Прошел месяц – четыре получки. Пятнадцать долларов в неделю.

Я так и не привык к Коротышке Нэйлору. А Коротышка Нэйлор, если уж на то пошло, так и не привык ко мне. Я с ним не мог разговаривать, но и он со мной не мог. Он не из тех, кто любезничает: здрасьте, мол, ну как поживаете? Кивнет, и все. Обсуждать положение рыбоконсервной промышленности или мировой политики тоже не станет. Слишком холоден. Он держал меня на расстоянии. Не давал мне забыть, что я – просто рабочая сила. Я уже и так это знал, вовсе не нужно тыкать меня носом.

Близилось окончание скумбриевого сезона. Наступил день, когда мы закончили маркировку двухтонной партии. Появился Коротышка Нэйлор с карандашом и какой-то разнарядкой. Всю скумбрию уложили в коробки, коробки надписали и подготовили к отправке. В доках уже стоял сухогруз, готовый доставить рыбу в Германию – на оптовый рынок в Берлин.

Коротышка распорядился вывезти партию в доки. Когда конвейер остановился, я смахнул пот и, придав лицу выражение терпимости и добродушия, подошел к Коротышке и хлопнул его по спине.

– Ну, как ситуация с консервированием, Нэйлор? – спросил я. – Какую конкуренцию составляют нам эти норвежцы?

Тот отмахнулся:

– Иди возьми себе тележку и марш работать.

– Суровый хозяин, – не унимался я. – Вы – суровый хозяин, Нэйлор.

Я уже отошел шагов на десять, когда он позвал меня по имени. Я вернулся.

– Ты ведь знаешь, как с ручной тележкой управляться?

Я об этом не думал. Я даже не знал, что ручные тележки называются ручными тележками. Ну разумеется, я не умею управляться с ручной тележкой. Я ведь писатель. Разумеется, не знаю. Я расхохотался и подтянул штаны.

– Очень смешно! Знаю ли я, как управляться с ручной тележкой? И вы меня об этом еще спрашиваете! Х-ха. Знаю ли я, как управляться с ручной тележкой!

– Если не знаешь, так и скажи. Не надо передо мной тут дурака валять.

Я покачал головой и уставился в пол.

– Знаю ли я, как управляться с ручной тележкой! И вы меня еще спрашиваете!

– Так ты знаешь или нет?

– Ваш вопрос патентованно абсурден даже на поверхности. Знаю ли я, как управляться с ручной тележкой! Разумеется, я знаю, как управляться с ручной тележкой. Естественно!

Рот его скривился крысиным хвостиком.

– И где же это ты научился управляться с ручной тележкой?

Я обратился к цеху вообще:

– Теперь он хочет узнать, где я обращался с ручной тележкой! Нет, вы только представьте себе! Ему хочется знать, где я научился управляться с ручной тележкой.

– Ладно, мы тратим время. Где? Я спрашиваю, где?

Я выстрелил в него:

– В доках. На нефтебазе. Я там стивидорил.

– Ты – стивидор? – Он расхохотался.

Как я его ненавидел. Имбецил. Придурок, пес, крыса, скунс. Скунсорожая крыса. Что он понимает? Это ложь – да. Но что он в ней смыслит? Он – эта крыса – без единой унции культуры, да он, наверное, ни одной книжки в жизни не прочел. Господи ты боже мой! Да что он понимает хоть в чем-нибудь вообще? И вот еще что. Он в придачу и коротышка, беззубая, пропитанная табачной жвачкой пасть, а глаза – как у вареной крысы.

– Ну что ж, – произнес я, – смотрю я на вас, Сэйлор, или Тэйлор, или Нэйлор, или как там вас, к чертовой матери, зовут, в этой вонючей дыре, мне абсолютно надристать; и если мой угол зрения совершенно не опустился, то вы не такой уж и крупный парень, черт возьми, Сэйлор, или Бэйлор, или Нэйлор, или как там вас, к дьяволу, зовут.

Грязное слово – слишком грязное, чтобы его здесь повторять, – просочилось сквозь его скривившиеся губы. Он почиркал в разнарядке, непонятно зачем изображая неизвестно что, но это явно было какой-то формой лицемерия, уловкой, всплывшей из глубин его липовой душонки; он чиркал, будто крыса, некультурная крыса, и я ненавидел его так, что готов был откусить ему палец и выплюнуть ему же в харю. Вы только посмотрите на него! Эта крыса царапает свои крысячьи загогулины своими крысиными лапками на клочке бумаги, будто на куске сыра, грызун, свинья, крыса помойная, портовая крыса. Но почему же он ничего не отвечает? Ха. Да потому что наконец во мне он нашел достойного противника, потому что он беспомощен перед теми, кто лучше его.

Я кивнул на штабель коробок со скумбрией.

– Я вижу, это барахло направляется в Германию.

– Не шутишь? – Он по-прежнему чиркал в разнарядке.

Я не дрогнул под его неуклюжей попыткой сарказма. Острота не нашла во мне мишени. Вместо этого я погрузился в серьезное молчание.

– Скажите, Нэйлор, или Бэйлор, или как вас там, – что вы думаете о современной Германии? Вы согласны с Weltanschauung'ом Гитлера?

Никакой реакции. Ни слова – только чирканье по бумаге. Вы спросите почему? Да потому, что Weltanschauungдля него – это чересчур! Это чересчур для любой крысы. Weltanschauungсбило его с толку, ошеломило его. Первый и последний раз в жизни услышал он, как произносится это слово. Он сунул карандаш в карман и заглянул мне через плечо. Чтобы разглядеть там что-то, ему потребовалось привстать на цыпочки – настолько нелепым карликом он был.

– Мануэль! – крикнул он. – Эй, Мануэль! Поди-ка сюда на минутку!

Мануэль направился к нам – перепуганный, спотыкаясь: обычно Коротышка никого не звал по имени, если не собирался увольнять. Мануэлю было лет тридцать – вечно голодное лицо, скулы выпирают куриными яйцами. У лотка он работал прямо напротив меня. Я, бывало, часто на него смотрел: у него были огромные лошадиные зубы, белые как молоко, но уж слишком большие для такого лица. Верхней губы не хватало их прикрыть. Глядя на него, я думал только о зубах, ни о чем больше не мог.

– Мануэль, покажи вот этому приятелю, как управляться с ручной тележкой.

Я перебил:

– Это едва ли необходимо, Мануэль. Но в данных обстоятельствах командует здесь он, а приказ, как говорится, есть приказ.

Однако Мануэль был на стороне Коротышки.

– Пойдем, – сказал он. – Покажу.

Он увел меня, а из пасти Коротышки снова сочились грязные слова, теперь уже вполне разборчивые.

– Это меня забавляет, – сказал я. – Смешно, знаешь ли. Сейчас расхохочусь. Какой трус.

– Я покажу. Пошли. Приказ босса.

– Босс – недоумок. У него дементия прэкокс.

– Нет-нет! Приказ босса. Пошли.

– Весьма забавно, однако несколько отдает макабром – прямо по Краффт-Эбингу.

– Приказ босса. Я-то что?

Мы зашли в кладовую, где хранили тележки, и вытянули себе по одной. Мануэль вытолкал свою на пустую середину. Я последовал за ним. Довольно несложно. Так вот что называют «ручными тележками». Когда я был совсем пацаном, мы их называли тачками. Ручной тележкой управлять может любой, у кого обе руки целы. Волосы на затылке у Мануэля походили на шерсть черной кошки, побритой ржавым мясницким тесаком. Голова напоминала утес, постриженный вручную. На седалище робы красовалась огромная заплата из белой холстины. Отвратительно пришита, будто он вдевал веревку в заколку для волос. Каблуки он сносил до самого мокрого пола, а к подошвам гвоздями прибил новые, из раскисшего картона. Выглядел он таким нищим, что я рассвирепел. Я знал множество бедняков, но не настолько же.

– Послушай, – обратился к нему я. – Господи, сколько ж ты зарабатываешь?

Так же, как и я. Двадцать пять центов в час.

Он посмотрел мне прямо в глаза: высокий худой мужик смотрел на меня сверху, еще чуть-чуть – и развалится на куски, глубокими темными, честными глазами, но полными подозрения. В них сквозила та же пришибленность и тоска, что у большинства мексиканских крестьян. Он спросил:

– Тебе нравится на консервной фабрике?

– Она меня развлекает. Есть свои моменты.

– Мне нравится. Очень нравится.

– А чего ты себе новые башмаки не купишь?

– Не по карману.

– А жена есть?

Он кивнул быстро и жестко – мол, хорошо, когда жена есть.

– А дети?

Детей иметь тоже оказалось хорошо. У него их трое, поскольку он показал мне три скрюченных пальца и осклабился.

– Так как же, к чертовой матери, ты жить умудряешься на четвертак в час?

Этого он не знал. Господи ты боже мой – не знает, а умудряется. Он приложил ладонь ко лбу и безнадежно пожал плечами. Живут же, не шибко хорошо, но дни идут один за другим, а они еще не померли.

– А почему ты больше денег не попросишь? Он яростно задергал головой:

– Уволят.

– Ты знаешь, что ты такое? – спросил я. Нет. Не знает.

– Ты дурак. Простой дурацкий дурак, и тебя ничего не извиняет. Ты только посмотри на себя! Ты принадлежишь к династии рабов. Пята правящего класса бьет тебе по яйцам. Почему ты не почувствуешь себя мужчиной и не выйдешь на забастовку?

– Забастовка – нет. Нет-нет. Уволят.

– Дурак ты. Чертов остолоп. Посмотри на себя! Да у тебя даже пары приличных башмаков нет. А на робу свою посмотри! Ей-богу, ты даже на вид голоден. Ты есть хочешь?

Он не ответил.

– Отвечай мне, дурак! Ты жрать хочешь?

– Не голодный.

– Грязный врун.

Взгляд его упал на башмаки, и он, волоча ноги, отошел. Он изучал свою обувь, пока мы толкали тачки. Потом посмотрел на мои ботинки – уж мои-то были всяко лучше. Казалось, он счастлив, что у меня ботинки – лучше некуда. Он заглянул мне в лицо и улыбнулся. Я рассвирепел. Толку-то этому радоваться? Мне хотелось заехать ему по физиономии.

– Ничего, – сказал он. – Сколько заплатил?

– Пасть заткни.

Мы тащились дальше, он впереди, я следом. Я сразу так разозлился, что рот закрыть не мог:

– Вот дурак! Ленивый дурак, все тебе laissezfairel.Разгроми это заведение к черту, потребуй своих прав! Башмаков потребуй! Молока! Погляди на себя! Как болван, как зэк! Где твое молоко? Почему ты не заорешь, чтоб тебе молока принесли?

Пальцами он стиснул рукоятки тележки. В темном горле клокотала ярость. Мне показалось, я перегнул палку. Может, мы сейчас подеремся. Но дело оказалось не в этом.

– Тише! – прошипел он. – Уволят!

Однако в цеху было слишком шумно: визжали колеса, и громыхали коробки, – а Коротышка Нэйлор сверял цифры у ворот в ста футах от нас и ничего не слышал. И, увидев, насколько это безопасно, я решил, что сказал еще не все.

– А твои жена и дети? Эти милые малютки? Потребуй молока! Подумай – они умирают с голоду, пока малыши богатеев купаются в галлонах молока! В галлонах! Почему так должно быть? Ты что – не мужчина, как остальные мужики? Или ты – дурак, недоумок, чудовищная насмешка над достоинством, кое является первородным антецедентом человека? Ты меня слушаешь? Или ты отвратил свои уши потому, что правда жалит их, а ты слишком слаб и боишься стать кем-то другим, нежели аблятивный абсолют, династия рабов? Династия рабов! Династия рабов! Ты хочешь быть династией рабов! Ты любишь категорический императив! Ты не хочешь молока, тебе подавай ипохондрию! Ты – шлюха, распутница, сутенер, блядь современного Капитализма! Меня от тебя так тошнит, что сейчас вырвет.

– Ага, – ответил он. – Блевать ты можешь. Ты не писатель. Ты просто блевота.

– Я постоянно пишу. Моя голова плавает в переоцениваемой фантасмагории фраз.

– Ба! Да меня от тебя тоже тошнит.

– Сам ты ба! Бробдиньягский мужлан!

Он начал составлять коробки на свою тележку. Ставя каждую, он крякал, так высоко они стояли и так трудно было до них дотянуться. Предполагалось, что это он мне так показывает. Разве босс не сказал смотреть? Вот я и смотрю. Коротышка разве не босс? Вот я и выполняю приказы. Глаза его сверкали гневом.

– Подходи! Работай!

– Не смей со мной разговаривать, капиталистический пролетарский буржуа.

Каждая коробка весила пятьдесят фунтов. Он складывал их по десять, одну на другую. Затем всовывал нос тачки под нижнюю и зажимал ее захватами, укрепленными на раме. Никогда не видел я таких тележек. Тачки я, конечно, видел, но без захватов.

– И вновь Прогресс поднимает свою прекрасную голову. Новая техника утверждается даже в простой тачке.

– Стой тихо и смотри.

Рывком он оторвал штабель от пола и удержал его в равновесии на колесах. Рукоятки тачки были у него на уровне плеч. Вот в чем весь трюк. Я знал, что у меня так ни за что не получится. Он повез груз к воротам цеха. Однако, если он мог сделать это, он, мексиканец, человек, вне всякого сомнения, не прочитавший за всю жизнь ни единой книги, никогда не слыхавший даже о переоценке ценностей, то чем я хуже? Он, этот простой пеон, навалил на тачку десять коробок.

Так что ж ты, Артуро? Ты позволишь ему себя обставить? Нет – тысячу раз нет! Десять коробок. Хорошо. А я нагружу двенадцать. Я подкатил тележку. К этому времени Мануэль уже вернулся за следующей партией.

– Слишком много, – сказал он.

– Заткнись.

Я подтолкнул тележку к штабелю и раскрыл захваты. Это должно было произойти. Слишком тяжело. Я знал, что так и случится. Не было смысла пытаться его перещеголять, я все время это знал и все-таки пытался. Раздался треск и грохот. Штабель рухнул, как башня. Коробки разлетелись по всему полу. Верхняя раскололась. Из нее повыскакивали овальные банки, перепуганными щенками разбегаясь по углам.

– Слишком много! – закричал Мануэль. – Говорю тебе. Слишком много, черт возьми.

Я обернулся и завопил:

– Заткнешь ты свою поганую мексиканскую пасть, ты, проклятый крест мексиканский, холуйствующий буржуазный пролетарский капиталист, или нет?!

Развалившийся штабель мешал остальным грузчикам. Те обруливали его, пиная попадавшиеся под ноги банки. Я опустился на колени и собрал их. Омерзительно: я, белый человек, на коленях собираю банки с рыбой, а вокруг твердо стоят на ногах все эти иностранцы.

Довольно скоро Коротышка Нэйлор засек, что произошло. Мигом подскочил.

– Я думал, ты умеешь управляться с ручной тележкой?

Я встал.

– Это не ручные тележки. Это тележки с захватами.

– Не спорь со мной. Убери за собой эту гадость.

– Несчастные случаи и будут случаться, Нэйлор. Рим не сразу строился. В «Так говорил Заратустра» есть одна старая поговорка…

Он замахал руками.

– Да ради всего святого, ну его к черту! Попробуй еще раз. Но теперь не грузи так много. Попробуй по пять коробок, пока не привыкнешь.

Я пожал плечами. Ну что можно сделать в этом рассаднике глупости? Остается только крепиться, быть мужественным, верить в присущую человеку порядочность и не терять веры в реальность прогресса.

– Вы – начальник, – сказал я. – А я – писатель, как вы знаете. Без квалификации я…

– Ну тебя к черту! Я все про это знаю! Все знают, что ты писатель, все. Но окажи мне любезность, будь добр? – Он почти умолял. – Попробуй отвезти пять коробок, а? Только пять. Не шесть, не семь. Всего пять. Ты это ради меня сделаешь? Не напрягайся. Мне не нужен самоубийца. Пять коробок за один раз.

Он ушел. Тихие слова катались в его дыхании – непристойности, предназначавшиеся мне. Так вот оно, значит, как! Я показал его удалявшейся спине длинный нос. Я презирал его: ничтожный человечишка, олух с ограниченным словарным запасом, неспособный выразить даже собственные мысли, хоть и мерзкие, кроме как низкопробным посредством грязного языка. Крыса. Он – крыса. Гадкая, злоязыкая крыса, ничего не знающая о WeltanschauungyeГитлера.

Нассать на него!

Я снова принялся подбирать рассыпанные банки. Когда все было собрано, я решил найти себе другую тележку. В одном углу я нашел непохожую на остальные – на четырех колесах, что-то вроде фургончика с железным языком. Она была очень легкой, с широкой плоской поверхностью. Я подтащил ее туда, где остальные парни грузили свои ручные тележки. Она вызвала сенсацию. На нее смотрели так, будто никогда не видели раньше, что-то восклицали по-испански. Мануэль с отвращением почесал голову.

– Что ты теперь делаешь?

Я подтянул тележку на исходную позицию.

– Тебе этого не понять – ты инструмент буржуазии.

И я нагрузил ее. Не пятью коробками. Не десятью. И не двенадцатью. Составляя на платформу коробки, я осознал, какие возможности открываются перед таким типом тележки. Когда я наконец остановился, на борту их было уже тридцать четыре.

Тридцать четыре на пятьдесят? Сколько это будет? Я извлек свою записную книжку с карандашом и прикинул. Семнадцать сотен фунтов. А семнадцать сот на десять будет семнадцать тысяч фунтов. Семнадцать тысяч фунтов – это восемь с половиной тонн. Восемь с половиной тонн в час значит восемьдесят пять тонн в день. Восемьдесят пять тонн в день – пятьсот девяносто пять тонн в неделю. Пятьсот девяносто пять тонн в неделю – тридцать тысяч девятьсот сорок тонн в год. С такой скоростью я мог бы перевозить тридцать тысяч девятьсот сорок тонн в год. Подумать только! А остальные таскают всего по каких-то пятьсот фунтов за ходку.

– Дорогу!

Все расступились, и я начал тянуть. Груз сдвигался туго. Я тянул назад, лицом к тележке. Перемещался я медленно, поскольку ноги скользили по мокрому полу. Груз мой попал в самый эпицентр всего, прямо в проход, по которому бегали другие грузчики, что вызвало легкое смятение – но не очень сильное – как на пути туда, так и на пути обратно. Наконец вся работа замерла. Все тележки скопились в середине цеха, будто уличная пробка в центре города. Вскоре прибежал Коротышка Нэйлор. Я тянул изо всех сил, пыхтя и поскальзываясь, на каждый шаг вперед приходилось два шага назад. Но виноват был не я. Виноват пол: слишком скользкий.

– Что здесь, к чертовой матери, происходит? – заорал Коротышка.

Я расслабился, чтобы минутку передохнуть. Он шлепнул себя ладонью по лбу и покачал головой:

– А сейчас ты что делаешь?

– Перевожу коробки.

– Убирай ее с прохода! Ты что – не видишь, вся работа из-за тебя стоит?

– Но посмотрите только на этот груз! Семнадцать сотен фунтов!

– Убирай с дороги!

– Это более чем в три раза больше…

– Я сказал, убирай ее с дороги!

Придурок. Ну что я мог сделать в подобных обстоятельствах?

***

Остаток дня я возил по пять коробок на двухколесной тачке. Весьма неприятная работа. Единственный белый человек, единственный американец – и перевозит вдвое меньше иностранцев. Нужно было что-то с этим делать. Парни ничего не говорили, но каждый скалился, проезжая мимо меня и моего жалкого груза в пять коробок.

Наконец я отыскал выход. Рабочий Оркиза стянул коробку с верхушки штабеля, и целая стена ослабла. С воплем предупреждения я подскочил к штабелю и подпер его плечом. Делать это было необязательно, но я удерживал всю стену собственным телом, лицо у меня багровело, а стена грозила обрушиться прямо на меня. Парни скоренько разобрали штабель. После я схватился за плечо, постанывая сквозь стиснутые зубы. Шатаясь, отошел от штабеля, еле передвигая ноги.

– С тобой все в порядке? – спрашивали они.

– Пустяки, – улыбался я. – Не беспокойтесь, ребята. Мне кажется, я вывихнул плечо, но все в норме. Пускай вас это не тревожит.

Поэтому теперь, когда я с вывихнутым плечом, чего им скалиться над моим грузом в пять коробок.

В тот вечер мы работали до семи. Мешал туман. Я задержался еще на несколько минут. Медлил намеренно. Я хотел увидеться с Коротышкой Нэйлором наедине. Мне нужно было обсудить с ним несколько вопросов. Когда остальные ушли и фабрика опустела, на нее навалилось странное приятное одиночество. Я пошел к кабинету Коротышки. Дверь была отворена. Он мыл руки в крепком мыльном порошке, наполовину щелоке. Воняло ужасно. Коротышка выглядел частью этого странного громадного одиночества консервной фабрики, он принадлежал ей, будто потолочная балка. На какой-то миг он показался мне печальным и мягким человеком, отягощенным многими хлопотами, как я, как любой другой. В тот вечерний час, когда фабрика поставила его лицом к лицу с огромным одиночеством, он казался мне довольно неплохим, в сущности, парнем. Но мне покоя не давала одна мысль. Я постучал. Он обернулся.

– Здорово. Ну что там у тебя?

– Ничего особенного, – ответил я. – Мне просто хотелось узнать вашу точку зрения по одному вопросу.

– Ну, давай выкладывай. В чем дело?

– Один вопросик, который я пытался с вами обсудить сегодня чуть ранее.

Он вытирал руки черным от грязи полотенцем.

– Не помню. Что там было такое?

– Сегодня вы отнеслись к нему весьма невежливо, – сказал я. – Возможно, вам вовсе не захочется его обсуждать.

– О, – улыбнулся он. – Ну ты же понимаешь, как бывает, когда человек занят. Конечно, я его с тобой обсужу. В чем беда?

– В Weltanschauung' eГитлера. Каково ваше мнение о Weltanschauung'eГитлера.

– Это еще что такое?

– WeltanschauungГитлера.

– Чего Гитлера? Вельтан… чего?

– WeltanschauungГитлера.

– Это еще что такое? «Вольтаншаунг»? Тут ты меня поймал, парень. Я даже не знаю, что это значит.

Я присвистнул и попятился.

– Боже мой! – воскликнул я. – Не говорите мне, что вы даже не знаете, что это означает!

Он покачал головой и улыбнулся. Ему это не важно; не так важно, как вытереть руки, например. Он совершенно не стыдился своего невежества – его оно совсем не шокировало. Вообще-то выглядел он весьма довольным. Я зацокал языком и попятился к двери, безнадежно улыбаясь. Это уже почти чересчур. Ну что поделаешь с таким невеждой?

– Ну что ж, если вы не знаете, что ж, тогда, наверное, не знаете, и я полагаю, нет смысла пытаться это обсуждать, если вы не знаете, ну и, это самое, похоже, вы действительно не знаете, поэтому, ну, это, спокойной ночи, раз вы не знаете. Спокойной ночи. Увидимся утром.

Он так удивился, что встал, забыв вытереть руки, и воскликнул:

– Эй! Так тебе чего надо было?

Но меня уже и след простыл – я спешил сквозь тьму громадного склада, и только эхо его голоса догоняло меня. На выходе я миновал сырой и тесный цех, куда с судов сваливали скумбрию. Но сегодня вечером скумбрии там не было, сезон только что закончился, и вместо скумбрии лежал тунец – первый настоящий тунец, которого я увидел в таком количестве: весь пол в тунце, тысячи рыбин разбросаны по подстилке грязного льда, их белые трупные брюшки слепо лыбятся в полутьму.

Некоторые еще шевелились. Слышались спорадические шлепки хвостов. Вот прямо передо мной дернулся плавник рыбины, скорее живой, нежели мертвой. Я вытянул ее изо льда. Она была смертельно холодна и все еще дрыгалась. Я дотащил ее, насколько мог, иногда волоча по полу, до разделочного стола, на котором завтра тетки ее оприходуют, и взгромоздил наверх. Огромная рыбина, весу в ней, наверное, фунтов сто, просто чудище иного мира – а силы в теле оставалось еще много, из глаза, в который впился крючок, потоком текла кровь. Сильный, как здоровенный мужик, тунец ненавидел меня и пытался сорваться со стола. Я сдернул с доски разделочный нож и приставил его к белым пульсирующим жабрам.

– Ты – чудовище! – сказал я. – Ты – черное чудовище! Как пишется слово Weltanschauung! Ну, давай – по буквам!

Но тунец был рыбиной из чужого мира; он по буквам не умел. Лучше всего у него получалось драться за свою жизнь, но даже для такой борьбы он слишком устал. Но и в таком состоянии он едва не сбежал. Я оглушил его кулаком. Затем скользнул лезвием ему под жабры, развлекаясь тем, как беспомощно он ловит пастью воздух, и отрезал ему голову.

– Когда я спросил, как пишется Weltanschauung, я не шутил!

Я столкнул труп назад к его товарищам на льду.

– Непослушание означает смерть.

Ответа не последовало, если не считать слабых шлепков где-то в черноте. Я вытер руки о джутовый мешок и вышел на улицу.