И хотя мне хотелось поговорить о конкурсе, а ответила, что наш старый рояль не настроен, но Тристен решительно направился к нему, пройдя мимо мольберта и даже не обратив внимания на портрет. Инструмент, на котором мы с мамой складывали всякое барахло, точно магнит притянул его к себе.

— Джилл, это же старинный «Стэйнуэй», — сказал он, бросив свою сумку на пол, и убрал со стула стопку журналов.

— Хороший? — поинтересовалась я, следуя за ним. Проходя мимо мольберта, я спрятала свою работу, повернув ее лицом к стене.

— О, да. — Тристен поднял крышку, обнажив клавиши, которые не видели света уже несколько лет. — У меня дома тоже «Стэйнуэй». Миньон. Есть что-то в этих древних инструментах… — Он вопросительно посмотрел на меня, уже коснувшись пальцем клавиши. — Можно?

— Да, — сказала я, вспомнив ту прекрасную мелодию, которую слышала на компьютере. — Хочу еще раз послушать, как ты играешь.

У Тристена изогнулись брови.

— Еще раз?

Я осознала, что проговорилась, и лицо мое вспыхнуло.

— Я слышала запись у тебя на «МайСпейсе», — призналась я.

— Правда? — На его губах обозначилась улыбка. Та же самая улыбка, которую я видела в первый день этого учебного года в кабинете химии, когда Тристен подумал, что я за ним наблюдаю. — Слышала?

— Я… То есть Бекка открыла твою страницу. — Я свалила все на подругу, снова краснея.

— Ах да, Бекка. — Улыбка его угасла, и он повернулся к роялю.

Я вдруг вспомнила, что она начала рассказывать о том, как виделась с Тристеном прошлым летом. Но не закончила. Что тогда между ними произошло?

— Посмотрим, на что годится этот заброшенный инструмент, — сказал Тристен, меняя тему, и уселся за рояль.

Я стояла посреди комнаты, единственная слушательница, и чувствовала себя крайне неловко. Я ждала, когда Тристен заиграет ту чудесную мелодию, которую я слышала прежде. Чего я не предполагала, так это того, что Тристен так сильно преобразится.

Он закрыл глаза, поднял руки над клавиатурой, напряг пальцы. И когда заиграл, легко ударяя по клавишам, извлекая из них нежную мелодию, показалось, что он здоровался с инструментом, предлагал ему свою дружбу. Мне стало ясно — он очень необычный человек, и все, что он делает, похоже на… волшебство.

Рояль был явно не настроен, некоторые ноты звучали диссонансом даже на мой невзыскательный слух, но почему-то это не имело никакого значения. Я завороженно слушала, а Тристен играл невообразимо грустную, красивую мелодию. Даже фальшивые ноты не портили ее — он как шеф-повар добавлял горькие травы в сладкое блюдо, чтобы создать совершенный вкус.

Как под гипнозом я подходила все ближе, и мрачная мелодия, которую играл Тристен, зазвучала с какой-то полной безнадегой, руки его сместились в левую часть клавиатуры, плечи напряглись. Но сам он был расслаблен, лицо казалось умиротворенным.

Он выглядел божественно, просто божественно.

Бекка права. Тристен действительно красавчик. Но когда он сидит у рояля и играет, его можно назвать только «божественный». Не «милый», не «привлекательный», и даже не «красивый». Во время игры его внутренняя сила становится мощнее, «ослепительнее».

Я подошла ближе, но Тристен уже заканчивал эту горько-сладкую композицию, в которой чувствовались уверенность и мощь, такие же, как в его походке или жестах. Пальцы уже скакали по клавиатуре, крещендо ускоряюсь и становилось громче, грохотала в толстых оштукатуренных стенах нашей гостиной, он начал стучать по клавишам, играя захватывающе и яростно. Это было мощнее бури, разыгравшейся несколько дней назад.

Когда я уже думала, что Тристену ничего больше не выжать из нашего старого рояля, что композиция почти закончилась, с довольным и даже каким-то блаженным лицом он провел пальцами по клавишам и полностью смазал концовку. И я едва не вскрикнула от ужаса, словно этим можно было как-то спасти испорченное впечатление. Но Тристен… улыбнулся.

Я была просто ошарашена. Я никогда не видела, чтобы человек радовался, испортив что-то. Особенно когда это что-то было столь прекрасным.

А потом он повернулся ко мне, открыл глаза, и я увидела синяк и — отблеск того мрака, в котором родилась эта композиция.

— Тристен… супер!.. — Я не знала, что тут еще можно сказать. Ни о музыке, ни о том, что я увидела у него в глазах. — Супер!

Тристен, похоже, воспринял это как комплимент.

— Спасибо. — А еще он кивнул в направлении мольберта: — Твоя работа мне тоже понравилась.

Я снова почувствовала, как щеки покраснели, и бросила взгляд на портрет, который я наскоро попыталась спрятать, придвинув к стене.

— Я думала, ты не видел.

— Сходство очень точное, — прокомментировал Тристен, и я поняла, что он снова надо мной смеется. — По крайней мере, очень на тебя похоже, хотя я успел взглянуть на него только мельком, прежде чем ты его развернула.

Так, значит, он и это заметил. Мои щеки стали совсем пунцовыми.

— Он еще не закончен.

Меня смутило то, что он заметил мою попытку спрятать картину, но еще я поняла, насколько бледны мои попытки творчества в сравнении с даром Тристена. Никто никогда не подумал бы глумиться над тем, что он только что сыграл, никто не сказал бы ему, что тут «не отражена сущность автора». Я его едва знала, но, когда слышала его игру, понимала, что вижу его самого. Даже то, что он скрывает ото всех.

Я снова смущенно уставилась на мольберт.

Так вот чего не хватает в моей работе! В глазах! Тьмы, которая, я знаю, проскальзывает иногда. Но ее просто не могло быть на прошлогоднем портрете, его сняли еще до того, как убили отца… еще до того, как на меня стала наваливаться настоящая чернота, когда я узнала, что отец меня обокрал.

Не думаю, что кому-то было бы интересно увидеть ее в картине? Мою потерю и мою злость… они отвратительны. Разве нет? Это та часть меня, которую надо не только скрывать, от нее надо избавиться.

— Джилл. — Голос Тристена вернул меня к реальности. Он встал и вышел из-за рояля.

Я повернулась к нему, беспокойно убрала за ухо прядь волос и, к удивлению своему, заметила, что, пока я смотрела на картину, он снова стал серьезным.

— Да?

— Об искусстве хватит, — сказал он, направляясь ко мне. — Посмотрим на ящик.