Пятого февраля 1914 года Борис получил письмо от Николая Недоброво:

Дорогой Борис Васильевич!

Не сумею Тебе хорошенько рассказать, как остро томилась моя совесть каждый раз, как я вспоминаю Тебя в течение последних примерно 2‑х месяцев, что я не писал Тебе. Но или в самом деле я в муке переживаю переход от юности к зрелости (или к старости?), или все это совершеннейший вздор и я еще настолько молод, что во мне просто кипит пленной мысли раздраженье, но, как ни будь, а я томлюсь, мучусь и молча испытываю такой поток лирики, что с гордостью подчас думаю о своем воздержании от одного или двух томов психологических в стихотворной форме, отбросов. Однако я в Павловске все-таки написал 2 лирических стихотворения. (Оба они еще не считаются оконченными, особенно первое.)

На лыжах пробираясь между елей, Сегодня зайца я увидел близко. Где снег, волной прибоя, от мятелей Завился, заяц затаился низко, Весь белый, только черными концами Пряли его внимательные ушки. Скользнув по мне гранатными глазами, Хоть я и вовсе замер у опушки, Он подобрался весь, единым махом Через сугроб – и словно кто платочек Кидал, скакал, подбрасываем страхом. Горячей жизни беленький комочек На холоду. Живая тварь на воле! Ты жаркою слезой мне в душу пала, Такую нынче мерзлую, как поле, Где вьюга от земли весь снег взвевала…

Второе менее серьезно, хотя и важно для меня. Оно написано к Ахматовой, давшей мне на просмотр рукопись новой книги своих стихов.

С тобой в разлуке, от твоих стихов Я не могу душою оторваться. Как мочь? – В них пеньем не твоих ли слов С тобой в разлуке можно упиваться. Но лучше б мне и не слыхать о них! Твоей душою словно птица бьется В моей груди у сердца каждый стих, А голос твой у горла ластясь вьется. Беспечной откровенности со мной И близости – какое наважденье! Но бреда этого вбирая зной, Перекипает в ревность наслажденье. Как ты звучишь в ответ на все сердца, Ты душами, раскрывши губы, дышишь, Ты, в приближеньи каждого лица, В своей крови свирелей пенье слышишь. И скольких жизней голосом твоим Искуплены ничтожество и мука. Ты встрепенись: пойми, чем я томим, Переживи – ведь для меня – ни звука…

Стихотворение это не подлежит оглашению. С тех пор мое томление утолено многими стихами.
Любящий Тебя

Что-то во мне ломается, как лед весной. Если бы, если бы Ты приехал. Во все лучшие минуты я вспоминаю Тебя. Не в мгновения слабости, но в ощущении силы я всегда призываю Тебя – цени, дорогой, этот вид дружбы. “Вечер” нами с восторгом благополучно получен. Мы очень благодарим Тебя за него. ‹…›
Недоброво.

С Девель мы совсем не видимся. Девицы эти, очевидно, целиком подпали под литовское влияние, а нам кажется, наша неизменная к Тебе дружба, особенно выразившаяся в жизни у Вас, не прощается. Поцелуй от меня руки Юнии Павловне. Любовь Александровна ее целует, а Тебя от души приветствует.

Приписка на полях: “Придумал две первых главы романа”. По-видимому, Недоброво ничего не знал об отношениях Бориса с Хелен и о рождении у нее дочери и сына, иначе он бы не писал, что жена целует Юнию. Но, возможно, Борис и Недоброво еще не встречались после произошедших перемен, поскольку Недоброво жил с Любовью Александровной в Царском Селе.

Борис Анреп с прислугой, 1916 год.

В первый период войны с августа 1914 года по март 1916‑го, проводя отпуск или приезжая по делам военной службы в Петроград, Борис останавливался в родительском доме на Лиговском проспекте. Но большую часть свободного времени проводил с новой знакомой, с которой свел его Николай Недоброво, – поэтом Анной Ахматовой. Именно на квартире у Недоброво они и познакомились: Борис, которому был в ту пору тридцать один год, и двадцатипятилетняя Ахматова. Хотя Недоброво был женат, его восхищение Ахматовой, тогда уже признанным поэтом, было страстным и неизменным. За присылку ее первой книги стихов “Вечер” Недоброво благодарит Бориса в цитируемом выше письме. Анатолий Найман, секретарь Ахматовой в последние годы ее жизни, пишет, что Недоброво был “человеком, сыгравшим исключительную роль в поэтической и личной судьбе Ахматовой”. Она считала его лучшим критиком своих ранних стихов.

Ее вторая книга “Четки” произвела большое впечатление на читающую русскую публику. Многие знали и о ее частной жизни: гимназисткой шестнадцати лет она познакомилась с поэтом Николаем Гумилевым, которому после четырехлетнего настойчивого ухаживания и двух попыток самоубийства удалось наконец в 1910 году уговорить ее выйти за него замуж. В стихотворении Гумилева “Отказ” нарисован портрет молодой Ахматовой:

Царица – иль, может быть, только печальный ребенок, – Она наклонялась над сонно вздыхающим морем, И стан ее, стройный и гибкий, казался так тонок, Он тайно стремился навстречу серебряным зорям. Сбегающий сумрак. Какая-то крикнула птица, И вот перед ней замелькали на влаге дельфины. Чтоб плыть к бирюзовым владеньям влюбленного принца, Они предлагали свои глянцевитые спины. Но голос хрустальный казался особенно звонок, Когда он упрямо сказал роковое “не надо…” Царица – иль, может быть, только капризный ребенок, Усталый ребенок с бессильною мукою взгляда.

В 1910 году Ахматова, Гумилев и Осип Мандельштам организовали в Петербурге “Цех поэтов”, просуществовавший, впрочем, недолго. Ахматова, по словам Наймана, говорила:

В середине десятых годов возникло общество поэтов “Физа”, призванное, в частности, – как и некоторые другие меры, – для того, чтобы развалить “Цех”. Осип, Коля и я шли в гору, а что касается “Цеха”, то он должен был кончиться сам собой. “Физа” было название поэмы Анрепа, прочитанной на первом собрании общества в отсутствие автора, он находился тогда в Париже [30] .

В России прочно укоренилась традиция читать стихи вслух перед аудиторией или в кругу близких друзей. Поэты читали стихи, обсуждали их, потом ужинали. Для Мандельштама, Гумилева и Ахматовой общество “Физа” стало центром акмеизма, который был провозглашен противоположностью символизму, – слова должны были теперь значить именно то, что они значат, а не выражать то, что таится за их значением. Раньше в поэтических кругах были модны туманные мысли, теперь же акмеист Сергей Городецкий позволил себе написать: “Роза опять стала хороша сама по себе, своими лепестками, запахом и цветом, а не своими мыслимыми подробностями с мистической любовью или чем-нибудь еще” (знаменитая фраза Гертруды Стайн – “роза это роза это роза” – воплощала ту же идею).

Однако удивительная и незрелая фантазия Бориса, которую хвалил Недоброво, была гораздо ближе к символизму, чем к акмеизму. Чтение ее, должно быть, занимало часа полтора, и весьма вероятно, что некоторые поэты засыпали во время слушания. Вот как она начиналась:

“Где ты, Физа, твой край на ложе пустует, Смяты простыни, шерстит мех. Нет тебя, и бок мой остыл. Ты же не у Маи, ибо я просила, и ты сказал: Пересплю с тобой. – Слово твое точно, а ты не тут”. Тогда вошла в спальную Мая и промолвила: “Юния, я слышу, ты – одна. Не со мною Физа, Но у печей своих и у молота”. Юния обняла Маю и сказала: “Не уснуть мне не согретой. Побудь со мною ночь, Физа и до дня не вернется”. Физа же, отойдя от дома и приблизясь к печам, Упер свой лоб о горн плавильный, Локти прижав к груди и ладонями защитив уши. Так стоял Физа и озадачил мысли: Зорки глаза мои, но око внутри меня зорче всего. Глаза мои только явное видят, Око внутреннее сон мой снабжает. Не края, но суть им определена. Глаза мои обозревают страны и моря, Окраску и пышность уборов. Внутреннее око пытает тайны, Сокрытые под пестрой одеждой. Мое любопытство – не в путешествиях, Но в рассечении основ и строенья. Разделяя, я разделил даже воздухи, Воды, металлы и камни. Трудом потным обольются мышцы, Но жажда пытанья томится не меньше. Не согнулось долбило, не проржавлено, не затуплено. Легко выколоть мои глаза, Но око заочное как вырвать? Схоронясь за костью, оно рыщет оттуда Неустанно, верно и свирепо…

Далее на пороге появляется Учитель Физы и велит ему все вокруг уничтожить – разрушить свой дом, срубить рощу, разрыть под домом гору, чтобы найти “светород”. Юния узнает об этом, но ей не хочется уничтожать отчий дом, зато Мая все выполняет, как велено, и Физа замечает, что Мая покорнее. Вместе со старшими детьми Физа разрушает дом, срывает половину горы и наконец после тяжелых трудов и длинной череды строф находит “светород”. Соглядатаи доносят Князю о сокровище Физы, и тот берет в заложники его сыновей. В конце Физа ушел по темя в землю, и дух его “втек в волоса его”. Птица, взяв его золотые волосы в когти, вознеслась и натянула их, как золотые струны, закрепив за стропила небесные. Потом, слетев вниз, стала перебирать их.

В Петербурге было кабаре под названием “Бродячая собака”. Оно располагалось в подвале с забитыми окнами, где стены были расписаны в ярких цветах Сергеем Судейкиным, которого нередко приглашали Балиев, Дягилев и другие театральные импресарио для создания декораций. Основателем “Бродячей собаки” был Судейкин вместе с Борисом Прониным. Здесь читала стихи Анна Ахматова. Ее эффектное появление описывает Бенедикт Лившиц:

Затянутая в черный шелк, с крупным овалом камеи у пояса, вплывала Ахматова, задерживаясь у входа, чтобы по настоянию кидавшегося ей навстречу Пронина вписать в “Свиную книгу” [33] свои последние стихи… В длинном сюртуке и черном регате, не оставлявший без внимания ни одной красивой женщины, отступал, пятясь между столиков, Гумилев, не то соблюдая таким образом придворный этикет, не то опасаясь “кинжального” взора в спину [34] .

К 1913 году Ахматова и ее первый муж уже не были счастливы вместе. Она говорила, что ее брак с Гумилевым был не началом, а началом конца. Даже в молодости Ахматова держалась величественно, как будто осознавала, сколь значима ее персона. Ей всегда сопутствовала бедность, но даже в бедности она была великолепна. Свои стихи она читала просто, без театральных эффектов, совсем не так, как, например, Евтушенко, который декламирует свои творения с преувеличенным пылом, напоминая слишком усердствующего викторианского актера.

Борис Анреп и Анна Ахматова познакомились в конце 1914 года и сразу же почувствовали взаимную симпатию, смешанную в случае Бориса с благоговением. Историю этой любви он описал в эссе “О черном кольце” (см. Приложение). Речь идет о кольце, которое поэтесса подарила ему во время чтения Владимиром Недоброво его длинной драмы “Юдифь”. Борис хранил это кольцо как самую главную свою реликвию.

Рассказ об отношениях с Ахматовой, хотя и написанный Борисом в старости, поражает свежестью чувств. В истории этой ощутим энтузиазм молодости, она не содержит ни сплетен, ни фантазий, завершается же полной эмоциональной катастрофой.

Около 1915 года, вернувшись с австрийского фронта, Борис подарил Ахматовой деревянный престольный крест, который она хранила до самой смерти и который теперь находится в ее музее. Такие кресты использовались для благословения, его длина примерно восемнадцать дюймов, а для того чтобы крест можно было держать или устанавливать в вертикальном положении позади алтаря, у него имеется ручка. Резьба примитивная, но красивая, рельефно изображающая распятого Христа. Борис нашел этот крест в полуразрушенной церкви в Карпатских горах. Он говорил, что для него это был не религиозный символ, а знак того, что их пути пересеклись – перекрещенные палочки означали в древности драматическую любовную встречу. Свой подарок он сопроводил следующим четверостишием:

Я позабыл слова, я не сказал заклятья, По немощной я только руки стлал, Чтоб уберечь ее от мук и чар распятья, Которые я ей в знак нашей встречи дал.

Между 1915 и 1917 годами Ахматова посвятила Борису много любовных стихотворений, и еще больше – после его отъезда из России. Это была безумная влюбленность, страсть, подогреваемая тем обстоятельством, что объект ее был вне досягаемости. По словам Наймана, любовная связь Бориса и Ахматовой возникла, как только они познакомились, хотя, когда я стала спрашивать о ней подробнее, Найман ответил, что прямых свидетельств тому нет. Однако, если принять во внимание, что оба к любви относились свободно, предположение об их близости становится более чем вероятным. Борис всегда любил женщин, хотя никогда не рассказывал о своих победах: такое поведение казалось ему неблагородным, немыслимым. Но однажды, в 1950‑е годы, он мне коротко сказал: “У нее было много связей, даже с моим братом Володей – но с ним была всего лишь любовь в стоге сена”.

Тогда я почувствовала своего рода негодование из‑за того, что этот презренный сводный братец переспал с великой поэтессой, пусть даже “в стоге сена”. Слишком уж часто Володя и его брат Эраст вмешивались в любовные дела Бориса. Касаясь отношений Ахматовой и отчаянно влюбленного в нее Недоброво, Найман пишет, что позже “Анреп вытеснил Недоброво из ее сердца и из стихов. Тот переживал двойную измену болезненно и навсегда разошелся с любимым и высокоценимым до той поры другом”. И все-таки Недоброво написал Борису очень дружелюбное письмо в 1917 году, Борис же всегда говорил о нем с большой теплотой. Стихи Ахматовой, посвященные Недоброво, также производят впечатление сохранившегося надолго искреннего чувства.

Портрет этого безукоризненного молодого человека, такого же гордого собой, как Ахматова, прекрасно обрисован Найманом: “В ее фотоальбоме был снимок Недоброво, сделанный в петербургском ателье в начале века. Тщательно – как будто не для фотографирования специально, а всегда – причесанный; высоко поднятая голова; чуть-чуть надменный взгляд продолговатых глаз, которые в сочетании с высокими длинными бровями и тонким носом с горбинкой делают узкое, твердых очертаний лицо «портретным»; строго одетый – словом, облик, который закрывает, а не выражает сущность, подобный «живому» изображению на крышке саркофага”.

В своих стихах Ахматова с нежностью говорит о Недоброво, скончавшемся от туберкулеза в 1919 году. Но выговаривает Борису:

Высокомерьем дух твой помрачен, И оттого ты не познаешь света.

Борис также посвятил Ахматовой три стихотворения, в одном из которых выражает боль расставания и сожаление, что его мечта о продолжении их отношений не может осуществиться. Еще одно стихотворение датировано 13 февраля 1916 года:

Мне страшно, милая, узор забавных слов В живую изгородь над нами разрастется, В трехсмысленной игре тугим узлом совьется: Кокетства ваш прием остер и вечно нов. Но как несносен он! Как грустно будет знать, Что переплет листвы изящной пестротою Скрывал простор лугов с их теплой простотою. Деревню бедную, затопленную гать, Березовый лесок за тихою рекою.

В 1917 году Ахматова снова обвиняет своего возлюбленного – на этот раз за то, что он покинул Россию. Сама она была патриоткой и не поддалась на уговоры своей подруги Ольги Судейкиной, танцовщицы и жены Сергея Судейкина, уехавшей во Францию. Танцовщица предсказывала, что Ахматова с ее репутацией “Клеопатры Невы” покорит Париж. Но Ахматова отказалась покидать любимую родину и в негодовании писала Борису:

Ты – отступник: за остров зеленый Отдал, отдал родную страну, Наши песни, и наши иконы, И над озером тихим сосну.

Прощаясь с ним, в январе 1917 года она писала:

По твердому гребню сугроба В твой белый, таинственный дом, Такие притихшие оба, В молчании нежном идем. И слаще всех песен пропетых Мне этот исполненный сон, Качание веток задетых И шпор твоих легонький звон.

Нет сомнения в том, что любовь Бориса к Анне Ахматовой, как и к Хелен Мейтленд, была искренней. Однако в его сознании обе эти женщины существовали отдельно, как две непересекающиеся прямые. Ахматова была отлична от других его женщин – как художник она принадлежала к совсем иной категории. Он писал как-то, что в образованном русском обществе испытывает болезненное ощущение своей неполноценности. Ахматова была ему ровней, даже выше его, и требовала серьезного и уважительного отношения. Но у Бориса имелось множество предрассудков, касающихся женщин и их места в обществе. Он был самоуверен и с удовольствием сознавал свою мужественность; кроме того, на него влиял пример Огастеса Джона – художника, любовника и отца множества детей. В сознании Бориса столкнулись, перепутавшись между собой, буржуазные традиции и традиции богемы. Ахматова была для него случаем исключительным: великолепная и умная grande dame, провидица, гений.

Любовный треугольник, нарисованный в “Физе”, дает представление о воображаемом блаженстве, которое рисовалось Борису: для семейной жизни ему нужны были две женщины, и он не испытывал никаких угрызений совести, когда спал с ними по очереди. Он полагал, что они должны прекрасно ладить между собой и не могут платить мужу той же монетой, как это делала Дорелия Джон, периодически уходившая из семьи и жившая с Генри Лэмом.

Способность делить свою любовь между несколькими женщинами свойственна многим, но в целом западная культура все-таки склонна к моногамии. Борис, привыкнув жить с несколькими женщинами, даже не пытался искать себе оправданий. До тех пор пока это было возможно, он старался не обращать внимания на женскую ревность. И лишь на семьдесят пятом году жизни ограничился одной возлюбленной.

Любовная биография Ахматовой тоже была трудной. Ни один мужчина так и не смог полностью соответствовать ее требованиям. Но о Борисе, расставшемся с ней до того, как их первоначальное чувство успело перерасти в явный антагонизм, она почти до конца своей жизни вспоминала со страстью, как бы даже не нуждавшейся в воплощении.