Тук… Тук… Тук… Тук…
Мокро. Сыро. Холодно. Где я?
Ахабьев попытался застонать. Не вышло. Горло саднило. Он напрягся и поднял голову.
Тук!.. Тук!!. Тук!!! ТУК!!!
Мать моя, как больно!.. Голова сейчас треснет. Расколется пополам и мозги потекут по затылку, по вискам, по лицу… Холодные, похожие на кашицу мозги…
Кашица? Холодная и жидкая… Это же грязь! Я лежу лицом в грязи. Только где?
Надо встать. Сейчас надо оттолкнуться левой рукой и перекатиться на правый бок. А потом… До «потом» еще надо дожить.
Ахабьев сжал зубы и как можно аккуратнее перевернулся на бок. Перед глазами замелькали разноцветные круги, а ушах загудел морской прибой. Он ослеп и оглох. Но запах он еще мог различать. Запах… Вместо свежего смолистого аромата соснового бора, умытого ночным дождем гнилостная вонь, удушающая, мерзкая, густая и влажная, отвратительная и… знакомая.
Он несколько раз сглотнул, зажмурился, переждал приступ слабости и дезориентации, и снова открыл глаза.
Деревня. Та самая. Он был здесь позавчера. Заброшенная безымянная деревенька, где нашел свою смерть Максим Платонович Кузьмин…
Ахабьев сел, сжал голову руками и попытался вспомнить, что случилось ночью. Он гнал Зверя. Так? Гнал его через лес. Под дождем. Очень холодным дождем. Ледяным дождем. Боже, как я замерз! А еще было темно. Да, жутко темно. Хоть глаз выколи. Луны не видно, звезд тоже, все небо заволокло черными и фиолетовыми тучами, и только вспышки молний вырывали из темноты силуэты деревьев и колючие ветки, которые больно хлестали по лицу…
Бесполезно. Ничего не вспоминалось. Вместо обычного азартного сумбура в памяти был бездонный провал, зияющий своей пустотой… Он даже не смог вспомнить своих ощущений. Азарт, ненависть, страх… Что вело его через лес? Как он очутился в этой деревне? Догнал ли он Зверя?
Пустота… Будто эту ночь вырезали из его памяти.
Да и какое это теперь имеет значение? — спросил себя Ахабьев, проводя ладонью по мокрому лицу. Что теперь вообще имеет значение? Ведь все уже кончилось…
Он встал. Нагнулся за обрезом и едва не упал. Пришлось опереться рукой о землю и переждать минуту-другую, пока не пройдет головокружение. Когда его перестало пошатывать, он подобрал обрез и неуверенно выпрямился.
Тук… Тук… Тук… Тук…
Черт возьми, да что же это такое? Словно молотком по черепу. Изнутри. Со всей дури… Ладно, пройдет. Все проходит.
Стволы обреза пахли мокрым металлом. И никакой пороховой гари. Значит, он не стрелял. «ТТ» по-прежнему торчал сзади за поясом, а сверток оттягивал внутренний карман штормовки. Лишние доказательства того, что он и так уже знал.
Зверь ушел. Охотник снова проиграл. Ты позволил Зверю ускользнуть из-под самого носа. И Зверь сейчас забился в свое логово и смеется над тобой…
Стоп. Или «забился», или «смеется». Звери смеяться не умеют. Люди в логово не забиваются. Уже ведь утро, так? Пускай еще очень раннее, серенькое, тоскливое — но утро! Солнце (которого не видно за облаками) уже взошло. И Зверь принял облик человека. А люди не забиваются в тесные земляные норы, чтобы вылизать шерсть и вздремнуть после ночной охоты…
Люди предпочитают дома. Пускай старые, полуразвалившиеся, со сгнившей крышей и заколоченными окнами. Для оборотня сойдут и такие.
У Ахабьева вспотели ладони.
Тук… Тук… Тук… Тук…
Опять? Или это не кровь стучит в моей голове? Или это… ветер играет неплотно прикрытой дверью?!
Он здесь! — обожгла мысль. Ахабьев перехватил поудобнее обрез и локтем пощупал, на месте ли сверток. Зверь не ушел! Его логово здесь! Я почти загнал его!
Мелкими, кошачьими шажками Ахабьев двинулся в сторону ближайшего дома. Нервы натянулись как струны. На лбу, у самых кончиков волос выступила испарина. Кожу на затылке свело. Пальцы так сжали ложе обреза, что ногти побелели. В горле было сухо и слегка першило.
Успокойся, приказал себе он. Расслабься. Ты слишком напряжен. Зверь никуда не уйдет. Он устал не меньше тебя. У него нет одежды и оружия; ему холодно и страшно. Его бьет озноб, и он понимает, что его загнали в угол… А впрочем… Ведь если он обосновался здесь, в деревне, а не в охотничьем домике, как я думал раньше, то и одежда, и аптечка с амфетаминами, и (наверняка!) оружие у него под рукой. И я вполне могу нарваться на выстрел сквозь дверь. Рановато расслабляться…
Неравномерное постукивание доносилось откуда-то справа, издалека, с того конца улицы. Там, где мы нашли труп пенсионера… Все сходится, подумал Ахабьев. Он там. Хватит строить догадки. Надо просто пойти и убить его. Вперед, охотник!
Короткими перебежками, прижимаясь к забору, согнувшись и с обрезом наперевес он миновал несколько домов, рывком перебежал на другую сторону улицы, перемахнул через низенький забор, прокрался по маленькому и запущенному палисаднику, где одно-единственное чахлое деревце густо заросло кустами омелы, и залег за колодезным срубом. Прямо перед ним стоял скособоченный одноэтажный домик с забитыми крест-накрест окнами. Дверь была приоткрыта и легкие порывы ветра постукивали ею о косяк.
Тук… Тук… Тук… Тук…
Ахабьев по очереди вытер ладони о штанины, очень осторожно, чтобы не клацнуть, сдвинул вправо головку затвора и переломил обрез, вынул патроны и проверил капсюли. Снова зарядил и закрыл обрез. Большим пальцем сдвинул шершавую пуговицу предохранителя. На всякий случай оглянулся и посмотрел через плечо. Задержал дыхание, досчитал до десяти, медленно выпустил воздух сквозь плотно сжатые зубы и метнулся к двери.
Там было крылечко, маленькое, всего две ступеньки, и он едва не споткнулся о первую, но устоял, сохранил равновесие, и распахнул дверь, ворвался в сени, вышиб ногой вторую дверь, она совсем сгнила и разлетелась по досточкам, рассыпаясь мелкой серо-желтой трухой, а в лицо дохнуло затхлым, застоявшимся смрадом, но он был уже внутри, вскинул обрез, палец лег на курок… Стрелять было не в кого.
В доме было пусто. Только в углу стояла проржавевшая кровать с остатками матраса, да валялась на полу пара колченогих табуреток… Возле кровати лежал полуистлевший собачий труп. Сквозь щель между ставнями пробивался тоненький лучик света, в котором танцевали разбуженные пылинки.
Пусто…
Ахабьев привалился к стене и опустил обрез.
— Пусто… — прошептал он.
У него внутри все онемело. Он не чувствовал ни обиды, ни разочарования. Не было горечи, досады, злости. Не было вообще ничего. Одна лишь пустота…
Так всегда бывало после неудачной охоты.
* * *
«Я хорошо помню эти тетради. Обтянутые темно-малиновым сафьяном, с золотым гербовым тиснением на обложке и плотными листами мелованной бумаги, исписанными убористым отцовским почерком…Из дневников Аркадия Матвеевича Ахабьева, унтер-егермейстера Его Императорского Величества.
Сейчас передо мной лежит то, что осталось от дневников моего отца. Стопка обугленных, пожелтевших листов бумаги. Разрозненные страницы дневников, чудом уцелевшие в огне… Наиболее сохранившаяся страница озаглавлена: „О метаморфозе“. Я приведу текст полностью:
„Полная луна метаморфозе способствует, но не причиняет оную. (бумага почернела от пламени, и два следующих предложения разобрать не удалось — А.М.)…Также следует различать метаморфозу телесную и духовную. Если первая мгновенна и… (тут неразборчиво — А.М.)…то духовная субстанция по-видимому обладает некоей инерцией, и сменив телесную оболочку на звериную, вервольф еще некоторое время остается человеком по образу мысли, медленно вживаясь в чуждую ему шкуру Зверя. То же происходит и… (в этом месте бумага прогорела насквозь А.М.)…Следовательно, именно в момент метаморфозы, в краткий период конфликта тела и души, Зверь наиболее уязвим и беспомощен, и охотнику надлежит этим воспользоваться для того…“ (дальше только пепел — А.М.)
Мне больно даже думать о том, сколько бесценных сведений о природе Зверя погибло в огне! И в то же время, чем больше я думаю об этом, тем глубже начинаю понимать, что толкнуло моего отца на такой решительный шаг… Не каждый сможет жить с грузом запретных знаний. И никто не пожелает ребенку своему подобной судьбы. Отец хотел защитить меня… Но он забыл простую истину: нам не дано выбирать судьбу.
Судьба выбирает нас…»
* * *
Руну начертали торопливо, в спешке и крайне неаккуратно. Но это была именно руна, а не случайное переплетение трещин в древесной коре: две вертикальные линии соединяются одной диагональной, образуя букву «И», а третья черта, тоже вертикальная, но вдвое короче других, пересекает косую линию точно посередине.
Что за бред… Ахабьев поморщился и помассировал затылок. Приступ дурноты отступил, и хотя перед глазами все еще мелькали черные мушки, а голова пульсировала болью, он чувствовал себя вполне сносно. К тому же, если бы не кратковременное помутнение, когда в глазах потемнело, и земля покачнулась под ногами, Ахабьев бы никогда не заметил руну.
Но откуда здесь взяться руне?!
Она была выцарапана на замшелом пне, стоявшем посреди небольшой поляны, окруженной непроходимым буреломом из поваленных ветром сосен. Или спиленных — в те незапамятные времена, когда в деревне кто-то жил и ходил в лес за дровами… Но руну вырезали недавно! Надрезы были еще совсем свежие и ярко выделялись на фоне темно-зеленого мха и почерневшей от сырости коры.
Ахабьев провел пальцем по очертаниям руны, вспоминая все, что он знал об этом знаке. Руна «вольфсангель» — «волчий крюк». Использовалась древними германцами для отпугивания волков. Против оборотня бессильна. Отец Ахабьева, следуя логике ученого-рационалиста, однажды предположил, что для вервольфа руну следует обернуть, «инвертировать», превратив ее в латинское «N» с третьей вертикальной риской… Предположение оказалось беспочвенным. В этом Ахабьев убедился сам — шесть лет назад…
Зверь игнорировал все руны, обереги, амулеты, филактерии, распятия, мезузы и прочие символы, призванные ограждать жилище от зла. Зверь просто не обращал на них внимания, и теперь Ахабьев больше полагался на обрез, чем на каббалистику…
Но кто мог начертать здесь эту руну? И зачем?! Чтобы волки обходили стороной замшелый пень посреди леса? Бред…
А если не бред? Если эта руна действительно должна отпугивать волков именно от этого пня? А?
Нет, сказал себе Ахабьев. Не сходится. Каких еще волков? Если Зверь убил даже того облезлого бродячего пса в деревне, то неужели он стал бы терпеть волка-конкурента на своей охотничьей территории? И что такого особенного в этом пеньке?
Неужели…
Этого не может быть, подумал он, глядя на узкую щель между годовыми кольцами на шершавой поверхности пня. Мне просто не может так повезти. Это даже не удача. Это чудо. Не больше и не меньше…
Он вытащил из-за пазухи сверток и дрожащими пальцами начал распутывать бечевку. Затянул узел, впился в него зубами, затянул еще сильнее, выхватил охотничий нож и распорол бечевку вместе с холстом. Воткнул нож в землю, нетерпеливо размотал продырявленную ткань и обхватил ладонью прохладную обсидиановую рукоять.
* * *
«„Дабы высвободить силы природные и надприродные, Зверю необходим предмет, имеющий свойство эти силы аккумулировать для дальнейшего индуцирования метаморфозы. Предмет этот, имеющий форму ритуального кинжала, безусловно может служить и оружием против Зверя…“ — в этом абзаце отец по-видимому ведет речь о том обсидиановом кинжале, чье происхождение остается для меня загадкой.Из дневников Аркадия Матвеевича Ахабьева, унтер-егермейстера Его Императорского Величества.
Письмена, покрывающие клинок, напоминают арабскую вязь (хотя таковой не являются — никто из лучших лингвистов Санкт-Петербурга и Москвы не смог опознать скопированную мною надпись). Резьба на рукояти представляет собой узор, скорее характерный для северных народов (в частности, грозные викинги украшали свое оружие подобными орнаментами). А то, что кинжал выполнен из цельного куска обсидиана (черного с красными прожилками), который, как известно, является застывшей вулканической лавой, наводит на мысли о языческих капищах римских богов во времена извержения Везувия и гибели Помпеи и Геркуланума…
Я могу лишь предположить, что кинжал был найден моим отцом где-то в Османской Империи, когда в 1829 году молодой дипломат Матвей Семенович Ахабьев после подписания Адрианапольского мира выехал в Константинополь, пересек Босфор, а потом под вымышленным именем и с тайной миссией проехал через всю Турцию, добравшись до Эриванской губернии и побывав по дороге в Анатолии и Каппадокии. Из этой поездки отец привез два ятагана дамасской стали (позже они украшали ковер в нашей гостиной), красную феску с черной кисточкой (отец не говорил по-турецки и выдавал себя за грека-ренегата, верного султану и вынужденного покинуть мятежную родину), длинную трубку с изогнутым чубуком (он курил из нее опиум в тот день, когда сжег свои дневники и застрелился) и, со слов моей матушки, четыре новых шрама, заработанных на службе Отечеству… Вполне возможно, что и обсидиановый кинжал был в числе этих сувениров.
Впрочем, дед мой и прадед предпринимали рискованные вояжи и в более экзотичные края, и родиной кинжала может оказаться как Ост-Индия, так и Персия, а письмена — иметь отношение к древней форме санскрита или фарси…»
* * *
Клинок скользнул в щель легко и без малейшего сопротивления. Ахабьев попытался раскачать кинжал, но твердое, как камень, дерево плотно обхватило обсидиановое лезвие, не оставив даже легкого зазора. Кинжал вошел в разрез на пне, как в свои собственные ножны. По самую рукоять.
Где-то через полторы минуты Ахабьев вспомнил, что людям надо иногда дышать. Он с шумом выдохнул и сдавленно закашлялся, превратив кашель в подобие судорожного смеха. По его лицу блуждала кривая ухмылка, а глаза с безумной одержимостью пялились на торчащий из пня кинжал. Правая рука по-прежнему сжимала скользкую и холодную рукоятку. Ахабьев вдруг понял, что боится отпустить кинжал; боится, что обсидиановый клинок провалится в щель и исчезнет навсегда.
Удача впервые улыбнулась охотнику. И он не мог в это поверить. Он ждал подвоха от судьбы. Какой-нибудь подлости в самый последний момент…
Глупости, одернул себя Ахабьев. Чепуха. Суеверным стал? Тогда не каркай. Все будет хорошо. Все уже хорошо! То, что я наткнулся на этот пень — это даже больше, чем просто хорошо. Больше, чем везение. Больше, чем счастливая случайность… Это шанс, который выпадает раз в жизни. И я его не упущу.
Я не имею права его упустить.
Он закрыл глаза и опустил голову на грудь. Смахнул тыльной стороной ладони мелкие капельки пота, выступившие на лбу, у самых корней волос. Его начинало знобить, а когда он открыл глаза, перед ними опять заплясали черные точечки. Это простуда, подумал он. Или чего похуже. Этой ночью я вполне мог подхватить и воспаление легких… Плевать. Теперь меня ничто не остановит. Я уже на финишной прямой. Осталось всего ничего — убить Зверя. Потом можно будет и умереть от пневмонии… Но только потом! Мне надо продержаться еще один день. Один день и одну ночь. Даже меньше: один день и один вечер.
Потому что Зверь придет на эту поляну именно вечером. Как стемнеет. Когда солнце упадет за горизонт, он придет сюда. Придет снова. В пятый раз за это полнолуние.
Он опустится на колени, как Ахабьев сейчас, и достанет кинжал. Точно такой же, из обсидиана. Брат-близнец того, чью рукоятку тискает Ахабьев. Зверь воткнет кинжал точно в щель, как делал это раньше. (Ахабьев поразился силе Зверя: чтобы загнать клинок в пень, человеку потребовалась бы киянка, а Зверь обошелся своими мускулами — просто воткнул кинжал с первого раза, легко, как в масло, и потом всегда попадал в то же место). Зверь встанет с колен, отряхнется, отступит на два шага назад. Разденется, сложит одежду и запихнет ее вон под тот поваленный ствол. Посмотрит на небо. Разомнет мышцы шеи, похрустит позвоночником, проделав пару энергичных наклонов и поворотов корпуса. Нагнется, коснувшись земли кончиками пальцев, как бегун на низком старте. Исподлобья взглянет на обсидиановую рукоять, торчащую из пня. И молнией метнется к ней, отталкиваясь от земли и рыбкой пролетая над кинжалом. Он кувыркнется в воздухе… и приземлится уже Зверем — не только изнутри, но и снаружи.
Все это промелькнуло перед внутренним взором Ахабьева так явственно, как будто он уже видел метаморфозу Зверя. Видел, как видят сны: когда не в силах что-то изменить и можешь только наблюдать; когда понимаешь, что эта залитая лунным светом немая призрачная сцена фантасмагория, мираж, сон разума, рождающий чудовищ… но проснуться ты не можешь.
В этот раз все будет по-другому, решил Ахабьев. Я не дам ему приземлиться. Я выстрелю, когда он прыгнет. Собью его в полете. Всажу в него картечь из обоих стволов, а когда он рухнет на землю, я достану «ТТ» и выпущу в Зверя всю обойму. И если серебро не убьет его, я возьму оба кинжала — свой и его — и вырежу Зверю сердце.
Я сделаю это сегодня. Как стемнеет. Надо только немного подождать. И выбрать место для засады, чтобы Зверь меня не учуял. И урвать пару часов сна, чтобы не свалиться в обморок…
У тебя еще масса дел, охотник. Хватит стоять на коленях перед этим пеньком. Вытаскивай свой кинжал.
Это оказалось не так-то просто сделать. Клинок точно увяз в старом дереве. Он выходил наружу медленно, неохотно, и Ахабьев весь взмок, пока смог освободить лезвие от тесных объятий древнего пня. Щель — у самой сердцевины пня, как раз между потемневшими годовыми кольцами — сразу показалась пустой и зияющей, как открытая рана.
Фрейдизм, однако, ухмыльнулся Ахабьев, оборачивая кинжал распоротым холстом и обрывая висящие нитки. Он спрятал сверток за пазуху, встал с колен, отряхнул штанины, нагнулся бечевкой и охотничьим ножом и снова увидел руну.
И все-таки, зачем она здесь? Вырезал ее Зверь, больше некому… Но на черта?! Чтобы ни один волк не вздумал прыгнуть через кинжал и превратиться в человека? Но откуда здесь взяться волку?!
Ахабьев машинально поглядел по сторонам. Здесь же все зверье повыбили много лет тому назад. Охотнички-партократы с егерями-холуями. И больше сюда никто на охоту не ездит…
Да? А что здесь делает вон тот сопляк с ружьем?!
* * *
«Я не знаю, кто сказал, что на самый опасный зверь на охоте — это вепрь (ну или там волк, рысь, тигр и т. д.). Как по мне, так самый опасный зверь — это человек. Точнее, человек с ружьем. Еще точнее — дурак с ружьем.Из дневников Владимира Аркадьевича Ахабьева, капитана НКВД.
Всегда находятся безмозглые кретины, которые прутся в лес, чтобы заняться „благородным и увлекательным спортом“ — охотой. Такие кретинов легко опознать: они имеют привычку объединятся в охотничьи клубы, хвастаться друг перед другом добытыми трофеями и родословными своих псов, а выезжая на природу эти „охотнички“ берут с собой бутылок больше, чем патронов…
По-моему, таких болванов надо просто отстреливать. Нет, не за то, что они болваны — если б за это пускали в расход, так полстраны пришлось бы под кладбище отвести; и не за то, что мешают настоящим охотникам — если кто из них у меня на дороге станет, то несчастный случай ему гарантирован, такие кретины мне не помеха…
Их надо отстреливать за то, что они превращают охоту единоборство человека и зверя — в дурацкий и пошлый балаган…»
* * *
Место для засады Гена выбрал почти идеальное. С поляны его заметить было почти невозможно: две поваленных сосны — слева и справа, густые и непроходимые заросли колючих кустов спереди, и толстый, в полтора обхвата ствол дерева сзади. Вот к этому стволу Гена и прислонился. А потом задремал, сладко посапывая носом и обнимая ружье, как ребенок куклу. Впрочем, сны ему снились не самые приятные: время от времени Гена начинал тихонько бормотать что-то сбивчиво-испуганное, а затем тоненько вскрикивал и едва не просыпался…
Взявшись за мокрый от утренней росы ствол «тулки», Ахабьев осторожно вытащил ее из объятий паренька, положил на землю рядом со своим обрезом, а потом сгреб Гену за грудки и рывком поднял его на ноги. В полный рост Гена едва доставал Ахабьеву до подбородка, а весу в нем было — килограмм шестьдесят, не больше…
— А?! Что?!! — спросонья пискнул парень.
Ахабьев встряхнул тщедушное тело и с размаха впечатал его в ствол дерева. Голова на тонкой цыплячьей шее безвольно мотнулась назад и затылок звонко стукнулся о сосну.
— Долго спишь, охотник, — угрожающе прошипел Ахабьев, приблизив свое лицо к заспанной физиономии Гены. — Так всю добычу проспать можно…
Пока Гена очумело моргал, пытаясь прийти в себя. Ахабьев перехватил отвороты его дешевой кожанки правой рукой, а левой начал отвешивать Гене оплеухи, сопровождая их риторическими вопросами:
— Я тебе где велел быть?! — Шлеп. — На кой хрен ты в лес поперся?! — Шлеп. — Героем решил стать?! — Шлеп. — Сам захотел Зверя убить?! — Шлеп. — Инициативу проявил?! — Шлеп. — Ты хоть понимаешь, что мог его спугнуть?! — Шлеп…
— Хватит… — взмолился Гена и плаксиво добавил: — Перестаньте… Пожалуйста… Ну хватит…
Ахабьев прекратил экзекуцию, подтянул Гену к себе и тихо прошептал:
— А на кого ты людей в Сосновке бросил — ты подумал, герой?
Гена всхлипнул и утер струйку крови из носа. Ахабьев брезгливо оттолкнул его, снова приложив об дерево.
— Когда ты ушел в лес? — спросил Ахабьев. — Сразу после меня или позже? Капканы хоть расставил? Чего молчишь, сопляк? Отвечай, когда спрашивают!
За одну секунду Гена успел ударить Ахабьева трижды: первый удар пришелся коленом в пах, второй — головой в лицо, а третьим был сокрушающий двойной апперкот в печень и селезенку одновременно. Ахабьев отлетел на метр и рухнул на землю, скрючившись от боли и прижимая локти к бокам.
Дыхание у него перехватило, а рот наполнился солоноватой и теплой кровью. Нижняя половина лица онемела, губы распухли, и от режущей боли в промежности глаза лезли на лоб и хотелось кричать, но сначала надо было сплюнуть кровь, и набрать воздуха в легкие, а они горели огнем, а справа и слева, под самыми ребрами, бока сжимали тиски, и не просто сжимали — выдавливали из него внутренности, к горлу подступила тошнота, и Ахабьев испугался, что захлебнется собственной блевотиной, но понял, что скорее его доконает та острая, как игла, боль между ног, которая уже добралась до позвоночника и пронзила все тело…
«Ай да Гена… Ай да крокодил! — поразился Ахабьев, медленно приходя в себя и заново обретая контроль над разбитым телом. — Как он меня… ловко. Каратист хренов. За три секунды уработал…»
— Живой, гад? — злобным голосом осведомился Гена.
«Живой-живой, — подумал Ахабьев. — Живее всех живых… Ты подойди поближе — сам узнаешь».
— А ну встать! — рявкнул Гена, накручивая себя до бешенства. — Я кому сказал?!
Нервничает, щенок… Драться научился, а убивать — еще нет… Ахабьев медленно перекатился на спину и мысленно выругался. Гена решил не полагаться на свои навыки рукопашного боя и теперь сжимал в руках «тулку», направив ствол на Ахабьева.
— Встать немедленно!!! — заорал Гена, пустив в конце фразы петуха.
Ахабьев попытался сесть, но вполне натурально охнул, схватившись за бок, и завалился назад.
— Не могу… — сипло сказал он, астматически хватая воздух. — Ты же меня искалечил… Все нутро отбил…
Давай, подойди ко мне, протяни руку помощи… Ну же, где твоя совесть и снисхождение к побежденным? Еще два шага. Не больше. А потом я сломаю тебе колено и отберу ружье… Давай же! Я ведь уже не опасен…
— Хватит придуриваться, — процедил Гена. — Я все видел.
«И что он видел?» — заинтересовался Ахабьев, исследуя языком разбитую губу и сплевывая кровь.
— Я все видел, понял, ты?! — Парнишка снова сорвался на крик. — Я все знаю! И я тебя убью! Я смогу выстрелить в лежачего, не сомневайся! Я смогу!
А я и не сомневаюсь, подумал Ахабьев, глядя, как Гена вскидывает «тулку» к плечу. Ружье ходило ходуном, ствол мотало из стороны в сторону, а Гену трясло, как в лихорадке. Промахнется, неуверенно предположил Ахабьев. Если я откачусь в сторону, когда он начнет нажимать на курок — точно, промахнется. А перезарядить я ему не дам. Шею сверну гаденышу… Глотку вырву.
А если не промахнется?
— Послушай, — сказал Ахабьев, поднимая руку и заслоняясь от ружья беспомощным жестом. — Не делай глупостей. Все можно решить миром…
— Нет! Нельзя!!!
— Ты только не стреляй, хорошо? Давай поговорим. Просто погово… — Ахабьев осекся и оцепенел.
За спиной у Гены стоял Зверь.
* * *
«Человек не может превратиться в волка. Это аксиома. И можно долго рассуждать о биоэнергетике, гравитационном поле луны и генных мутациях, приводя заумные термины вроде „ликантропии“ или „тотемической трансформации“, ссылаясь на якобы исторические прецеденты и показания свидетелей, умерших пару веков тому назад — но опровергнуть эту аксиому невозможно.Из дневников Николая Владимировича Ахабьева, учителя биологии.
Наука не допускает голословных утверждений. И вся та галиматья об экстрасенсах, черпающих энергию из космоса, и сильном биополе филиппинских лекарей, и циркуляции энергии „ци“ по организму галиматьей и останется, годной разве что для утешения самолюбия псевдоученых дураков, астрологов и прочих хиромантов. Настоящая наука здесь не при чем.
Невозможно научно обосновать то, что самим фактом своего существования противоречит логике и здравому смыслу. Бессмысленно искать причины чуда в ДНК колдуна. Нет и не может быть „объяснения необъяснимого“, как писал мой дед… Ему было проще: он верил в бога, а следовательно — верил и в дьявола, и Зверь для него был всего лишь верным слугой последнего…
А мне-то каково? Мой отец мог рассуждать о „скрытых резервах организма“, не понимая в этом ни черта, но обретая уверенность от звучания заумных терминов. Я же знаю, что Зверь невозможен с научной точки зрения; и в то же время — вот он, охотится и убивает…»
* * *
Этого не может быть, потому что не может быть никогда.
Ахабьев почувствовал, что теряет связь с реальностью: хмурый осенний день, мокрая поляна в сосновом лесу, испуганный и озлобленный сопляк с ружьем, и даже очаги боли по всему телу отступили куда-то назад, на второй план, превратившись в блеклые воспоминания о том, что было давно — так давно, что может, и не было никогда, и просто привиделось в бреду, а сейчас всплыло из глубин памяти, и заслонило мир туманным маревом…
Этого не может быть… Этого просто не может быть! Не может, понимаете?!? Никогда!!!
Зверь никогда не появлялся днем. Ахабьев никогда не видел Зверя после восхода солнца. Только ночью. При тусклой серебряной луне, при отблеске молнии, при вспышке выстрела ему лишь иногда удавалось разглядеть (да что там разглядеть — заметить краем глаза!) мелькнувшую тень, неясный контур, небрежные очертания сгустка мрака во тьме… Зверь всегда был для охотника чем-то невидимым, потусторонним, непредставимым, и оттого вдвойне ужасным, чудовищным и чуждым миру света…
Но сейчас… Сейчас Ахабьев видел Зверя так же ясно, как каждое утро видел в зеркале себя. Он видел перед собой хищника, опасного, конечно, но все же — живого, материального, обычного, а не исчадье ада… Огромный волк, величественный, с густой и жесткой шерстью серого и бурого оттенков; он стоял неподвижно, появившись из ниоткуда, встопорщив уши и настороженно помахивая пышным хвостом. Голова гордо поднята, а желтые глаза с любопытством наблюдают за лежащим на земле охотником.
— Эй, ты! — Голос донесся издалека. Надменный… и чуточку испуганный. — Ты готов умереть?!
Ему стоило огромного труда отвести взгляд от Зверя и посмотреть на Гену. Тот по-прежнему стоял с ружьем у плеча и целился в Ахабьева.
— Зверь, — одними губами произнес Ахабьев. — Зверь у тебя за спиной.
— Зверь?! — взвизгнул Гена. — Зверь, да?! Ах ты, сука!!! — крикнул он, нажимая на курок.
Как глупо, успел подумать Ахабьев. А потом время застыло, секунда превратилась в вечность и тысяча событий спрессовались в один миг. Зверь прыгнул, превратившись в серый размытый силуэт, в молниеносный убивающий снаряд; ружье бабахнуло, окутав Гену серым дымом, и где-то далеко взвились в небо потревоженные птицы; ударил фонтан горячей темной крови, и жуткий предсмертный хрип с клекотом выплеснулся из разорванного горла…
Оцепенение отступило, когда Ахабьев понял, что убили не его.
Гена промахнулся. Что немудрено: Зверь сбил его с ног и вырвал ему горло в момент выстрела. Зверь решил спасти охотника.
Но зачем?!
Он хочет поиграть со мной, подумал Ахабьев. Позабавиться с беспомощной жертвой. До обреза мне не достать; пистолет сзади, за спиной, но на спине я и лежу, поэтому толку от него немного; ножны с охотничьим ножом тоже пристегнуты сзади… Остается обсидиановый кинжал. Если я успею вытащить сверток… Но я не успею. Зверь слишком быстр — я даже не замечу, когда он нападет…
Да, кстати. Почему он не нападает?
Зверь тем временем совершенно по-собачьи потянулся, завиляв хвостом, зевнул, широко раскрыв устрашающую пасть, и спокойно улегся на землю рядом с трупом Гены, вытянув лапы вперед и уткнувшись в них мордой. Янтарные глаза искоса смотрели на Ахабьева, и больше Зверь не проявлял никаких признаков любопытства.
Медленно приподнявшись на локте, Ахабьев завел руку за спину и нащупал пистолет. «ТТ» почти завалился за ремень, больно врезавшись в копчик, когда Ахабьев пытался сесть. Пальцы ухватили гладкую рукоятку и потянули пистолет наружу, но он зацепился за что-то, и начал выскальзывать из мигом вспотевшей ладони. Ахабьев разжал руку, вытер ее о липкую и грязную землю и снова взялся на «ТТ», теперь уже не просто вытаскивая, но и слегка раскачивая его из стороны в сторону.
На протяжении всех этих манипуляций охотник продолжал играть в гляделки со Зверем. В желтых волчьих глазах вместо ненависти или злорадства светилась какая-то странная тоска, гнетущая, жалобная и безысходная, и от этого человеческого выражения в зверином взгляде Ахабьеву хотелось зажмуриться, отвести взгляд, отвернуться и заслонить лицо руками — но еще сильнее его тянуло всадить пулю между этих глаз и закрыть их навсегда.
Слава богу! Наконец-то… «ТТ» лег в руку приятной металлической тяжестью, разрушившей гипнотическую силу волчьего взгляда. Ахабьев взвел курок.
Сейчас ты сдохнешь, Зверь! Я все-таки убью тебя…
Зверь будто услышал его мысли. Он поднял голову и негромко зарычал, обнажая желтые клыки и розовые десны. Помимо своей воли Ахабьев дико улыбнулся, оскалив зубы и ответив зверю таким же угрожающим рычанием.
А затем он взметнул руку с пистолетом и нажал на спусковой крючок. И еще раз. И еще. И еще… Выстрелы слились в одну раскатистую очередь, и когда боек вхолостую щелкнул по пустому патроннику, Зверя больше не было.
Огромный и гордый хищник перестал существовать. Теперь это был просто продырявленный труп, падаль, дохлая псина, покрытая слипшейся от крови шерстью…
Как странно, подумал Ахабьев. Я убил Зверя. Я сделал то, ради чего жил… Я должен быть рад. Все во мне должно петь от ликования. Я ведь много раз представлял себе, как это будет. Как я брошу оружие на труп Зверя и плюну на него. Как месть согреет мою душу и я снова почувствую себя живым… Почему же я ничего не ощущаю?
Ведь я же сделал то, ради чего жил…. И зачем мне жить теперь?
Неуверенным, сомнамбулическим движением Ахабьев отшвырнул пистолет, провел ладонью по лицу и начал неуклюже подниматься на ноги. Его слегка шатало от усталости, и он никак не мог обрести твердую почву под ногами. Все окружающее казалось ему нереальным и зыбким, как облака пара, поднимающиеся от трупов паренька и волка… Ему нужно было доказательство того, что все произошло на самом деле.
Он снова вытащил и размотал сверток. Снова взялся за обсидиановую рукоять. Подошел к трупу Зверя, стал на колени, занес кинжал… и увидел набухшие от молока сосцы на волчьем брюхе.
Это была волчица. Обычная волчица, а не Зверь.
* * *
«Магия. Вот то единственное слово, которым можно обосновать существование Зверя. Оно звучит дико во второй половине двадцатого века, но заменить его нельзя ничем.Из дневников Николая Владимировича Ахабьева, учителя биологии.
Волшебство. Иррациональное и антилогичное. Отрицающее науку. Провозглашающее торжество сознания над материей. Волшебство, и только оно — а не „биоэнергетика“ и „териантропия“.
Лишь с помощью магии оборотень может сменить свой облик. Я не пишу „стать волком“, потому что поведение обычных волков не имеет ничего общего с mоdus оperandi Зверя.
Волки не нападают на людей, не убивают ради удовольствия, не имеют привычки похищать детей… Наконец, волки почти никогда не живут в одиночестве. И я очень сомневаюсь, чтобы волки (настоящие волки) приняли Зверя в свою стаю.
Зверь схож с волком только внешне. Зверь уникален. И насколько я могу судить, он все же скорее человек, чем животное. Потому что никто, кроме людей, не бывает способен на бессмысленную жестокость…»
* * *
Он снова начал говорить сам с собой. Последний раз это было с ним шесть лет назад — тогда он был на грани помешательства и чудом сохранил рассудок; теперь это вернулось.
Месть опьянила его. Само сознание того, что он расквитался со Зверем, действовало на разум не хуже наркотика. Вместо апатии и пустоты разочарования его, стоящего над трупом волчицы, вдруг обуяла лихорадочная жажда действий, и теперь, уже под вечер, в желто-коричневых сумерках он брел через лес, возвращался по волчьим следам (а идти по ним было — одно удовольствие; ясный и четкий след волчицы вел прямо к логовищу, и Ахабьев знал, что теперь не заплутает, и доведет месть до конца), и то и дело натыкаясь на деревья, спотыкаясь о корни, обдирая ладони о ветки и хлюпая водой в ботинках, он шел вперед, оставив позади поляну с трупами (о засаде не могло быть и речи — даже оттащи он тела волчицы и паренька подальше в лес, пороховую гарь и две лужи горячей, дымящейся крови Зверь учует за километр, и потому Ахабьев отказался от мысли подстеречь врага в момент метаморфозы, и ушел, а уходя, он помочился на пенек — пометил территорию), он все шел и шел, и бормотал себе под нос тот пьяно-бесконечный диалог и улыбался, сверкая белозубым оскалом на вымазанной грязью физиономии и придавая ей безумно-страшноватый вид…
Теперь Зверь заплатит. Заплатит за все. Теперь он узнает, теперь почувствует, каково это — когда с тебя живого сдирают кожу, и отнимают все, что ты любил… Теперь настал мой час. Мой час расплаты. Кто сказал, что месть — это блюдо, которое надо вкушать холодным? Что за чепуха! Месть всегда горяча, как свежая кровь; месть никогда не остынет, а иначе это и не месть, а так, детская обида… А еще — месть пьянит, пьянит как дорогое вино… Но не пора ли тебе протрезветь? осведомлялся тот спокойный рассудительный голос, что спас Ахабьева от сумасшествия шесть лет назад… О, я протрезвею, я очень скоро снова обрету покой — когда увижу труп своего врага; но сначала я проведу его сквозь ад, как он провел меня… А с чего ты взял, что эта волчица — самка Зверя?.. Ха! А чья же еще? Для кого Зверь начертал на пеньке чертов «вольфсангель»? А? Кого он хотел отпугнуть? Свою суку. И своих выблядков… Не сходится. Период течки у волчицы — начало весны, февраль-март, потом беременность — два месяца, и вскармливание молоком волчат — еще столько же, а сейчас ноябрь, конец ноября, и кормящая волчица в это время просто не может существовать… А Зверь может?! Зверю не писаны законы человеческие, божеские и природные. Будь он мутант или колдун, его не остановят такие мелочи, когда срабатывает инстинкт воспроизводства рода. Зверь завел потомство и совершил ошибку. Теперь Зверь узнает (как узнал я) главную истину Будды: чем больше ты имеешь — тем больше тебе придется потерять…
Уже совсем стемнело, когда следы вывели его к волчьему логову. Солнце почти закатилось за горизонт, и на небе последние проблески пурпурного заката сражались с фиолетовой тьмой; поднялся ветер, сильный и холодный, он гнал тяжелые тучи и раскачивал вековые сосны, шумел в кронах и обжигал разгоряченное лицо, и Ахабьев ежился, пытаясь унять озноб, и сжимал обрез, до рези в глазах всматриваясь в груду бревен, досок и камней, под которой темнела дыра, откуда тянуло густым звериным духом и доносился едва слышный писк, похожий на детский плач.
Это был домик, понял Ахабьев. Охотничий домик. Маленькая избушка посреди леса. Она рухнула, и рухнула давно, а Зверь вырыл логово под ее фундаментом… Здесь, под обломками, в глубокой норе зверенышам его не страшны никакие бури…
Кстати, о буре. Оценив угрожающую черноту беременных грозой туч и пронзительность ледяного ветра, прислушавшись к отдаленным раскатам грома и потянув носом густой, упругий воздух, Ахабьев подумал: сегодня ночью будет светопреставление, да такое, что вчерашний ливень покажется приятным моросящим дождиком… Что ж, так тому и быть. Да здравствует стихия…
Исполненный мрачной решимости, Ахабьев достал зажигалку, высек огонек и полез в волчью нору. Он был готов убивать, и он хотел убивать. Он слишком долго ждал этого мига…
Но вся готовность пролить кровь куда-то испарилась, когда ему в ладонь доверчиво уткнулись холодные носы волчат. Их было пять: пять маленьких меховых комочков, толстеньких лохматых щенков, неуклюже переваливающихся на коротких кривых лапах, радостно повизгивающих и облизывающих руку Ахабьева горячими и шершавыми языками. Пять пар желтых глаз, похожих на янтарные пуговицы, смотрели на него с влюбленной преданностью и легкой укоризной…
Я не могу, безмолвно простонал Ахабьев. Я просто не могу.
Ведь не зверь же я, в конце концов! Я не смогу их убить. В чем они виноваты?! Тем, что отец их — Зверь?… А в чем был виноват мой сын?! Зверь убил его… Но на то он и Зверь. А я не стану убивать беспомощных щенков… Дурак и сопляк! — завопил его глас рассудка. Это они сейчас беспомощные! А скоро они вырастут. Давай, мсти пока можешь! Нельзя же упускать такой шанс…
Вот когда вырастут — тогда и посмотрим, отрезал Ахабьев. Я охотник, а не живодер. Он извернулся в тесном логове, чтобы вылезти наружу, на свежий воздух, подальше от этой душной пещеры, где так силен смрад Зверя, но пляшущий огонек зажигалки вырвал из темноты что-то блестящее, и Ахабьев остановился. Подкрутил фитилек, заставив пламя вздуться на пять сантиметров, отпихнул в сторону дурашливо кувыркающихся волчат и протиснулся в дальний угол норы, вытянув перед собой руку с мини-факелом.
Там, на небольшой горке обглоданных костей, лежал детский скелет. Крошечный череп с лоскутами кожи и грудная клетка с разломанными ребрами.
…А дитятко? Что с дитятком?!..
Ахабьев резко выдохнул, захлопнул колпачок зажигалки, выронил ее и судорожно развернувшись, полез наружу.
Его мутило. Он на карачках выполз из норы, прислонился к груде обломков, откинул со лба слипшиеся от пота волосы и начал дышать глубоко и часто. Затылок у него совершенно онемел, глаза жгло, он поморгал, но жжение только усилилось, и очертания деревьев стали искаженными и деформированными.
Правая рука, выпустив обрез, нащупала тяжелый и скользкий булыжник. Ахабьев поднял камень, покачал его на ладони, прикидывая вес, и криво улыбнулся помертвелыми губами. Он сунул левую руку в темную дыру, ухватил за загривок первого волчонка, вытащил его наружу, затем схватил второго, третьего…
Когда все пятеро волчат, жалобно скуля и прижимаясь друг к другу, очутились под открытым небом, Ахабьев взмахнул булыжником и размозжил им головы.