сойти с торной тропы и, выигрывая время, махнуть наискосок, однако глубокий мох, ямины и поваленные сухие сосны не сулили ничего хорошего. Поразмыслив, Полудин решил не рисковать.

Чтобы лучше сосредоточиться, он стал считать свои шаги, ориентироваться на какую-нибудь лесную вешку: вот пройду сто, двести шагов, доберусь до дуба-раскоряки, до молодой, золотисто распушившейся березки…

Иногда казалось; что куда спокойнее смотреть себе под ноги, чем напряженно, до рези в глазах, вглядываться в медленно подступающие дали.

Где-то невдалеке торжествующе, горласто прокричал петух.

«Еще немного!» – подумал Полудин.

Показался крытый серой щепой сарай Полковника.

Было такое ощущение, что руки вот-вот оторвутся и он бессильно повалится на схватившую его мертвой хваткой птицу.

Князь окаменело затих – казалось, и он дожидается развязки.

Подлечившийся Полковник сидел возле избы на лавочке и, щурясь от яркого солнца, умиротворенно покуривал.

Полудин сделал несколько ватных шагов и устало прислонился к забору.

Полковник, приглядываясь, встал:

– Ты что, домашнего гуся заполевал?

Полудин молчал. Бледное, сведенное мукой лицо говорило, что ему не до шуток. Полковник засуетился:

– Витёк! Ты где? Давай сюда!

И сам торопливо бросился к изнемогающему от боли и ноши Полудину:

– Ястреб? Да я ему сейчас шею сверну!

– Нет! – осадил Полудин Полковника. – Приговоренного к смерти дважды не вешают. Пускай живет.

– Витёк! – беспомощно заорал Полковник. – Кончай выпивать!

В дверном проеме появился краснолицый, торопливо жующий Абориген. Витёк бегло взглянул на Полудина с ястребом и сразу все понял. Не растерявшись, чему-то улыбаясь, он стал уверенно командовать:

– Петрович, давай мешок! Можно старую шапку!

– Кожаные перчатки! Хоть шоферские!

– Одеколону! Лучше водки!

Завязав на голове князя мешковину, Абориген со знанием дела принялся за ястребиные когти: сначала он отогнул два передних, приёмных, вкогтившихся особенно глубоко, потом занялся коренными задними; когда главные когти были высвобождены, остальные, более слабые, отпали без особого труда.

Кровь ястребиного князя смешалась на изодранных руках Полудина с его собственной кровью – казалось, ястреб и человек скрепили свой союз братской клятвой.

…Полудин смазал стволы «Пордэя» кровью раненой птицы, и старинное ружье обрело прежнюю убойную силу и точность.

Абориген выстругал из полена легкие лубки, наложил их на поврежденную кость ястреба, плотно забинтовал и, чтобы тот, беспокоясь, не навредил себе, опутал оба крыла. Птицу поместили в чулан, закрыли окно занавеской: в темноте ястреб держался смирнее, дольше спал. Когда раны на крыле и голени зажили, Абориген, исполняющий при ястребе роль врача и кормильца, отпустил князя на волю…

Полудин, радостно оживленный, с перебинтованными руками, вскоре побывал на лесном кордоне, в избушке Ерофеича. О чем говорили Полудин с Варварой, оставшись наедине, лишь им одним ведомо. После они встречались на Озере, близ июньских, выметавших усатые колосья, хлебов…

Знает только ночь глубокая, Как поладили они. Распрямись ты, рожь высокая, Тайну свято сохрани!..

2005 г.