Изнанка миров

Фарб Антон Моисеевич

Авторская переработка мифа об Агасфере, где акцент смещен с бессмертия главного героя на его неприкаянность, неспособность обрести покой ни в одном из миров. Действие разворачивается в девяти параллельных мирах, построенных на различных архетипах фэнтези, научной фантастики, мифологии и кинематографа.

 

Нифльхейм

В Нифльхейме шел снег. Крупные лохматые снежинки кружились в морозном воздухе, медленно опускаясь на город и покрывая пушистым ковром узкие улочки и островерхие черепичные крыши. Город спал. В домах не горели окна, на широких мостовых и в извилистых переулках не было никакого движения, и даже тоненькие столбики дыма из печных труб казались нарисованными на ночном небе. Единственным, что оживляло эту картину, были крупные хлопья снега…

Я встряхнул тяжелый стеклянный шар, утопив миниатюрный Нифльхейм в снежном буране, и поставил его обратно на полку между Асгардом и Муспельхеймом, навсегда заключенными в плен из горного хрусталя. Когда видишь такое, поневоле задумываешься: а что, если и те миры, что мы привыкли считать настоящими, тоже стоят на полке в какой-нибудь сувенирной лавке?..

В эту маленькую и жарко протопленную лавочку я зашел просто так, из любви к неожиданным поступкам: очень уж тепло и уютно светилась ее витрина в вечернем полумраке зимних улиц. Я не собирался ничего покупать — мне надо было как-то убить полчаса до встречи с Сунильд, и я, чтобы не торчать на морозе, рассеяно бродил вдоль полок, разглядывая игрушечных мастодонтов, маленьких викингов, нэцке из моржовой кости, обтянутые кожей плоские фляги, пресс-папье и прочие бесполезные штуковины, которые должны были бы напоминать заезжему туристу о славном и сонном городе Нифльхейм.

Сегодня был мой последний день в этом мире, и, как всегда в такие дни, мной овладело то странное настроение, которое не было ни тоской расставания, ни предвкушением путешествия, а чем-то средним, грустным и радостным одновременно, и еще чуточку суетливым — все время хотелось проверить карманы, не забыл ли я чего… Такое настроение можно было бы назвать чемоданным, но чемоданов-то у меня и не было: я всегда путешествую налегке.

Вот и сейчас все мои пожитки умещались в карманах новой кожаной куртки. Бумажник, записная книжка, авторучка, складной нож, зажигалка и паспорт. Все. В бумажнике было полторы сотни крон и кредитная карточка сеннаарского банка, а в паспорте — виза в Сеннаар. Не хватало только билета на экспресс, и именно ради него я и шел на встречу с Сунильд.

Я поддернул рукав куртки и поглядел на часы. У меня было еще пятнадцать минут, и спертый воздух лавки мне уже надоел. Колокольчики над дверью прощально звякнули мне вслед.

В Нифльхейме шел снег. Он шел уже месяц, и собирался идти еще долго, погребая под высокими синеватыми сугробами мостовые и первые этажи домов. Скоро город станет приземистым, будто бы придавленным серым зимним небом, и крыши исчезнут под массивными снежными шапками, и жители перестанут ездить на санях и начнут рыть туннели сквозь снег. А потом начнутся метели, бураны и суровые морозы, город впадет в зимнюю спячку, и все это продлится целых восемь месяцев.

Радовало только одно: меня здесь уже не будет. Я поднял воротник куртки, натянул перчатки и зашагал по заснеженной улочке по направлению к Ульгу.

Морозный воздух пощипывал щеки, и ресницы моментально заиндевели от дыхания, которое превращалось в иней раньше, чем успевало стать паром. И ведь по местным меркам, это был даже еще не мороз — так, первые заморозки…

Был ранний вечер, но на улицах не было ни души. Под ногами похрупывал снег, тихо шипели газовые фонари, и высоко в фиолетовом небе висели две луны: кроваво-красный Хугин и зеленоватый Мунин. Я вспомнил, что по местным повериям ночь двойного полнолуния считается колдовской: в такую ночь на улицы выходят маньяки, а еще на такие ночи приходится пик самоубийств. Последнее, впрочем, более характерно для середины и конца зимы, когда беспросветная тоска становится невыносимой даже для местных… Я бы никогда не смог здесь жить.

Мы условились встретиться с Сунильд на горбатом мосту через Ульг. Я пришел первым; подойдя к парапету, я окинул взглядом замерзшую реку. Толстый слой льда с лиловыми прожилками был похож на мраморную плиту. Возле гранитной набережной ледяные тиски сковали засыпанную снегом баржу с углем. Над рекой было даже холодней, чем на улицах — здесь гулял резкий порывистый ветер, и от промерзшего Ульга тянуло вековечным холодом. Вдалеке, над излучиной реки, высилась обледенелая громада Чертога.

Я стащил перчатку, сгреб с парапета горсть колючего снега, подождал, пока он не станет мокрым и липким в моей ладони, а потом со всей силы швырнул этот холодный комочек в сторону Чертога.

— Так ты их не достанешь, — прозвучал за моей спиной голос Сунильд.

Я обернулся. Высокая, стройная, элегантная Сунильд всегда передвигалась бесшумно, как снежный барс. Она даже была чем-то похожа на эту большую кошку: тот же пепельный цвет волос, те же зеленые глаза, тот же хищный характер.

— Их вообще нельзя достать, — сказала она. — От них можно только убежать.

— Ты принесла? — спросил я.

Сунильд покачала головой.

— Он держит конверт при себе. Всегда. Но зато я принесла вот это.

Она вытащила из сумочки большой черный предмет. Это был увесистый парабеллум.

— Он сейчас в таверне «Фенрис». Это недалеко отсюда…

— Я знаю, — перебил я. — Зачем это? — Я поднял на ладони парабеллум.

Сунильд печально улыбнулась.

— Неужели ты думаешь, что он отдаст тебе билеты просто так? — Она сделала шаг вперед и провела рукой по моей щеке. Ладошка у нее была теплая и ласковая. — Это наш с тобой шанс, любимый. Нам нельзя его упустить. — Зеленые глаза Сунильд смотрели на меня с надеждой.

Я молча засунул парабеллум в карман.

— На вокзале, — сказала она. — Я буду ждать тебя там.

У входа в таверну мерз мастодонт, запряженный в волокушу с дровами. Мастодонт был старый, его бурые с проседью космы свалялись в сосульки, а подпиленные бивни были темно-желтого цвета. Дыхание его вырывалось из груди с астматическим сипом и мутным облаком окутывало фонарь над входом в таверну. На вывеске под фонарем был грубо намалеван волк, грызущий головку сыра.

В самой таверне было темно, жарко и шумно. На стенах чадили факелы, а в камине размером с дверной проем весело полыхало, потрескивая, целое бревно. Над огнем медленно вращался вертел с насаженной на него кабаньей тушей. Туша истекала жиром и вонью горелого мяса.

Здешние завсегдатаи славились тем, что каждый вечер с какой-то странной угрюмой целеустремленностью напивались до состояния берсерков, после чего начинали крушить друг другу челюсти. В тот момент, когда я спустился в зал по каменной лестнице, там как раз назревало две-три хороших драки. Обойдя задир дальней дорогой, я пересек задымленное помещение и попал в полутемный коридор, куда выходили двери отдельных кабинетов.

Тут на меня налетел рыжебородый дверг, ростом мне по пояс, зато в полтора раза шире меня в плечах. Я благоразумно уступил карлику дорогу. Бородатый недомерок проворчал что-то надменное и потопал в сторону сортира. На квадратных плечах дверга лежала массивная золотая цепь, обозначавшая принадлежность хозяина к высшим иерархам Чертога. Я недоуменно хмыкнул (такая шишка — и в такой дыре?) и толкнул первую попавшуюся дверь.

Мне повезло: за столом, уставленным тарелками с обглоданными костями, пустыми бутылками из-под водки и кружками с недопитым пивом, восседал пьяный Торквилл ван дер Браан с кожаной нашлепкой на левом глазу.

— А, сыщик, — сказал он, сально ухмыльнувшись. — Ну, как там моя женушка? Еще не наставила мне рога?

Я притворил за собой дверь и огляделся. Торквилл был один в кабинете, но на столе было две кружки и две тарелки. Значит… значит, его собутыльником был рыжий дверг из Чертога, который пошел отлить и мог в любую секунду вернуться.

— Погоди, — нахмурил единственный глаз Торквилл. — Ты что тут делаешь? Это она тебя подослала?

Я вытащил парабеллум и направил его на Торквилла.

— Билеты, — сказал я. — Отдай их мне.

Торквилл вдруг захохотал, оскалив желтые зубы.

— Идиот, — сказал он. — Купился? «Уедем вместе, любимый», а, сыщик?

— Просто отдай их. — Я щелкнул предохранителем.

И тут он как-то очень трезво и зло сказал:

— А у меня только один билет. Всегда был только один билет. И я его тебе не отдам. Ни тебе, ни ей. Понял, сыщик?

Я кивнул и выстрелил прямо в кожаную нашлепку, прикрывавшую пустую глазницу.

Вокзал Настронд был самым большим сооружением в Нифльхейме — если, конечно, не считать Чертога. Сюда прибывали поезда со всех концов мира: составы с заключенными из Свартальвхейма, эшелоны с продовольствием из Мидгарда, бронепоезда из Нидавеллира, товарняки из Химинбъёрга, роскошные пульмановские вагоны из Вингольва и забитые беженцами теплушки из Ванахейма… Отсюда же раз в неделю отправлялся похоронный поезд в Хель.

А еще — хотя мало кто из обитателей Нифльхейма об этом знал, и еще меньше было тех, кто мог этим воспользоваться — через вокзал Настронд проходил экспресс «Уроборос», на котором (при наличии билета, разумеется) можно было покинуть не только столицу, но и весь этот стылый мир.

Людей на перроне практически не было — оно и понятно, ведь обычно «Уроборос» следует через Нифльхейм без остановки. Однако сегодня ему придется остановиться и подобрать пассажира. Или даже двух…

Вторым пассажиром мог быть двухметровый белокурый амбал с чугунной челюстью, восседающий на двух чемоданах — на вид типичный викинг из местных, огромный, угрюмый и лохматый в своей песцовой шубе; только из-под шубы виднелся кафтан с багряным крестом монсальватского рыцаря на груди. Судя по тому, как густо были припорошены снегом шуба, волосы и даже брови рыцаря, он сидел на перроне уже давно. Оставалось только гадать, каким ветром его занесло в такую дыру, как Нифльхейм; хотя странствующих рыцарей Монсальвата можно встретить и в куда более диких местах… Люди они фанатичные и опасные, и держаться от них надо подальше. Я не горел желанием завязывать дорожное знакомство, пускай мы оба и оказались в Настронде по одной и той же причине…

Как и Сунильд.

Она стояла у скамейки: цигейковый воротник поднят, матерчатый саквояж у ноги, кулачки спрятаны в меховой муфте, щечки румяные от мороза…

— Ты принес? — спросила она.

Ответить мне помешал протяжный паровозный гудок. Вдалеке показался столб белого дыма, под которым угадывался силуэт локомотива.

— Да, — сказал я, смотря мимо Сунильд на приближающийся экспресс.

— Отдай его мне, — властно сказала она.

«Его». Она знала.

— Нет, — сказал я.

Сунильд высвободила одну руку из муфты. Никелированный браунинг был похож на игрушку.

— Отдай! — сказала она.

Я продолжал смотреть на «Уроборос». Локомотив начал тормозить у самого перрона, постанывая, как умирающий мастодонт, и сбрасывая струи отработанного пара.

Сунильд вытянула руку и направила браунинг мне в лицо.

В этот момент локомотив обдал нас холодным паром — как будто пушной зверь пробежал между колен, задев лохматым боком; я шагнул вперед, выбил браунинг и ударил ее кулаком в живот. Сунильд согнулась вдвое, споткнулась о собственный саквояж и упала, а я ухватился за поручень проезжающего вагона и на ходу запрыгнул на подножку.

Обернувшись, я увидел, как Сунильд ползает на четвереньках, пытаясь отыскать в снегу браунинг, а от здания вокзала к ней бегут рыжебородый дверг с золотой цепью и два гримтурса с резиновыми дубинками.

Я отвернулся и пошел искать свободное купе.

 

ПЕРЕХОД

Стены купе отделаны красным деревом из Тимбукту, а диван обшит тхебесским сафьяном. Перестука колес практически не слышно, и только по легкому покачиванию коньяка в бокале можно понять, что поезд движется. Я отдергиваю шторы и наблюдаю, как проносятся за окном однообразные Серые Равнины. Пробую коньяк. Он пахнет ванилью. Благородный напиток родом из Тартесса, а вот хрустальный бокал явно был сделан в благополучно покинутом мной Нифльхейме.

В путешествии на «Уроборосе» есть свои прелести.

Я проверяю нагрудный карман куртки (билет на месте; это важно — безбилетников кондуктор просто сбрасывает с экспресса), встаю и выхожу из купе. В коридоре стоит высокая брюнетка в зеленом платье с глубоким декольте. У нее пресыщенно-утомленный взгляд, как у всех уроженцев небесного города Амаравати. Она явно не прочь скрасить дорожную скуку случайным знакомством.

Но всему свое время. До Сеннаара ехать трое суток, через подводный туннель под Рльехом, пустыню Руб-эль-Кхали и тропические леса Астлана. Я голоден и иду в вагон-ресторан.

В тамбуре я натыкаюсь на Сунильд, и меня бьют по голове. Я падаю, но не теряю сознания. Рыцарь из Монсальвата — дубина стоеросовая, благородный остолоп! — неумело меня обыскивает, отбирает парабеллум.

— Не то, Арнульф! — шипит Сунильд. — Мне нужен билет!

Я пытаюсь что-то сказать, но выходит только стон. Перед глазами пелена, все расплывается в розоватой дымке. Успеваю увидеть, как ловкая ручка Сунильд выуживает из моего кармана билет.

А потом Арнульф распахивает дверь и под оглушающий грохот колес выбрасывает меня из поезда.

 

Гинном

Я вышел из деревни еще затемно, и, когда взобрался на гору, рассвет только занимался. Я запыхался, и весь был покрыт мелкой, как пудра, известковой пылью. Идти по змеиной тропе и при дневном свете непросто, а уж ночью, когда мелкие камни осыпаются под ногами, и не видишь куда ступаешь — в десять раз сложнее.

Но пейзаж, открывающийся с вершины, стоил таких усилий. У самого горизонта небо быстро розовело, и над кромкой Соляного моря наливалась красная полоска зари. В предрассветных сумерках океан был похож на плоское матовое стекло.

Прямо передо мной лежала, как на ладони, долина Гинном. Я видел деревушку, из которой я вышел: десяток крытых пальмовыми ветками хижин, загоны для скота и двор для собраний; видел руины городов Мильком и Кемош; видел чудовищные воронки от ядерных взрывов на севере и столбы дыма от моавитянских жертвенников на востоке. На заметенной песком автостраде все так же ржавели остовы грузовиков и бронетранспортеров, опрокинутых ударной волной в момент Холокоста, а в русле пересохшей реки копошились гигантские скорпионы.

Если бы у меня был бинокль, отсюда я смог бы рассмотреть и два разграбленных мной убежища: одно — в заброшенном карьере, где один такой скорпион чуть было не застал меня врасплох, и второе, замаскированное под храм, в котором я впервые увидел шедусов.

На вершине горы было ветрено; я затянул пояс кожанки, сбросил с плеч почти пустой рюкзак, вытащил ракетницу, проверил патрон и начал ждать.

От выветривания глыба известняка стала пористой и выщербленной. Когда первый луч красного солнца скользнул по ее поверхности, она на какой-то миг вдруг стала похожа на череп…

Маленькое и сморщенное, как апельсин, солнце всплывало из глубин Соляного моря, озаряя Гинном холодными неласковыми лучами. Даже солнце в этом мире было старым и умирающим.

Именно поэтому шедусы каждое утро выбирались наружу, чтобы поклониться остывающему светилу… Если, конечно, старик не соврал, и под этой горой действительно есть еще одно убежище, и в нем живут шедусы, которые по ночам воруют детей и приносят их в жертву своим богам.

Красный диск уже почти оторвался от горизонта, когда земля под ногами вдруг задрожала. Пыль взметнулась в воздух, и с жалобным взвизгом открылся круглый люк. С того места, где я сидел, было видно оборванную герметичную прокладку, свисавшую с люка, и скобы внутри колодца.

Я взял ракетницу на изготовку. У меня было всего два патрона, а убить шедуса не так-то просто… Сперва из люка показалась костлявая лапа, похожая на куриную, а потом — лысая шишковидная голова, вся в каком-то зеленоватом лишайнике.

Выбравшись из люка, шедус встал на колени и запрокинул голову к небу. Когда он с утробным клекотом начал отбивать поклоны, я всадил ему осветительную ракету прямо между лопаток. Шедус упал, как подрубленный. Я перезарядил ракетницу и подошел поближе.

Ракета все еще тлела в шедусе, озаряя грудную клетку мутанта лиловым светом, и от трупа исходило зловоние горящей плоти.

Я вытащил из армейского рюкзака репшнур и стал привязывать его к скобе в колодце.

Здесь все было покрытой той же известковой пылью; она попадала в убежище так же, как и я, через вентиляционные колодцы, взломанные шедусами. Пыль лежала повсюду: на полу (испещренная трехпалыми отпечатками шедусов), на разбитых мониторах системы климат-контроля, на поворотных механизмах герметичных дверей, на толстых гидравлических кабелях и на все еще работающих плафонах дневного света… Неоновые трубки громко гудели и то и дело гасли, а с третьего уровня были и вовсе разбиты вдребезги.

Когда под ногами захрустело битое стекло, я достал и согнул до хруста химический осветитель. В призрачном голубом свете я проверил содержимое рюкзака. У меня оставалось метров десять репшнура и четыре осветителя из тех, что я нашел в первом убежище, таблетки для дезинфекции воды, плоскогубцы, ломик, галогенный фонарь и счетчик Гейгера со склада второго убежища, сухой паек из армейского рундука Авигдора, ракетница с одним патроном оттуда же. Негусто. И непохоже, что в этом подземелье найдется что-то полезное… Слишком уж все здесь запущено, заброшено и разгромлено.

На всякий случай я включил счетчик Гейгера. Он сразу тревожно затрещал: фоновая радиация была на два порядка выше нормы. Странно… Что эти ублюдки сюда притащили?

Ублюдки напомнили о себе глухим клекотом и стенаниями где-то совсем рядом. Чертыхнувшись, я быстро нырнул в ближайшую дверь. Шедусы тупы и неповоротливы; их присутствие проще всего переждать, но мне как-то не хотелось ловить лишние рентгены…

Комнатка, в которой я прятался, была обставлена по-спартански: койка, стол, стул и стенной шкаф. Я поднял осветитель повыше и огляделся. На продавленной койке мирно лежал скелет в истлевшем комбинезоне. На стене над койкой висела, прижатая магнитом, выцветшая открытка с горным пейзажем Шангри-Ла, а на столе лежали стопки книг.

За дверью раздались клекот и гортанное пощелкивание шедуса. Не обращая на него внимания, я полистал книги. Какая-то техническая документация, рукописный журнал и томик стихов. Все на незнакомом мне языке, буквы похожи на червячков. Я сгреб книги в рюкзак. Старик будет доволен.

Шедус за дверью стих — видимо, поковылял дальше. Я собрался было уходить, но решил забрать открытку. И тут я это и услышал: тоненький, как комариный писк, детский плач. Он доносился из-за стены, на которой висела открытка.

Я вышел в коридор: рядом с комнатой, где я прятался, была шахта лифта. Я отжал дверь с помощью ломика и заклинил плоскогубцами. Детский плач доносился снизу. Размотав остатки репшнура, я привязал один конец к двери, а второй пропустил под левым бедром и перекинул через правое плечо. Потом переломил и бросил в шахту еще один осветитель, и быстрым дюльфером спустился вниз.

Счетчик здесь затрещал так отчаянно, что его пришлось выключить. Младенец, синюшный, но еще живой, всхлипывал на каменной плите, покрытой коркой засохшей крови. А рядом… Я включил фонарь, и мощный луч света вырвал из темноты продолговатый цилиндр со знаком радиационной опасности на боку.

Чтобы попасть к Авигдору, мне пришлось минут сорок дожидаться окончания вечерней молитвы. Вокруг меня суетились женщины — забитые туповатые существа, расплывшиеся от постоянных родов, носились стаи детей, никем не пересчитанные и никому, по сути, не нужные — кроме шедусов с их дикими ритуалами, бродил кругами местный сумасшедший (тот самый, что не так давно призывал побить чужака — то есть меня — камнями), и только умница Ребекка, дочка старика, догадалась притащить мне амфору с вином.

Я бы предпочел пиво, а еще лучше — пиво после ванной, уж очень хотелось смыть с себя пыль, радиацию и омерзительный запах смерти, который преследовал меня с самого убежища… Но вместо ванны я сидел у входа в молельный шатер и жадно пил теплое и терпкое вино, пока мужчины племени не разошлись. Тогда Авигдор позвал меня внутрь.

— Показывай! — потребовал он.

Я высыпал из рюкзака все книги. Бормоча себе под нос что-то про мерзость и богохульство, Авигдор принялся листать трофеи. Старейшина племени был одет в грязный засаленный балахон, в его длинной и спутанной седой бороде застряли крошки еды, а костлявые пальцы терзали бумагу с какой-то исступленной ненавистью…

— Сегодня будет славный костер, — возбужденно проговорил он. — Закон гласит, что мерзость надо предавать огню.

— Деньги, — напомнил я.

— Ах да, — засуетился Авигдор. — Деньги… всегда только за деньги, да, Картафил?

Этой кличкой старик называл меня с первого дня, а я не возражал, пока он расплачивался за трофеи золотом. Нифльхеймские кроны этот тупица сжег на костре вместе с моим паспортом («мерзость!»), а от сеннаарской кредитки в этом мире толку было немного. А золото — оно всегда золото…

Отсчитав мое вознаграждение, Авигдор спросил, понизив голос до шепота:

— Ты видел… ритуал?

— Шедуса? — нарочито громко уточнил я. Авигдора передернуло. — Видел. Я принес ребенка.

— Да-да, — пробормотал Авигдор. Плевать ему было на ребенка. — Значит, ты… спускался на дно колодца?

— Колодца? — спросил я.

Взгляд старика стал отсутствующим.

— Закон учит, что бесы… шедусы поклоняются не только солнцу. Что на дне самого глубокого колодца они приносят жертвы Сосуду Гнева, страшному оружию возмездия, — Авигдор, похоже, начинал входить в проповеднический раж, — которое позволит нашему народу воздать сполна врагам за все их злодеяния…

Этот старый маразматик даже не знал, кем были эти враги, и кто сбросил бомбы: летающие крепости из Сеннаара, цеппелины из Тхебеса, драконы из Шангри-Ла — или это был сугубо внутренний конфликт, когда схлестнулись какой-нибудь Мильком с Кемошем, и превратили мир в атомное пепелище… Я так и не смог этого выяснить, а туземцы даже и не пытались. Племя, приютившее меня, выстроило из своего невежества целую религию, обиженную и озлобленную, где главной целью было возмездие незнамо кому… Хрен тебе, а не атомную бомбу, подумал я, и тут в шатер вошла Ребекка.

— Отец, — несмело сказала он. — Знахарка говорит, что ребенок… — она запнулась под тяжелым взглядом отца, но продолжила: — …ребенок, которого принес Картафил. Этот ребенок… нечист. Что нам делать, отец?

Авигдор гневно смерил взглядом дочь, встал в величественную позу и изрек:

— Закон гласит: нечистых детей, у которых неправильное число пальцев на ногах или руках, растет хвост или рога, или есть какие иные признаки нечистоты, следует побивать камнями…

По вечерам я приходил на побережье и долго смотрел на горизонт. В Соляном море не бывает волн, оно всегда безжизненно спокойно, вода в нем горькая и нет рыб; только легкий бриз заставляет морщиться его упругую поверхность. Если очень долго плыть по нему, можно попасть в Предвечный Океан, который — как и Серые Равнины, и Небесный Эфир, и Великая Река, и тайные тропы Агарты — не принадлежит ни одному миру, но соединяет их все…

К сожалению, всей древесины Гиннома не хватило бы даже на самую утлую лодчонку. И в убежищах я не нашел ничего, что помогло бы мне выбраться из этого мертвого мира… Похоже, я застрял тут надолго. Может быть, навсегда. При мысли о том, что я до самой старости буду приходить на побережье, смотреть на море и мечтать о несбыточном, тихо выживая из ума, на меня накатывало тоскливое оцепенение, побороть которое можно было только с помощью бурной, хотя и бессмысленной, деятельности.

На побережье у меня был тайник. Тут я копил авигдорово золото, сюда же припрятал атомную бомбу. К ней надо будет раздобыть свинцовый ящик, а то мое золото начнет светиться в темноте… Я как раз заканчивал засыпать бомбу песком, когда услышал шуршание гальки.

— Здравствуй, Картафил.

Это была Ребекка, отчаянная умничка Ребекка, не побоявшаяся вечером прийти одна на берег Соляного моря и — самое страшное преступление с точки зрения ее отца — заговорить с чужаком.

— Добрый вечер, Ребекка, — сказал я.

Глазищи у нее были — как у газели: большие, темные, красивые. И сама она была как газель, с изящной фигуркой и очаровательной грацией жеребенка. А еще у нее были волшебные руки… Это ведь она меня выходила после падения с экспресса. Хотя иногда, в такие бесконечно длинные и одинокие вечера, я жалел, что выжил.

— Ты… ты хороший человек, Картафил, — запинаясь, сказала Ребекка. — Жаль, что ты не из нашего племени и не чтишь наш Закон. Это очень важно: чтить Закон. Это то, что делает нас лучшими.

— Лучшими из кого? — спросил я.

— Просто — лучшими! Нам будет даровано возмездие. Только мы останемся в мире после него. Не будет ни аммонитов, ни моавитян, ни… — Ребекка осеклась при виде моей грустной улыбки.

— Видишь ли, девочка, — сказал я, — есть и другие миры, кроме этого.

Теперь был ее черед улыбаться снисходительно.

— Ты хороший человек, Картафил… — повторила она.

— Тут ты ошибаешься, — сказал я.

— Хороший, — с нажимом сказала она. — И будь ты из нашего племени, ты бы мог…

Она вдруг побледнела, улыбка сбежала с ее лица, а глазищи уставились куда-то за меня, в море. Я обернулся и, с трудом веря в свою удачу, потащил из-за пояса ракетницу.

На фоне бордового солнечного диска, опускающегося в Соляное море, чернели паруса галеона с Тортуги.

 

ПЕРЕХОД

Океан штормит. Галеон «Легба» то и дело зарывается бушпритом в волну, палубу захлестывает зеленоватой водой, она пенится у основания мачт и через шпигаты устремляется обратно за борт. Небо, мутновато-расплывчатое, как и бывает во время Перехода, затянуто тяжелыми, иссиня-черными тучами, и ветер бросает мне в лицо соленые брызги Предвечного Океана.

Капитан Фробишер по прозвищу Идальго нервничает. Отдав приказы сборищу матросов откровенно разбойничьей наружности, которое именуется командой «Легбы», он поднимается на ют, вытаскивает подзорную трубу и напряженно всматривается в горизонт.

Я стою рядом, застегнув куртку на все пуговицы и потуже затянув ремень. Одной рукой я держусь за ванты бизань-мачты, чтобы не упасть из-за качки, а другой перебираю в кармане золотые монеты.

— Кракен? — спрашиваю я.

Идальго молча качает головой, не отрываясь от подзорной трубы.

— Буканьеры из Монсальвата?

У Фробишера есть каперский патент, но он подписан губернатором Тортуги и дает право грабить суда любого мира. Для фанатиков из Монсальвата это не документ.

— Далеко еще до Тортуги? — я предпринимаю еще одну попытку разговорить капитана.

Боцман свистит в свою дудку, и матросы проворно, как обезьяны, взбираются на мачты.

— Мы идем не на Тортугу, — говорит Идальго и поворачивается ко мне.

Он красив до смазливости: ямочка на подбородке, длинные вьющиеся волосы каштанового оттенка, лихие усы и эспаньолка… Даже шрам через бровь его не портит. Пронзительно голубые глаза глядят надменно и насмешливо. Такие нравятся женщинам.

— Не на Тортугу? — спрашиваю я.

— Остров в блокаде, — коротко отвечает Идальго. — Субмарины из Рльеха топят каперские суда. А у нас кончились глубинные бомбы и испорчен эхолот. Поэтому мы идем в Ирам. Там я возьму груз у местных контрабандистов и продам тебя в рабство. Если, конечно, тебе нечем будет расплатиться за дорогу.

Я начинаю нервно бренчать монетами в кармане. Ирам в три раза дальше, чем Тортуга, и золота Авигдора может и не хватить…

— Вы принимаете кредитные карточки? — спрашиваю я.

Капитан улыбается.

 

Ирам

— Ты не купец, Раххаль, — сказал Халид ибн Хастур, старший партнер торгового дома «Хастур и сыновья», перебирая толстыми пальцами черепаховые четки. — Ты авантюрист и искатель приключений. С тобой нельзя иметь дело, Раххаль, это было ясно с самого начала…

— Да, — подхватил Малик ибн Хастур, младший партнер и младший брат Халида, — это было видно, когда ты заявился на Базар в своей просоленной кожанке, начал тратить радиоактивное золото и переспал с этой рыжей ведьмой Лайлой!

Малик хихикнул и, заложив большие пальцы в карманы жилета, покрутился в кресле. Я невозмутимо разглядывал братьев Хастуридов. Оба они были упитанные, холеные, с лоснящимися физиономиями и ухоженными руками. Халид был покрупнее и прятал массивное брюхо в просторных складках джелабии, а обритую голову — под белоснежной куфией. Малик, окончивший сеннаарскую бизнес-школу, предпочитал костюмы-тройки и дорогие галстуки, и время от времени промокал свой мощный загривок носовым платком.

Несмотря на работающий кондиционер, в офисе было жарко.

— И хуже другое, — сказал Халид. — Ты любишь приключения больше, чем деньги…

— А это очень, очень плохо для бизнеса! — опять хихикнул Малик.

Я пожал плечами.

— Торговый дом «Хастур и сыновья» — не единственная фирма в Ираме, которая несет убытки от эмбарго на торговлю с Астланом, — сказал я равнодушно. — Я всегда могу предложить свои услуги кому-то другому…

— А что именно вы предлагаете? — раздался голос у меня за спиной.

Юсуф, юрисконсульт дома, заваривал кофе. Тощий и облезлый старик с торчащими зубами, начинавший работать еще с самим Хастуром, отцом Халида и Малика, насыпал в медную джезву три ложечки сахара, поставил на огонь, дождался, пока сахар расплавится, потом снял, добавил только что перемолотую смесь свежеобжаренных зерен кофе, залил водой, довел до кипения, снял, опять довел до кипения, бросил лимонную цедру… Этот процесс, чем-то схожий с алхимическим, так поглотил Юсуфа, что свой вопрос он задал как бы невзначай, не отрываясь от разливания кофе по чашечкам.

Я не позволил скучным интонациям Юсуфа меня обмануть. Эта старая крыса никогда и ничего не спрашивала просто так…

— У вас на складах лежат «стингеры» для армии Итцкоатля. Я берусь их доставить. Вопросы таможенного досмотра я решаю сам. Моя доля — десять процентов от суммы сделки.

— Десять процентов? — в один голос взвыли Халид и Малик, а Юсуф флегматично помешал кофе.

— Таможенный досмотр — это, конечно, хорошо, — проговорил Юсуф и понюхал свою чашечку. — А как быть с Детьми Самума в пустыне Руб-эль-Кхали?

— Тоже мои проблемы.

— Сумасшедший… — пробормотал Малик. — Погубишь себя, верблюдов и товар…

— Скажите, уважаемый, — спросил Юсуф, бросая в чашечки куски колотого льда, — а почему вы вдруг решили заняться контрабандой?

Я усмехнулся.

— Сам не знаю. Наверное, потому, что этим я еще никогда не занимался…

Тут произошло неожиданное. Юсуф растянул тонкие губы в подобие улыбки, обнажив крысиные зубы, и тоненько засмеялся.

— Хотите кофе? — отсмеявшись, спросил он.

Когда-то на месте Ирама был Город-Храм, такой громадный, что его колоннаду, окружавшую Храм по периметру, нельзя было обойти пешком за время между восходом и заходом солнца. Храм был разрушен много тысяч лет тому назад, и никто уже не помнил, кому в нем поклонялись — потому что сегодня в Ираме, Городе Тысячи Колонн, поклонялись деньгам.

Пустыня поглотила широкие ступени храмового крыльца, варвары разграбили золотые украшения и разбили мраморные кариатиды, замело песком мозаичные полы, ритуальные купальни, святилища и алтари, и между щербатой, изъязвленной песчаными бурями колоннадой раскинулся пестрый Базар.

Здесь продавалось и покупалось все: хрусталь и меха из Нифльхейма, компьютеры и симулякры из Сеннаара, живые скульптуры из Амаравати, драконы из Шангри-Ла, кокаин из Теспайоканы и опиум из Ангкор Шаня, говядина из Мидгарда, ирамские ковры и астланские рабы, тартесские вина и тортугский ром, засоленное мясо гигантских кальмаров из Рльеха, красное дерево из Тимбукту, лекарства из Тифарета и святые мощи из Монсальвата, военная техника из Меггидо, трофеи из Гиннома, карты Агарты и архипелагов Предвечного Океана… Тут бродили разукрашенные шрамами наемники из Меггидо и вербовщики Безымянного Легиона, монсальватские проповедники и тхебесские проститутки, паломники из Тимбукту и флибустьеры с Тортуги, беженцы из Каэр-Иса, попрошайки, гадалки, карманники и мошенники… и, разумеется, ирамские торгаши.

У жителей Ирама была одна странность, которую я начал замечать совсем недавно: их взгляд оставался тусклым и ничего не выражающим до тех пор, пока речь не заходила о деньгах. И не важно, о чем они говорили — о художественных достоинствах нового сеннаарского блокбастера, убранстве асгардских дворцов, вкусе тортугского рома или летных качествах бойцовских драконов — все и всегда сводилось к деньгам. К стоимости, цене, бюджету, арендной плате, подоходному налогу и чистой прибыли.

Братья Хастуриды не были исключением. С одобрения Юсуфа, они подписали со мной разовый контракт на перевозку товара через пустыню Руб-эль-Кхали, после чего перевели на мой счет двадцать тысяч дирхемов для закупки верблюдов, продовольствия, воды и рабов. Из них десять тысяч я тут же потратил на страховой полис с суммой покрытия в полмиллиона дирхемов, которые будут выплачены торговому дому «Хастур и сыновья» в случае гибели каравана. После этого Халид и Малик утратили всякий интерес к беседе. Мне выписали доверенность и накладную на получение со склада сотни зенитно-ракетных комплексов «Стингер», пожелали удачи и выставили за дверь, на солнцепек, где бурлило и клокотало людское море ирамского Базара.

Верблюдов Фуад держал в огороженном загоне по левую руку от своего шатра, а драконов — в крытом сеткой вольере прямо у входа.

— Вы только посмотрите на этого красавца! — вкрадчиво прошептал Фуад, придерживая меня за локоть. — Из личного улья далай-ламы Шангри-Ла! Четыре метра в холке, а размах крыльев…

Дракон был золотистый, с зелеными кошачьими глазами и муаровыми узорами на чешуе.

— Мне нужны верблюды, — сказал я.

Фуад разочарованно зацокал языком.

— У меня давно никто не берет верблюдов… С тех пор как Дети Самума — пусть кутрубы вырвут их гнилые сердца, а гули обглодают кости! — начали грабить караваны в пустыне, я не продал ни одного верблюда! И тут такой уважаемый человек, как вы, Раххаль ат-Танджи, отказывается от дракона императорской породы…

Я подошел к верблюжьему загону и облокотился на забор. Ближайший верблюд лежал на песке и тупо перемалывал челюстями свой вчерашний обед.

— Пятьдесят верблюдов. Дромадеры. Не старше трех лет. Пищу, воду и упряжи. Десять погонщиков. Рабов, желательно из Астлана. Охраны не надо. Оплата в дирхемах.

Фуад нахмурился. Невысокий, коренастый, с выдубленной на солнце кожей и изрезанным морщинами лицом, седыми усами и мохнатыми гусеницами бровей, Фуад был разительно непохож на обычных ирамских торгашей и уже одним этим был мне симпатичен. А если еще и учесть, что в молодости он повидал даже больше миров, чем я…

— Не обижайся, Фуад, — сказал я и хлопнул его по плечу. — Я обязательно куплю у тебя дракона. Но в другой раз. Сегодня мне нужны верблюды…

— Покупатель всегда прав, — развел руками Фуад. — Хотя сдается мне, что вы повторяете мою давнюю ошибку, уважаемый Раххаль… Пойдемте в мой шатер и подпишем бумаги. А вечером приходите ко мне в гости, я угощу вас пахлавой и попытаюсь отговорить от задуманного.

Когда мы проходили мимо вольера, золотистый дракон поднял свою большую красивую голову и посмотрел на меня долгим испытующим взглядом.

Далеко не у всех вольных торговцев Ирама были офисы с кондиционерами, как у дома «Хастур и сыновья», и только единицы, вроде Фуада, могли похвастаться обширными загонами для зверей на окраине Базара; большинство торгашей ставили свои палатки где придется, и особо престижным считалось место у подножия одной из тысячи колонн. И хотя колонны эти были столь велики, что у основания каждой могло разместиться до сотни торговых шатров, все пространство между колоннами было заполнено лотками и развалами, где покупали и продавали, воровали и обманывали, заключали сделки на миллион и прокручивали аферы на миллиард, ссорились и дрались, ударяли по рукам и отмечали удачные контракты, кричали и торговались, сплетничали и рассказывали анекдоты, просили милостыню и срезали кошельки, обводили вокруг пальца и попадали впросак, обвешивали и обсчитывали, гадали и наводили порчу, удовлетворяли половые потребности, ели, пили, спали и справляли нужду не отходя от лотка — другими словами, вели коммерческую деятельность более пяти миллионов человек.

Из всей этой многоликой и алчной толпы в данный момент мне нужна была только одна женщина, известная на Базаре как ведьма Лайла.

Бизнес Лайлы (весьма далекий, несмотря на ее прозвище, от обычных ведьмовских промыслов вроде гаданий на хрустальном шаре) приносил ей доход, достаточный для того, чтобы вместо палатки обитать внутри полой Башни Мертвых Имен — циклопических размеров сооружения, стены которого от основания и до самой вершины были покрыты непонятными петроглифами.

Никакой вывески над входом в Башню не было; те, кто прибегал к услугам Лайлы, и так знали, что они могут здесь получить и сколько за это придется заплатить. Хрустальных шаров, приворотных зелий и амулетов внутри тоже не наблюдалось; зато здесь были сеннаарский ноутбук, цветной лазерный принтер, сканер, ксерокс и древний каменный алтарь с разложенными на нем каучуковыми заготовками для печатей и набором скальпелей.

— Мне нужен сертификат конечного пользователя на партию оружия, — сказал я вместо приветствия. — На гербовой бумаге с государственной печатью. Импортер — любой, кроме Астлана, Монсальвата и Ангкор Шаня. Экспортер — торговый дом «Хастур и сыновья». Тип товара — зенитно-ракетные комплексы «Стингер» с боекомплектом. Количество — сто штук. Дата выдачи — месяц назад. Срок действия — год.

Пальчики Лайлы забегали по клавиатуре ноутбука.

— Когда Раххаль желает получить заказ?

— Завтра утром.

Ведьма наморщила лобик.

— За срочность я плачу отдельно, — добавил я.

Лицо Лайлы — бледный треугольник, очерченный туго затянутым черным хиджабом, из-под которого выбивалась непослушная прядь огненно-рыжих волос — просветлело. Умные глаза хищно прищурились.

— Раххаль желает также получить контракт между домом «Хастур» и покупателем товара?

И в бизнесе, и в постели Лайла оставалась расчетливой и дальновидной стервой.

— Два экземпляра с живыми печатями, плюс пакет нотариально заверенных ксерокопий, — сказал я. — И еще мне нужен новый паспорт.

Лайла встала из-за компьютера и прошуршала в сторону сейфа. Когда она повернулась ко мне спиной, ее фигура — неплохая, в общем-то, фигура нестарой и вполне симпатичной (если вам нравятся акулы) женщины — полностью исчезла в черных складках бесформенной блузы и длинной, до пят, юбки.

— Гражданство? — спросила она, перебирая разноцветные бланки паспортов.

— Не имеет значения, но мне нужен безвизовый въезд в Астлан.

— Тогда Тифарет, и временный вид на жительство в Монсальвате. На имя Раххаля ат-Танджи?

Я покачал головой.

— Есть некий Джованни Ботадеус, — предложила ведьма. — И паспорт, и вид на жительство. Только переклеить фотографии, проставить печати и заменить ламинат.

— Устраивает. Сколько за все?

Когда Лайла прикрыла на мгновение свои темно-синие глаза, ее лицо стало похоже на восковую маску покойника. Закончив вычисления, ведьма сказала:

— Полторы тысячи дирхемов.

Я бросил на стол мешочек с авигдоровым золотом. Кредитных карточек, как и долгих прощаний, Лайла не признавала.

— И я заберу свой свинцовый ящик, — сказал я.

Зверинец Фуада располагался на окраине Базара. Старый охотник поставил свой шатер так, чтобы до него не доносились ни гомон Базара, и ни запахи зверей, а из входного проема была видна пустыня.

Это всегда поражало меня в пустыне — она начинается вдруг. Вот ты сидишь в шатре, пьешь чай с пахлавой, а выйдешь наружу и зайдешь вон за тот бархан — и все, ты уже посреди нигде, и вокруг нет ничего, кроме песка, неба и солнца… Солнце садилось, и барханы были розовыми в его косых лучах. Сквозь откинутый полог шатра прокрался прохладный ветерок и принес с собой ласковый шепот остывающего песка…

— Угощайтесь, уважаемый Раххаль, — сказал Фуад, когда одна из его жен поднесла ко мне блюдо с пахлавой.

На полу шатра лежала мохнатая шкура нифльхеймского мастодонта, а на центральном столбе были прибиты рога буйвола из Тимбукту и висела керосиновая лампа. В ее неверном свете угадывались очертания других охотничьих трофеев Фуада, разбросанных по шатру…

Небрежным жестом Фуад отослал супругу на женскую половину шатра и сказал, наполняя кальян фруктовым табаком:

— Когда мне было столько же лет, сколько сейчас уважаемому Раххалю, я много путешествовал и еще больше охотился.

Я откусил липко-сладкой, истекающей медом пахлавы и поспешил запить ее чаем.

— Я гарпунил кракена на Тортуге, ловил живьем диких драконов в Шангри-Ла, три дня гнал вепря в Каэр-Исе, травил гончими мастодонтов в Нифльхейме и стрелял райских птиц в Амаравати, — продолжал Фуад, раскуривая кальян. — Но больше всего я мечтал о шкуре тигра из Ангкор Шаня… Но сафари в этот мир стоит дорого. И тогда я начал зарабатывать тем, что умел делать лучше всего — охотой. Я хотел скопить на сафари…

— И что? — спросил я.

Зверолов вскинул брови:

— Разве уважаемый видит здесь шкуру шаньского тигра?

Я непонимающе покачал головой.

— Я накопил уже на десять сафари, — с горечью сказал Фуад. — Только всякий раз мне подворачивался еще один выгодный контракт, прибыльная сделка и шанс заработать еще немножко денег… Я так и не убил своего тигра. И мне горько видеть, как такой молодой человек, как вы, Раххаль, покупает верблюдов вместо драконов… Конечно, караван верблюдов — это выгоднее, чем один дракон. А в Ираме все привыкли мерять выгодой…

Взгляд Фуада стал пустым, седые брови сползлись к переносице, и лоб прорезали глубокие морщины.

— Я ненавижу этот город и этот Базар, Раххаль. Здесь так легко увязнуть в деньгах…

Я хмыкнул. На темно-синем, как глаза Лайлы, небе стали загораться первые звездочки. Предвкушение завтрашнего отъезда, сентиментальная речь зверолова, общая лиричность обстановки и шепот пустыни заставили меня вытащить фляжку с коньяком и наполнить чайные стаканчики.

— У меня есть тост, — сказал я. — За твоего тигра, Фуад!

— И вашего дракона, Раххаль! — улыбнулся в усы зверолов.

Старший таможенный инспектор Хаджар прищурил свои маленькие поросячьи глазки и внимательно всмотрелся в сертификат. Было пять утра, и спросонья таможенник вряд ли бы обнаружил огрехи в работе Лайлы.

— Замечательно, — зевнул Хаджар, — а где экспортная декларация и инвойс?

Я всучил ему всю стопку документов, а сам прикрикнул на смуглых астланских невольников, грузивших ракетометы:

— Осторожнее там!

«Стингеры» были упакованы в брезентовые тюки, которые рабы навьючивали на бока верблюдов. Ракеты были в зеленых цинковых ящиках, переложенные обычной соломой. Хозяин склада сновал между ящиками, пересчитывал, записывал, суетился, нервничал, помечал ящики мелом и то и дело поторапливал рабов. Наконец один из невольников — худой и очень жилистый парень, одетый в набедренную повязку и сандалии, оторвался от погрузки и на певучем астланском наречии обложил кладовщика отборным матом.

— Я все понимаю, Раххаль, — сказал Хаджар. — Но объясни мне, на кой ляд в Тимбукту зенитные комплексы?

Я мысленно выругался. Чувство юмора Лайлы не всегда было уместным.

— Мое дело — караван, — сказал я. — Кто заказывает груз, меня не касается.

— Ну да, ну да… — ухмыльнулся Хаджар, оглаживая куцую бороденку.

Его пухлые пальчики, перебиравшие документы, наткнулись на конверт. Глаза таможенника маслянисто заблестели, а щеки надулись от усердия, пока Хаджар пересчитывал купюры.

— Будем ставить пломбы? — спросил Хаджар. В Ираме продавалось и покупалось все…

Тем временем перепалка в складе грозила перерасти в потасовку: хозяин уже замахнулся на строптивого раба плетью, а у того в руке возник нож.

— Эй, парень, подойди-ка сюда! — окликнул я невольника.

Жилистый мальчишка приблизился со всем возможным достоинством, которое можно выказать в рабском ошейнике. Нож исчез так же быстро, как и появился.

— Как тебя зовут?

— Ксатмек, — вздернув подбородок, ответил паренек.

— Что ты ему сказал? — Я кивнул на хозяина склада.

— Что если он будет нас торопить, мы уроним ящики и все отправимся к праотцам! — с вызовом бросил Ксатмек, глядя мне прямо в глаза.

Астланский раб, который разбирается в ракетах… Я ухватил Ксатмека за запястье и вывернул его руку. Так и есть: предплечье обвивал пернатый змей. Лицо астланца, побелевшее от ярости, вытянулось, когда я вложил ему в ладонь ключи от ошейника.

— Возьми бурдюки и наполни их водой. И запомни, Ксатмек: если ты убежишь, станешь просто беглым рабом. А если останешься, сможешь вернуться в армию Итцкоатля. Пошевеливайся, парень! — Я хлопнул его по спине: — Я хочу, чтобы караван вышел из Ирама еще до рассвета!

 

ПЕРЕХОД

Мы идем по пустыне Руб-эль-Кхали тринадцатый день. Пали два верблюда, умерло четыре погонщика. Воды в бурдюках хватит еще на сутки.

С небом происходит что-то странное. Оно меняет цвет и переливается, как обычно во время Перехода, но время от времени по нему пробегают ядовитые серебристые полосы, похожие на струйки ртути. Солнце висит в зените, слепящий белый шар в косматой короне протуберанцев. Ночь не наступает уже сорок часов. Жара от песка сильнее, чем от солнца. Воздух дрожит зыбким маревом над солончаками.

Лапыверблюдов крошат соляную корку, проваливаясь по голень. Острые края соляного панциря пустыни царапают до крови ноги животным. В раны попадает соль, и верблюды протяжно и тоскливо ревут. У них гноятся глаза.

Не выдерживают даже опаленные солнцем астланцы. Их смуглая кожа облазит, и тела покрываются волдырями. Ксатмек кричит на них, запрещая обливать себя водой из бурдюков.

Наконец, солончаки пройдены. Под копытами верблюдов — белый песок, мягкий и податливый. Кое-где растет верблюжья колючка. Подъем на каждую дюну отнимает много времени. Караван замедляется. Один из погонщиков сходит с ума. Ксатмек перерезает ему горло ножом и сцеживает кровь в бурдюкиз верблюжьего желудка.

Я впервые сам совершаю Переход. Начинаю подозревать, что заблудился между мирами. Чувствую, как воняет мое немытое тело, болит копчик, плавятся от жары мозги. От белизны барханов начинаю слепнуть.

Горная гряда Чапультепек возникает на горизонте так неожиданно, что я принимаю ее за мираж. Когда понимаю, что это реальность, и мы почти дошли, нас окружают Дети Самума.

Их две дюжины. В черных бурнусах, перепоясанных пулеметными лентами. Верхом на лошадях и в двух джипах. Ксатмек достает нож и ощеривает красные зубы. Он пил кровь. Дети Самума смеются.

Я поднимаю руки. Спешиваюсь. Отцепляю от седла тяжелый свинцовый ящик, и мы вдвоем с астланцем тащим его к джипам…

 

Астлан

До паромной пристани я добрался на лодке, а дальше пошел пешком. Было семь часов вечера, и с парома сходила толпа крестьян с плантаций. Я, в своих старых джинсах и потертой кожанке, с портфелем в руке, легко влился в этот серый поток. Крестьяне, еще недавно пасшие коз в предгорьях Чапультепека, а сегодня вынужденные по двенадцать часов в день возделывать хлопок на плантациях Монсальвата, не обратили на меня никакого внимания.

Когда-то на северном берегу озера Хочимилько была рыбацкая деревушка. Теперь рыба здесь не водилась, и домики на сваях стояли пустые, мертвые, с темными окнами и прохудившимися крышами. Чтобы убедиться, что за мной не следят, я свернул с понтонного дебаркадера на узенькие мостки и минут пятнадцать блуждал по закоулкам деревушки. Кое-где между домиками еще висели дырявые сети. К сваям были привязаны полузатопленные пироги. От воды пахло гнилью.

На землю я сошел в зарослях тростника, держа портфель над головой и промочив ноги до колен — но зато был абсолютно уверен, что меня никто не видел. Выбравшись из болотистой почвы на асфальт, я зашагал к поселению.

Панельные бараки я обошел стороной и направился по утоптанной тропинке к окраине. Домики тут были глинобитные, некрашенные и небеленные, в загонах паслись ламы, а на огородах астланцы выращивали маис. Светила луна на беззвездном небе, в окнах домов не было ни огонька, и на узкой окраинной улочке было пусто и тихо, и только где-то совсем рядом шелестела сельва, да изредка лаяли собаки…

У нужной мне калитки я помедлил и, еще раз оглядевшись, вошел внутрь. Из собачьей будки донеслось угрожающее рычание, и выбрался, звеня цепью, уродливый пес с обвислой шкурой.

— Тихо, Тескатлипока, — сказал я и вытянул руку. — Это я.

Молосс обнюхал мою ладонь и негромко гавкнул. Тут же отворилась дверь глинобитной хижины, и в дверном проеме показался Ксатмек.

— Сколько здесь? — спросил Ксатмек, раскрыв портфель.

— Четверть миллиона тхебесских фунтов.

Ксатмек поморщился. Руки у него были в ружейном масле, а вороные волосы были схвачены на лбу плетеной тесемкой.

— Я же просил сеннаарские доллары, — сказал он.

— Не привередничай. С каких пор Итцкоатль не принимает фунты?

Ксатмек захлопнул портфель и поставил его на стол. На столе лежал разобранный штурмгевер и два рожковых магазина.

— Вчера сожгли Теспайокану, — сказал он. — Звено драконов выжгло плантации хлопка вместе с крестьянами. Клан Патекатля планирует рейд возмездия на Ареймех. Итцкоатль обещал помочь ему людьми и оружием. Нам нужны доллары, что купить еще «стингеры», Раххаль!

— Во-первых, — сказал я назидательно, — не зови меня так. Во-вторых, в Теспайокане никогда не выращивали хлопок, а только коку и пейотль. И Патекатль — обычный наркоделец, а вовсе не друг революции и Итцкоатля. А в-третьих — и не перебивай меня, Ксатмек! — Ареймех — это главная опорная база рыцарей Монсальвата в горах, и там не одно звено драконов, а целый улей, с королевой и кладкой. От того, что вы собьете «стингерами» двух-трех драконов и погубите полсотни бойцов, ситуация в Теспайокане не изменится…

Ксатмек отрицательно покачал головой.

— Ты чужак, Раххаль. Ты всегда будешь чужим в нашем мире, да и в любом другом тоже… Тебе не понять нашей борьбы. Каждый сбитый дракон, каждый уничтоженный рыцарь или инквизитор — это еще один вклад в победу повстанческой армии Итцкоатля!

Мне оставалось только горько усмехнуться. Я все время забывал, что Ксатмеку семнадцать лет…

— Кстати, о борьбе, — сказал я. — Ты подобрал кандидата?

Две недели назад возглавляемая Ксатмеком ячейка армии Итцкоатля провела дерзкий и молниеносный налет на каторгу в Кулуакане. Главным героем налета был пес породы молосс по кличке Тескатлипока, загрызший трех своих собратьев, верно служивших Монсальвату. Ксатмек и его бойцы через подкоп пробрались за колючую проволоку, вырезали охрану на вышках и проникли в бараки. Тревогу поднял отец-исповедник, принимавший в бараке последнее причастие у недавно крестившегося каннибала. Священника убили ножом, а потом под прикрытием автоматного огня из штурмгеверов погнали толпу каторжников в сельву.

В результате массового побега с каторги удалось вырваться более чем двумстам повстанцам Итцкоатля, из которых Ксатмеку поручено было выбрать троих, от силы четверых кандидатов для проведения акции по устранению Верховного инквизитора Астлана дона Хесуса де Сумарраги…

Ксатмек откинул в сторону циновку и отворил люк в погреб. Вниз вела крутая каменная лестница. В погребе было тесно. Я едва не задевал макушкой за мокрый, весь в капельках влаги, потолок. Через отдушину в стене тянуло запахами болота.

— Вот они, — сказал Ксатмек и поднял повыше потайной фонарь.

Ближе всех сидели два тощих индейца в белых полотняных рубахах. Смуглая кожа, черные волосы и фанатично горящие глаза делали их похожими на Ксатмека.

— Настоящие бойцы, — сказал Ксатмек по-ирамски. — Дрались в Чапультепеке, попали в плен. Преданы идее борьбы, ненавидят оккупантов, готовы возложить свои жизни на алтарь победы.

Другими словами, слишком тупы для такой деликатной работы.

— Дальше, — сказал я.

Пожилой мужик с огромными, как грабли, ладонями, и уродливым шрамом через все лицо. Он сидел спокойно, как скала, сложив ручищи на коленях и щуря от света глаза, похожие на морскую гальку: твердые и холодные.

— Палач клана Патекатля, — прокомментировал Ксатмек на том же ирамском. — Профессионал. Убил больше сорока человек. Принимал участие в дележе плантаций в Теспайокане. Готов работать только за деньги.

Последние бои между наркодельцами в Теспайокане закончились полной победой клана Патекатля двадцать лет назад. Палач был слишком старый, слишком выработанный.

— А там кто? — спросил я, указав на сгорбленный силуэт в глубине погреба.

— А, этот… — скривился Ксатмек. — Уголовник. Был рабом на галерах, бежал, попался, бит кнутом и сослан в Кулуакан. Нам не подойдет.

Я отобрал у Ксатмека фонарь и направил луч на уголовника. Сначала я даже его не узнал: обритая голова и нижняя половина лица были покрыты короткой, как лишай, щетиной, вместо одежды на нем было рваное пончо, из-под которого виднелась исполосованная спина, и мало что оставалось от прежнего смазливого красавчика в этом беглом каторжнике — если не считать несломимой спеси тортугского пирата в пронзительно-голубых глазах.

— Привет, Идальго, — сказал я. — У меня есть для тебя работа.

Все утро я провел в офисе на улице Тюльпанов, подготавливая на подпись дону Сумарраге план распределения гуманитарной помощи. Потом поехал к таможенным брокерам, где отдал им два пакета документов: по первому, груз «стингеров» из Сеннаара поставлялся через посредническую ирамскую контору в Меггидо, а по второму — партия консервов аналогичного веса направлялась в качестве гуманитарной помощи для благотворительной миссии Тифарета в Астлане. «Стингеры» выйдут из Ирама как коммерческий груз, а попадут в Астлан — как гуманитарный, после чего будут куплены Ксатмеком за четверть миллиона тхебесских фунтов у подставного дилера.

Схема была проста до гениальности: тхебесская разведка «Дхути» передавала через меня огромные суммы наличности для поддержки повстанческой армии Итцкоатля, а я, благодаря торговому дому «Хастур и сыновья», перекачивал десять процентов себе в карман, впрочем, не особенно торопясь перечислять остальные девяносто братьям Халиду и Малику. Были у меня определенные прогнозы касательно будущего всего Ирама и Хастуридов в частности…

От брокеров я поехал в свой любимый ресторанчик на бульваре Орхидей, где обычно обедал за столиком в углу открытой террасы. Сегодня я выбрал порцию рулетов-энчиладос с красным перцем и гуакамоле, лепешки-кейсадильос с авокадо в сальсе, а на сладкое — крошечные пирожки эмпанадиты, и распил полбутылки черного, очень терпкого карменера.

Перила террасы были обвиты диким виноградом, столики покрыты белоснежными скатертями, а из зала ресторана доносилась негромкая гитарная мелодия. По бульвару Орхидей прохаживались мулаточки, не слишком обремененные одеждой, священники, взопревшие в своих черных сутанах, рыцари Монсальвата в начищенных кирасах, носильщики в широкополых сомбреро, лоточники, продававшие буррито и апельсиновый сок со льдом, мальчишки со щетками для обуви, готовые навести глянец на сапоги благородных донов всего за пару медяков… Даже не верилось, что через час, когда солнце поднимется в зенит и выпалит с улиц Астлана последние остатки утренней свежести, бульвар полностью опустеет, и тогда наступит священное время сиесты.

Я заказал чашечку горячего шоколада со специями и принялся раскуривать тонкую панателлу, когда мой обед был безнадежно испорчен появлением Ипусета.

— Здравствуйте, дон Ботадеус, — сказал он, без приглашения присаживаясь на плетеный стул.

Пресс-атташе посольства Тхебеса в Астлане был плюгавеньким, подловатым и туповатым человечком с глазками навыкате и заискивающим голоском. Это, однако, не мешало ему быть резидентом «Дхути» и главным источником денег для армии Итцкоатля.

— И вам того же, Ипусет, — сказал я и выдохнул ему в лицо облако ароматного дыма.

У шпиона заслезились глаза, и он судорожно закашлялся, умудряясь при этом сохранять подобострастную улыбочку.

— Как продвигаются дела у миссии Тифарета? Надеюсь, пожертвования благородных людей достигают своей цели, и крестьяне Теспайоканы будут спасены от голодной смерти?

— Я доставил деньги, если вас это интересует, — поморщившись, сказал я.

— Отрадно слышать, — сказал тхебессец. — Я знал, что могу на вас рассчитывать.

Когда этот ублюдок начинал меня вербовать (не могу сказать, что я слишком осложнял ему задачу), он нес какую-то чепуху о том, что народ Тхебеса стремится помочь революционному движению Астлана освободиться от оккупантов из Монсальвата… После вчерашнего разговора с Ксатмеком у меня родилось подозрение, что «Дхути» главным образом поддерживала клан Патекатля и защищала свои каналы поставки кокаина в Сеннаар через Тхебес, а повстанцы Итцкоатля выступали тут в роли разменной монеты.

— А что насчет нашей… гм… маленькой акции? — спросил Ипусет.

— Через неделю, — сказал я, — в Теокалли состоится аутодафе. Верховный жрец Тлалок вырежет сердца десяти еретикам и повстанцам. Среди приглашенных Сумаррага, представители дипломатических и гуманитарных миссий. Вы, кстати, тоже.

— А исполнитель?

— Упражняется в стрельбе из сарбакана.

— Замечательно, — кивнул Ипусет. — Тогда до встречи на аутодафе, дон Ботадеус…

В день аутодафе на улицах Астлана было многолюдно. Мой паланкин попал в пробку на углу проспекта Пеонов и улицы Хризантем: дорогу нам пересекало похоронное шествие, с катафалком, оркестром, толпой наемных плакальщиков и огромными скелетами из папье-маше, которых несли родственники умершего. Шествие продвигалось так неторопливо, что мои носильщики опустили паланкин на землю и закурили, а я начал нервно поглядывать на часы. Операция, которую я готовил почти месяц, была рассчитана буквально по минутам, и будет обидно, если она сорвется из-за такой нелепой случайности…

Я прибыл к подножию ступенчатой пирамиды Теокалли с опозданием на десять минут. Фробишер уже ждал.

— Опаздываете, дон Ботадеус, — сказал он, сложив ладони перед грудью и приветствуя меня поклоном.

Чтобы его выскобленная до блеска голова не слишком бросалась в глаза, Идальго вырядился в бордовый саронг и шафранно-желтую рясу, выдавая себя за монаха из Шангри-Ла.

— Знаю, — сказал я. — Пойдем…

В каждой из четырех лестниц, ведущих на вершину Теокалли, было по триста шестьдесят пять ступеней. На каждой тридцатой была устроена небольшая площадка, где стояли рыцари Монсальвата в парадной белой форме с красными крестами на груди и со штурмгеверами наперевес, и лежали, разморенные на солнце, бурые туши молоссов, обманчиво аморфные и неподвижные.

— Тлалок уже наверху, — сказал Идальго, пока мы поднимались по лестнице. — Большинство гостей тоже. Сумаррага еще не прибыл.

— Держи, — я незаметно протянул ему кожаный портсигар. Вместо моих любимых панателл внутри было четыре дротика, смазанных кураре. Идальго настаивал на выжимке из семян клещевины (рицин убивает через неделю), но мне нужен был мгновенный эффект. — Где сарбакан?

Идальго приподнял и крутанул молитвенный барабан.

— Постарайся сесть так, чтобы попасть в затылок, — сказал я. — Когда начнется паника, уходи через южную лестницу, к озеру. Там будет ждать каноэ.

— Я помню, — сказал Идальго.

Перед последним пролетом лестницы рыцари Монсальвата заставляли всех гостей проходить через рамку металлодетектора. Идальго прошел легко, сарбакан и дротики были из бамбука, а вот я зазвенел. Пока я выгребал из карманов всю мелочь, ключи и зажигалку, младшие жрецы на вершине Теокалли начали ритмично бить в барабаны. До начала церемонии оставались считанные минуты…

Еретики были привязаны к девяти каменным столбам вокруг алтаря. Барельефы на столбах изображали уродливых местных божков. Верховный жрец Тлалок, такой же маленький уродец в головном уборе из перьев фламинго, прыгал вокруг алтаря и в такт барабанному бою выкрикивал мантры, вводя себя в ритуальный экстаз и перескакивая через колодец для стока крови. Еретики, одурманенные пейотлем, не реагировали.

Верховный инквизитор Астлана дон Хесус де Сумаррага опаздывал. Его роскошная галера причалила к пристани у основания южной лестницы Теокалли, уходившей прямо в озеро Чалько, и объемная, как цеппелин, туша инквизитора неторопливо взбиралась по ступеням пирамиды.

Гости рассаживались на специально сооруженных трибунах по углам площадки. Ложа для священнослужителей была убрана малиновым бархатом. Я сидел напротив, на простой деревянной скамейке, а прямо позади балдахина Сумарраги среди белых мантий и черных сутан виднелась желтая ряса Идальго.

— Здравствуйте, дон Ботадеус, — прошептал мне в ухо Ипусет.

Я обернулся. Пресс-атташе сидел у меня за спиной и рассеяно глядел по сторонам.

— Какого черта, Ипусет?! — прошипел я. — Хотите сорвать мне операцию?

— Операции не будет, Ботадеус, — сказал Ипусет, по-прежнему избегая моего взгляда. — Все отменяется.

Я набрал полную грудь воздуха и медленно выдохнул сквозь сжатые зубы.

— Конъюнктура момента, — сказал Ипусет. — Сумаррага нам нужен живым.

От боя барабанов у меня вдруг заболела голова; казалось, что маленький уродец Тлалок прыгает прямо в моем черепе.

— Вы меня слышите, Ботадеус? — спросил Ипусет. — Отзовите своего исполнителя!

— Не могу, — сказал я, тупо глядя перед собой.

Отсюда, с вершины Теокалли, самого высокого сооружения в Астлане, были видны зеленое море сельвы и тонкая полоска горной гряды Чапультепек на горизонте. Где-то там, в узком ущелье сидели Ксатмек со своими бойцами, ожидая условленного часа. Когда Сумаррагу убьют, гарнизон Ареймеха поднимется по тревоге, и рыцарей Монсальвата вместе с драконами перебросят в город, а Ксатмек поведет своих мальчишек на штурм крепости, и захватит улей вместе с королевой и кладкой. Но если покушение не состоится…

— Прежде чем сесть в ложу, Сумаррага обойдет всех гостей, — прошептал Ипусет. — И он обязательно захочет пожать руку такому видному филантропу, как дон Ботадеус из миссии Тифарета. Просто предупредите его, а рыцари Монсальвата сделают остальное.

Страдающая ожирением и одышкой туша дона Хесуса де Сумарраги, облаченная в пурпурную мантию и увенчанная пурпурной же ермолкой, достигла, наконец, вершины Теокалли и оказалась на площадке для аутодафе. Как будто услышав слова Ипусета, инквизитор начал обходить трибуны и здороваться с гостями.

— В Астлане очень логичные законы, Ботадеус, — сказал Ипусет и показал на связанных еретиков. — Если в сердце человека нет веры в богов, ему вырежут сердце. Если человек поднимет руку на Верховного инквизитора, ему отрубят руку. А вот если человек замыслит и спланирует покушение… Сами понимаете.

— Понимаю, — сказал я, но Ипусета у меня за спиной уже не было.

…Не то, что бы мне было жалко Идальго: тортугский пират знал правила игры не хуже меня — каждый странник в чужом мире должен быть сам за себя. А вот Ксатмек… мальчишка погибнет по-дурацки, как и мечтал — в неравном бою за свободу Астлана…

Когда дон Сумаррага подошел к нашей трибуне, его лоб украшали бисеринки пота, а тонкие губы брезгливо кривились. Глаза его были похожи на колодцы для стока крови.

— Дон Ботадеус из благотворительной миссии Тифарета, — подсказали Верховному инквизитору, и Сумаррага пробурчал что-то невразумительное, протягивая мне пухлую, усыпанную перстнями руку.

Я крепко сжал эту безвольную ладонь и, заглянув в бездонные колодцы глаз, негромко сказал:

— Вас хотят убить.

По моим расчетам, у меня было часа полтора, от силы — два. Инквизиция умеет быстро развязывать языки. И если пытки Фробишер еще выдержит, то пейотль…

Я отпустил извозчика за квартал от своего бунгало, и остаток расстояния преодолел бегом, прячась в кустах сирени. Свет горел только в одном окошке первого этажа — в комнате прислуги. Моя кухарка Марина по вечерам занималась вязанием.

Я перемахнул через ворота и, обогнув фонтан, подкрался к двери. Стоило мне вытащить ключи, как перед моим лицом открылось зарешеченное окошко, и на меня уставился ствол дробовика.

— Спокойно, Псаметтих, это я! Открывай…

Дробовик исчез, и мой тхебесский дворецкий, невозмутимый, как набальзамированная мумия, отворил дверь бунгало.

— Свет не зажигай, — сказал я. — Иди спать. И Марине скажи, понял?

Я буквально взлетел по лестнице, пересек коридор и ворвался в кабинет. Первым делом — сорвать галстук и сбросить пиджак. Теперь бар. Глоток текилы (прямо из горлышка, нет времени на возню с лимоном и солью) обжег горло и жидким огнем разлился по груди. А сейчас успокоиться и спланировать уход.

Телефон на столе тихонько тренькнул. Я поставил бутылку и аккуратно снял трубку.

— …вечер, господин Ипусет. Это Псаметтих. Он только что…

Сволочь. А я дурак. Надо было догадаться.

Времени было в обрез. В сейфе лежали мой старый поддельный паспорт на имя Ботадеуса, два миллиона тхебесских фунтов наличными, две тысячи сеннаарских долларов в дорожных чеках, платиновая сеннаарская кредитка и новенький, абсолютно настоящий желтый паспорт на имя Иосифа Лакедема, гражданина Тхебеса, с погашенной визой в Астлан (переклеить фотографию в тхебесском паспорте — дело настолько пустяковое, что я проделал это собственноручно за пять минут, вспомнив уроки Лайлы по обращению со скальпелем и клеем). Еще там были старые расписки Ксатмека, договора с торговым домом «Хастур и сыновья» и билет на пароход «Дромос», отплывающий с озера Тескоко по Великой Реке в Тимбукту.

Я открыл шкаф, достал и надел кожанку, потом вытащил потрепанный (еще с Гиннома) армейский рюкзак, сгреб туда все деньги и смахнул со стола коробку с сигарами. Рассовал по карманам кожанки тхебесский паспорт, билет на пароход, кредитку и дорожные чеки. Все остальное свалил в пепельницу и крутанул колесико зажигалки.

Когда на паспорте Ботадеуса неохотно вспучился ламинат и начали заниматься страницы, с улицы донеслось лошадиное ржание и — чуть погодя — собачий лай. В неверном свете маленького костра я метнулся к окну, выходящему во двор, и дернул ставни. Их заклинило.

Грохнула входная дверь, и по лестнице затопали подкованные железом сапоги. Я схватил стул и попытался выломать ножку. Безуспешно. Ну почему я хранил дробовик внизу, а не в кабинете?!

— Открывайте! — В дверь два раза ударили кулаком, а потом, похоже, ногой. Негромко рявкнул молосс.

Я с размаху обрушил тяжелый стул на ставни. Они разлетелись в щепки; брызнули осколки оконного стекла. В этот момент за дверью треснул выстрел, слишком сухой и отрывистый для автоматного. Потом еще один. Заскулил молосс. И еще один. Скулеж оборвался.

Замок двери щелкнул, и в кабинет вошел Ксатмек с вымазанным сажей лицом. В руке он держал длинноствольный маузер. Из ствола поднимался дымок.

— Быстрее, Раххаль, — сказал он и указал маузером на разбитое окно.

Я повернулся к окну и потерял дар речи. В патио, где я по утрам завтракал, пил кофе и читал газету в тени раскидистого каштана, сидел, сложив крылья, бойцовский дракон императорской породы.

 

ПЕРЕХОД

От дракона пахнет ветром и пряностями. Под шелковистой чешуйчатой кожей перекатываются крепкие мускулы. Кожистые крылья взмахивают совершенно беззвучно, отталкиваясь от плотного и горячего воздуха астланской сельвы. Деревья внизу кажутся темно-синими в вечерних сумерках.

Дракон поворачивает голову и косит на меня желтым глазом. Ксатмек тянет за уздечку (на упряжи и седлах — кресты Монсальвата), и дракон начинает набирать высоту. Небо затянуто мрачными, набухшими тропическим ливнем тучами. В тучах потрескивают молнии. Волосы на моей голове начинают шевелиться и искрить.

Ксатмек хлопает меня по плечу и протягивает мне защитные очки-консервы на кожаном ремешке. Значит, скоро мы попадем в Небесный Эфир.

Сквозь грозовой фронт мы проходим, как через парилку. Ксатмек и я промокли до нитки, влажно блестят драконьи крылья. Где-то рядом рокочет гром, проблески молний мертвенно белы. Пару могучих взмахов — и мы над облаками…

Солнце висит в прозрачном голубом небе, окрашивая перистые верхушки облаков в нежно-лиловый цвет. Дракон выгибает шею и длинным вибрирующим свистом приветствует солнце. Ксатмек дрожит, меня охватывает эйфория. Хочется кричать.

Теперь я понимаю Фуада. Ничто не в силах сравниться с чувством полной, всепоглощающей свободы, дарованной летящему дракону. Впервые за долгое время я чувствую себя свободным, не скованным никакими рамками и ограничениями; чувствую себя живым.

Дракон вытягивается в струну, складывает крылья и резко пикирует вниз.

 

Тхебес

После полуночи в «Кенотафе» начиналось самое интересное: из-за введенного фараоном Сиптахом комендантского часа большинство случайных посетителей растворялось в ночной мгле, и оставались только завсегдатаи, которым плевать было и на комендантский час, и на патрули «Мастабы», и на самого фараона Сиптаха.

Когда часы на башне аэропорта пробили двенадцать, я одернул манжеты рубашки, поправил запонки и отряхнул несуществующую пылинку с лацканов белого смокинга. Пора было обходить свои владения.

Первым делом я спустился в игорный зал. Азартные игры на деньги в Тхебесе были официально запрещены, но по средам и субботам здесь играл сам полковник Метемфос, и потому облава мне грозила только в случае его крупного проигрыша. Сегодня была среда, и Метемфос играл в рулетку. Я остановился у ломберного столика и немного понаблюдал за его игрой.

Судя по скромной горке фишек, полковник играл по-маленькому, проигрывал, из-за чего нервничал и курил черные вонючие сигарки. Я вытащил свой золотой портсигар, постучал по нему папиросой и кивнул крупье. Тот еле заметно кивнул мне в ответ и с жужжанием запустил шарик по кругу. Закурив, я со спокойной душой направился в ресторан — полоса удачи на этот вечер Метемфосу была гарантирована…

В ресторане было многолюдно и шумно. Иоахим Гинденбург, мой бухгалтер, в недавнем прошлом — профессор математики, сидел в своем углу за конторкой и сосредоточенно накручивал ручку арифмометра.

— Как там наши прибыли? — спросил я.

Иоахим вздрогнул и испуганно заозирался. Взгляд у него был затравленный. Еще у него была стерва-жена, которой он боялся, трое детей, которых он обожал, мизерная пенсия, которую ему задерживали, и небольшой животик, которого он стеснялся.

— Слава богам, слава богам, — пробормотал он.

— Иоахим, если бы я не знал, что вы исключительно порядочный человек, я бы решил, что вы в конец проворовались. Почему у вас всегда такой испуганный и виноватый вид?

Иоахим смущенно улыбнулся и пожал плечами.

— Знаете, господин Лакедем, я ведь всю жизнь имел дело с цифрами, и почти никогда — с деньгами. В мои годы тяжело меняться…

— Способность изменяться — единственное, что делает нас живыми, — сказал я. — В тот день, когда я перестану изменяться, я умру.

— Вам легко говорить, господин Лакедем, — с укором в голосе сказал Иоахим. — Вы будто всю жизнь управляли ночным клубом. А я старый профессор, моя жизнь не слишком-то изобиловала переменами…

— Ничего, старина, — похлопал его по плечу я. — У вас славно получается. Главное, следите, чтобы у Метемфоса не закончился кредит… Между прочим, а кто у нас сегодня поет?

Иоахим вдруг покраснел.

— Новенькая, — сообщил он, протирая пенсне. — Очень, очень талантливая девушка…

Ровно в половину первого, с началом шоу-программы, свет в зале начал меркнуть. Джазовый оркестр Унута Джебути — краса и гордость «Кенотафа», выстроился вокруг сцены. Разговоры за столиками постепенно смолкли, и вместе с темнотой зал ресторана погрузился в тишину. Кто-то нервно хихикнул, звякнуло стекло, и слышно было, как жужжит рулетка в игорном зале. Блестки на смокингах музыкантов перемигивались в полумраке, и тускло мерцала начищенная медь духовых инструментов.

Зашуршал тяжелый занавес. Громко щелкнул и загудел прожектор, очертив ослепительно белый круг возле микрофонной стойки. Певица, черный силуэт на границе света и тьмы, помедлила немного, а потом ступила вперед.

Я сразу узнал ее — это была Сунильд.

Серебристую тушу цеппелина «Наутилус» удерживали на месте толстенные швартовочные тросы, похожие с такого расстояния на нити паутины. Возле кабины, прилепившейся к брюху цеппелина, суетились люди, смахивающие на муравьев, и сновали автоматические тележки с багажом.

— Он летит в Тартесс, — сказала Сунильд. — Завтра утром.

Летное поле Хатшепсут было мокрым после дождя. Из окна своего кабинета я видел башню аэропорта с полосатым флюгером на флагштоке, цепочку огней на взлетно-посадочной полосе, массивный четырехмоторный «Геркулес», выруливающий к терминалу, оранжевые цистерны заправщиков, клювы трапов, автобусы для пассажиров и горбатые спины ангаров на горизонте.

Здание «Кенотафа» отделяли от аэродрома триста метров пустыря, поросшего сорняками, да сетчатый забор с витками колючей проволоки по верху…

— Есть два типа закрытых миров, — сказала Сунильд. — Нифльхейм — как совсем недавно и Тхебес — относится к первому типу: это мир, из которого невозможно вырваться. Там есть Чертог, здесь была «Мастаба»… названия меняются, суть остается прежней. Рожденный в Нифльхейме обречен умереть там же… Я была готова на все, чтобы вырваться оттуда. Я не могла там больше оставаться.

Я закрыл жалюзи и отвернулся от окна.

— Ты достигла того, чего хотела, — сказал я.

— Да, — сказала Сунильд. — Достигла. Я много путешествовала. Пока не узнала, что бывают закрытые миры совсем иного рода. Как Тартесс.

Плеснув в стакан тортугского рома, я выпил залпом и присел на край стола.

— Любой гражданин Тартесса волен покинуть его по собственному желанию. Это не проблема. Но вот попасть туда… Даже для тех, у кого есть тартесский паспорт, это практически невозможно — без санкции инквизитора Монсальвата или далай-ламы Шангри-Ла… А они тщательно следят за тем, чтобы Тартесс оставался недосягаемым для бродяг вроде меня или тебя.

— Зачем ты нашла меня? — перебил я ее.

— У тебя есть иммиграционная виза в Тартесс, подписанная инквизитором Монсальвата, — сказала она.

— Допустим. Откуда тебе это известно?

Ее улыбка была грустной и чуточку снисходительной.

— Разве это важно? — спросила она.

— Ладно, — сказал я. — Я спрошу по-другому. Что тебе нужно от меня?

Сунильд замолчала, глядя на меня своими зелеными глазами.

— Возьми меня с собой, — сказала она. — Возьми меня в Тартесс.

Заведение с мрачноватым названием «Кенотаф» я приобрел три месяца назад за полтора миллиона тхебесских фунтов. Это оказалось неплохим вложением капитала, если учесть, что уже неделю спустя за миллион фунтов нельзя было купить даже блока контрабандных астланских сигарет. Инфляция в Тхебесе была чудовищная… Очнувшись от тысячелетней комы, когда миром управляла каста жрецов-геронтократов, и оказавшись под властью молодого и энергичного дурака, Тхебес начал разваливаться на части прямо на глазах.

Фараон-реформатор Сиптах открыл границы Тхебеса и установил дипломатические отношения с Сеннааром и Монсальватом. Он отменил рабство. Он привлек инвестиции и начал индустриальную революцию… В результате северные номы Тхебеса были по бросовым ценам скуплены сеннаарскими корпорациями, а южные, расположенные в дельте Великой Реки и всегда жившие земледелием, заявили о своей независимости и неподчинении власти фараона. Сепаратистов возглавил верховный жрец Нектанеб Второй…

Предчувствие гражданской войны было таким отчетливым, что в «Кенотаф» хлынули журналисты из Сеннаара и Амаравати; вместе с журналистами объявились и вербовщики Безымянного Легиона. Ну, а следом подтянулась и местная шушера: переводчики, информаторы, проститутки, сутенеры, гиды, контрабандисты, фарцовщики, жулики, шпионы из «Дхути» и стукачи из «Мастабы»… и в огромном количестве — простые желающие удрать из Тхебеса до начала войны.

Это был звездный час «Кенотафа»: мир катился в пропасть, люди прожигали жизнь за игорными столами и глушили тоску своей обреченности импортной выпивкой, а деньги текли рекой в мои карманы. Люди Ипусета продолжали рьяно меня разыскивать. Все могло рухнуть в любой момент, что придавало происходящему некий пикантный привкус.

Управлять делами «Кенотафа» я собирался до тех пор, пока мне не представится шанс чисто выйти из игры; и похоже было, что именно такой шанс дала мне Сунильд.

Мы договорились встретиться с ней в четыре утра на набережной: она должна была принести деньги за визу. Когда Сунильд ушла, я вытащил из шкафа томик «Одиссеи» в матерчатом переплете, выпущенный в свет издательством «Керикейон» при Тартесском университете; между страниц был спрятан конверт со сломанной сургучовой печатью инквизиции Монсальвата и мой тхебесский паспорт.

Надев поверх белого смокинга потертую кожаную куртку, я спустился вниз сразу после закрытия. В ресторане было пусто. Стулья были подняты на столы, а Иоахим перекочевал из-за конторки к стойке бара и мелкими глотками потягивал херес, слушая радио.

— …массовые акции протеста пройдут на площади Пятой Династии у здания тайной полиции «Мастаба», — с легким сеннаарским акцентом излагал радиоприемник. — Полковник Метемфос заявил, что он не может гарантировать благополучного исхода ситуации. Также сохраняется напряженная обстановка в южных номах страны…

— Страшно жить, — покачал головой Иоахим. — Страшно жить на свете, господин Лакедем!

— Иоахим, дружище, сохраните это для меня, — сказал я, протягивая ему конверт и паспорт. — Завтра мне это может понадобиться.

— Конечно, господин Лакедем, о чем речь… — заволновался Иоахим. — Вы можете на меня рассчитывать!

— Я знаю, — сказал я.

Через кухню я вышел на задний дворик «Кенотафа». На улице было холодно и сыро; кирпичные стены покрывала жирная копоть. От лампочки под жестяным конусом струился блеклый желтый свет. Я спустился с крыльца, прошел мимо припаркованных машин в дальний конец двора и присел на корточки за мусорными баками. Там был ржавый канализационный люк.

Мне пришлось упереться коленом в землю, испачкав парадные брюки, и потянуть обеими руками, чтобы откинуть ржавую крышку. В лицо пахнуло теплой и липкой вонью. В коллекторе был спрятан длинный и тяжелый брезентовый тюк.

Вернувшись к своей машине, я погрузил тюк в багажник, а сам сел за руль и включил зажигание. Пока прогревался мотор, я закурил.

Вдалеке, за сетчатым забором Хатшепсута, шел на разгон «Геркулес». Его темно-серый силуэт набирал скорость на взлетной полосе, мчась прямо на «Кенотаф». Четыре огромных пропеллера превратились в размытые радужные кольца. С каждой секундкой самолет неумолимо приближался. Казалось, еще чуть-чуть, и он проломит хлипкую ограду и врежется в «Кенотаф»…

На всякий случай я проверил бардачок — там лежало удостоверение на имя Ахашвероша, корреспондента сеннаарской телекомпании «Упарсин», с подписанной Метемфосом аккредитацией и правом нарушать комендантский час по служебной необходимости. С этой запаянной в пластик карточкой патрули «Мастабы» были мне не страшны… Я загасил папиросу, включил передачу и тронулся с места.

Когда я вызжал с парковки, «Геркулес» все-таки оторвался от земли и стремительно пронесся над «Кенотафом», утопив все вокруг в реве своих двигателей.

Напротив конторы Ксатмека находился вербовочный пункт Безымянного Легиона. На бронированной двери висел плакат: легионер в белом шелковом шарфе и с фаустпатроном на плече, на фоне пылающей горы Меггидо гневно призывал: «Оставь прошлое в прошлом!», попирая ногой черепа поверженных врагов. Дверь конторы Ксатмека была украшена скромнее: над табличкой «Туристическое агентство „Пернатый змей“» был нарисован символ армии Итцкоатля, парящий над пирамидами Астлана.

Я постучал, и дверь мне открыл громадный негр с переломанным носом и расплющенными ушами. В одном ухе у него было четыре когтя леопарда — в Тимбукту это означает, что перед вами человек достаточно отчаянный, чтобы иметь четырех жен. Негра звали Усанга Синда Догбе Тамбекай; в недавнем прошлом профессиональный боксер в Амаравати и вышибала в Сеннааре, он тихо спивался в Тхебесе, пока Ксатмек не нанял его водителем автобуса.

— Добрый вечер, бвана, — белозубо ухмыльнулся Усанга при виде моего смокинга и бабочки. — Бизнес идет хорошо?

— Как всегда, — рассеяно сказал я, протаскивая брезентовый тюк через узкий дверной проем. — Шеф на месте?

— У себя…

В кабинет Ксатмека можно было попасть только через приемную. Несмотря на поздний час, посетителей здесь хватало: три сильно накрашенные девицы в чулках-сеточках, чей род занятий не вызывал сомнений, пожилая подслеповатая женщина — видимо, ткачиха, семейная пара с грудным ребенком, две кряжистые бабы, промышляющие челночной торговлей, молодой паренек, штудирующий тхебесско-сеннаарский разговорник, подозрительный тип в черном берете, выдававшем в нем беглого диссидента, и пара крепкого вида мужиков, грузчиков или строителей… Этот типовой набор нелегальных эмигрантов в Сеннаар безропотно пропустил нас без очереди.

Ксатмек сидел за столом и, тихо матерясь по-астлански, выстукивал что-то одним пальцем на допотопном «ундервуде». Рядом с «ундервудом» лежала стопка желтых тхебесских паспортов.

— К вам гость, бвана, — прогудел Усанга.

— Если я испорчу еще один бланк, — сказал Ксатмек, не отрываясь от машинки, — я вырежу тебе печень, Усанга, и съем на завтрак.

Усанга предпочел молча ретироваться, тихонько притворив за собой дверь.

— Сколько их осталось? — спросил я.

Ксатмек поднял глаза.

— А, это ты, Раххаль…

— Сколько у тебя осталось бланков? — повторил я.

— Мало, — скривившись, сказал он. — Скоро надо будет закрывать лавочку.

Я стряхнул с плеча ремень и опустил тюк на пол. Расстегнув куртку и ослабив узел бабочки, я сказал:

— Согласен… Мне понадобится твоя помощь, Ксатмек.

— Что это? — спросил он, указывая на тюк.

— Можешь посмотреть. — Я ногой подтолкнул тюк к нему.

Со скептической ухмылкой Ксатмек встал, обошел стол и присел над тюком. Сверкнул невесть откуда появившийся нож, затрещал распарываемый брезент, и лицо астланца вдруг осветилось по-детски искренней улыбкой, а ладонь ласково погладила зеленую трубу «стингера».

— Это оттуда? — с ностальгией в голосе спросил он.

— Да, — кивнул я. И повторил: — Мне понадобится твоя помощь, Ксатмек. Причем дважды…

Великая Река разрезает Тхебес на две приблизительно равные половины. Южный, или Старый Тхебес — это сложенный из гигантских талататов дворец фараона, девятивратный храмовый комплекс с гипостильным залом, помпезно-монументальные особняки жрецов с пилонами у входов, овноголовые сфинксы, колоссы фараонов Пятой Династии и зловещая пирамида «Мастабы». На северном берегу Реки тянутся серые кварталы панельных многоэтажек, фабричные корпуса с толевыми крышами и бесконечная вереница заводских труб, дым и сажа из которых образуют ядовитую взвесь над городом, которая по ночам оседает вместе с туманом и испарениями Великой Реки на гранитные плиты набережной холодной липкой слизью…

Было около пяти; Фаюмский мост развели, и под двумя вздыбленными пролетами этого циклопического сооружения в полном безмолвии проплывал пароход «Дромос». Иллюминация на нем была погашена, и огромные гребные колеса вращались на самом малом ходу, неохотно тревожа густые зеленые воды Великой Реки. С берега этого не было видно, но я знал, что все четыре палубы «Дромоса» битком забиты нелегальными эмигрантами: конкуренты Ксатмека подсаживали их с моторных лодок в дельте Великой реки, и теперь несколько тысяч тхебессцев, сбившись в кучки и кутаясь в одеяла, чтобы уберечься от ночного холода, уплывали навстречу лучшей доле в Тимбукту, Каэр-Исе или Ангкор Шане…

— Им все равно, куда плыть, — сказала Сунильд, словно прочитав мои мысли. — Главное — убежать отсюда. Вырваться из клетки.

Я обернулся. Она возникла из густого тумана бесшумно, как призрак из далекого прошлого: стройная фигурка в лихо заломленной шляпке и меховом манто из нифльхеймского барса.

— Назначать встречи у реки входит у тебя в привычку, — сказал я.

— Не волнуйся. Это в последний раз. Ты принес?

— Похоже, мы поменялись репликами… Да, я принес. И взамен не буду просить тебя никого убивать. Мне хватит и пяти тысяч сеннаарских долларов.

— У меня нет таких денег, — сказала Сунильд.

— Нет денег — нет визы, — пожал плечами я.

Она грустно улыбнулась.

— Ты всегда был таким… деловым. Умел зарабатывать деньги. А я умела находить влиятельных друзей.

Порыв холодного ветра с Реки слегка рассеял туман, и на другой стороне улицы я увидел большой черный автомобиль со шторками на окнах. Сунильд поправила манто, и из машины выбрались двое громил в длинных пальто и широкополых шляпах.

— Да, — сказал я. — Ты всегда умела использовать людей. Этому у тебя можно поучиться.

— На твоем месте, — сказала Сунильд, — я бы не стала оказывать сопротивление.

Громилы приблизились, держа руки в карманах пальто и буравя меня свирепыми взглядами.

— «Мастаба», — процедил один из них. — Вы арестованы.

Я не стал оказывать сопротивление.

— Иосиф Лакедем, двадцать девять лет, гражданин Тхебеса, холост, проживает по адресу: улица Старого Царства, 11. Владелец ночного клуба «Кенотаф»… — Полковник Метемфос зачитывал мое досье монотонным голосом. На нем был тот же парадный мундир, в котором он играл в рулетку. Золотой галун и аксельбанты поблескивали в свете настольной лампы. — Обвиняется Сунильд ван дер Браан в убийстве ее мужа, Торквилла ван дер Браана, в мире Нифльхейм три года тому назад, — прочитал он. — Что вы на это скажете, господин Лакедем?

— Я никогда не бывал в Нифльхейме, господин полковник.

— Разумеется, господин Лакедем… — радостно улыбнулся Метемфос, встопорщив усики. — А если и бывали, то доказать это практически невозможно. Вы незаурядный человек, Лакедем! Такое впечатление, что вы просто не можете усидеть на одном месте. Меняя миры чаще, чем нормальные люди обновляют гардероб, вы умудряетесь оставлять меньше следов, чем жуки-водоходы. Но один раз вы все же наследили…

Он вытащил из ящика стола коробку сигар и протянул мне:

— Угощайтесь, это астланские. Вы ведь такие предпочитаете, а, дон Ботадеус?

От осознания собственной осведомленности лягушачья физиономия Метемфоса просто лучилась самодовольством. Моя правая рука была пристегнута наручниками к батарее, поэтому я взял сигару левой и спрятал в карман смокинга.

— Мы все про вас знаем, дон Ботадеус, — заявил полковник, встав из-за стола и пройдясь по кабинету. Его хромовые, до блеска надраенные сапоги отчетливо поскрипывали. — Мы знаем, что вы были завербованы «Дхути» в Астлане. Знаем, что налет на Ареймех, центр подготовки диверсионных операций рыцарей Монсальвата — дело ваших рук. Нам также известно, что истинной целью штурма был сейф с документами в кабинете коменданта Ареймеха, а вовсе не улей драконов, как думали боевики Итцкоатля. В том сейфе, помимо списков агентуры Монсальватской разведки, были пустые визовые бланки — в Сеннаар, Тимбукту, Рльех, Тифарет, Амаравати… даже в Тартесс.

Метемфос сделал паузу, зацепив большие пальцы рук за ремень портупеи и глядя на меня сверху вниз.

— «Дхути» до сих пор ищет вас, дон Ботадеус… Ваше счастье, что, благодаря госпоже ван дер Браан, мы нашли вас раньше.

— Почему? — вяло спросил я. Из-за наручников сидеть приходилось у самой батареи, и от жары я весь взмок.

Сняв фуражку, Метемфос промокнул испарину на лбу и протер околыш изнутри не очень чистым носовым платком. Убрав платок в карман галифе, он выудил оттуда маленький ключик.

— Потому что мне наплевать на монсальватских шпионов, — сказал он, отстегивая мои наручники. — Верховный жрец Нектанеб Второй вчера заключил контракт с Безымянным Легионом. Две дивизии панцервагенов Легиона уже на подступах к Тхебесу. Фараоновская гвардия Сиптаха не продержится и дня… Пора сматываться из этого мира, Ботадеус. Куда вы дели тартесскую визу?

— Она у моего бухгалтера, — сказал я, потирая запястье.

— Иоахима Гинденбурга? — переменился в лице Метемфос. — Черт возьми, Ботадеус, вы совершенно не разбираетесь в людях! Это же он сдал вас Сунильд!

Пожав плечами, я сказал:

— Тогда нам придется поторопиться…

При виде полковничьей формы Метемфоса пограничник вытянулся в струнку и взял под козырек. Метемфос ответил вялым взмахом руки.

— Цеппелин «Наутилус»? — бросил он походя.

— Р-регистрация з-закончена, в-все па-а-ассажиры на борту, — заикаясь, ответил пограничник.

— Как закончена?! — заорал Метемфос. — Список пассажиров, немедленно!

Я вылез из джипа и потер затылок. После безумной гонки по брусчатке тхебесских улиц меня слегка покачивало. Метемфос водил джип так же азартно, как играл в рулетку.

— Поглядите сюда, — прошипел полковник мне. — Полюбуйтесь на своего преданного бухгалтера!

В конце списка значилось: «Лакедем, Иосиф, с супругой».

— Тхебесские паспорта всегда было легко подделать, — сказал я.

— Задержать рейс! — рявкнул Метемфос.

— Но… но… это не-е-возможно, — проблеял пограничник, с ужасом глядя, как багровеет лицо Метемфоса.

— Почему?!

Утратив интерес к происходящему, я поглядел по сторонам. Было раннее утро, и над летным полем Хатшепсут висел туман. На востоке бледно тлела заря. Сквозь молочно-белую пелену проступали очертания ангаров и помигивающие огоньки взлетно-посадочных полос. Где-то вдалеке, за пустырем, скорее угадывался, чем был виден «Кенотаф».

— А мне наплевать! — орал Метемфос. — Верните его немедленно!

— Слишком поздно, — сказал я.

Серебристый эллипсоид «Наутилуса» проступил из тумана, как изображение на фотопластинке: медленно и беззвучно. Кабина в подбрюшье цеппелина светилась яркой россыпью огней. Дирижабль уверенно набирал высоту.

— Черт возьми, — почти простонал Метемфос. — Все кончено, Ботадеус. Понимаете? Это же конец!

— Напротив, полковник, — сказал я, снимая наконец-то галстук-бабочку. — По-моему, это начало нашего делового партнерства.

Ярко-белая светящаяся полоса расчертила серый войлок утреннего неба. Она началась на крыше «Кенотафа» и уперлась прямо в тушу «Наутилуса». Цеппелин взорвался мгновенно, вспухнув оранжевым шаром с черными прожилками каркасных шпангоутов; наполненная водородом сигара переломилась пополам, рулевые пропеллеры разлетелись в разные стороны по красивым параболам, а потом объятая пламенем кабина вместе с грудой пылающих обломков рухнула прямо на летное поле Хатшепсут.

 

ПЕРЕХОД

На пограничном пункте Дин-тир мы стоим четыре часа. Сперва ждем, пока у пограничников закончится пересменка; потом из автобуса перед нами долго и нудно выгружают багаж для таможенного досмотра. Я сижу у прохода; слева дремлет в кресле Метемфос, а за окном вяло тянется бесконечная вереница легковушек, навьюченных антикварной мебелью. Среди округлых тхебесских автомобильчиков затесался угловатый грузовик-полуторка с эмблемой миссии Тифарета на борту. В открытом кузове — два десятка раненых в окровавленных бинтах.

— Мои прогнозы сбываются, — мрачно говорит Метемфос, открыв глаза. — Исход из Тхебеса превратился в паническое бегство.

Автобус медленно трогается с места, дребезжа на раздолбанной тхебесской дороге, и въезжает в павильон Дин-тир. Мимо меня по проходу между сиденьями проходит, покачиваясь, Ксатмек. В руках у него бланк групповой визы и горсть мятых пятидолларовых купюр. Пять долларов с каждого пассажира, чтобы не вынимать сумки из багажника…

— Если не выйдет, Раххаль, — шепчет Ксатмек, — маузер под сиденьем.

С шипением открывается дверь, и в автобус поднимается пограничник в белой фуражке. Он собирает паспорта у тхебесцев. Я толкаю Метемфоса локтем и сажусь прямо. Из-за начавшихся в Тхебесе беспорядков полковник не успел сделать нам паспорта. Придется блефовать.

— Документы, — на ломаном тхебесском требует пограничник.

— Я корреспондент канала «Упарсин» Каин Ахашверош, — отвечаю я по-сеннаарски и протягиваю ему свое удостоверение. — Мой паспорт был конфискован «Мастабой». — Метемфос тихо хрюкает в соседнем кресле. — Меня арестовали за антифараоновскую пропаганду, но потом отпустили под подписку о невыезде.

Пограничник скептически таращится на мое удостоверение, пока не обнаруживает под ним платиновую кредитку.

— А это мой оператор, — я показываю на Метемфоса. Пограничник кивает, возвращает мне удостоверение и идет дальше.

За окном видно, как Усанга открывает люки багажного отсека и показывает таможеннику сумки. Тот для вида кивает и, послюнив пальцы, пересчитывает купюры.

— Тхебесская коррупция заразнее чумы, — констатирует Метемфос.

Час спустя, когда формальности улажены и виза погашена, автобус покидает павильон Дин-тира и выезжает на гладь сеннаарского автобана. Я откидываю спинку сиденья и мгновенно засыпаю.

 

Сеннаар

Меня разбудил мобильник. Его вкрадчивое мурлыканье прокралось в мой и без того неглубокий, дерганый сон, и окончательно вытолкнуло меня в жестокую пустыню реальности.

Я открыл глаза и резко сел. В ушах зашумело, а по затылку будто ударили топором. Когда я спустил ноги на пол, босые ступни утонули в пушистом ворсе ирамского ковра.

Ковер был белым; пол — черным, мраморным. Рядом с кроватью в серебряном ведерке для льда плавала пустая бутылка из-под шампанского с черной тартесской этикеткой.

Я встал и обернулся; шейные позвонки отчетливо хрустнули. В постели позади меня остались две обнаженные девушки: белые гибкие тела на черном атласе простыни. У той, что лежала ко мне спиной, на копчике, прямо над округлыми ягодицами, была родимка в виде идеограммы «Седрах Репликантс, ЛТД», а под ней виднелся серийный номер…

Мобильник тем временем продолжал мурлыкать на журнальном столике. Он лежал на черной текстолитовой столешнице между белыми дорожками из отборного астланского кокаина. Рядом с ним лежала платиновая кредитка — единственное цветное пятно в черно-белой гамме кардинальских апартаментов «Набополассара». Под столиком валялся пульт дистанционного управления.

Чуть пошатываясь, я подошел к столу. Игнорируя мобилку, я взял пульт и попытался разобраться в кнопках. С третьей попытки мне удалось сделать прозрачным огромное, от пола до потолка, окно слева от кровати, и на неприбранную постель и белые тела девушек упали разноцветные отблески неоновых реклам. Одна из репликанток заворочалась во сне, пробормотав что-то невнятное, и прикрыла глаза рукой. Я отложил пульт, взял мобильник, подошел к окну и ответил на вызов.

— Ботадеус? — Метемфос на экранчике был даже противнее, чем в жизни. — Вы что там, спите?

— Сплю, — сказал я.

Прямо за окном моего номера, расположенного на сорок втором этаже «Набополассара», парил дирижабль с рекламой «энки-колы». За ним виднелись ассиметричные небоскребы «Адме Севоим», похожие на две оплывшие свечи.

— Надо встретиться, — потребовал Метемфос. — В шаньской закусочной «Фуонг-нам» в Бадтибире. Это возле метро Ка-димирра.

— Зачем? — спросил я.

Метемфос надулся, как жаба.

— По-моему, вы еще не проснулись. У меня есть для вас работа, — заявил он и отключился.

Опустив мобильник, я посмотрел вниз. Под дирижаблем и редкими полицейскими скиммерами по улицам текла сплошная световая река наземного транспорта.

— Кто это был? — сонно спросила репликантка у меня за спиной.

Я приложил ладонь к холодному оконному стеклу и сказал:

— Никто.

От метро я пошел пешком. С неба сыпала водяная пыль, и грохотало над головой ржавое железо древней надземки; из-под колес поезда то и дело брызгали снопья ослепительно-белых искр. Сгорбившись и спрятав лицо от дождя за поднятым воротом кожанки, я шагал по загаженным тротуарам Бадтибира, держа руки в карманах и смотря под ноги, чтобы не вступить в собачье дерьмо.

Навстречу мне проехал велорикша, за ним прошелестела стайка девушек в коротеньких юбках и с прозрачными зонтиками. Девушки щебетали между собой на местном уличном жаргоне, смеси из тхебесского, астланского и тортугского языков. Завидев меня, они призывно заулыбались и завиляли костлявыми бедрами. Я отрицательно покачал головой, и на меня обрушился поток разноязыкой брани…

Бадтибир давно уже превратился в гетто для иммигрантов, и на этих захламленных улицах редко можно было услышать сеннаарскую речь. Сюда, как в клоаку, стекались неудачники со всего мегаполиса, оседая плесенью в этих подворотнях и переулках, опиумных притонах и автоматических прачечных, экзотических закусочных и подвальных швейных цехах. Здесь нищая шпана вымогала гроши у нищих торгашей и проституток, убивая друг друга прямо на улицах, а полиция, обычно обходившая Бадтибир стороной, во время обострения уличных стычек устраивала рейды-зачистки, стреляя на поражение во все, что движется. Жизнь бурлила на улицах Бадтибира, как выгребная яма, в которую бросили дрожжи.

И над всем этим приземистым и грязным кирпичным лабиринтом высился зеркальный зиккурат-аркология «Набополассара». Основание этой громадины занимало четыре городских квартала, а крыша, увенчанная висячими садами, терялась где-то над слоем туч. И только маяк на вершине зиккурата пробивался сквозь смог и бросал размытое отражение на мокрые тротуары Бадтибира…

Закусочная «Фуонг-нам» оказалась крошечной забегаловкой, переделанной из старого троллейбуса: у длинной стойки под навесом трое работяг в комбинезонах и сдвинутых на лоб респираторах поглощали бобовую похлебку, и стоял, ковыряя палочками соевую лапшу, Метемфос.

— Добрый вечер, — сказал я, становясь рядом. Из-за стойки доносилось шкворчанье жареного криля, и валили клубы пара.

— И вам того же, — сказал Метемфос. — Примите мои поздравления в связи с блестящим окончанием операции.

Последние два месяца мы с Ксатмеком готовили уход Даттана — ведущего гештальт-программиста корпорации «Адме Севоим», связанного с ней пожизненным контрактом — в «Седрах Репликантс, ЛТД». Вчера Даттан трагически погиб в автокатастрофе… Самым сложным в инсценировке было найти подходящее тело.

— Доктор Седрах крайне доволен своим новым сотрудником…

— Я знаю, — сказал я, вспомнив репликанток.

— Я понимаю, что вы заслужили отпуск, — сказал Метемфос. — Но у нас есть новый клиент. Странный тип, но хорошо платит.

Мне принесли креветок и рисовое пиво.

— Что за работа?

— Завтра в Сеннаар прилетает Чандра Пратап Шастри из небесного города Амаравати, создатель и продюсер живой скульптуры Иштар. Вы и Ксатмек встретите его как представители охранной фирмы «Гильгамеш» и будете обеспечивать безопасность Шастри во время его пребывания в Сеннааре. У Шастри есть своя охрана, но он ей не доверяет. Он вообще законченный параноик… — Метемфос придвинул ко мне папку с тесемками. — Тут фото Шастри и документы сотрудников «Гильгамеша». Это официальная сторона.

— А на самом деле? — спросил я, отхлебнув водянистого пива.

— А на самом деле, — Метемфос выдержал паузу, — вы должны будете украсть живую скульптуру Иштар.

Я хмыкнул и вернулся к креветкам.

— Шастри привозит ее на продажу. Аукцион в четверг, через три дня. Времени мало, но клиент обещает премиальные за срочность.

Закончив с креветками, я допил пиво, взял со стойки папку и встал.

— Это все?

— Еще кое-что. Совет. Не посвящайте Ксатмека в истинную цель операции. У этого малолетнего дикаря странные представления о чести. Он может быть… непредсказуем.

Я коротко кивнул и вышел из-под навеса в промозглый сумрак улицы.

— Совершил посадку рейс N672 авиакомпании «Гаруда» из небесного города Амаравати, — сообщил мелодичный женский голос, переливчатым эхом прокатившись под высоченным потолком терминала.

— Это наш, — сказал я, толкнув локтем Ксатмека, который тупо таращился на огромное плазменное табло с расписанием рейсов. — Пошли.

Пока синтезированный голосок дикторши повторял свое сообщение на санскрите, латыни, тортугском, рльехском и тхебесском языках, мы с астланцем прокладывали путь сквозь пеструю толпу прибывающих и отбывающих пассажиров, заполнявшую собой просторный зал международного аэропорта Тильмун. Пассажиры волокли за собой чемоданы на колесиках, обнимались и целовались, удивленно озирались, гомонили на десятках наречий, ругались у окошек авиакомпаний по поводу утерянного багажа, лезли за желтую линию, покупали втридорога сувениры из Сеннаара, громоздили сумки на ленту интраскопа, выгребали мелочь из карманов перед металлодетекторами и отбивались от местных проныр, предлагавших такси до города, номер в гостинице, девочку или мальчика на ночь… Одним словом, проталкиваться сквозь эту космополитическое стадо было не так-то просто.

— Ненавижу, — прошипел сквозь зубы Ксатмек. — Ненавижу такие места.

— Привыкай, — сказал я. — Когда перестаешь принадлежать одному миру, большая часть твоей жизни проходит в местах вроде этого…

Мы добрались, наконец, до выхода из таможенной зоны, и Ксатмек выудил из кармана свернутую табличку с надписью на санскрите.

— Когда мне было пятнадцать лет, — сказал он, — к нам в деревню пришел человек из другого мира. Он был чем-то похож на тебя. Или на любого из этих… — Ксатмек обвел рукой окружавшую нас толпу. — Он был… нездешний. Другая одежда, прическа, манера говорить… Манера держаться. Он предложил нам, совсем еще пацанам, вступить в ряды армии Итцкоатля и сражаться за независимость Астлана…

— Табличку переверни, — рассеянно сказал я, всматриваясь в поток пассажиров из Амаравати.

— А кончилось все это рабским ошейником и Базаром в Ираме, — с горечью сказал Ксатмек. — С тех пор я не доверяю людям без родины, Раххаль. У них нет чести. Даже у тебя…

— Посмотри на это с другой стороны, — посоветовал я. — Если бы не тот работорговец, ты бы сейчас возделывал маис в родной деревне… А вот и он!

Чандру Пратапа Шастри я бы узнал и без фотографии. Высокий, бледный, с гривой льняно-белых волос, в зеркальных очках и нежно-розовом костюме, продюсер Иштар выделялся из толпы, как герпес на губе. Следом за ним ступали трое амазонок из Рльеха, толкая тележку с длинным деревянным ящиком.

— А где же Иштар? — недоуменно спросил Ксатмек.

— Видишь вон тот ящик?

Гроб с телом Иштар погрузили в специально арендованный катафалк. За руль сел Ксатмек, амазонки устроились в салоне. Мы с Шастри ехали в лимузине, который вел Усанга. Открывали и замыкали колонну два бронированных джипа с клонированными охранниками-гримтурсами.

— Должен вас предупредить, — сказал я, — что после пробуждения Иштар вы не сможете вернуть ее обратно в это состояние. В Сеннааре искусственная каталепсия приравнена к убийству. За это полагается двадцать лет тюрьмы или принудительный десятилетний контракт с Безымянным Легионом.

Шастри снял зеркальные очки и пристально посмотрел на меня, прищурив свои розовые глаза альбиноса.

— Откуда вы родом, Ахашверош? — спросил он.

— Отовсюду, — сказал я.

— Я так и думал, — улыбнулся он, показав мелкие острые зубы. — Тогда вы должны понимать, что людей вроде нас нельзя мерить обычными мерками. Раз мы не принадлежим этому миру, то его нормы морали нас не касаются…

— В Сеннааре с моралью все очень плохо, господин Шастри. Это ведь постиндустриальный мир. Зато здесь хорошо работают законы и полиция.

Лимузин плавно затормозил, а потом вообще остановился. Я нажал кнопку и опустил стекло, отделявшее салон от водителя.

— В чем дело?

Мощный затылок Усанги пошел складками, когда тот попытался повернуть голову.

— Пробка, бвана, — виновато прогудел он. — Километров на пять-шесть.

Шастри захихикал:

— Видимо, дорожной полиции это не касается, а, Ахашверош?

Я пожал плечами, вытащил из холодильника баночку «энки-колы» и включил телевизор. Передавали выпуск новостей. Очередное ковровое бомбометание в Ангкоре Шане уничтожило три гектара плантаций опиумного мака. В результате дипломатических договоренностей снята блокада Тортуги. Продолжаются уличные бои в Тхебесе, город во власти мародеров. Власти Шангри-Ла не комментируют слухи о кончине далай-ламы. Базар Ирама полностью уничтожен ядерным взрывом, на месте трагедии работают спасатели из Тифарета; ответственность за теракт взяла на себя группировка «Дети Самума». В клинике «Авичи» в Амаравати произошло очередное удушение младенцев, убито более двадцати новорожденных, официальный ашрам матери Кали отрицает свою причастность. А теперь — главная новость дня: в Сеннаар прибыла живая скульптура Иштар. Репортеру канала «Упарсин» удалось снять…

— Выключите, — потребовал Шастри. Он вдруг стал еще белее прежнего, и сквозь кожу проступили голубоватые ниточки вен. — Вот что, Ахашверош. У вас будет три объекта для охраны. Первый — тело Иштар. Я подобрал его в такой дыре, о которой вы даже и не слыхивали, но после того, что я с ним сделал, оно стоит полмиллиона долларов. Тело застраховано, но его могут попытаться убить или похитить. Второй объект — душа Иштар. — Шастри достал из кармана пиджака гештальт-диск. — Она бесценна, и я всегда ношу ее с собой.

— А третий? — спросил я.

— А третий объект — самый важный, — сказал Шастри. — Третий — это я.

Блошиный рынок располагался на огороженном сеткой пустыре под боком у мусоросжигающего завода. Сюда свозили отходы со всего Дулькуга — промышленной зоны Сеннаара, постепенно вымиравшей по мере того, как сеннаарские корпорации выносили производство в оффшорные миры вроде Тхебеса и Гондваны; сегодня Дулькуг был уже не сердцем мегаполиса, а чем-то вроде селезенки, где любые, даже биологически и химически активные отбросы большого города превращались в экологически чистый пар.

Пар этот и днем и ночью валил из заводской трубы, выпадая на Дулькуг мокрым липким снегом. Чтобы укрыться от снегопада, торговцы на блошином рынке накрывали свои лотки прозрачными полиэтиленовыми навесами. Снежинки налипали на грязный полиэтилен, таяли и длинными густыми соплями свисали вниз, срываясь на головы покупателей.

— Ненавижу Дулькуг! — проворчал Метемфос, потуже натянув кепку и подняв воротник плаща. — Погода здесь даже хуже, чем в Тхебесе!

— Зачем вы меня вызвали? — спросил я.

Тут можно было не опасаться быть подслушанным: мы стояли в самом центре блошиного рынка, в окружении картонных ящиков с ношеной одеждой, ворованных велосипедов, рассохшейся мебели, поломанных телевизоров, старинных пластинок, настенных часов, дешевой бижутерии, отсыревших альбомов с семейными фотографиями, потрепанных книжек, детских игрушек и прочего хлама, выставленного на продажу для иммигрантов из Бадтибира и антикваров из Авденаго. Гомон стоял такой, что можно было спокойно обсуждать любые дела.

— Где сейчас Иштар? — спросил Метемфос.

— В клинике доктора Седраха, проходит курс реабилитации перед инсталляцией гештальта. Все по плану.

— Хорошо, — кивнул Метемфос и резко ввинтился в толпу, бросив мне через плечо: — Идемте со мной, Ботадеус. Нам надо кое-что прикупить.

Активно работая плечами и локтями экс-полковник «Мастабы» пробивался в ту часть рынка, где торговали пиратским софтом. Тут за смешные деньги можно было купить новейшие игровые симулякры «Адме Севоим», нелегальные копии блокбастеров с участием Нимврода Великого и пластинки оркестра Унута Джебути, голограммы живых скульптур и гештальт-диски на любой вкус. У одного такого ларька с гештальтами Метемфос остановился так резко, что я чуть на него не налетел.

— Вот, — сказал Метемфос. — То, что нам нужно.

То, что нам нужно, оказалось обычным лотком, заставленным самопальными гештальт-дисками без маркировок. За прилавком восседал продавец, коренастый и очень широкий дверг в кожаном жилете и с мелированной бородой.

— Господа желают? — залебезил он с сильным нифльхеймским акцентом, извлекая из недр прилавка список товара.

— Какого черта мы тут делаем, Метемфос? — не выдержал я.

— Наш клиент хочет избежать насилия, — вполголоса сказал тхебесец, изучая список гештальтов. — Ему крайне необходимо получить тело Иштар без повреждений. Ее гештальт значения не имеет. Понимаете, Ботадеус, к чему я клоню? Вам не придется ее похищать. Она сама сбежит с вами…

Я глубоко вздохнул. Все-таки Метемфос как был ограниченным служакой, так им и остался… Даже хорошие идеи он умудрялся опошлить.

— Как вам этот вариант: покорная рабыня, готовая на все ради хозяина? — прочитал он из списка дверга.

— Пойдемте, Метемфос, — сказал я, беря его за рукав. — Мы ничего не станем здесь покупать.

На станции метро Э-Сагглиа было холодно. Кто-то поджег и опрокинул урну, и ветер, налетавший из туннелей, гонял по почти пустому перрону тлеющие обрывки бумаги. Отделанные кафелем колонны по центру перрона обросли, как лишайником, наслоениями бумажных реклам и объявлений, отсыревших от влажного подземного воздуха. На закругленной стене туннеля гудела вполнакала неоновая паутина схемы метрополитена.

На скамейке у одной из колонн спал бомж, укрывшись рваным пальто. У турникетов тусовалась стайка подростков со странными прическами и вживленными под кожу косметическими имплантами. Внешне, да и повадками своими, включая вспышки кудахчущего смеха, они чем-то напомнили мне шедусов…

Поезд вынырнул из волглой темноты туннеля, как огромный трехглазый змей. Его округлая морда, будто поршень в гигантском шприце, вытолкнула перед собой стену затхлого и пыльного воздуха, и по пустынному перрону загуляли маленькие смерчи, закружив горящий мусор в странном танце.

Потом поезд зашипел совсем по-змеиному, притормозил и изрыгнул из своего чрева толпу людей в костюмах и при портфелях. В одно мгновение пустынную станцию Э-Сагглиа заполонила толпа белых воротничков, спешивших перейти на станцию Уру-азагга, с которой, если верить неоновой паутине, можно было добраться до кольцевой линии и очутиться в районе Атрахасис, деловом центре Сеннаара, где все носят костюмы и портфели. Я позволил этой толпе подхватить меня и увлечь в длинную бетонную кишку, заканчивающуюся эскалатором. Там, на эскалаторе, меня и догнал Ксатмек.

— Я нашел его, Раххаль, — сказал он, толкнув меня в спину и уронив в карман моей кожанки свернутый листик бумаги. — Он будет там сегодня вечером. Советую взять с собой Усангу.

— Спасибо, Ксатмек. Как Иштар?

— Уже ходит, начинает говорить. Инсталляция гештальта завтра утром, аукцион назначен на семь вечера. Сейчас с ней амазонки, и мне это не нравится. Можно поинтересоваться, зачем ты меня выдернул? — В голосе Ксатмека звучало плохо скрываемое раздражение.

— Нельзя, — сказал я. — Вот что, Ксатмек. Завтра весь день будь с Иштар. После инсталляции и до аукциона ты не должен выпускать ее из поля зрения ни на секунду. Понял? — спросил я, сходя со ступенек эскалатора.

— Понял, — бросил астланец перед тем, как бесследно раствориться в толпе.

Я отошел в сторонку, купил сигарет и окинул взглядом спешащих на работу белых воротничков. Чем-то они напоминали земляных червей, уверенно и тупо прокладывающих свой путь от дома до офиса и обратно. Говорят, среднестатистический житель Сеннаара треть жизни проводит в метро; еще две трети отнимает работа и шоппинг…

Я сунул руку в карман, вытащил записку Ксатмека, развернул ее, прочитал и вздрогнул. На мятом листке был адрес — район Барсиппа, улица Адаб, и название заведения: ночной клуб «Гинном».

Ночной клуб «Гинном» находился в бывшем бомбоубежище и разительно отличался от своего фешенебельного собрата под названием «Кенотаф». Чтобы попасть внутрь, Усанга сунул в окошко рядом с тяжеленной бронированной дверью, способной выдержать ударную волну атомной бомбы, пару мятых купюр и получил взамен два химических осветителя. Один из них он протянул мне, посторонился и пропустил меня вперед.

Я ожидал чего угодно: кислотной музыки, лазерного шоу, проблесков стробоскопов, беснующейся толпы подростков… но за бронированной дверью стояла гробовая тишина и непроницаемый мрак, в котором парили фиолетовые, розовые и зеленые росчерки химических осветителей. Я переломил свой, и он налился желтым, как моча, светом.

— Кемош, мерзость моавитянская, — прокатился по залу бомбоубежища низкий ревербирующий бас, — и Мильком, мерзость аммонитская! Ниспровергну города сии, и всю окрестность сию, и всех жителей городов сих! Сражу их мечом пред лицом врагов их и рукою ищущих души их, и отдам трупы их в пищу птицам небесным и зверям земным…

— Это начало шоу-программы, — шепнул мне в ухо Усанга. — Сейчас включат свет.

Прожектора под потолком начали медленно рдеть, и темнота в зале приобрела багровый оттенок. Из динамиков раздались ритмические щелчки счетчика Гейгера.

— …ибо воздвигли они высоты, чтобы приносить детей своих во всесожжение, и взяли от крови их, чтобы начертать Слово Отворяющее, — набирал обороты бас, — и была та кровь знамением язвы губительной, и отверзла земля уста свои принять кровь детей своих, и поглотила и дома их, и всех людей, и все имущество…

Я посмотрел поверх колышущегося моря голов и заметил в дальнем углу зала пульт, за которым восседал ди-джей с микрофоном, и столики вокруг.

— Вон он, — сказал я, толкнув Усангу локтем. — Возле ди-джея. За столиком. Иди вперед.

Усанга послушно двинулся вперед, исполняя роль бульдозера, а я пристроился к нему в кильватер и уже две минуты спустя с наглым видом уселся за столик прямо напротив Даттана, обнимавшего щуплого мальчика с броским макияжем.

— Этот столик занят, — попытался возмутиться Даттан, но тут над танц-полом полыхнула вспышка ядерного взрыва — и он меня узнал.

В последовавшем грохоте он переменился почти мгновенно: вальяжный, породистый технократ вдруг стал похож на пушистого кота, которого окатили водой. Пропали и лоск, и надменность, и вальяжность — а взамен появились взъерошенная шерсть, дикий взгляд испуганных глаз и нервные, дерганые движения.

— Исчезни! — прокричал он мальчику сквозь пульсирующий рев музыки. — Что вам надо? — спросил он, когда мы остались наедине. (Усанга, молчаливой глыбой заслонивший столик, был не в счет).

— Гештальт.

— Что?! — округлил глаза экс-программист «Адме Севоим», ныне высокооплачиваемый сотрудник «Седрах Репликантс, ЛТД».

— Суггестивный бихевиористический модуль, — пояснил я. — Девочка-подросток с подавленной сексуальностью, комплексом неполноценности, обидой на родителей, тягой к саморазрушению и бегству из семьи. Такой специалист, как вы, управится с этой ерундой за пару часов.

— Но… но зачем? — ошарашено спросил Даттан.

— Завтра утром вы инсталлируете его живой скульптуре Иштар, — сказал я. — Или завтра же в «Адме Севоим» получат подлинный анализ ДНК обгорелого трупа, найденного в вашей машине.

Даже в багряном полумраке видно было, как вздулись жилы на лбу Даттана. Я вопросительно вскинул брови. Превозмогая себя, Даттан кивнул. Я улыбнулся.

— …и червь их не умрет, и огонь не угаснет, и будут они мерзостью для всякой плоти! — надрывался ди-джей, — И только тот спасется, кто не убоится зла, и пройдет сквозь сердце тьмы дорогой мертвых имен, и отдаст душу свою, и кровь свою, и станет изгнанником, и скитальцем, и пришельцем в чужой земле…

— Я знал, что могу на вас рассчитывать, — сказал я.

— «Гильгамеш» не оправдывает ни своей высокой репутации, ни своей еще более высокой цены, — с ядовитым сарказмом процедил Шастри. — Сперва вы пропадаете вчера на целый день, теперь ваш сотрудник не выполняет своих прямых служебных обязанностей…

— Вчера я занимался обеспечением безопасности сегодняшнего аукциона, — невозмутимо соврал я. — А Ксатмек — телохранитель, а не тюремщик. Он должен охранять Иштар, а не держать ее взаперти.

Нам пришлось оставить лимузин у пересохшей чаши фонтана на площади Деире, и прогуляться по бульвару Нинурты пешком. По центру бульвара была высажена аллея платанов, уродливо-голых в это время года, с узловатыми скрюченными ветвями. Сам бульвар был похож на огромный каньон рекламы. Здесь находились самые дорогие бутики и торговые моллы Сеннаара, и ночью, если смотреть с высоты, бульвар Нинурты казался пульсирующей рекой огня — но сейчас, в полдень, в лучах холодного зимнего солнца неоновые трубки и анимированные голограммы казались бледными, выцветшими призраками ночного великолепия. Люди, слонявшиеся по почти пустынному бульвару, и сами чем-то напоминали призраков, заблудившихся между ночным и дневным миром.

— Иштар не должна была покидать клинику до аукциона, — сказал Шастри. — Первые два часа после инсталляции гештальта ее разум слишком чувствителен. И этот ее побег может дорого стоить.

— Вы боитесь, что не сможете оплатить ее счета из магазинов? — усмехнулся я.

Альбинос остановился как вкопанный и оглядел меня с головы до ног.

— Вас это забавляет, Ахашверош? — спросил он.

— Просто я не вижу ничего плохого в женской тяге к шоппингу, — пожал плечами я. — По телефону Ксатмек сказал, что они находятся в «Сарданапале». Торговые моллы — не самые опасные места в Сеннааре, при наличии кредитной карточки, разумеется.

Тяжело вздохнув, Шастри покачал головой.

— Иштар должна появиться на аукционе в одежде от дома «Энкиду» и косметике от «Эрешкигаль», — сказал он, пока мы в сопровождении трех рльехских амазонок шагали к «Сарданапалу». — Любая другая торговая марка вызовет скандал, разрыв контракта и выплату неустойки.

Это было похоже на правду. Мы ведь находились в Сеннааре, самом цивилизованном и технически развитом из миров. Здесь люди тратили на одежду и косметику больше, чем на путешествия в иные миры; при этом, чем обеспеченнее был житель Сеннаара, тем более нелепо он выглядел, потому что в одежде было принято следовать не собственному вкусу, а советам глянцевых журналов, из-за чего сеннаарские модники походили на питомцев инкубатора уродов. Шоппинг был официальной религией Сеннаара, торговые марки — священными символами, сезонные распродажи отмечали смену времен года, а поп-дивы вроде Иштар были верховными жрицами. И поход Иштар в «Сарданапал» мог вызвать схизму и религиозную войну…

Двери «Сарданапала» гостеприимно разъехались в стороны, и нам в лицо ударила волна теплого кондиционированного воздуха. Здесь отовсюду лилась сладенькая музыка, а воздух был насыщен ароматами дорогой парфюмерии. Искать Иштар и Ксатмек нам не пришлось — они буквально сами налетели на нас, поднявшись на эскалаторе из отдела косметики; при этом Иштар, увешанная пакетами с покупками, пилила Ксатмека как сварливая жена — Ксатмек же, как и положено телохранителю, держал руки свободными и вяло огрызался в ответ…

— Что-то не так, — сказал Метемфос, усаживаясь в кресло рядом со мной. — Что-то здесь не так… — задумчиво повторил он, поглаживая усики.

Здесь — это в аукционном зале галереи «Теокалли», самого модного арт-хауса на улице Авденаго. Галерея, согласно названию, была декорирована в псевдо-астланском стиле: полированный пол из кедра, рассеянный белый свет, колонны из каменных блоков с барельефами астланских божков… По случаю торгов картины на стенах задрапировали, в зале расставили ряды кресел, соорудили сцену с трибуной аукциониста, а перед сценой усадили барабанщиков в головных уборах из перьев фламинго.

— Не надо нервничать, — сказал я Метемфосу, хотя меня самого уже полдня (с того самого момента, когда я впервые увидел Иштар в торговом молле) не отпускало аналогичное ощущение: что-то не так. — Механизм уже приведен в действие, нам остается только наблюдать.

Вокруг нас степенно рассаживались потенциальные покупатели Иштар. Кое-кого я ожидал увидеть, но многие лица вызывали оторопь, граничащую с изумлением. С представителями шоу-бизнеса все было ясно — продюсер Нимврода Великого, дизайнер симулякров из «Адме Севоим», кутюрье дома «Энкиду», хозяин самого дорогого клуба в Барсиппе… А вот что тут делали весталка храма Ашеры и брахман из ашрама Кали? А верховный унган девы Эрзули (при виде этого сморщенного старикашки Усанга посерел от страха)? И какого черта здесь понадобилось нунцию из Монсальвата и ретинг-ламе из Шангри-Ла?

— Да, я нервничаю, — согласился Метемфос. — Это и понятно, у меня есть на то свои причины. А вот почему наш любезный Шастри напуган до дрожи в коленках, позвольте спросить?

Альбинос действительно выглядел не очень хорошо. Похоже было, что ему больше всего на свете хочется отменить аукцион, упаковать Иштар обратно в деревянный ящик и первым же рейсом улететь в небесный город Амаравати.

— Это уже неважно, — сказал я. — Подобные операции, полковник, это как боулинг. Когда шар запущен, ничего изменить нельзя.

— Скажите это Ипусету… — пробурчал Метемфос.

Барабанная дробь прокатилась по залу, и Шастри, легко взбежав на сцену, вымученно улыбнулся. Барабанщики смолкли, и я увидел, как крупная капля пота скатилась по лбу Шастри. В затянувшейся паузе его розовые глаза испуганно забегали в разные стороны, и я вдруг понял, что именно было не так.

В «Сарданапале» Иштар и Ксатмек переругивались по-астлански.

И в ту секунду, когда я это осознал, в подвале «Теокалли» взорвался установленный Усангой заряд пластиковой взрывчатки, и в галерее погас свет.

— Я вас предупреждал, Ботадеус, — сказал Метемфос. — Я с самого начала говорил, что дикарю нельзя доверять.

— Просто мы оба его недооценили, — сказал я.

Двери лифта открылись с мелодичным звоночком. Я ступил внутрь стеклянной призмы и нажал на кнопку своего этажа.

— Не расстраивайтесь, полковник, — сказал я, обернувшись к Метемфосу, оставшемуся в вестибюле. — Нельзя выигрывать всегда.

— А по-моему, Ботадеус, вы просто утратили вкус к победе, — сказал Метемфос.

— Может быть… — сказал я, когда двери уже закрылись.

Из кабины стеклянного лифта, медленно, словно улитка, взбиравшегося по покатой стене зиккурата «Набополассар», открывался изумительный вид на Сеннаар. Гигантский мегаполис, раскинувшийся на десятки гектаров, был весь как на ладони: на горизонте чадили трубы Дулькуга, сияли тысячью огней бульвар Нинурты и улица Авденаго, заходили на посадку самолеты в Тильмун, мерцали, как светящиеся водоросли, рекламы Барсиппы, и над темным провалом Бадтибира огромным коралловым рифом возносились громады небоскребов Атрахасиса.

…А может быть, дело было в том, что Сеннаар, куда я так стремился еще из Нифльхейма, меня просто-напросто разочаровал. Всегда неприятно пережить собственную мечту…

Я вышел из лифта на своем этаже и открыл дверь кардинальских апартаментов ключом-карточкой. Внутри было темно и холодно. Мобильник, оставленный на подзарядку на журнальном столике, помигивал пропущенным вызовом.

Не включая свет, я подошел к мобильнику и проверил голосовую почту. Звонил Ксатмек.

— Она беременна, Раххаль, — сказал он по-астлански. — Это неправильно. То, что мы делаем — неправильно. У этой девочки украли жизнь, а мы хотим украсть ее ребенка. Лучше возделывать маис в родной деревне, чем воровать чужие жизни. Прощай, Раххаль!

Я выключил мобильник и положил его обратно на стол.

— Какая ирония, — сказал голос у меня за спиной. — Дело, от которого зависят судьбы десятков миров, завалил безграмотный астланский мальчишка.

Голос был до боли знакомый. Я обернулся, и увидел его хозяина: согбенный, лысый, с косым шрамом через бровь… и все с той же надменной яростью в голубых глазах. Он был одет в черно-белую сутану монсальватского священника. Пустой рукав был завязан узлом.

— Выходит, все это время мы работали на Монсальват? — спросил я.

— Да, — сказал Идальго. — Но теперь это не имеет никакого значения.

— Как ты меня нашел? — спросил я.

Бывший тортугский пират криво усмехнулся.

— Повезло… Я потерял твой след в Тхебесе: решил было, что ты сгорел вместе с «Наутилусом». А потом мне просто повезло…

— И что теперь? — спросил я.

— Полчаса назад Чандра Пратап Шастри был найден задушенным в своем номере. На месте преступления было обнаружено удостоверение директора фирмы «Гильгамеш» Каина Ахашвероша. Полиция уже едет, Картафил. Для тебя все кончено.

Я устало присел на краешек кровати и покачал головой.

— Ты не понимаешь… — с досадой сказал я. — Для меня это никогда не будет кончено. Так уж я устроен.

И мы стали ждать, когда приедет полиция.

 

ПЕРЕХОД

Грузовой отсек тяжелого транспортного самолета «Геркулес» похож на чрево левиафана. Массивные шпангоуты смыкаются над головой, как гигантские ребра. Тусклые лампочки на потолке, забранные металлической сеткой, похожи на позвонки. Гул четырех мощных моторов — рев разъяренного чудовища — заглушает все звуки в отсеке и тупой вибрацией отдается в позвоночник через твердые деревянные скамьи, привинченные к стенкам отсека.

На этих скамьях сидим мы: специальное диверсионное подразделение N42-05. Четыре часа назад «Геркулес» оторвался от бетонной полосы военного аэродрома Саргон и взял курс на Ангкор Шань. По моим расчетам, мы уже должны были покинуть Сеннаар и сейчас находиться в Небесном Эфире. Но момента Перехода я не уловил…

Мои руки сжимают холодное железное цевье штурмгевера. За плечами — парашют, на голове — кожаный шлем. На шее намотан белый шелковый шарф, символ Легиона. На нагрудной нашивке нет имени, только номер: 42–05/7. Это цена, которую взимает Безымянный Легион.

Ни у кого в подразделении 42–05 не осталось имен. Кем бы ни были они в прошлом — наемники из Меггидо, партизаны из Астлана, ветераны уличных битв из Тхебеса, боевые пловцы и амазонки из Рльеха, охотники из Тимбукту и воины-каннибалы из Гондваны — все они теперь легионеры. Командует подразделением сержант, здоровенный громила с копной соломенных волос и чугунной челюстью. На скуле у него выжжен багряный крест: клеймо отступника, которое ставят изгнанным из ордена рыцарям Монсальвата.

Я помню его: когда-то давно, в прошлой жизни, его звали Арнульф.

Лампочки под потолком одна за другой гаснут. В хвосте самолета вспыхивает красный фонарь, под которым появляется темно-синий прямоугольник ночного неба. Ледяной ветер врывается в отсек через открытый люк.

Я встаю и защелкиваю карабин вытяжного троса за натянутый под потолком канат. Поправляю штурмгевер и лямки парашюта. Вслед за всеми медленно шагаю к разверстой пасти люка.

Выброс десанта контролирует сержант. Скользнув по мне слепым взглядом, Арнульф хлопает меня по плечу и во второй раз выталкивает меня в стылое ничто.

 

Ангкор Шань

По утрам я просыпался от запаха напалма.

Запах этот, резкий, бензиновый, доносился из долины Патала, раскинувшейся у подножия горы Меру; на склоне этой горы и был разбит концентрационный лагерь для военнопленных. Иногда меня будили низкое монотонное гудение летающих крепостей, сбрасывавших бомбы на маковые плантации, и гулкие раскаты взрывов — но чаще всего бомбы рвались так далеко, что если бы не напалмовая вонь, пробивавшаяся сквозь насыщенный испарениями джунглей воздух, можно было забыть, что где-то идет война…

Со склона горы долина была похожа на ноздреватое зеленое мочало, подернутое белесым туманом и придавленное желтым гноящимся небом. На востоке горизонт наливался голубовато-розовым кровоподтеком, а чуть дальше к северу тянулись к небу столбы дыма от далеких опиумных пожарищ. Пробуждаясь ото сна, джунгли шевелились и бурлили, как густая похлебка: вздыхали, стонали, заливались бодрыми птичьими песнями, оглашались сытым тигриным рыком и верещанием обезьян. Покачивались на ветру кроны огромных баньянов, шевелилось зеленое море папоротников, вздрагивали сплетения лиан, а над всем этим высились, будто остов затонувшего корабля, руины Храма.

Каждый день нас, заключенных из концлагеря, колонной гнали туда на раскопки, смысл которых, похоже, был непонятен ни нам, ни конвоирам.

Мы вышли из лагеря сразу после рассвета. Полторы сотни изможденных, искалеченных, грязных, оборванных, ослабевших от голода и болезней, страдающих лихорадкой и дизентерией, чудом выживших военнопленных конвоировали всего-навсего два десятка маленьких, юрких шаньцев, вооруженных разномастными трофейными автоматами и винтовками. Они шли по обеим сторонам колонны, в черных пижамах и соломенных шляпах, лопоча между собой на своем булькающем языке, и принимаясь верещать не хуже обезьян (на которых шаньцы были удивительно похожи), если им вдруг казалось, что мы идем слишком медленно.

Дорога, по которой мы ковыляли, была вовсе и не дорогой, а всего лишь просекой в джунглях, с разъезженной грузовиками колеей в густой жирной грязи. В колее стояла затхлая вода рыжего цвета. Через полчаса извилистая колея вывела нас к деревне: дюжине бамбуковых хижин вокруг утоптанной земляной площадки. В канаве, на обочине дороги, прямо в грязи копошились крысы и голые дети. Завидев колонну пленных, туземные ублюдки стали швырять в нас камнями — убогие маленькие существа, никогда не знавшие иной жизни, не видевшие ничего, кроме этой грязи и нищеты, готовые умирать и убивать за свое право жить и подыхать в грязи и нищете, ненавидящие все, что не было грязным и нищим, гордые и непокоренные в своей грязи и нищете…

Сразу за следующим поворотом показались ворота Храма: две огромные колонны, густо оплетенные ядовитым плющом, соединялись массивным и замшелым каменным блоком, с которого на всех входящих безмолвно взирал лунообразный лик Авалокитешвары. Левую щеку божества покрывали оспины пулевых отверстий, корону взорвали ручной гранатой во время давно забытой войны, но полные губы будды все так же флегматично улыбались, а маленькие выпуклые глаза смотрели в душу все так же пристально и бесстрастно…

На голове божества стоял, сложив руки на груди, облаченный в черную хламиду наг.

Истинные размеры Храма определить было невозможно: частично затопленный гнилым болотом с мангровыми зарослями, частично погребенный под жирной глинистой почвой и рухнувшей в незапамятные времена крышей, с обвалившимися колоннами и покрытыми лишайниками ступенями, он будто прорастал сквозь джунгли, и джунгли не поглощали его, а становились его продолжением… На каменных блоках пламенели невероятные по красоте и размеру орхидеи.

Здесь всегда стояла гробовая тишина; даже вездесущее жужжание насекомых не проникало сквозь зеленоватый полумрак, царивший в Храме, и липкую атмосферу всеобщего ужаса. И нашим охранникам здесь было не по себе — шаньцы старались не ступать на каменные плиты, не повышали голоса, суеверно перешептываясь между собой, и вообще практически не покидали оцепления вокруг той небольшой части Храма, где мы разгребали обломки, копали глину, прорубались сквозь мангровые корни и соскребали лишайники с каменных плит.

Сегодня я работал у подножия Башни Мертвых Имен — невысокой уродливой постройки, растрескавшейся и обветшалой, и ничем не напоминавшей свою ирамскую тезку — кроме, разве что, полной бессмысленности расположения… Могучие корни растущего рядом дерева вздыбили почву и раскрошили бурый камень, из которого была сложена башня. С помощью мачете я с остервенением врубался в эти заросли — клинок то легко проваливался сквозь трухлявые отростки, то звонко отскакивал от твердых, как железо, корней. С осыпающихся барельефов на меня насмешливо взирали полуобнаженные храмовые танцовщицы со змеями в волосах.

Дело было уже к полудню, и джунгли превратились в парилку. Рубаха прилипла к моей спине, соленый пот заливал глаза, болели мозоли на ладонях, кружилась от усталости голова, но я продолжал остервенело махать мачете. Только так — бессмысленной, тупой, однообразной физической работой можно было побороть первобытный страх, который холодным комком в желудке и ознобом в кончиках пальцев напоминал о себе, стоило мне лишь на секунду остановиться. Нехорошее это было место — Храм…

Я выдохся где-то через час. В глазах у меня потемнело, и сердце, до того исправно колотившееся в груди, вдруг слепо толкнулось в горло, а потом оборвалось, замерло и ухнуло вниз. Чтобы не упасть, я схватился пятерней за корни, но они, уже изрядно порубленные, оборвались, и я рухнул на колени, жадно хватая ртом воздух и сдергивая с подножия башни коричнево-зеленое покрывало, сплетенное из корней, лиан, плюща и паутины.

Маленькая изумрудная змейка, чей укус может убить слона, выскользнула из путаницы ветвей и юркнула между моих ног. У меня свело судорогой мышцы шеи. Превозмогая себя, я поднял голову. Прямо передо мной была бронзовая дверь, покрытая зеленой патиной. В центре двери была оскаленная драконья пасть.

— Открой, — прошелестел бестелесный голос у меня за спиной.

Это был наг. Не знаю, как долго стоял он там, наблюдая за мной — в своей черной хламиде, неподвижный, как древняя статуя. Гладкий приплюснутый череп поблескивал в лучах полуденного солнца, немигающий взгляд был вперен в бронзового дракона.

Я протянул обе руки и, ухватив дракона за клыки, потянул на себя. Дверь с готовностью распахнулась.

Это было одно из тех мгновений, что навсегда отпечатываются даже не в памяти, а где-то намного глубже, в подкорке — и не фотоснимком обычного вспоминания, что с годами выгорает и блекнет, а потом исчезает совсем, оставляя после себя лишь смутный абрис воспоминания о воспоминании; нет, этот миг высек себя в моей душе резцом из кремня. Я знал, что буду помнить его всегда.

В башне было холодно. После липкой жары ангкорских джунглей меня пробрал озноб; показалось, будто кожа покрылась инеем. Воздух был пропитан запахом… боли? страха? отчаяния? Что бы это ни было, оно охватило меня целиком, гораздо сильнее, чем в джунглях. Я будто бы очутился в эпицентре того скользкого ужаса, что глубоко въелся в руины Храма.

Инстинктивно я стиснул мачете и, когда глаза привыкли к сумраку, заглянул в сердце тьмы.

Ничего особенного я не увидел. Косые лучи света падали сквозь трещины в стенах башни. Серые паруса паутины под потолком покачивались под нежными прикосновениями прохладного ветерка. Лианы, усеянные цветами необыкновенной красоты, оплетали стены башни изнутри. Пол в башне был земляной, покрытый мелкими сухими веточками, хрустящими под ногами.

Прямо по центру круглого зала был колодец. Каменный сруб, высотой мне по пояс, украшали странные и почему-то очень знакомые символы, похожие на червяков.

Жерло колодца было закрыто каменной плитой с Печатью Дракона. На ней аккуратной горкой были сложены маленькие детские черепа.

Именно тогда — в ту самую секунду, когда я осознал, что хрустело под подошвами моих десантных ботинок (это были тонкие и ломкие косточки детских скелетов, рассыпанных вокруг колодца) — я понял, что собираются сделать наги, и зачем летающие крепости бомбят долину Патала.

Незадолго до заката, когда мы вернулись обратно за колючую проволоку — даже наги не рисковали оставаться в джунглях по ночам — в ворота концлагеря въехал, тяжело пробуксовывая по грязи, грузовик с эмблемой миссии Тифарета на борту. Сзади на прицепе он волочил походно-полевую кухню, появление которой вызвало бледное подобие энтузиазма среди изможденных пленных.

С того самого момента, как диверсионное подразделение 42–05, так и не совершив ни одной диверсии, в полном составе попало в плен, я пребывал в состоянии перманентного голода и хронического недосыпа. Дневной рацион шаньца настолько скуден мясом, что способен лишь забить желудок вязкой массой вроде лапши и создать ложное ощущение сытости. Пленным не доставалось и этой роскоши… А ежедневные подъемы с рассветом (спать нам давали не более пяти часов в сутки) притупляли восприятие и медленно, но верно превращали людей в скотов, низводя все потребности человеческого организма до двух простейших: есть и спать…

С алюминиевой миской в руке я занял место в очереди среди худых, грязных, небритых, тающих от голода и постоянного страха призраков; я и сам, наверное, выглядел не лучше. Но я, благодаря своему высокомерию, умудрился не опуститься морально: живя в грязи, я не стал грязью сам.

На раздаче сегодня была сама мать Летиция. Аристократичного вида старушка собственноручно зачерпывала из котла рисовую кашу и наполняла миски заключенных, выполняя гуманитарную миссию своего мира в джунглях Ангкор Шаня и зримо наслаждаясь собственной самоотверженностью. Не знаю, каким чудом ей удалось договориться с местными наркобаронами, но всюду за ней по пятам следовал Нгуен: бандитского вида парень с выбитыми зубами и трофейным штурмгевером. Следил он за ней, охранял ли — было непонятно.

Получив свою порцию холодного слипшегося риса, я отошел в сторонку и начал жадно запихивать еду в рот, сосредоточенно изучая грузовик миссии Тифарета. Старая раздолбанная полуторка обычно ночевала в лагере, а перед рассветом направлялась в деревню. Там, накормив пухнущих от голода детей, мать Летиция фотографировала улыбающихся шаньцев для отчета спонсорам, и возвращалась в крепость Бунсонг, обиталище Тхао Тонгкхуана, крупнейшего наркобарона в долине Патала.

Глядя, как мать Летиция сгружает из кузова коробки с медикаментами и направляется в лазарет, а Нгуен, щербато улыбаясь, пинает согбенных над мисками легионеров, я придумал, как я убегу из Ангкор Шаня.

Для этого требовалась самая малость — провести ночь в джунглях и остаться в живых…

Рядом с колючей проволокой в землю был вбит косой крест, на котором распяли Арнульфа. Бывший рыцарь Монсальвата попытался бежать через день после пленения. Три дня спустя его полуобглоданное, но еще живое тело нашли в джунглях, приволокли в лагерь и прибили к кресту. Там он и гнил заживо почти неделю: в жарком климате Ангкор Шаня его плоть, изорванная в клочья тигриными клыками, быстро воспалилась, началась гангрена, и по лагерю поползла тошнотворная вонь медленной смерти. К счастью для Арнульфа, он сошел с ума еще в джунглях, и большую часть своей агонии провел в блаженном забытье… В качестве издевательства на шею распятого сержанта намотали белый шелковый шарф.

Больше попыток к бегству в лагере не было.

Собственно, и колючая проволока по периметру нужна была не для сдерживания беглецов, а исключительно для того, чтобы ночные хозяева джунглей не могли проникнуть внутрь… Я поддел ее расщепленной бамбуковой веткой и выполз наружу. В темноте джунгли были синими.

Я бежал налегке, захватив с собой выдолбленную из тыквы баклагу с водой и надев старую кожанку, такую потертую и потрепанную, что даже шаньцы на нее не позарились. Небо было плотно утрамбовано тяжелыми тучами, предвещавшими приближение муссона и начало сезона дождей; луны не было, и пробираться сквозь джунгли приходилось ощупью.

Я старался держаться дороги, по которой нас водили каждый день. Места вроде бы были знакомые, но в темноте я то и дело спотыкался о корни и падал в жидкую грязь. Джунгли рычали и ухали мне вслед…

Добравшись до поворота к деревне, я забился в лощину, густо поросшую папоротником, укутался в кожанку — воздух звенел от москитов — и начал ждать. Страшно хотелось курить.

А потом я сделал то, чего никак от себя не ожидал. Я уснул — мгновенно, будто упал. Сон был похож на жидкую грязь.

Разбудил меня шум мотора. Мне понадобилось пару минут, чтобы понять, где я и кто я (грязный, промокший, искусанный москитами, с резью в глазах), и как долго я спал. Было уже светло.

Шум мотора приближался. Пригнувшись, я подкрался к обочине, ожидая увидеть грузовик матери Летиции и готовясь запрыгнуть в кузов или уцепиться за котел полевой кухни. Но по дороге ехал не грузовик…

Это был лендровер с открытым верхом, грузно переваливающийся с боку на бок на извилистой лесной дороге. За рулем сидел широкоплечий седоусый человек в пробковом шлеме и жилете с множеством карманов. На соседнем сиденье лежал двуствольный штуцер.

— Фуад! — заорал я, срывая горло и бросаясь под колеса лендровера.

Пожилой ирамец ударил по тормозам и вывернул руль, уводя машину в сторону. Мгновение спустя штуцер уже смотрел в мою сторону.

— Фуад! Это же я!

Он посмотрел на меня через прицел, нахмурив косматые брови, пытаясь понять, откуда этот грязный призрак знает его имя; потом он опустил штуцер, покачал головой и завел мотор. В этот момент из-за поворота показался грузовик миссии Тифарета. Нгуен стоял на подножке, занеся штурмгевер над головой.

— Фуад! — простонал я, но ирамец молча рванул лендровер с места, обдав меня жижей из-под колес. Обессиленный, я упал на колени.

Последним, что я увидел перед тем, как Нгуен ударил меня прикладом по голове, была ярко-оранжевая шкура шаньского тигра на багажнике лендровера.

Я провалялся без сознания целый день. Когда очнулся, уже темнело. Меня и мать Летицию заперли в бамбуковой клетке на территории Храма, у подножия той самой конической башни с колодцем внутри.

— Как вас зовут? — спросила Летиция.

Я провел ладонью по лицу и помотал головой, отгоняя дурноту.

— У меня было много имен, — ответил я.

— Как вас зовут? — настойчиво повторила Летиция. — Я хочу знать имя человека, из-за которого меня убьют.

— Вас-то за что? — спросил я.

— За содействие побегу. Так как вас все-таки зовут?

Я сунул руку за пазуху и вытащил жетон с личным номером.

— Сорок два ноль пять дробь семь, — прочитал я и хрипло хохотнул.

— Безумие, — прошептала Летиция. — Кругом сплошное безумие…

Клетка была тесной. Сидеть можно было, только согнувшись. Шея болела. Мать Летиция сидела рядом. По ее красивому, породистому лицу аристократки пробегали судороги с трудом сдерживаемой истерики.

— Нас убьют сегодня ночью, — сказала она. — В Тифарете у меня было три дочери и семь внуков. У меня была своя клиника, я помогала больным людям. У меня была собачка, маленький пекинес. У меня был дом с садом. В саду росли вишни и яблони. У меня было все, но сегодня ночью меня убьют.

— Ошибаетесь, — сказал я. — У вас ничего не было, и у меня ничего не было; и быть не могло. Потому что мы — временны, нагими пришли мы в этот мир и нагими уйдем из него. Была только пустота до и будет пустота после, а между этими великими пустотами у тебя есть жизнь. Она слишком коротка и мимолетна, чтобы заполнять ее постоянными вещами… Надо брать от жизни все, что можешь, и отпускать то, что удержать не в силах.

— Тогда зачем жить? — спросила она. — Зачем жить, если ничего не иметь, ни за что не держаться?

— Чтобы познавать. Пробовать. Приобретать опыт. Не важно, что ты пережил — важно, что ты можешь вспомнить.

— Не понимаю…

— Все очень просто. В конечном итоге, жизнь — это череда воспоминаний. Это единственное, что остается с тобой до конца…

Я замолчал и устало потер виски.

— Вы так говорите, — сказала Летиция, — как будто вам уже доводилось умирать.

— Да, — сказал я. — Чтобы прожить много жизней, каждый раз приходится умирать.

Было уже совсем темно, когда в прореху между тучами выглянула луна, большая, красная, набухшая кровью. Над башней вспорхнула стая летучих мышей. Где-то в джунглях взревел тигр. Влажные щупальца тумана поползли по руинам Храма.

— Я не хочу, — вдруг всхлипнула Летиция. — Я не хочу умирать здесь, в этих проклятых джунглях, в этом проклятом Храме, в этом проклятом мире, этой проклятой ночью… Не хочу, не хочу, не хочу! — заскулила она.

Я протянул руку и погладил старушку по седой голове. В этот миг я чувствовал себя бесконечно старше ее.

— Не надо бояться, — сказал я. — Никогда не надо бояться.

Она уткнулась в мое плечо и зарыдала, а я продолжал гладить ее по голове…

Скрипнула дверь клетки. Наг, бесформенно большой в своей хламиде, дотронулся до меня длинным гибким пальцем и прошипел:

— Ты. Иди со мной.

— Мы, наги, были первыми, кто начал странствовать между мирами, — прошелестел низкий, гипнотизирующий голос в полутьме храмовой башни. Кое-где на сколах кирпичей и в трещинах стен подрагивали огоньки свечей, но их колеблющееся пламя было не в силах разогнать полумрак.

— Мы были первыми, кто открыл Врата. Кто ступил в изнанку миров, — монотонно говорил наг. — Потом пришли люди. Они воздвигли храмы и стали давать имена. Агарта, Серые Равнины, Небесный Эфир, Великая Река, Предвечный Океан… Великое множество имен. Каждое имя давало форму. Форма ограничивала содержание.

Лунный свет косо падал на каменный сруб колодца. Плиты не было. Черепа младенцев были свалены горкой в одном из углов. Туда же кто-то замел все до единой косточки.

— А потом махатмы из Шангри-Ла закрыли колодцы Печатью Дракона; и свободы не стало.

Наг взял огарок свечи в руку и приблизился к колодцу. Подсвеченное снизу, его удлиненное лицо было похоже на морду змеи.

— Они постарались на славу, — сказал наг, и впервые в его голосе прозвучало что-то похожее на эмоции: смесь ненависти и уважения. — Если не знать ритуала, колодец, закрытый Печатью Дракона, не открыть и атомной бомбой. А повторить ритуал пока не удалось никому…

Пальцы нага любовно пробежались по червеобразным символам на колодце.

— Все дело в погрешности перевода… — сообщил наг, подойдя ко мне и подняв огарок повыше. — Кровь ребенка не сработает. Нужна кровь скитальца. Человека, который не принадлежит ни одному миру. Неприкаянного… И отдать он ее должен добровольно. Ты дашь мне свою кровь?

Я заглянул в вертикальные зрачки нага и сказал:

— Да.

Вытащив из складок хламиды длинный кинжал с волнистым лезвием, наг приставил острие к моей груди и сказал:

— Будет больно.

Потом он резко полоснул меня по груди. Было больно. Я закричал, и погруженный в вековую тишину Храм содрогнулся от моего крика.

Наг обмакнул палец в мою кровь и вернулся к колодцу. Опустившись на колени и не говоря ни слова, он провел пальцем по первой букве, потом по второй, третьей… Кровь стекала по моей груди, и наг дважды возвращался, чтобы обмакнуть палец. Из множества извилистых червячков он выбирал одни, лишь ему ведомые, и пропускал все остальные, выводя Слово, которое было сильнее Печати Дракона. Отворяющее Слово.

Когда работа нага была близка к завершению, и обведенные кровью символы начали тускло светиться багряным светом, воздух в башне наполнился неравномерным вибрирующим гулом. Земля под ногами мелко задрожала, а потом заходила ходуном. Порыв ветра загасил все до единой свечи, принеся с собой резкий бензиновый запах.

И хотя от боли и потери крови у меня кружилась голова и темнело в глазах, я узнал этот гул, и узнал этот запах. Из последних сил я рванулся вперед, схватил нага за хламиду и отшвырнул его от колодца. Он свирепо зашипел, теряя человеческое обличье, и одним стремительным рывком высвободил свое гибкое чешуйчатое тело из хламиды — но было уже поздно.

За секунду до того, как летающие крепости из Сеннаара сбросили напалмовые бомбы на Храм, я прыгнул в колодец.

 

ПЕРЕХОД

Жерло колодца затянуто паутиной. Я рву липкие нити — они лопаются с влажным причмокиванием, продавливаю их своим телом, но все впустую. Их слишком много. Они обволакивают меня со всех сторон, стягивают конечности, оплетают плотным коконом. Комья серой отвратительной слизи забиваются в рот, в уши, в глаза. Я слепну и глохну; я не могу даже кричать.

Мои руки прочно примотаны к груди. Только запястья еще сохранили подвижность — я могу вращать кистями рук. Неравномерными толчками бьется в груди тупая боль. Я впиваюсь пальцами в края раны, нанесенной кинжалом нага, и разрываю собственную кожу. Кровь бьет фонтаном. Она смывает с меня клейкую массу, но этой крови слишком мало, чтобы открыть Врата. И тогда я запускаю руку в собственную грудь и сжимаю в кулаке трепещущий комок сердца.

С яркой вспышкой рвется ткань бытия.

Я падаю.

Вокруг меня — серая мгла с проблесками далеких зарниц. Я — крошечный огонек во мгле; пламя свечи на ветру. Я не должен здесь быть; я даже не имею права здесь умирать. Моя кровь, как серная кислота, подтачивает основы мироздания, разъедает ту тонкую материю, из которой сотканы наши сны.

Я вижу, как распадается связь времен. Бушует ураган в Небесном Эфире, невиданный по силе шторм захлестывает Предвечный Океан. Просыпаются вулканы на Серых Равнинах, мелеет, уходя в песок, Великая Река, воет самум в пустыне Руб-эль-Кхали. Корни Иггдрасиля обращаются в труху. Рушатся своды Агарты.

Все это — только отголоски того, что начинает просыпаться в окружающей меня мгле. И причина всему — я. Моя кровь. Она слишком горячая, слишком красная, слишком… человеческая. Мгла жадно пьет ее. И тогда я вырываю сердце из груди и бросаю его во мглу.

И мгла отвергает меня.

Даже здесь, в изнанке миров, мне нет места.

Я падаю на дно колодца.

Все тело ноет. Я ощупываю грудь. Шрам — тонкая белая полоска, затянувшаяся много веков назад. Сердце бьется ровно, но почему-то кажется, что там, внутри, пустота.

Я встаю, опираясь рукой на стену. Стена другая: под пальцами не волглый ангкорский лишайник, а сухой и твердый известняк. Я вгоняю пальцы в щель между камнями, срывая кожу и ногти, и карабкаюсь вверх, к прозрачному голубому небу над жерлом колодца.

 

Шангри-Ла

Эдельвейс стоял в крошечном глиняном горшочке между мотком репшнура и стоптанными альпинистскими ботинками. Я присел, взял горшочек в руки и понюхал белый пушистый цветок. Он пах свежим горным ветром, разрыхленной землей, скалистыми кряжами, прозрачным небом и вечной мерзлотой. Он пах, как Шангри-Ла.

Я поставил цветок обратно, разулся и, осторожно ступая в толстых шерстяных носках, прокрался в келью. Осторожность оказалась излишней: Диана не спала. Она лежала, свернувшись калачиком под овчинным одеялом, и читала книгу при тусклом свете лампы, заправленной ячьим маслом.

— Не порти глаза, — сказал я, стаскивая кожанку и бросая ее на пол. — Ты почему до сих пор не спишь?

— Не хотела засыпать без тебя, — улыбнулась Диана, заложив страницу книги мятой открыткой.

— Давно вернулась?

Вязаный свитер последовал за курткой, и я принялся быстро расстегивать ремень джинсов. В келье, как всегда, было холодно…

— Давно, — сказала Диана.

— Откуда цветок?

— Я ходила на ледник Мелунг, — сказала Диана, когда я уже нырнул под одеяло и прижался к ее теплому боку.

— Ловила йети? — спросил я.

— Зачем? У меня уже есть один… Может, побреешься на этой неделе, а? — спросила Диана, загасив лампу.

— Договорились, — промычал я. — Как только дадут горячую воду.

— Сволочь, — беззлобно сказала она, устраиваясь на моем плече. — Давай спать…

— Давай, — согласился я и, когда дыхание Дианы стало ровным и размеренным, позволил густой тишине монастыря Пелкор мягко опуститься и на меня.

Чайник был старинный, медный, с затейливым орнаментом и зеленоватым налетом патины. Он попыхивал изогнутым носиком, булькал, фыркал и готовился закипеть с минуты на минуту. Дверь на террасу была раздвинута настежь, и келью пронизывали теплые лучи весеннего солнца, согревая стылый каменный пол, поеденные молью гобелены с вытканными мандалами, скомканное одеяло и пустую подушку Дианы.

Прищурившись от солнца, я поглядел по сторонам. Мебели в кельях практически не было, и поэтому одежду мы обычно складывали неаккуратным ворохом на полу. Сейчас там валялась Дианина куртка-аляска алого цвета и ее же стеганый халат на вате. Зато не хватало моей кожанки…

Закипел чайник. Я встал с матраса, накинул халат, снял чайник с огня, а потом насыпал в две глиняные чашки по столовой ложке бурого порошка, который монахи называли растворимым кофе, и залил кипятком, с тоской вспоминая алхимические манипуляции старого Юсуфа…

С двумя чашками в руках я вышел на террасу. Диана была там; она стояла, запахнувшись в мою кожанку (та была ей велика), и, обхватив себя руками, любовалась пейзажем.

— Кофе, — сказал я, становясь рядом.

— Угу, — сказала она, принимая чашку и не отрываясь от пейзажа.

Посмотреть было на что. Монастырь Пелкор был настолько древним, что о его постройке не осталось никаких записей — говорили, что он старше любой письменности. Самые старинные помещения были вырублены внутри скалы Марпори, а относительно новые постройки вроде нашей кельи, которой не было и двухсот лет, облепили склоны близлежащих гор Чагпори и Понгвари, точно лепестки увядшей розы. Пагоды и павильоны монастыря, окрашенные зарей в нежно-пастельные тона, казалось, парили в разреженном воздухе Шангри-Ла… На горизонте серебрились заснеженные вершины Каракала, виднелась в дымке вершина Кайласа, а внизу, в долине, далеко-далеко под облаками извивалась золотистая змейка реки Цангпо.

— Зачем ты притащила эдельвейс? — спросил я. — Ты же не сможешь забрать его с собой.

Диана подула на чашку и осторожно пригубила кофе.

— А может, я хочу остаться, — сказала она.

— Ну-ну, — хмыкнул я и внимательно посмотрел на нее.

Как всегда после восхождения, на ее лице читались все признаки физического истощения: грустные серые глаза глубоко запали, черты лица заострились сильнее обычного, и стали заметны морщинки, разбегавшиеся от уголков глаз… Но под этой внешней усталостью скрывалось что-то гораздо более глубокое, непонятное и голодное, что медленно подтачивало Диану изнутри.

— Я бы смогла здесь жить, — сказала она. — С тобой — смогла бы.

— Нам пора идти, — сказал я. — Адвокат ждет.

По обочинам каменистой тропки еще лежали сугробы грязного, ноздреватого снега, сквозь который пробивались чахлые кусты рододендронов. Над ними гордо высился настоящий частокол из бамбуковых шестов с пестрыми молитвенными хоругвями. Сотни, тысячи этих флажков трепетали и хлопали на ветру, отгоняя злых духов и вознося хвалу многочисленным богам Шангри-Ла. Из-за этого шелеста мы заметили процессию, только столкнувшись с ней нос к носу.

Нам пришлось сойти с тропки, чтобы уступить дорогу яркой, желто-оранжево-бордовой толпе, которая неторопливо шествовала со стороны главного подворья Пелкора в сторону города Гилгит. Шествование сопровождалось странными горловыми песнопениями, заунывной игрой на духовых инструментах из гигантских раковин и ритмичным перезвоном колокольчиков. Над морем бритых голов покачивался портрет покойного далай-ламы и сотни бумажных фонариков.

— Его же вроде бы уже похоронили? — спросила Диана.

Похороны, а вернее — торжественное погребение бальзамированного тела далай-ламы состоялось почти два месяца назад, в связи с чем все официальные учреждения Шангри-Ла, включая Канцелярию по Вопросам Депортации, были закрыты на сорокадевятидневный траур. Вчера траур закончился…

— В базовом лагере на Мелунге, — сказала Диана, — был один проводник… Так он по большому секрету и по большому подпитию рассказал сплетню, что далай-лама умер два года назад, а панчен-лама скрыл это, чтобы выиграть время для поисков реинкарнации.

— Все может быть… — сказал я, провожая глазами процессию.

Последний, замыкающий монах из толпы — очень тощий человечек в шафранно-желтой рясе — швырнул в нашу сторону горсть риса и одарил нас беззубой улыбкой и поклоном. Когда он вместе с остальными скрылся за лесом из бамбуковых флагштоков, мы стряхнули с себя рис и продолжили наш путь.

По мере того, как мы поднимались по крутой тропинке к зданию Канцелярии, погода начала стремительно портиться. Ветер усилился, стал холодным и пригнал тяжелые плотные облака. Они облепили черепичную крышу Канцелярии, большого неуклюжего здания, до того запущенного, что даже отсюда было видно, как осыпается отсыревшая штукатурка и крошится каменная кладка. Канцелярию так много и часто перестраивали, что сейчас она состояла словно из одних только пристроек, флигелей, эркеров, веранд и террас, под которыми не видно было первоначального здания. Весь этот угрюмый и обшарпанный архитектурный ансамбль прилепился к северному склону горы, поддерживаемый дюжиной толстенных балок-опор цвета сажи.

Тучи все плотнее затягивали небо, когда Диана вдруг воскликнула:

— Смотри! — и показала пальцем вверх.

Там, в узком просвете между облачными массами, в тонких лучах задавленного тучами солнца, парил серебристый почтовый дракон.

Мы встретились с нашим адвокатом Тхотори Ралпаченом в галерее Тысячи Золотых Будд. Сильный сквозняк, пробегавший по галерее, колыхал столбики ароматного дыма от тлеющих благовонных палочек, и холодил наши босые ноги. Нам пришлось разуться во дворе, несмотря на то, что снаружи уже начинал сыпать легкий снежок, а внутри полы из драгоценного красного дерева были холодными, как лед. Слева бесцеремонно напирали округлые животы и плоские лица золотых изваяний, а справа тускло поблескивали сизые чеканные бока огромных молитвенных барабанов.

— Вы уже слышали радостную весть? — Тхотори Ралпачен раскинул руки, словно хотел нас обнять. На широких рукавах его малиновой мантии были вышиты свастики.

Мы с Дианой синхронно покачали головой.

— Как? Вы не знаете? — Желтый помпон на шапочке Ралпачен закачался из стороны в сторону, а физиономия недоверчиво искосилась.

Физиономия Ралпачена была похожа на мокрую глину, вылепленную неумелым гончаром и оставленную без обжига. Лет ему могло быть от сорока до девяноста.

— Вчера вечером поисковый отряд панчен-ламы обнаружил сорок девятое перерождение Авалокитешвары! — радостно сообщил он. — К народу Шангри-Ла вернулся его духовный вождь!

— Переведи, — шепотом потребовала Диана.

— Они нашли реинкарнацию далай-ламы, — ответил я. — Скажите, Тхотори, а как это случилось?

— Представляете, — понизив голос до доверительно-сплетнического, сказал Ралпачен, — матерью ребенка, в которого переродился далай-лама, оказалась продажная женщина из Амаравати — знаете, из этих… как же их… живых скульптур! Она умерла родами, и биологический отец сам вручил младенца панчен-ламе…

— И что теперь будет? — спросила Диана.

Ралпачен все-таки не удержался и обнял нас за плечи, что при его почти двухметровом росте было несложно.

— Дети мои, — покровительственно сказал он. — Не клиенты, нет, уже не клиенты — дети мои! В честь такого радостного события Канцелярия по Вопросам Депортации объявила амнистию по всем текущим делам!

— То есть… мы теперь свободны? — уточнила Диана.

— Не совсем так, — сказал Ралпачен. — Теперь ваша судьба всецело зависит от ринпоче Сингая Гампо, настоятеля монастыря Пелкор, предоставившего вам кров на время процесса. Умнейший человек, смотритель личного улья далай-ламы и член регентского совета… Он мудр и справедлив. Ну, а я вам помочь уже не в силах. Прощайте, дети мои! — Ручищи Ралпачена мягко вытолкнули нас из галереи во внутренний дворик, после чего адвокат развернулся и, деловито прошуршав мантией, исчез среди золотых статуй.

Снаружи уже вовсю падал снег, но сразу таял, едва коснувшись земли, и оставлял после себя грязноватые лужицы на булыжниках, между которых уже пробивалась первая травка. Загнутые карнизы крыш украшали миллионы капелек воды.

— Что же нам теперь делать? — спросила Диана, обуваясь.

— Не знаю, как ты, — сказал я и поскреб бороду, — а я бы сходил в баню…

Я поплотнее нахлобучил войлочную шапку, зачерпнул ковшиком воды из деревянного ведра, добавил туда мятного настоя и плеснул на раскаленные камни. Зашипело яростно, и стены заволокло паром; резануло по глазам и стало больно дышать.

— Ой, хорошо-то так… — протянула Диана, распластавшись на полке.

— Угу, — подтвердил я, растирая ладонью выступивший на теле пот. — Значит, ринпоче Гампо… — задумчиво повторил я. — Интересно…

— Что тут интересного? — лениво спросила Диана. Ее порозовевшая кожа лоснилась, будто смазанная маслом.

— Если он член регентского совета, то его решение может открыть многие двери… или закрыть навсегда…

Столбик термометра на стене уверенно полз вверх. Пар начинал обжигать ноздри.

— О боже, — вздохнула Диана. — Опять бежать… Как же я от всего этого устала!

Она перевернулась на спину и закинула руки за голову, демонстрируя свое стройное, подтянутое тело скалолазки. Это тело можно было читать, как книгу: на левом плече выстроились в два ряда ритуальные шрамы ветерана Меггидо, правую руку обвивала трибальная татуировка, какую делают в племенах Гондваны после обряда инициации воина, а на бедре алело клеймо инквизиции Монсальвата. Свою густую золотистую гриву Диана собрала в хвост, обнажив штрих-код сеннаарской тюрьмы на изящной шее и серьгу рльехской амазонки в маленьком розовом ушке. Странствия сквозь миры оставили на ее теле больше отметин, чем было штампов в ее тартесском паспорте…

— Усталость — штука коварная, — заметил я, снова опуская черпак в ведро. — Она накапливается в организме. И если ее вовремя оттуда не выгнать, любая мелочь может тебя сломать…

Я снова опрокинул ковш с водой на камни, и парилка превратилась в ад. Клубы пара заволокли единственное оконце под потолком, и розовое тело Дианы начало расплываться перед глазами. Сердце загрохотало в груди не хуже тамтама…

— У меня она, похоже, хроническая, — сказала Диана, усаживаясь на полке. — Не помню уже, когда я себя чувствовала бодрой. Я устала даже чувствовать усталость… Как будто я поднимаюсь на скалу — а края все нет и нет… — Ее слова доносились до меня, как из туннеля, искаженные странным эхом. В ушах пульсировала кровь. — Это гора без вершины, и я уже так высоко, что даже если сорвусь, буду падать вечно…

Она помотала головой, чтобы стряхнуть со лба капли пота, и это было ее ошибкой: видимо, голова у нее закружилась, Диану повело, и она мягко соскользнула с полки в мои расставленные руки. Прижимая к себе ее обмякшее тело, я навалился плечом на дверь парилки и, жадно схватив ртом прохладный воздух, рухнул вместе с Дианой в ледяную воду бассейна.

В келье было душно. В печурке у изголовья матраса весело гудело пламя, и мы с Дианой лежали, обессиленные, выдохшиеся, мокрые от пота, раскидав одеяла, и жадно хватали воздух, пропитанный запахами секса и раскаленного металла. Выпутав ногу из скрученной жгутом простыни, я кое-как поднялся и, шатаясь, побрел к двери, задев ногой за горшок с эдельвейсом.

— Осторожнее! — вяло возмутилась Диана, а когда я распахнул настежь дверь на террасу, поинтересовалась: — Ты что, спятил?

— Душно, — сказал я, но от открытой двери легче не стало; стало холоднее.

Заморозки по ночам были обычным делом ранней весной в Шангри-Ла. То ли сказывалась близость ледников и снежных шапок на вершинах гор, то ли просто люди в этом мире слишком близко подобрались к небу… Звезды на черном шелке горели ровно и ярко, не мерцая. Казалось, до них можно дотянуться рукой.

— Просто тут мало кислорода, — сказала Диана, укутываясь в оба одеяла. — Потому и душно. — Она встала на ноги и подняла опрокинутый эдельвейс. — А если ты не закроешь дверь, будет еще и холодно, — добавила она и засеменила в уборную, волоча одеяла по полу.

Я послушался Диану, закрыл дверь и вернулся в стремительно остывающую постель.

— Брр! — сказала Диана по возвращении. — Как же там холодно…

— Еще не передумала остаться здесь навсегда? — спросил я.

Диана замолчала, прижимаясь ко мне всем телом.

— Если честно, — сказала она после долгой паузы, — мне уже все равно, где остановиться. Лишь бы прекратилась эта дурацкая чехарда миров.

Теперь была моя очередь молчать и слушать. Такие приступы откровенности у Дианы случались редко, и прерывать их не стоило.

— В новом мире… Мне опять придется начинать все с нуля… а я больше не смогу. Я устала. Я больше не могу все начинать с начала, понимаешь?

— Понимаю, — сказал я.

— Ни черта ты не понимаешь! — огрызнулась она. — Я же из Тартесса сбежала не потому, что мне там было плохо, а просто так — от скуки! А пути назад уже не было. И я всю жизнь убегала — от зимы, от войны, от бедности, от страха… Из мира проще убежать, чем переделать его. Проще начать заново, чем исправлять сделанные ошибки. Я думала, что проживу много жизней, а не прожила толком ни одной… Ты когда-нибудь чувствовал подобное?

— Нет, — сказал я.

— Ну конечно… — сказала Диана. — Ты ведь хамелеон. Ты меняешь миры легко, как одежду. И ты пропускаешь их сквозь себя, позволяешь им менять тебя, твое имя, твои привычки, твою жизнь… Ты на самом деле меняешься в каждом новом мире.

— А ты? — спросил я.

— А я черепаха. Я не хочу меняться. Я свой мир ношу с собой. И это очень больно — каждый раз рвать по живому, отдирая с кровью все то, что любишь, но не можешь взять с собой. Поэтому я хочу остановиться. Хочу покоя…

Ее голос затих. Диана поворочалась немного, натягивая на себя одеяло и прижимаясь ко мне. Огонь в печи почти погас, и в келье становилось по-настоящему холодно. К утру мандалы на гобеленах подернутся узором инея. И если бы не теплое тело под боком, я бы не смог уснуть в таком холоде. Но Диана была рядом, согревая меня — а я согревал ее, и этого было достаточно, чтобы не замерзнуть во сне.

— Спокойной ночи, — сказал я, но Диана уже спала.

Личный улей далай-ламы располагался в обширных карстовых гротах Каракала. Когда-то давным-давно здесь сошел ледник, сорвав твердые скальные породы и обнажив мягкий известняк. За миллионы лет стремительные подземные реки, бравшие свое начало в снежных шапках вершин Каракала и наполнявшие ледяное озеро Тцхо у его подошвы, проели известняк насквозь, оставив после себя массу карстовых воронок и пещер. С приходом весны, когда лед на озере таял, а гора начинала зеленеть от подножия и вверх, покрываясь чахлой травкой и уродливыми кривыми деревцами, южный склон Каракала напоминал кусок старого, заплесневелого сыра, изгрызенного мышами — только вместо мышей в недрах Каракала жили драконы.

— Никогда не устаю любоваться этой картиной! — восхищенно сказал ринпоче Сингай Гампо.

Мы с ринпоче стояли посередине подвесного моста, натянутого над озером Тцхо и соединявшим погребальную пагоду далай-ламы со станцией канатной дороги. А внизу, в паре километров под нами, грелись на солнышке драконы всех мастей и оттенков.

— Я никогда не думал, что их так много, — сказал я.

Их в самом деле было много. То тут, то там на карнизе или в карстовой воронке нежились в солнечных лучах величавые крылатые звери, расправляя крылья, вытягивая гибкие шеи и перекликаясь друг с другом мелодичным переливчатым свистом. Обманчиво ленивые медно-красные тяжеловесы, задиристые бронзовые бойцы с хищными повадками, рвущиеся в небо серебристые почтари, бутылочно-зеленые гончие с узкими мордами… И, конечно, самые красивые, самые быстрые, самые сильные — золотистые императоры. Один такой красавец разлегся у самого озера, а рядом с ним копошились бордовые фигурки монахов, скобливших драконью шкуру специальными скребками на длинных ручках.

— Скоро их будет еще больше! — радостно всплеснул руками ринпоче. — Королева высиживает новую кладку! Нам понадобятся новые погонщики и наездники…

Настоятель Пелкора был маленьким сухоньким старикашкой с коричневыми пигментыми пятнами на лысой голове. Он носил очки с толстыми бифокальными линзами, отчего смахивал на удивленного лемура. Когда порывы ветра раскачивали провисшую секцию моста, заставляя скрипеть старые джутовые канаты и надувая, как парашют, оранжевую рясу ринпоче, казалось, его вот-вот подхватит и унесет…

— Скажите, ринпоче Сингай, — осторожно спросил я, — а что будет с нами? Со мной и Дианой?

— Ох… — Ринпоче вздохнул и сокрушенно покачал головой. — Боюсь, для вас у меня менее радостные известия…

— То есть?

— На протяжении веков монастырь Пелкор служил пристанищем для пилигримов, потерявшихся среди бесчисленного множества иных миров, — грустно сказал Гампо, сняв очки и близоруко щуря глаза. — Но очень немногим из них удавалось остаться в Шангри-Ла навсегда. Боюсь, что и Диане это не суждено.

— Почему? — спросил я.

— Ваша спутница относится к числу тех несчастливых созданий, что бегут сквозь миры от себя, — философски заметил ринпоче, — тогда как бежать надо всегда к себе. Ибо каждый новый мир, каждое новое переживание и ощущение — есть еще один кирпичик в самое себя. Себя — свою личность — надо строить, как дом, а жизненный опыт — это единственный строительный материал. Диана же мечтает о покое… Она, волею судеб став странницей, все еще хочет, чтобы ее личность росла сама по себе, как трава. Тем же, кто жаждет растительного существования, в Пелкоре места нет. Поэтому Диану депортируют из Шангри-Ла, — опечаленно, но твердо заключил ринпоче.

— Так, — сказал я, сжимая в руках перила моста. Ворсинки каната впились в ладони. — А я? Что вы приготовили для меня?

— Вы — это особый случай… Человек, попавший в Шангри-Ла через колодец, закрытый Печатью Дракона, способен на многое, хе-хе-хе… — довольно закряхтел Гампо. — Скажите, вы когда-нибудь пробовали летать на драконе?

— Да, — сказал я.

— О! — уважительно округлил глаза Гампо. — А хотели бы делать это каждый день?

— Нет, — сказал я.

— Но почему?!

— Я это уже пробовал, — пожал плечами я. — Сейчас я хочу уехать вместе с Дианой.

Внизу у озера золотистый дракон выгнул спину, запрокинул голову и двумя могучими взмахами крыльев подбросил свое тело в воздух. Почти коснувшись кончиком крыла зеркальной глади озера Тцхо, императорский дракон заложил вираж и резко взмыл в небо, быстро набирая высоту.

— Не понимаю… — насупившись, покачал головой старый монах. — Отказаться от такого? Ради чего?

Я вспомнил мягкое живое тепло, что согревало меня прошлой ночью, улыбнулся своим мыслям и сказал:

— Не старайтесь… Давайте лучше обсудим, какой мир станет следующим кирпичиком в мою личность.

Рюкзак Диана уже упаковала, и сейчас, упираясь в него коленом, приматывала сверху скрученный рулоном спальник. Матрас и одеяла были сложены в углу кельи. Печка погашена, дверь на террасу аккуратно закрыта. Посреди комнаты сиротливо стоял горшок с эдельвейсом.

— Меня выдворяют, — сказала Диана, запихивая в карман рюкзака альпеншток.

— Знаю, — сказал я. — Меня тоже.

Она присела, проверила, крепко ли зашнурованы ботинки, потом резко выпрямилась и рывком застегнула до самого подбородка молнию аляски. Волосы ее были заплетены в косу, губы поджаты в жесткую прямую линию. Глаза смотрели холодно, как два серых камушка.

— Ну вот и все, — сказала она. — Давай прощаться.

— Не хочу, — сказал я.

Она пожала плечами.

— Рано или поздно, это должно было закончиться, — сказала она равнодушно. — Это всегда заканчивается. Главное — не усложнять. Просто… не судьба.

— Я не верю в судьбу.

— Это не имеет ни малейшего значения.

— Ты кое-что забыла, — сказал я, показывая на эдельвейс.

Диана обернулась, поглядела на цветок и еще сильнее стиснула губы.

— Я путешествую налегке, — сказала она. Нижняя губа, вопреки всем ее усилиям, начинала предательски подрагивать. — Ты, насколько я помню, тоже.

— Да, — кивнул я. — Но не в этот раз.

Я прошел мимо Дианы, нагнулся и поднял цветок.

— Его надо будет пересадить в горшок побольше, — сказал я.

Тут она не выдержала.

— Нас ведь отправят в разные миры! — воскликнула Диана с ноткой зарождающейся истерики в голосе.

— Могут, — спокойно сказал я. — Если мы захотим.

— А если… если не захотим? — В ее глазах заблестели слезы.

Я подошел к ней вплотную и заглянул в эти крошечные серые озерца, увидев на дне свое отражение.

— Ты любишь меня? — спросил я. Она промолчала. — Ты веришь мне? — Опять молчание. Слезинка скатилась по ее щеке. — Ты пойдешь со мной?

— Да! — выкрикнула она, и тогда я поцеловал ее.

 

ПЕРЕХОД

Кроме нас в вагончике никого нет. Диана проходит вперед, тяжелые альпинистские ботинки громыхают по ребристому металлическому полу, усаживается на жесткую деревянную скамью. Я сажусь позади нее, по другую сторону прохода. Она отворачивается и смотрит в заиндевевшее окно. Мне не видно ее лица: только золотистый завиток волос на виске, и пар от дыхания.

Этой веткой канатной дороги явно не пользовались уже много лет. Дерево рассохлось, металл весь в потеках ржавчины, казенная зеленая краска стен шелушится. Снаружи прокашливается дизель, и вагончик заполняется сизым дымом и вонью солярки.

— Поехали, — говорю я.

Вагончик покачивается, и шестерни на крыше, до сих пор застывшие в густом желе солидола, с утробным стоном приходят в движение. С обледенелого троса срываются острые клинья сосулек. Станция медленно уплывает назад.

Диана оборачивается и смотрит на меня оценивающе.

— Ты думаешь, у нас получится? — спрашивает она.

— Все может быть, — говорю я.

— Если мы протянем до зимы, у нас есть шанс, — негромко говорит она.

Я молчу. Вокруг вагончика — холодный туман, поднимающийся со снежных шапок. Солнца нет, и все вокруг окутано серой мглой. Набрав скорость, вагончик скользит по тросу почти равномерно и иногда трудно понять — движется ли он вообще. Я смотрю во мглу и машинально потираю грудь.

— Как ты думаешь, куда мы попадем? — спрашивает Диана.

— Тебе там понравится, — уверенно говорю я.

— А тебе?

— Не знаю. Я никогда там не был.

Из серой мглы выныривает мрачный утес — так близко, что кажется, будто вагончик вот-вот чиркнет днищем по острому каменному краю. На утесе восседает запорошенная снегом статуя дракона, стража Шангри-Ла. Дракон древен, как само время. Камень, из которого он вытесан, весь в мелких трещинах, и начинает крошиться от старости.

Когда вагончик проплывает мимо каменного гиганта, дракон открывает свои желтые глаза и провожает меня грустным взглядом.

 

Тартесс

— А как быть с бессмертием? — спросил Хрисаор.

— Простите? — удивился я.

Стоял теплый и ясный денек, солнышко пригревало еще совсем по-летнему, и ветер шуршал в кронах могучих столетних дубов, срывая и кружа в воздухе большие желтые листья, и принося с собой свежесть, напоенную горечью осенних ароматов — дыма и тлена. Сегодня мне не хотелось проводить экзаменационный диспут в пыльной и душной аудитории, и я вытащил группу на природу. Мы расположились на укромной лужайке возле пруда, в котором били хвостом зеркальные карпы, и журчал, каскадом сбегая по искусно выложенным камням, крошечный водопад.

— Бессмертие, — повторил Хрисаор, юноша не столько умный, сколько назойливый и любопытный. — На лекциях вы говорили, что каждый мир уникален, и, несмотря на взаимопроникновение культур при торговле или войнах, различия в менталитете и жизненных ценностях останутся навсегда. Но как быть с бессмертием? Ведь это универсальная мечта всех людей — жить вечно!

— Ничего подобного, — пожал плечами я. — Спросите, к примеру, что думают о бессмертии священник из Монсальвата, лама из Шангри-Ла, амазонка из Рльеха или викинг из Нифльхейма — и получите четыре разных ответа…

— Но суть, суть-то остается прежней! — не унимался Хрисаор. — Все люди боятся смерти, и ищут пути побороть этот страх…

— Не все, — перебила его Гелика. — Иначе как быть с культом героической гибели в Меггидо или почитанием духов предков в Каэр-Исе?

— Это тоже укладывается в мою теорию! — заявил Хрисаор.

Улыбнувшись, я сорвал травинку и сунул ее в рот. Теории болтуна Хрисаора умничка Гелика повергала в пух и прах с помощью своего острого ума и попросту неприличной (по мнению многих) для девушки начитанности. Изящная и невинная, как молодая лань, Гелика уверенно перехватила нить диспута, набирая столь драгоценные баллы. Я же тем временем лег на спину, закинул руки за голову и посмотрел в бездонное синее небо.

Близился конец триместра, и мои студенты из кожи вон лезли, доказывая глубину и широту своих познаний об иных мирах единственным доступным им способом — болтовней. Из всех умений в Тартессе превыше всего почиталось искусство красиво говорить. Слова здесь ценились гораздо выше поступков, и абсолютно не важно было, что человек делал и как жил, если он умел грамотно и связно излагать свои мысли — даже если мысли эти были банальны и пусты, как желуди.

— И всегда, будь то реинкарнация или рай и ад, речь идет о бессмертии души! — с жаром доказывала Гелика. — Любая религия отвергает мысль о вечном существовании тела, заставляя людей отказываться от плотского ради вечного…

— Не знаю, не знаю… — рассеянно пробормотал я, и диспут мгновенно утих. — Душа — материя тонкая, она изнашивается первой. А вот тело, оно покрепче будет…

Гелика испуганно захлопала глазами. Чем-то она напоминала Ребекку из Гиннома — и внешностью своей, и умом, который при всей своей остроте от рождения был ограничен рамками одного мира и оттого с трудом воспринимал иные точки зрения на привычные вопросы.

— Как это? — переспросила она.

— А вы представьте себе человека, чья душа давно умерла, а тело продолжает странствовать между мирами. Человека, который сменил так много миров, оставляя в каждом частицу себя, и так много имен, что забыл, кто он на самом деле. Человека, которому нет места ни в одном из миров, и он вынужден скитаться вечно…

— Какой ужас… — воскликнула Левкофея, пухленькая экзальтированная блондинка. — Это же вечность, наполненная страданием!

— С какой стати? — возразил Хрисаор. — Страдает душа, а ее-то он уже потерял!

— Но… я никогда не слышала такой легенды, — робко сказала Гелика. — Из какого она мира, господин Агасфер?

— Это апокриф, — сказал я, поднимаясь с травы и отряхивая брюки. — Я расскажу о нем на лекциях в следующем триместре. А на сегодня диспут окончен, оценки вы сможете узнать завтра у моей секретарши…

Кампус Тартесского университета занимал почти шесть гектаров земли, на которых размещались старинные учебные корпуса, помпезные актовые залы, музеи и выставки, огромные трапезные и крошечные кафе, дворики с фонтанами и уютные маленькие общежития, библиотеки и спортивные площадки, крытые бассейны, дубовые рощи с ручными белками, зеленые лужайки, голубые водоемы с горбатыми мостиками и тенистые аллеи, усеянные сейчас опавшей листвой.

По такой вот аллейке, где ветви каштанов смыкались над головой, образуя золотисто-багряный туннель, пронизанный солнечными лучами, я и шагал к колледжу Св. Брендана, засунув руки в карманы брюк и держа портфель под мышкой. Навстречу мне небольшими стайками брели студенты в клубных пиджаках и полосатых галстуках, загребая ногами палую листву. Почти у каждого за ухом был карандаш, а на лице — выражение крайней озабоченности сессией. И каждый из них, а особенно молодые девицы в клетчатых юбках, считали своим долгом раскланяться с моложавым и стройным преподавателем, которому седина в волосах лишь придавала импозантности — как выяснилось из случайно подслушанного мною разговора двух студенток…

Мой курс лекций пользовался небывалой популярностью в университете, и дело, видимо, было не только в моей внешности. Никто из этих детишек никогда не покидал (и даже не собирался покинуть) родной Тартесс; тем не менее, они повально записывались на мой курс по культуре и обычаям иных миров, утверждая, что такие знания им просто необходимы для расширения кругозора. Но на самом деле — хоть я и не делился своей точкой зрения с коллегами — студентам просто было тесно на шести гектарах кампуса, и мои лекции давали им шанс хоть на время вырваться на свободу и увидеть край бесконечности…

Колледж Св. Брендана был красивым двухэтажным зданием из красного кирпича, с высокими сводчатыми окнами и портиком с дорической колоннадой, увитой диким виноградом. На фризе портика был барельеф, изображавший легендарного странника в утлой лодчонке, а прямо над ним были окна моего кабинета.

По скрипучей лестнице я поднялся на второй этаж, вдыхая запахи мела и какао, миновал стеклянный стенд с кирасой и шлемом монсальватского рыцаря, вытащил из портфеля связку ключей и с удивлением обнаружил, что дверь моего кабинета не заперта. Внутри меня поджидал Евгаммон, заместитель декана.

— Прошу простить за вторжение, господин Агасфер, — робко сказал он, — но ваша секретарша была столь любезна, что позволила мне подождать вас в вашем кабинете…

— Пустое, коллега, — небрежно сказал я, бросая портфель на стол рядом со старинным глобусом и пачками рефератов. — Чем обязан?

Евгаммон застенчиво заулыбался, приглаживая зализанные через лысину редкие волосы. Был он низенького роста, с брюшком, одутловатым лицом и характером скромным, чтобы не сказать — трусливым. Студентов он боялся, как огня, а начальник, декан Ктеат, вселял в него священный ужас, хотя Ктеат был уже пятым деканом за двадцать лет у бессменного заместителя Евгаммона.

— Кхгм-кхгм, — откашлялся Евгаммон и начал торжественным тоном: — Дорогой коллега Агасфер! От имени кафедры изучения истории и культуры иных миров я имею честь поздравить вас с первой годовщиной пребывания в славных стенах Тартесского университета…

— Год? — удивился я. — Целый год? Ну да, я ведь приехал прошлой осенью… С ума сойти…

— И вручить этот… э… скромный подарок, — Евгаммон явно сбился с мысли, засмущался и вспотел. — Желаю, чтобы еще много лет вы бы могли… э… вы бы делились с нами своими уникальными познаниями… уникальными по глубине и… э… по широте.

Евгаммон покраснел, замолчал и, вытащив носовой платок, промокнул мокрый лоб.

— А подарок? — нагло спросил я.

— Ах да! — спохватился Евгаммон.

Он суетливо зашарил по карманам своего коричневого твидового пиджака и выудил небольшой предмет, завернутый в бумагу.

— Вот! — выпалил он, поставив подарок на стол, и буквально выскочил из кабинета, бросив напоследок: — Поздравляю!

Я хмыкнул, открыл портфель, сгреб туда пачки тетрадей, взял подарок, оказавшийся неожиданно увесистым, покрутил его в руках и разорвал обертку.

Внутри был хрустальный шар на деревянной подставке, а в шаре был старинный город. Его узкие улочки и островерхие черепичные крыши были укутаны пушистым белым одеялом. Я встряхнул хрустальный шар, и снежный буран взвился над Нифльхеймом, погребая стылый и мрачный мирок в свирепой круговерти, сквозь которую я на мгновение увидел темную громаду Чертога, извилистую полоску скованной льдом реки, баржу с углем и горбатый мостик над ней…

Секунду-другую я смотрел на рукотворный снегопад, а потом бросил шар в портфель и вышел из кабинета, закрыв за собой дверь.

От университета к городу вела всего одна дорога — петлистый серпантин, обвивавший пологие склоны горы Гимет, а кое-где и вгрызавшийся в нее короткими, хорошо освещенными туннелями. Мой фольксваген резво катил по этой шершавой асфальтовой ленте, солнце светило со стороны моря, мелькали за окном белые столбики дорожного ограждения, а навстречу мне то и дело с ревом проносились ярко-красные спортивные кабриолеты и проползали семейные фургоны со скутерами на крышах. Была пятница, и тартесситы единым потоком устремлялись прочь из города — к площадкам для пикников и кемпингам в дубравах Киферона…

Километров за пять до города я свернул с трассы на пыльную гравийную дорогу. Указатель у поворота скромно и лаконично гласил: «Ресторан „У Полипемона“». В отличие от большинства придорожных кафешек, где старались накормить не столько вкусно, сколько быстро, у Полипемона придерживались старинных традиций тартесского гостеприимства. Достаточно сказать, что винные погреба этого маленького, в общем-то, ресторанчика, затерянного среди виноградников и пасек на южном склоне Гимета, уступали лишь погребам торгового дома Бассарея… Было загадкой, отчего Полипемон выбрал такое странное место для своего заведения — лично я предполагал, что все дело было в пейзаже.

Я припарковал фольксваген у самого парапета, заглушил мотор и вылез из машины. С моря налетал прохладный бриз, гравий шуршал под ногами, и чуть слышно потрескивал, остывая, мотор фольксвагена. Где-то далеко внизу бился о скалы прибой. Я подошел к краю площадки и посмотрел вниз.

Отсюда, с края обрыва, был виден порт. Его нежно-лазоревую акваторию заполняли белые прогулочные яхты, среди которых были стройные парусники с высокими мачтами, юркие катамараны, крошечные ботики, неповоротливые плавучие казино и мощные обтекаемые катера на подводных крыльях. Трепетали на ветру вымпелы всех цветов и оттенков, а над ними высилась белоснежная громадина сеннаарского круизного лайнера и темнела на заднем плане черная махина рльехского танкера, пришвартованная у нефтяного пирса. Еще дальше теснились местные рыболовецкие сейнеры и рейсовые теплоходы, среди которых затесалась странная серая субмарина под незнакомым флагом. А за всей этой пестрой картиной, от волнолома и до самого горизонта простиралась бирюзовая гладь Иберийского моря.

Я с сожалением оторвался от созерцания этого живописного полотна и, поглядев на часы, поспешил к ресторану. Опаздывать на встречу с господином Феагеном было бы невежливо…

— Господин Агасфер! — Феаген привстал из-за столика и протянул мне руку. — Очень рад лично познакомиться!

— Взаимно, — сказал я. Рукопожатие у него было крепкое, а улыбка — искренняя и белозубая. — Я не опоздал?

— Нет-нет, это я пришел раньше… Присаживайтесь! — предложил он, сдвигая в сторону стопку газет и освобождая место для меню в красном кожаном переплете, которое незамедлительно принес солидный седовласый официант в белом переднике и полосатом жилете.

— Должен сказать, что я здесь в первый раз, — сообщил Феаген, с любопытством оглядываясь по сторонам, — и если кухня не уступает обстановке, то уж точно — не в последний! Это место мне по душе…

— Мне тоже, — сказал я.

Это было правдой: интерьер «У Полипемона» был выдержан в манере семейных ресторанов с легким налетом старины и сдержанного классического шика. Клетчатые скатерти, беленные известью стены с вкраплениями нетесаного камня, черные подсвечники из кованого металла, мраморные пепельницы и мебель темного дерева с обитыми атласом подушками…

— Я, пожалуй, буду гирос и крестьянский салат с оливками, — поведал официанту Феаген, изучая меню. — И бутылочку вина, да, господин Агасфер?

— Увы, я за рулем, — сказал я. — Мне то же самое, кофе и булочки с медом. Рекомендую попробовать мед, — посоветовал я Феагену.

— Уговорили, — легко согласился тот, а когда официант забрал меню и исчез, сказал: — Знаете, господин Агасфер, я не любитель ходить вокруг да около, и хотел бы перейти сразу к делу. Как вам такое предложение?

Я одобрительно усмехнулся. Феагену был молод, напорист и не скрывал своей корыстной заинтересованности в нашем разговоре. Это мне нравилось значительно больше, чем если бы он начал лицемерить и рассыпаться в комплиментах по поводу моих работ.

— Согласен, но при одном условии: вы перестанете называть меня господином. Просто Агасфера вполне достаточно.

— Договорились, — кивнул Феаген. — Итак, как вам известно, я представляю издательство «Керикейон» при Тартесском университете, в котором вы читали курс лекций по обычаям и культуре иных миров. Я хочу предложить вам сотрудничество.

Он взял стопку газет и покачал ее на руке.

— В последнее время иные миры все сильнее интересуют тартесситов. Так, уже полгода в верхних строчках колонки бестселлеров «Кроноса» держатся научная монография Мелампа Ономакрита «Причины гибели Ирама» и двухтомный академический труд «История Тортуги» профессора Поликрата. За ними с большим отрывом следует дамский роман «Асфоделиевые поля» Персефоны Киркос, которая на днях выпустила новую книгу «Под солнцем Астлана»… Как видите, рядовой читатель сегодня готов даже продираться сквозь чудовищный канцелярит научных трудов, лишь бы побольше узнать о жизни в иных мирах, в то время как беллетристы только лишь начинают заполнять эту нишу. А ваши публикации, Агасфер, читаются ничуть не хуже приключенческих романов!

— И что же вы предлагаете? — спросил я.

— Полторы тысячи драхм авансом, еще пять — после публикации. Тематика — на ваше усмотрение, кроме тартесского быта. Форма — любая, от научно-популярной до бульварной. Твердая обложка, тираж до двадцати тысяч. При дополнительных тиражах — процент с продаж. Вот типовой контракт…

— Заманчиво, — сказал я. — Мне надо подумать.

— Разумеется, — сказал Феаген и хищно улыбнулся. — Тем более, вот и наш гирос…

Когда я приехал домой, Диана возилась на кухне, громыхая сковородками и стуча ножом по доске со сноровкой… скажем так — не совсем поварской. Луковица и зубчики чеснока под мелькающим лезвием ножа быстро измельчались, чтобы присоединиться к своим сородичам, которые вместе с баклажанами уже зажаривались на сковородке.

— И что это будет? — спросил я, потянув носом воздух и обнимая ее за талию.

— Потерпи — узнаешь, — рассеянно ответила Диана, подставляя щеку для поцелуя. Руки ее от запястий и до локтей были вымазаны оливковым маслом и лимонным соком, а от нее самой пахло базиликом и ореганоь.

— У нас праздник? — спросил я.

— У нас гости, — сказала Диана. — Менандр и Арсиноя хотят поздравить нас с первой годовщиной пребывания в Тартессе. Переоденься, прибери во дворе и достань мангал.

Я вздохнул, выпустил ее гибкую талию и побрел в свой кабинет. Там я вытащил из портфеля контракт Феагена и студенческие рефераты, ткнул пальцем в кнопку питания компьютера и, пока тот загружался, сменил пиджак и галстук на удобную домашнюю кофту, которую Диана связала мне прошлой зимой. Потом сел проверить почту. Среди кучи бессмысленного спама было всего два интересных письма: в одном была хвалебная рецензия декана кафедры на мою статью о деятельности гуманитарных миссий Тифарета в отсталых мирах (рецензия заканчивалась пожеланиями поскорее приступить к написанию диссертации), а в другом меня приглашали прочитать курс лекций в колледже Св. Иоанна на курортном острове Патмос. Я распечатал оба письма, положил их рядом с контрактом и вышел в сад, прихватив из чулана перчатки, грабли, брезент и рулон пленки.

Из-за конца триместра я уже больше недели не подметал газон от листвы, которая густо осыпалась с живой изгороди, забивая стоки бассейна и погребая под собой дорожки из плоских белых камней, и сейчас меры требовались решительные. Все сухие листья я сгреб в брезент и вынес на мусор, а те, что уже начали подгнивать, отправил на клумбу, к розовым кустам — предмету особой Дианиной гордости. Бассейн я накрыл прозрачной пленкой, вытащил из чулана мангал, засыпал в него древесного угля из бумажного пакета, щедро вспрыснул бензином и, опершись на грабли, закурил, бросив спичку в мангал.

Смеркалось; воздух становился прохладным, а небо — синим, как кобальт. Я курил не спеша, наблюдая, как прогорает уголь в мангале, постреливая искрами в небо и помигивая рубиновыми огоньками под серой корочкой пепла. Вечер обещал быть спокойным и тихим. В такие вечера мне особенно хорошо работалось, и я мог просидеть за компьютером до глубокой ночи…

Но на сегодня у нас была другая программа. Когда хлопнула калитка, я выбросил сигарету, изобразил на лице приветливое выражение и пошел встречать гостей.

Мошкара билась в цветные стекла садовых фонарей, стрекотали в кустах цикады, висел в небе тонкий серпик луны, а из-за приоткрытой двери гостиной доносился негромкий джаз.

— Кто это играет? — спросил, вытирая жирные губы, Менандр.

Сувлаки и салаты уже были съедены, и было выпито две бутылки карменера. Насытившись, шумный толстяк Менандр, весь вечер донимавший нас бородатыми анекдотами, наконец-то слегка притих.

— Оркестр Унута Джебути, — сказал я.

— А! — кивнул Менандр с таким видом, как будто бы ему это о чем-то говорило, и запустил свои толстые пальцы в коробку с астланскими сигарами, столь неосмотрительно выставленную Дианой на стол.

— Знаете, чего я не понимаю? — спросила Арсиноя. — Как вы запоминаете все эти иностранные имена! Я сейчас читаю новый роман Персефоны Киркос, и от всех этих Чапультепеков, Хочимилько и Теспайокан у меня разыгрывается мигрень…

Маленькая щуплая пигалица Арсиноя красила волосы в вишневый цвет, повадки имела птичьи, и была к тому же непроходима тупа. Последнее было единственным обстоятельством, которое объединяло ее с мужем.

— Это моя работа, — пожал плечами я, раскуривая панателлу.

— Работа? — прогудел Менандр. — А по-моему, Агасфер, это очень вредная работа!

— Не жалуюсь… — сказал я недоуменно.

— Да не для вас! — отмахнулся Менандр. — Для студентов! Я не имею ничего против науки в целом, но ваши изыскания, статьи и лекции об иных мирах прививают нашей молодежи чуждые космополитические ценности!

— Ну-ну, дорогой, — защебетала Арсиноя, — ты слишком резок в суждениях…

— Ничего подобного, — сказал Менандр, и я понял, что он уже изрядно пьян. — Сперва дети слушают лекции про всякие там Шангри-Ла, потом начинают бредить иными мирами, а потом убегают из Тартесса! А этот шаг, Агасфер, обратного хода не имеет! Вернуться в Тартесс невозможно!

Диана вздрогнула и сжала мое запястье. Я погладил ее по руке.

— А вы не думаете, что они могут не захотеть возвращаться? — спросил я.

— Чушь! — отрезал Менандр. — Тартесс — лучший из миров!

— Да-да, — подтвердила Арсиноя. — Не представляю, чтобы я смогла жить где-нибудь еще!

— А вы пробовали? — тихо спросил я.

Менандр замолчал и уставился на меня, тяжело дыша. Я с холодной улыбкой встретил его взгляд. Через пару секунд Менандр отвел глаза в сторону, и я с чувством глубокого удовлетворения затянулся сигарой.

— Кто-нибудь хочет еще кофе? — спросила Диана.

Перед сном я в одних пижамных штанах прошлепал в ванную, умылся, почистил зубы и, скривив физиономию, посмотрел в зеркало на свое намечающееся от оседлой жизни брюшко. Еще пару лет, и я догоню Евгаммона…

Когда я вернулся в спальню, Диана лежала в постели с книжкой и демонстративно не обращала на меня внимания.

— Что читаем? — поинтересовался я.

Диана показала мне обложку, на которой мускулистый бронзовокожий метис сжимал в объятиях полуобнаженную девицу. «Под солнцем Астлана», гласило название, автор Персефона Киркос.

— Взяла у Арсинои? — спросил я, забираясь под одеяло.

Диана молча кивнула, не отрываясь от чтения.

— Ну прости, — сказал я виновато и чмокнул ее в плечо. — Ну пожалуйста! Не удержался…

Она отложила книжку и посмотрела на меня задумчиво.

— Иногда я думаю, — сказала она, — что ты здесь только потому, что никогда не пробовал оседлой жизни. Что для тебя все это — всего лишь новый опыт в бесконечной погоне за ощущениями…

— Не говори чепухи, — сказал я строго.

Грустно улыбнувшись, Диана коснулась ладонью моей щеки.

— Хотела бы я, чтобы это было просто чепухой…

— Давай спать, — сказал я и дернул за шнурок бра.

Спальня погрузилась в полумрак, подсвеченный снаружи уличными фонарями. Их серебристый свет падал на потолок спальни ровным прямоугольником. Диана поворочалась, устраиваясь поудобнее на моем плече, и сказала сонно:

— Мне все время кажется, что все, что было до Тартесса — вся моя прошлая жизнь — была всего лишь сном, и что только сейчас я начала жить по-настоящему… У тебя такое бывает?

— Да, — сказал я.

Это было правдой лишь отчасти: весь последний год меня преследовало ощущение, что я не живу, а сплю.

Я почувствовал, как Диана улыбнулась. Потом она приподнялась на локте и заглянула мне в глаза.

— Я люблю тебя, — сказала она.

— Я знаю, — сказал я. — И я тоже тебя люблю.

Она положила руку мне на грудь и провела пальчиком по тонкой белой полоске шрама.

— А почему ты никогда не рассказывал мне, откуда у тебя этот шрам? — спросила она.

— Потом расскажу, — пообещал я и стал ждать, пока она уснет.

Труднее всего было выбраться из ее сонных объятий. Спала она беспокойно, бормоча что-то во сне и закидывая на меня то ногу, то руку. Наконец, она отвернулась, обхватила подушку и засопела ровно и неглубоко, а я осторожно выбрался из кровати.

Перед тем, как выйти из спальни, я обернулся и посмотрел на Диану.

…Самым страшным было то, что я действительно любил эту женщину — любил так, как не любил прежде никогда и никого, и знал, что полюбить опять уже не смогу; но то, что двигало мной, было сильнее любви — и сильнее меня…

Я спустился в кабинет и ощупью, не включая свет, достал из шкафа и надел джинсы, свитер и свою старую, трещащую по всем швам и потертую до состояния замши кожанку. Потом обулся в удобные мокасины и залез в портфель, чтобы переложить в карманы куртки паспорт, бумажник, зажигалку, складной нож и подаренную Дианой серебряную фляжку с коньяком. Моя шарящая в портфеле рука вдруг наткнулась на что-то холодное и твердое. Это был хрустальный шар с Нифльхеймом. Я поставил его на каминную полку рядом с засохшим эдельвейсом и, не оглядываясь больше, вышел из дома.

Мне пришлось пройти пешком три квартала — по тихим, ухоженным, хорошо освещенным улицам Тартесса, прежде чем мне на глаза попался оранжевый маячок такси. Я махнул рукой, и таксист с готовностью подрулил к тротуару. Я сел на заднее сиденье и захлопнул дверцу. Водитель вопросительно посмотрел на меня.

— В порт, — сказал я.

Житомир, 20.11.2004 — 15.09.2005 г.

Web: http://antonfarb.com

E-mail: [email protected]

Телефон: +38-050-463-10-81

Skype: anton.farb