По утрам я просыпался от запаха напалма.

Запах этот, резкий, бензиновый, доносился из долины Патала, раскинувшейся у подножия горы Меру; на склоне этой горы и был разбит концентрационный лагерь для военнопленных. Иногда меня будили низкое монотонное гудение летающих крепостей, сбрасывавших бомбы на маковые плантации, и гулкие раскаты взрывов — но чаще всего бомбы рвались так далеко, что если бы не напалмовая вонь, пробивавшаяся сквозь насыщенный испарениями джунглей воздух, можно было забыть, что где-то идет война…

Со склона горы долина была похожа на ноздреватое зеленое мочало, подернутое белесым туманом и придавленное желтым гноящимся небом. На востоке горизонт наливался голубовато-розовым кровоподтеком, а чуть дальше к северу тянулись к небу столбы дыма от далеких опиумных пожарищ. Пробуждаясь ото сна, джунгли шевелились и бурлили, как густая похлебка: вздыхали, стонали, заливались бодрыми птичьими песнями, оглашались сытым тигриным рыком и верещанием обезьян. Покачивались на ветру кроны огромных баньянов, шевелилось зеленое море папоротников, вздрагивали сплетения лиан, а над всем этим высились, будто остов затонувшего корабля, руины Храма.

Каждый день нас, заключенных из концлагеря, колонной гнали туда на раскопки, смысл которых, похоже, был непонятен ни нам, ни конвоирам.

Мы вышли из лагеря сразу после рассвета. Полторы сотни изможденных, искалеченных, грязных, оборванных, ослабевших от голода и болезней, страдающих лихорадкой и дизентерией, чудом выживших военнопленных конвоировали всего-навсего два десятка маленьких, юрких шаньцев, вооруженных разномастными трофейными автоматами и винтовками. Они шли по обеим сторонам колонны, в черных пижамах и соломенных шляпах, лопоча между собой на своем булькающем языке, и принимаясь верещать не хуже обезьян (на которых шаньцы были удивительно похожи), если им вдруг казалось, что мы идем слишком медленно.

Дорога, по которой мы ковыляли, была вовсе и не дорогой, а всего лишь просекой в джунглях, с разъезженной грузовиками колеей в густой жирной грязи. В колее стояла затхлая вода рыжего цвета. Через полчаса извилистая колея вывела нас к деревне: дюжине бамбуковых хижин вокруг утоптанной земляной площадки. В канаве, на обочине дороги, прямо в грязи копошились крысы и голые дети. Завидев колонну пленных, туземные ублюдки стали швырять в нас камнями — убогие маленькие существа, никогда не знавшие иной жизни, не видевшие ничего, кроме этой грязи и нищеты, готовые умирать и убивать за свое право жить и подыхать в грязи и нищете, ненавидящие все, что не было грязным и нищим, гордые и непокоренные в своей грязи и нищете…

Сразу за следующим поворотом показались ворота Храма: две огромные колонны, густо оплетенные ядовитым плющом, соединялись массивным и замшелым каменным блоком, с которого на всех входящих безмолвно взирал лунообразный лик Авалокитешвары. Левую щеку божества покрывали оспины пулевых отверстий, корону взорвали ручной гранатой во время давно забытой войны, но полные губы будды все так же флегматично улыбались, а маленькие выпуклые глаза смотрели в душу все так же пристально и бесстрастно…

На голове божества стоял, сложив руки на груди, облаченный в черную хламиду наг.

Истинные размеры Храма определить было невозможно: частично затопленный гнилым болотом с мангровыми зарослями, частично погребенный под жирной глинистой почвой и рухнувшей в незапамятные времена крышей, с обвалившимися колоннами и покрытыми лишайниками ступенями, он будто прорастал сквозь джунгли, и джунгли не поглощали его, а становились его продолжением… На каменных блоках пламенели невероятные по красоте и размеру орхидеи.

Здесь всегда стояла гробовая тишина; даже вездесущее жужжание насекомых не проникало сквозь зеленоватый полумрак, царивший в Храме, и липкую атмосферу всеобщего ужаса. И нашим охранникам здесь было не по себе — шаньцы старались не ступать на каменные плиты, не повышали голоса, суеверно перешептываясь между собой, и вообще практически не покидали оцепления вокруг той небольшой части Храма, где мы разгребали обломки, копали глину, прорубались сквозь мангровые корни и соскребали лишайники с каменных плит.

Сегодня я работал у подножия Башни Мертвых Имен — невысокой уродливой постройки, растрескавшейся и обветшалой, и ничем не напоминавшей свою ирамскую тезку — кроме, разве что, полной бессмысленности расположения… Могучие корни растущего рядом дерева вздыбили почву и раскрошили бурый камень, из которого была сложена башня. С помощью мачете я с остервенением врубался в эти заросли — клинок то легко проваливался сквозь трухлявые отростки, то звонко отскакивал от твердых, как железо, корней. С осыпающихся барельефов на меня насмешливо взирали полуобнаженные храмовые танцовщицы со змеями в волосах.

Дело было уже к полудню, и джунгли превратились в парилку. Рубаха прилипла к моей спине, соленый пот заливал глаза, болели мозоли на ладонях, кружилась от усталости голова, но я продолжал остервенело махать мачете. Только так — бессмысленной, тупой, однообразной физической работой можно было побороть первобытный страх, который холодным комком в желудке и ознобом в кончиках пальцев напоминал о себе, стоило мне лишь на секунду остановиться. Нехорошее это было место — Храм…

Я выдохся где-то через час. В глазах у меня потемнело, и сердце, до того исправно колотившееся в груди, вдруг слепо толкнулось в горло, а потом оборвалось, замерло и ухнуло вниз. Чтобы не упасть, я схватился пятерней за корни, но они, уже изрядно порубленные, оборвались, и я рухнул на колени, жадно хватая ртом воздух и сдергивая с подножия башни коричнево-зеленое покрывало, сплетенное из корней, лиан, плюща и паутины.

Маленькая изумрудная змейка, чей укус может убить слона, выскользнула из путаницы ветвей и юркнула между моих ног. У меня свело судорогой мышцы шеи. Превозмогая себя, я поднял голову. Прямо передо мной была бронзовая дверь, покрытая зеленой патиной. В центре двери была оскаленная драконья пасть.

— Открой, — прошелестел бестелесный голос у меня за спиной.

Это был наг. Не знаю, как долго стоял он там, наблюдая за мной — в своей черной хламиде, неподвижный, как древняя статуя. Гладкий приплюснутый череп поблескивал в лучах полуденного солнца, немигающий взгляд был вперен в бронзового дракона.

Я протянул обе руки и, ухватив дракона за клыки, потянул на себя. Дверь с готовностью распахнулась.

Это было одно из тех мгновений, что навсегда отпечатываются даже не в памяти, а где-то намного глубже, в подкорке — и не фотоснимком обычного вспоминания, что с годами выгорает и блекнет, а потом исчезает совсем, оставляя после себя лишь смутный абрис воспоминания о воспоминании; нет, этот миг высек себя в моей душе резцом из кремня. Я знал, что буду помнить его всегда.

В башне было холодно. После липкой жары ангкорских джунглей меня пробрал озноб; показалось, будто кожа покрылась инеем. Воздух был пропитан запахом… боли? страха? отчаяния? Что бы это ни было, оно охватило меня целиком, гораздо сильнее, чем в джунглях. Я будто бы очутился в эпицентре того скользкого ужаса, что глубоко въелся в руины Храма.

Инстинктивно я стиснул мачете и, когда глаза привыкли к сумраку, заглянул в сердце тьмы.

Ничего особенного я не увидел. Косые лучи света падали сквозь трещины в стенах башни. Серые паруса паутины под потолком покачивались под нежными прикосновениями прохладного ветерка. Лианы, усеянные цветами необыкновенной красоты, оплетали стены башни изнутри. Пол в башне был земляной, покрытый мелкими сухими веточками, хрустящими под ногами.

Прямо по центру круглого зала был колодец. Каменный сруб, высотой мне по пояс, украшали странные и почему-то очень знакомые символы, похожие на червяков.

Жерло колодца было закрыто каменной плитой с Печатью Дракона. На ней аккуратной горкой были сложены маленькие детские черепа.

Именно тогда — в ту самую секунду, когда я осознал, что хрустело под подошвами моих десантных ботинок (это были тонкие и ломкие косточки детских скелетов, рассыпанных вокруг колодца) — я понял, что собираются сделать наги, и зачем летающие крепости бомбят долину Патала.

Незадолго до заката, когда мы вернулись обратно за колючую проволоку — даже наги не рисковали оставаться в джунглях по ночам — в ворота концлагеря въехал, тяжело пробуксовывая по грязи, грузовик с эмблемой миссии Тифарета на борту. Сзади на прицепе он волочил походно-полевую кухню, появление которой вызвало бледное подобие энтузиазма среди изможденных пленных.

С того самого момента, как диверсионное подразделение 42–05, так и не совершив ни одной диверсии, в полном составе попало в плен, я пребывал в состоянии перманентного голода и хронического недосыпа. Дневной рацион шаньца настолько скуден мясом, что способен лишь забить желудок вязкой массой вроде лапши и создать ложное ощущение сытости. Пленным не доставалось и этой роскоши… А ежедневные подъемы с рассветом (спать нам давали не более пяти часов в сутки) притупляли восприятие и медленно, но верно превращали людей в скотов, низводя все потребности человеческого организма до двух простейших: есть и спать…

С алюминиевой миской в руке я занял место в очереди среди худых, грязных, небритых, тающих от голода и постоянного страха призраков; я и сам, наверное, выглядел не лучше. Но я, благодаря своему высокомерию, умудрился не опуститься морально: живя в грязи, я не стал грязью сам.

На раздаче сегодня была сама мать Летиция. Аристократичного вида старушка собственноручно зачерпывала из котла рисовую кашу и наполняла миски заключенных, выполняя гуманитарную миссию своего мира в джунглях Ангкор Шаня и зримо наслаждаясь собственной самоотверженностью. Не знаю, каким чудом ей удалось договориться с местными наркобаронами, но всюду за ней по пятам следовал Нгуен: бандитского вида парень с выбитыми зубами и трофейным штурмгевером. Следил он за ней, охранял ли — было непонятно.

Получив свою порцию холодного слипшегося риса, я отошел в сторонку и начал жадно запихивать еду в рот, сосредоточенно изучая грузовик миссии Тифарета. Старая раздолбанная полуторка обычно ночевала в лагере, а перед рассветом направлялась в деревню. Там, накормив пухнущих от голода детей, мать Летиция фотографировала улыбающихся шаньцев для отчета спонсорам, и возвращалась в крепость Бунсонг, обиталище Тхао Тонгкхуана, крупнейшего наркобарона в долине Патала.

Глядя, как мать Летиция сгружает из кузова коробки с медикаментами и направляется в лазарет, а Нгуен, щербато улыбаясь, пинает согбенных над мисками легионеров, я придумал, как я убегу из Ангкор Шаня.

Для этого требовалась самая малость — провести ночь в джунглях и остаться в живых…

Рядом с колючей проволокой в землю был вбит косой крест, на котором распяли Арнульфа. Бывший рыцарь Монсальвата попытался бежать через день после пленения. Три дня спустя его полуобглоданное, но еще живое тело нашли в джунглях, приволокли в лагерь и прибили к кресту. Там он и гнил заживо почти неделю: в жарком климате Ангкор Шаня его плоть, изорванная в клочья тигриными клыками, быстро воспалилась, началась гангрена, и по лагерю поползла тошнотворная вонь медленной смерти. К счастью для Арнульфа, он сошел с ума еще в джунглях, и большую часть своей агонии провел в блаженном забытье… В качестве издевательства на шею распятого сержанта намотали белый шелковый шарф.

Больше попыток к бегству в лагере не было.

Собственно, и колючая проволока по периметру нужна была не для сдерживания беглецов, а исключительно для того, чтобы ночные хозяева джунглей не могли проникнуть внутрь… Я поддел ее расщепленной бамбуковой веткой и выполз наружу. В темноте джунгли были синими.

Я бежал налегке, захватив с собой выдолбленную из тыквы баклагу с водой и надев старую кожанку, такую потертую и потрепанную, что даже шаньцы на нее не позарились. Небо было плотно утрамбовано тяжелыми тучами, предвещавшими приближение муссона и начало сезона дождей; луны не было, и пробираться сквозь джунгли приходилось ощупью.

Я старался держаться дороги, по которой нас водили каждый день. Места вроде бы были знакомые, но в темноте я то и дело спотыкался о корни и падал в жидкую грязь. Джунгли рычали и ухали мне вслед…

Добравшись до поворота к деревне, я забился в лощину, густо поросшую папоротником, укутался в кожанку — воздух звенел от москитов — и начал ждать. Страшно хотелось курить.

А потом я сделал то, чего никак от себя не ожидал. Я уснул — мгновенно, будто упал. Сон был похож на жидкую грязь.

Разбудил меня шум мотора. Мне понадобилось пару минут, чтобы понять, где я и кто я (грязный, промокший, искусанный москитами, с резью в глазах), и как долго я спал. Было уже светло.

Шум мотора приближался. Пригнувшись, я подкрался к обочине, ожидая увидеть грузовик матери Летиции и готовясь запрыгнуть в кузов или уцепиться за котел полевой кухни. Но по дороге ехал не грузовик…

Это был лендровер с открытым верхом, грузно переваливающийся с боку на бок на извилистой лесной дороге. За рулем сидел широкоплечий седоусый человек в пробковом шлеме и жилете с множеством карманов. На соседнем сиденье лежал двуствольный штуцер.

— Фуад! — заорал я, срывая горло и бросаясь под колеса лендровера.

Пожилой ирамец ударил по тормозам и вывернул руль, уводя машину в сторону. Мгновение спустя штуцер уже смотрел в мою сторону.

— Фуад! Это же я!

Он посмотрел на меня через прицел, нахмурив косматые брови, пытаясь понять, откуда этот грязный призрак знает его имя; потом он опустил штуцер, покачал головой и завел мотор. В этот момент из-за поворота показался грузовик миссии Тифарета. Нгуен стоял на подножке, занеся штурмгевер над головой.

— Фуад! — простонал я, но ирамец молча рванул лендровер с места, обдав меня жижей из-под колес. Обессиленный, я упал на колени.

Последним, что я увидел перед тем, как Нгуен ударил меня прикладом по голове, была ярко-оранжевая шкура шаньского тигра на багажнике лендровера.

Я провалялся без сознания целый день. Когда очнулся, уже темнело. Меня и мать Летицию заперли в бамбуковой клетке на территории Храма, у подножия той самой конической башни с колодцем внутри.

— Как вас зовут? — спросила Летиция.

Я провел ладонью по лицу и помотал головой, отгоняя дурноту.

— У меня было много имен, — ответил я.

— Как вас зовут? — настойчиво повторила Летиция. — Я хочу знать имя человека, из-за которого меня убьют.

— Вас-то за что? — спросил я.

— За содействие побегу. Так как вас все-таки зовут?

Я сунул руку за пазуху и вытащил жетон с личным номером.

— Сорок два ноль пять дробь семь, — прочитал я и хрипло хохотнул.

— Безумие, — прошептала Летиция. — Кругом сплошное безумие…

Клетка была тесной. Сидеть можно было, только согнувшись. Шея болела. Мать Летиция сидела рядом. По ее красивому, породистому лицу аристократки пробегали судороги с трудом сдерживаемой истерики.

— Нас убьют сегодня ночью, — сказала она. — В Тифарете у меня было три дочери и семь внуков. У меня была своя клиника, я помогала больным людям. У меня была собачка, маленький пекинес. У меня был дом с садом. В саду росли вишни и яблони. У меня было все, но сегодня ночью меня убьют.

— Ошибаетесь, — сказал я. — У вас ничего не было, и у меня ничего не было; и быть не могло. Потому что мы — временны, нагими пришли мы в этот мир и нагими уйдем из него. Была только пустота до и будет пустота после, а между этими великими пустотами у тебя есть жизнь. Она слишком коротка и мимолетна, чтобы заполнять ее постоянными вещами… Надо брать от жизни все, что можешь, и отпускать то, что удержать не в силах.

— Тогда зачем жить? — спросила она. — Зачем жить, если ничего не иметь, ни за что не держаться?

— Чтобы познавать. Пробовать. Приобретать опыт. Не важно, что ты пережил — важно, что ты можешь вспомнить.

— Не понимаю…

— Все очень просто. В конечном итоге, жизнь — это череда воспоминаний. Это единственное, что остается с тобой до конца…

Я замолчал и устало потер виски.

— Вы так говорите, — сказала Летиция, — как будто вам уже доводилось умирать.

— Да, — сказал я. — Чтобы прожить много жизней, каждый раз приходится умирать.

Было уже совсем темно, когда в прореху между тучами выглянула луна, большая, красная, набухшая кровью. Над башней вспорхнула стая летучих мышей. Где-то в джунглях взревел тигр. Влажные щупальца тумана поползли по руинам Храма.

— Я не хочу, — вдруг всхлипнула Летиция. — Я не хочу умирать здесь, в этих проклятых джунглях, в этом проклятом Храме, в этом проклятом мире, этой проклятой ночью… Не хочу, не хочу, не хочу! — заскулила она.

Я протянул руку и погладил старушку по седой голове. В этот миг я чувствовал себя бесконечно старше ее.

— Не надо бояться, — сказал я. — Никогда не надо бояться.

Она уткнулась в мое плечо и зарыдала, а я продолжал гладить ее по голове…

Скрипнула дверь клетки. Наг, бесформенно большой в своей хламиде, дотронулся до меня длинным гибким пальцем и прошипел:

— Ты. Иди со мной.

— Мы, наги, были первыми, кто начал странствовать между мирами, — прошелестел низкий, гипнотизирующий голос в полутьме храмовой башни. Кое-где на сколах кирпичей и в трещинах стен подрагивали огоньки свечей, но их колеблющееся пламя было не в силах разогнать полумрак.

— Мы были первыми, кто открыл Врата. Кто ступил в изнанку миров, — монотонно говорил наг. — Потом пришли люди. Они воздвигли храмы и стали давать имена. Агарта, Серые Равнины, Небесный Эфир, Великая Река, Предвечный Океан… Великое множество имен. Каждое имя давало форму. Форма ограничивала содержание.

Лунный свет косо падал на каменный сруб колодца. Плиты не было. Черепа младенцев были свалены горкой в одном из углов. Туда же кто-то замел все до единой косточки.

— А потом махатмы из Шангри-Ла закрыли колодцы Печатью Дракона; и свободы не стало.

Наг взял огарок свечи в руку и приблизился к колодцу. Подсвеченное снизу, его удлиненное лицо было похоже на морду змеи.

— Они постарались на славу, — сказал наг, и впервые в его голосе прозвучало что-то похожее на эмоции: смесь ненависти и уважения. — Если не знать ритуала, колодец, закрытый Печатью Дракона, не открыть и атомной бомбой. А повторить ритуал пока не удалось никому…

Пальцы нага любовно пробежались по червеобразным символам на колодце.

— Все дело в погрешности перевода… — сообщил наг, подойдя ко мне и подняв огарок повыше. — Кровь ребенка не сработает. Нужна кровь скитальца. Человека, который не принадлежит ни одному миру. Неприкаянного… И отдать он ее должен добровольно. Ты дашь мне свою кровь?

Я заглянул в вертикальные зрачки нага и сказал:

— Да.

Вытащив из складок хламиды длинный кинжал с волнистым лезвием, наг приставил острие к моей груди и сказал:

— Будет больно.

Потом он резко полоснул меня по груди. Было больно. Я закричал, и погруженный в вековую тишину Храм содрогнулся от моего крика.

Наг обмакнул палец в мою кровь и вернулся к колодцу. Опустившись на колени и не говоря ни слова, он провел пальцем по первой букве, потом по второй, третьей… Кровь стекала по моей груди, и наг дважды возвращался, чтобы обмакнуть палец. Из множества извилистых червячков он выбирал одни, лишь ему ведомые, и пропускал все остальные, выводя Слово, которое было сильнее Печати Дракона. Отворяющее Слово.

Когда работа нага была близка к завершению, и обведенные кровью символы начали тускло светиться багряным светом, воздух в башне наполнился неравномерным вибрирующим гулом. Земля под ногами мелко задрожала, а потом заходила ходуном. Порыв ветра загасил все до единой свечи, принеся с собой резкий бензиновый запах.

И хотя от боли и потери крови у меня кружилась голова и темнело в глазах, я узнал этот гул, и узнал этот запах. Из последних сил я рванулся вперед, схватил нага за хламиду и отшвырнул его от колодца. Он свирепо зашипел, теряя человеческое обличье, и одним стремительным рывком высвободил свое гибкое чешуйчатое тело из хламиды — но было уже поздно.

За секунду до того, как летающие крепости из Сеннаара сбросили напалмовые бомбы на Храм, я прыгнул в колодец.