Школу он продолжал прогуливать. Да ведь и ясно всем было, что прилежного ученика из него не выйдет. Мать нервничала, умоляла, проклинала его, избивала, хватала его за руку и лично притаскивала в школу. Но школа была не для него. По утрам он выходил из дома и отправлялся бродить по улицам — от витрины одного магазина к витрине другого, с этой улицы на следующую — слонялся без цели, пока не наступал вечер. Тогда он возвращался домой. Еле-еле он перешел в пятый класс: директор школы благодаря своему милосердию не исключил его.
Однако дальше пятого класса Исмаил не продвинулся и так надолго засел в пятиклассниках, что вот уже и голос начал ломаться у него, и усы над губой проступили, как тень.
Мать махнула на него рукой. Сама сказала: «Как бы еще хуже не вышло». Главным образом ее заботило, как их накормить. Сначала она подрабатывала по соседским домам. Потом занялась сучением фитилей, потом портняжным делом, наконец, обряжанием на праздники, и это давало больше дохода, чем что-либо еще.
Не прошло еще и года после смерти отца, как в доме стали появляться мужчины. Они не были родственниками или знакомыми. Приходили они, в основном, в одиночку — одетые чисто и заботящиеся о себе. Исмаил из их разговоров понимал немного, но видел, что мать садится от них на расстоянии, закрывает лицо, смотрит в пол и больше слушает. Говорит мало.
Мужчины эти улыбались Исмаилу, гладили его по голове, старались разговорить, но ему было неприятно. Хотелось, чтобы они поскорее ушли из их дома. Некоторые уходили и больше не возвращались, один-два приходили по нескольку раз — однако, когда видели, что им не рады, переставали появляться. Каждый раз, когда какой-нибудь из этих мужчин переставал приходить, в душе матери словно бы что-то рушилось. Она становилась нетерпеливой и раздражительной, из-за каждой мелочи поднимала шум, ругалась и, если он или Махбуб попадались под руку, била.
Ближайшей подругой матери была Махин-ханум, которая каждый день заходила к ним и, проведя у них в доме несколько часов, уходила. Женщина она была добрая, не оставляла их одних. Мать привыкла к ней, как и Исмаил, и Махбуб. Если она вдруг не появлялась, в этот день было как-то пусто. К собственному мужу у Махин-ханум сердце не лежало: тот каждый день являлся домой пьяный и устраивал скандал. Он собирал велосипеды, но все, что зарабатывал, тратил на водку и домой являлся без гроша в кармане. Звали его Аббас, и он в минуты пьяного краснобайства называл себя «Аббас-одиночка». Кажется, у него не было родственников, а если и были, то не показывались возле него — может, он их не особо и звал. Детей у Махин-ханум не было. По ее словам, врачи сказали, что вина тут — Аббаса, а сама она здорова. Она была болтушка и хохотушка, голос ее за несколько дворов слышался. Все больше на то сводила, как петухи обхаживают кур да как воробушки чирикают. При всем том в глубине ее души было что-то мрачное. Оставаясь одна, она подолгу сидела, обхватив руками колени, уставившись в одну точку. Если никто не звал ее, она могла долго оставаться в такой позе, потом глубоко вздыхала и опять возвращалась к пустому похохатыванию, взрывам смеха.
Казалось, Махин-ханум вообще не умеет говорить медленно. Все, что приходило ей на ум, она быстро-быстро высказывала. Быть может, именно она стала причиной того, что у Исмаила открылись глаза и уши: некоторые из женских тайн Махин-ханум так громко выбалтывала, что он все слышал, и любопытство его росло. Он понял, что эти мужчины приходили свататься к матери, их целью было — стать ее мужем, занять место покойного отца. Мать высказывала Махин-ханум откровенно то, что лежало у нее на сердце. Советовалась с ней. Мать не хотела выходить замуж, но Махин-ханум подталкивала ее к замужеству, говоря: «Завтра, когда сыновья твои вырастут и женятся, ты поймешь, что я была права. Безумная ты, к тебе ведь тогда ни один мужчина не подойдет. Пока ты молода и красива, дай согласие одному из них, возьми его фамилию…» Мать не соглашалась: «Не хочу, чтобы ребята попали под руку чужого, я сама их выращу». Махин-ханум раздражалась, надувала губы и говорила: «Вишь ты! Не выйду замуж, не выйду замуж! Да и не выходи, так и будешь гнить до старости!»
В те дни, когда Исмаил услышал это, у него уже начали пробиваться усики. Голос ломался, как у петушка. Махин-ханум приходила летом и сидела на половике в тени тутового дерева. На ней была тонкая рубаха, платок она снимала. Волосы ее всегда были короткими, выступившие от жары крупные капли пота дрожали на ее лице. И Исмаилу совсем не хотелось куда-либо идти. Хотелось оставаться сидеть рядом с ней, смотреть на нее, слушать ее слова. Порой мать хмурилась и говорила: «Вставай, иди на улицу играть с ребятами, что уселся тут?» Он нехотя поднимался, делал кружок по улицам и опять возвращался к Махин-ханум, исподтишка пожирая ее глазами.
Однажды он не успел спрятать свой взгляд. И Махин-ханум поняла. Рассмеялась. Взъерошила его каштановые волосы и сказала: «А ну, Исмаил-красавчик, глазки-то скромнее сделай, куда это ты пялишься?» И она попыталась натянуть свою тонкую рубаху, чтобы прикрыть голени. Вскоре, однако, она вновь расслабилась, рубаха поползла вверх, и ноги обнажились. У Исмаила кружилась голова, и он не знал, что делать.
Однажды ночью во сне он почувствовал, как ему стало горячо, словно он окунулся в кипяток. Он сразу проснулся. Он горел. Намокло все, как в те времена, когда писался по ночам. Перепуганный, он встал с постели и пошел в уборную. Он не мог понять, что случилось. Боялся, что мать узнает. Ему было стыдно.
Махин-ханум однажды посмотрела на него и сказала:
— Исмаил-синеглаз, уж очень ты красив, женись поскорее, я тогда станцую для тебя.
Он нахмурился и ответил:
— Я не женюсь.
Она удивилась:
— Ох, почему же? Все ждут — не дождутся жениться. Хочешь, сама для тебя расстараюсь и невесту найду?
— Не хочу!
— То есть как же, не хочешь жены вообще? Не женишься никогда?
— Женюсь!
— Так скажи, на ком, скажи, чтобы я знала!
Исмаил с трудом сглотнул слюну и заявил:
— Я только на вас женюсь, а больше ни на ком.
Когда он это произнес, слезы выступили на его глазах. Махин-ханум ахнула. Потом расхохоталась и прижала его голову к своей груди, лаская его волосы:
— Убей меня Аллах, ты мне сделал предложение, красавчик-синеглаз? Но я ведь тебе как мать. Я замужем. Не могу я выйти за тебя.
Исмаил положил голову на плечо Махин-ханум и, всхлипывая, заплакал:
— Значит, я ни на ком не женюсь. Вообще не женюсь!
Махин-ханум по-матерински ласкала его.
— Ну хорошо, давай-ка не плачь сейчас, придумаем что-нибудь. Времени у нас много. Ты должен вырасти большим, высоким, стать выше меня, иначе гости засмеют!
Слова Махин-ханум успокоили его. Он почувствовал себя счастливым. Вскоре, найдя в уличном хламе старое заржавевшее кольцо, он тщательно отполировал его, вприпрыжку подбежал к матери, сунул ей кольцо и сказал:
— Отдай его Махин-ханум.
— Зачем?
— А мы хотим пожениться. Она согласилась.
Мать рассмеялась и сказала:
— Поздравляю вас, и живите вместе до старости. А когда точно вы поженитесь?
— Как только я вырасту большим, выше Махин-ханум. Тогда мы поженимся.
— Раз так, отдам ей. Но и ты будь разумным мальчиком, старайся расти побыстрее.
— Хорошо.
С этого дня он стал стараться быстрее взрослеть. Стоял перед зеркалом и возился со своими волосами. Как хотелось бы ему, чтобы поскорее усы выросли, борода появилась! О женитьбе он больше не заикался. Перед Махин-ханум теперь было стыдно. Он держался от нее подальше, а вот она не отставала от него.
— Что случилось, Исмаил-синеглаз? Слово свое сдержишь или нет?
Он смеялся и уходил: не хотел быть объектом ее насмешек. В то время он увлекся девочкой одного с ним возраста и тоже синеглазой — и решил вместо Махин-ханум жениться на ней, особенно потому, что у нее цвет глаз был, как у него, сине-голубой, и лицо светлокожее. После уроков он стоял недалеко от школы, ожидая, когда появится голубоглазая девочка, посмотрит на него и пройдет мимо. Перед тем, как прийти туда, он заботился о своей внешности — мочил и причесывал волосы, закатывал рукава рубашки, чистил обувь и брюки. Он стоял и крутил вокруг пальца тонкую цепочку, прислоняясь к бетонному столбу и насвистывая, не сводя глаз с поворота улицы. Голубоглазая девочка появлялась с подругой, а когда видела его, начинала шушукаться с ней и все время подбрасывала волосы движением головы. Исмаил быстро-быстро накручивал цепочку вокруг указательного пальца, потом разматывал и начинал то же самое сначала. Он знал, что голубоглазая девочка все это делает ради него, и говорил сам себе: «Два голубых глаза плюс два голубых глаза, получится четыре голубых глаза!»
Дома ему не сиделось. Как тюрьма ему был дом, неприятно там было, и он только ночевать приходил. Мать сердилась: «Если тебе есть, где жить, так и на ночь не возвращайся!» Она попросила Махин-ханум, чтобы ее муж окоротил Исмаила, чтобы тот немного взялся за ум и не шатался по улицам. Аббас-одиночка сказал: «Пусть приходит ко мне!»
И вот однажды, когда Исмаил стоял на улице, привалившись к бетонному столбу, и крутил свою цепочку, его увидела Махин-ханум. Подошла и спросила:
— Эге-ге, Исмаил-синеглаз, это какую же девочку ты выслеживаешь?
Он смутился:
— Ей Богу, ничего я не делаю, просто стою тут.
— Красавчик-синеглаз! А то я не понимаю, зачем ты тут стоишь, а то я глупая!
Он повесил голову, боясь встретиться взглядом с Махин-ханум.
— С завтрашнего дня начнешь ходить к Аббасу-аге, будешь велосипеды собирать. Понял, голубь? Мужчина должен трудиться и зарабатывать деньги, а не стоять у бетонного столба и глазки строить. С завтрашнего дня — понял или нет?
— Понял!
Так он стал работать в велосипедной мастерской вместе с Аббасом-одиночкой, угрюмым с утра до вечера. Только по вечерам, когда он шел в винную лавку и покупал горючее, Аббас становился немного веселее. Несколько раз, когда руки были заняты и сам он не мог сходить, он посылал Исмаила. Окна винной лавки до верха были слюдяными, и не было видно, что делается внутри. Вначале Исмаил боялся заходить. Но когда он несколько раз сходил туда и вернулся с выданным ему пакетом, страх исчез. Он уже спокойно шел, покупал, что надо, и возвращался. Пару раз он сунул нос в этот пакет, который нес для дяди Аббаса…
Аббас-одиночка с самого начала работы так заявил ему:
— Значит, цыпочка мой, не дай Бог ты еще хоть раз пойдешь по девичьим делам. Ты еще мал для этого, молоко на губах не обсохло. Это понятно тебе?
— Понятно, дядя Аббас!
— Тогда берись за работу!
И он взялся за работу: закрепить звездочку, накинуть цепь, накачать шины, выдавать напрокат велосипеды…
Велосипедная мастерская Аббаса-аги находилась рядом с пустырем, на котором мальчишки играли в футбол. Сам Аббас-одиночка очень любил футбол. В мастерской висело несколько больших фотографий футболистов. Когда у Исмаила не было работы, он бежал на пустырь. Немного поиграет — и вернется. Аббас видел это, но молчал. Только иногда, когда бывал совсем не в духе, ворчал: «Ну-ка цыпочка, не отлынивай от работы, что тебя как за штаны туда тянет?»
Но в глубине души он одобрял то, что Исмаил играет в футбол. Наблюдал краем глаза за игрой и говорил: «Если этот цыпленок соберется с силами, из него выйдет толк!» Несколько лет спустя Аббас-одиночка продал свою мастерскую и переехал. На его место пришел Али-Индус и превратил мастерскую в кофейню. Все изменилось, кроме Исмаила, который привык к этому месту. Только теперь он приходил в кофейню. Иногда он вспоминал Махин-ханум и Аббаса-одиночку и глубоко вздыхал.
…Была уже глубокая ночь. Кошки, словно мягкие скользящие тени, перебегали через улицу и прятались под машинами. Людей на улице не было. Исмаил несколько раз постучал в дверь. Никакого ответа. Он посмотрел по сторонам, отступил назад и, разбежавшись, прыгнул на выступ стены. Уцепился руками за ее верх, подтянул ноги и опустился на землю уже внутри, скользнув между опорами виноградных лоз. Постарался приземлиться на пальцы ног, чтобы не шуметь. Некоторое время сидел на корточках. Огни в доме были погашены. Мать закрывала от него дверь во двор, чтобы он приходил раньше, но он никак не мог. После того, как Али-Индус опускал жалюзи кофейни, у них как раз и начиналась поздняя жизнь.
Проводил время он все больше с Ильясом, который несколько месяцев назад вернулся из армии и по вечерам брал «Пейкан» своего отца и подрабатывал извозом. Они с Исмаилом сдружились в кофейне Али-Индуса. Поздними вечерами Ильяс сажал Исмаила сбоку от себя и выезжал на промысел. Говорил: «По ночам самые те, что надо, пассажиры: поддатые, обкуренные, головорезы, воры!» В одиночку ездить он не хотел. Исмаил говорил: «Ночи мне нравятся, хорошо время проводим!» Ильяс был высокий и слегка тощеватый, с круглой головой и курчавыми волосами, с добрым выражением карих глаз. Он отличался от других тем, что читал много книг и много ходил в кино. Фильмы ему нравились все: и иранские, и иностранные, а что касается книг, то он читал только романы: полицейские, любовные, исторические… Любил также журналы и тому подобное. И этими своими привычками он заразил Исмаила: тот тоже пристрастился к чтению и кино. Ильяс говорил: «Я либо писателем стану, либо режиссером. Вот увидишь!»
Их друзьями также были Сабах и Мохтар. Первый из них был полностью поглощен музыкой, так что даже по столу отстукивал ритм и тихо напевал мелодии, а второй увлекался культуризмом и каждый день ходил в клуб. Сложен он был хорошо. Сабах звал его красотулей. Он сцеплял руки замком на затылке, выпячивал грудь и ступал четко и размеренно. Исмаил познакомился с ним в клубе.
Тот говорил: «У Исмаила-синеглаза классное тело, просто Геркулесово, жаль, что он сам не понимает свою силу, только гантельками крутит». Исмаил как-то ни к чему не прикипал душой, все время перепрыгивал с ветки на ветку. Ильяс говорил: «Я из этого синеглаза сделаю человека. Он зацепился за Али-Индуса и думает, что свет клином сошелся на его кофейне. Нет, парень, ты высунись наружу, узнай мировые новости!»
…Исмаил медленно повернул ручку двери, ведущей в коридор, и нажал на нее. Заперто. Стучать и будить мать не хотелось. Боялся — поднимет крик, шум, будет скандал… На расправу она была коротка. А он что возразит? Решил лечь спать во дворе.
Летний воздух и по ночам был жарким. Он разделся. Выбрал место возле горшков с цветами. Однако было жарко. Липкий пот, словно жиром, покрывал всю кожу. Он поднялся. В углу двора у них имелось крытое водохранилище. Даже в летнюю жару оно оставалось прохладным и так и манило искупаться. Он поднял железную дверцу-крышку и осторожно стал спускаться внутрь по ступенькам. Тут всегда было темно, а что уж говорить о ночи, когда тьма — глаз выколи. Пахло застоявшейся водой. Холодком повеяло на тело. Он набрал воздуха в легкие и погрузился в воду. Страх и тревога, что он испытывал только что, исчезли. В темноте он плескал руками и ногами, погрузился с головой и вынырнул. Оттолкнувшись от одной стенки, доплыл до другой, лег на спину и стал смотреть на низкую темную крышу. Он понятия не имел, сколько осталось до утра и который был час. И не хотел этого знать. Хотелось оставаться в воде.
И тут из люка внутрь хлынул свет. Он понял, что это мать.
— Мама?
— Мама и проклятье мое, мама и дубина тебе. Что делаешь в воде глухой ночью? Бродяга!
Он не успел ничего сказать, как мать начала бить его палкой. Он кинулся в угол водохранилища, куда палка не доставала. Но несколько раз она успела попасть по его телу, оставив ссадины. Мать только проклинала его. Он сжался в углу водохранилища, не отрывая глаз от света, который падал из люка на взбаламученную воду. Там же виднелась и палка. Хотя он уже вырос, но мать все еще порой обрушивалась на него, и палкой, и метлой, и ногой могла засандалить — как в те времена, когда был пацаном и вместо школы таскался по улицам и паркам. При этом он ни разу до сих пор не оказал ей сопротивления, не повысил на нее голос и даже не хватал за руки, чтобы остановить. Он только смеялся и уворачивался, а в конце концов каялся в своих грехах и просил прощения. А когда огонь материнского гнева затухал, через несколько дней, он опять брался за свое. Учиться не хотел. Возвращался домой поздно ночью, а назавтра уходил из дома около полудня. Мать порой плакала, причитая о своей горькой судьбе.
— Ну что ты там, как лягушка, забился в угол? Вылезти не хочешь?
— А палка?
Она вытащила палку из люка.
— Вылезай, глаза бы мои на тебя не смотрели! Он осторожно скользнул в воде и доплыл до люка. Хватаясь пальцами за бороздки мозаичных плиток, вылез во двор. Мать с палкой и фонарем стояла вблизи.
— Привет.
— Постыдился бы. Чтоб ты сдох и провалился под землю!
— Я же был под землей, ты сказала выходить… Он еще не успел договорить, как палкой мать огрела его по мокрому телу — ожгло, словно огнем. Он отскочил, сел на корточки в углу двора под опорами винограда и начал чесать место удара.
— Больно же! Ради Аллаха…
— А плевать мне, что больно. Давай вставай и обмойся с головы чистой водой. В колодце полно лягушачьей мочи. Аллах стонет от твоих деяний!
Исподлобья глядя на палку матери, он медленно пошел к водопроводному крану. На кран был надет недлинный шланг. Открыв кран, он поднял шланг на уровень головы. Не успела вода скатиться с головы по телу до ног, как он бросил шланг на землю и объявил:
— Все, помылся!
— Брызнул на себя и говорит «помылся»! Вот я сейчас вымою тебя — присядь!
Он не успел присесть, как мать взяла шланг и на несколько оборотов открыла водопроводный кран. Вода пошла с напором. Направив на него шланг, мать приказала:
— Давай-ка теперь мойся, как следует.
Плеск воды и говор их голосов разносился по улице. Исмаил быстренько потер свое тело руками и опять заявил:
— Помылся!
— Под плавками помой, грибами зарос!
Вода из шланга сильно била по его телу, обливая его с ног до головы. Мать приговаривала:
— Повернись-ка спиной. Ага, вот так, этот бок, чисто-чисто. Не бойся помыться, как следует. Со всей силы три. Воды не бойся, грязнуля ты, грязь, бродяга, беспризорник…
Она прижимала указательным пальцем носик шланга, и напор воды усиливался.
— Ты еще человеком не стал, не понимаешь ничего, до отца тебе далеко, так и вырастешь бродягой!
Он скорчился. Холод воды кусал кожу. Охота мыться пропала. А мать сквозь зубы все приговаривала:
— Как сова ночная стал, нет, чтобы сказать: у меня есть мать, есть братик маленький, я забочусь о них, я ведь, черт возьми, старший сын, бродяжить брошу и устроюсь на работу!
— А кто мне даст работу, меня в армию заберут.
Мать опустила шланг и закрыла кран.
— Старшина санитарной службы сказал, что у тебя освобождение, пусть, говорит, придет, я ему выправлю.
— Это какой старшина?
— Да в начале улицы живет, муж Зинат-ханум. Работает в службе воинского учета. Сам мне сказал. Завтра иди к нему, послушай, что он скажет тебе, слышишь меня или нет?
— Да слышу, слышу!
Из коридора появился плачущий Махбуб. Он ступал как-то неестественно и всхлипывал судорожно. Мать посмотрела на него и спросила:
— Ты теперь… Что стряслось?
Махбуб, хватая ртом воздух, тер глаза кулаком. Через всхлипывания он произнес:
— Трусики намочились.
Мать подошла к нему.
— Вот наказание! Прямо скажи: обоссался, всю постель замарал. Что ты ревешь? Господь меня наказывает вами. Одного медведя вонючего обмыла, теперь тебя?
Для начала она с размаха дала Махбубу подзатыльник. Потом спустила его трусы и сняла их с него. Взяв его за руку, подвела к крану и направила струю шланга на его пах и ноги. Махбуб стеснялся Исмаила, прикрывал срам рукой. Исмаил, взяв полотенце, повернулся к нему спиной и вытирался. Мать, на чем свет стоит ругая Махбуба, мыла его, то и дело влепляя ему подзатыльники. От страха Махбуб плакал вполголоса. Исмаилу было его жалко. Когда мать ушла за чистым бельем для Махбуба, он подошел к нему и спросил:
— Чего ты ревешь? Смотри, я вот тоже обмылся.
Махбуб втянул сопли и спросил:
— Ты тоже описался?
Исмаил рассмеялся:
— Хуже, значительно хуже.
Махбуб забыл о плаче и с интересом смотрел на Исмаила. Тот потрепал его по голове и плечу и сказал:
— Не плачь. Завтра возьму тебя в кофейню Али-Индуса смотреть мультики.
— А в кино возьмешь? Там «Французские цыплята» идут, это здорово.
— Возьму, возьму, а теперь не плачь!
Али-Индус подошел со стаканом крепкого чая и сел рядом, спросил:
— Что грустишь, Исмаил-синеглаз, никак влюбился в кого-то, а мы и не знаем?
Ухмыльнувшись, Исмаил ответил:
— Где там — влюбился, дядя Али! Шутите, наверное?
— Я шучу, Исмаил? Ты какой-то слишком серьезный стал. С утра до ночи сидишь тут, читаешь про Хосейна-курда Шабестани, кроссворды решаешь или телевизор смотришь, и не пойму я, что тебя гложет? Хочешь, индийскую музыку тебе включу?
— Что мне с нее, слезы лить?
— Хоть слезы лей, хоть пляши. Чего грустишь, освобождение от армии ты получил, теперь работу хорошую найди, а то мать совсем чахнет, изводится о тебе.
— А где мне найти хорошую работу? Может, ты покажешь?
— И покажу. А ну-ка вставай, пошли, покажу.
Али-Индус схватил Исмаила за рукав и повлек его к дверям кофейни, указал на другую сторону улицы:
— Вон, гляди, видишь того парня?
— Какого?
— Ну вон того, в подштанниках у дверей стоит. Племянник Хасана, посудного торговца!
— Вижу его, и что дальше?
— Дальше что? Этот парень — и месяца не прошло, как из деревни приехал сюда, и вот, глядь, в банк устроился. А на лицо его посмотри, таких навоз грузить не берут!
— А я-то что? Поздравить его только могу.
— Ты что? А ты подойди к нему, поговори, спроси, как он пролез в банк, и ты — тем же ходом.
Исмаил отвернулся.
— Я к такому грузчику навоза сто лет не подойду.
Али-Индус болезненно скривился.
— А завтра окажешься под его началом и будешь шею гнуть. А что ты думаешь?
И он сам перешел на ту сторону улицы и заговорил с молодым человеком. Через некоторое время вернулся.
— Зовут его Сафар, взял адрес у него. Сказал, иди прямо завтра утром. Говорит, обязательно надо одеться почище и галстук не забыть повязать.
Исмаил взглянул на Али-Индуса и ничего не ответил. Опустил низко голову. В кофейню вошел длинный Байрам.
— Салям, Али-ага!
Он оставил свой посох рядом с дверью и прошел к умывальнику. Потом с мокрым лицом вышел и уселся рядом с Исмаилом.
— Ну как дела, Синеглаз-красавчик? «Спортивный мир» есть у тебя?
— Был, да кончился.
— Как, до нас дошло — и кончился? Так что у тебя? Али-ага, чаю мне принеси — в глотке пересохло.
Исмаил молчал. То, что сказал Сафар, ввергло его в уныние. Особенно — то, что нужно надевать галстук.
— Исмаил-синеглаз, вечером в футбол сыграем?
— Пока неясно.
— Да ну тебя, важность-то не напускай, попробуй лучше гол забить. Посмотрю, у кого сегодня хватит умения пробить Байрама-хана.
— Скажи лучше: Байрама-чабана.
Исмаил встал и вышел из кофейни.