Жизнь в парижской студии отнюдь не отличалась роскошью, но при курсе 152 франка за один фунт стерлингов можно было существовать, тратя совсем немного. В квартире была маленькая спальня наверху, в которой помещалась только двуспальная кровать; внизу находилась мастерская с высоким потолком, где почти все пространство занимал рабочий стол, а позади нее еще одна маленькая комната. В подвале располагалась кухня, в которой была установлена ванна. Всюду лежал толстый слой пыли от камней, использовавшихся для мозаики. Крошки и осколки покрывали пол и скрипели под ногами. Везде пахло едким сигаретным дымом, потому что Борис и Маруся курили целыми днями.
Они ужинали, а иногда и обедали в соседнем ресторане Les Trois Marronniers, владельцем которого был мсье Бонду, служивший ранее у одного из Ротшильдов. Вскоре они подружились. Борис всегда вызывал симпатию тем, что умел с легкостью преодолевать возрастные, классовые, профессиональные и интеллектуальные различия. Он не был снобом, хотя некоторые люди действительно не вызывали у него интереса, например, жадные до денег бизнесмены, люди, закованные в броню условностей, или педанты, не умеющие находить прелести в человеческих крайностях. Таких он просто не хотел знать. Не слишком-то нравился ему и интеллектуальный снобизм блумсберийцев, хотя он отдавал должное их способности тонко судить об искусстве.
Теперь Анастасия и Игорь приезжали навещать его каждые рождественские каникулы. Спали они в гостинице и, пока в доме делали мозаику, бродили по Парижу.
Андрей сортировал мозаику по цветам за десять франков в день. Он считал плату слишком маленькой, потому что если учесть траты на проезд в метро, на то, чтобы поесть в перерыв, и на пачку сигарет, то оставалось совсем немного. Но именно такую сумму Борис платил всем своим работникам.
Как только Володя Шуберский и его сын оказывались вместе, их охватывало чувство взаимной ненависти. Володя считал Андрея “посредственностью”, потому что тот хоть и сдал экзамены на степень бакалавра, но не имел никаких отличий – не получил ни серебряных, ни золотых медалей, как Анрепы или Шуберские по окончании гимназии. Володя жаловался, что Прасковья Михайловна в свое время была чересчур строга к детям, но сам он вел себя точно так же по отношению к собственному сыну. Он постоянно читал Андрею нотации о его недостатках и самолично решил, что тому следует изучать химию в Страсбурге. Вопрос был поставлен ребром: либо химия, либо вообще ничего – и никаких компромиссов. Позже Андрей писал с глубокой обидой: “Что касается моего отца, то у него был ограниченный, самоуверенный и самонадеянный подход ко всем аспектам человеческих отношений, не терпящий ни возражений, ни обсуждений”.
Василий фон Анреп.
Но когда в Париж приехал В. К., крайне удрученный разводом Бориса и угрозами Глеба сдать отца в приют, в доме Володи отнеслись к старику хорошо. Кровать В. К. стояла в гостиной, где он проводил большую часть дня, читая русские и французские газеты. В 1927 году старик почувствовал, что умирает. Эраста вызвали из Югославии, Борис приехал из Англии, и, когда наконец приехал младший сын, В. К. сказал: “Глеб здесь, теперь я могу уйти”. Он умер в ту же ночь, оставив написанные по-русски подробные указания относительно своих похорон:
Моим детям после моей смерти.В. Анреп
27 апреля 1927 г.
Прошу моих детей исполнить мою последнюю волю:
1. Тело мое следует сжечь, а пепел развеять по ветру.
2. Отслужить одну панихиду – домашнюю заупокойную службу.
3. Никаких венков, никаких цветов, никаких отпеваний, глубокого траура и проч.
4. До кремации не должно быть никакой информации или объявлений в газетах.
5. Никаких панихид в последующие дни, когда полагается осуществлять этот обряд.
6. Объявление о смерти должно содержать сообщение о дне смерти без всяких добавлений вроде “с глубоким прискорбием”.
Что стоит за этой просьбой, вы знаете. Она означает не отсутствие должного уважения к убеждениям многих людей, но скорее нетерпимость к лицемерию, которое так вопиюще очевидно у огромного большинства тех, кто приходит на похороны из чувства приличия.
Прощайте еще раз, мои дорогие и любимые. Если у вас была причина сердиться на меня, забудьте об этом. Нет на свете людей безгрешных, правда?
На следующий день, как пишет Андрей, Володя “со своим обычным тактом стал читать Глебу свои обычные нотации”. Глеб хлопнул дверью, и больше его не видели. Из‑за постоянного вмешательства в дела сводных братьев Володя добрых чувств у них не вызывал.
У Глеба, работавшего преподавателем в Кембриджском университете, составился довольно большой список бурных разводов и женитьб, со всей серьезностью осуждавшихся Борисом. То, что оба брата возмущались и критиковали друг друга по поводу связей с женщинами, выглядело странно и даже смешно: они никак не могли понять, что в своем бессердечном эгоизме один ничуть не лучше другого. Поскольку Марусина сестра (первая из четырех жен Глеба) покончила с собой, приняв морфий, взятый у мужа в лаборатории, был намеренно пущен слух, будто она решила, что у нее рак. Но истинной причиной самоубийства все считали неверность мужа. Вскоре после смерти жены Глеб женился на своей любовнице и кузине Дине Анреп, жившей в Кембридже. Но она довольно быстро сбежала от него со студентом последнего курса, забрав с собой машину и граммофон марки “НMV”. В Кембридже все были шокированы столь громкими скандалами, и русский физиолог понял, что будет лучше, если он уйдет из университета. А так как в Англии профессору физиологии найти работу было непросто, то он согласился занять профессорское кресло в Каирском университете. Глеб попросил Бориса принять участие в семейном конфликте и написать Дине письмо, которое сам же он и продиктует. Письмо начиналось словами: “Дина, я знаю, что ты за птица”. Борис отказал ему в этой просьбе и со смехом рассказывал эту историю друзьям.
Как и прежде, Борис вел себя с женщинами скверно. В 1927 году молодая художница Джоан Сутар-Робинсон гостила в Париже у своего знакомого Ромили Джона, сына Огастеса и Дорелии. Однажды Ромили пригласил ее в ресторан на обед, где они и повстречали Бориса. Джоан, брызжущая молодостью белая южноафриканка двадцати четырех лет, сразу же произвела на него впечатление. Борис окружил девушку таким вниманием, что она, польщенная, стала работать в его мастерской. Но пыльная и грязная работа в компании русских – это было совсем не то, что ожидала найти в Париже получившая аристократическое воспитание молодая девица из южноафриканских колоний. Ее рассказ об их отношениях с Анрепом весьма выразителен:
Борис был грубияном. “Покажи мне свои ногти! – обычно кричал он. – Недостаточно грязные! Ты плохо работала – не в полную силу. О чем ты думаешь?” Но я не хотела делать мозаику. Я не хотела ползать на четвереньках вокруг кусков оберточной бумаги и колотого камня, да еще чтобы Борис понукал мной. Он называл меня своей южноафриканской сливкой. У меня, знаете ли, была красивая кожа, но мне не нравилось, когда меня называли “южноафриканской сливкой”.
Борис лишил ее невинности, а потом бросил, как дохлую рыбу. Джоан пишет, что с его стороны было жестоко переспать с ней только один раз. И далее:
Маруся делала вид, что ничего не замечает, просто сидела и курила. Она была красива. Она никогда ничего не делала – совсем ничего. Однако Борис полностью изменил мою жизнь. Я стала более легкой в общении, менее чопорной. Но не думаю, что это хорошо. Мы часто играли в шахматы. Он был плохим шахматистом, и, хотя играю я слабо, победа почти всегда оставалась за мной. Когда я уезжала из Парижа, Борис сказал мне: “Я напишу тебе рекомендательное письмо к одному ужасному человеку, Роджеру Фраю. Он увел у меня жену”.
То, что Маруся ничего не делала в мастерской, повторяет и Джастин Вальями, хотя другие вспоминают ее как очень нужного и искусного работника. Возможно, ей поручались только самые трудные части мозаичной картины, а может быть, когда появлялась какая-нибудь девушка, к которой Борис благоволил, она сникала и не могла работать. В ее лице была настороженная неподвижность, упорство вырванного с корнем растения, которое не может приспособиться к этой жизни, но все-таки живет. Ей был присущ особый русский шик – она носила узкие короткие юбки и блузу с пышным бантом. Особенно Маруся ревновала Бориса, когда после измены Хелен на него обрушилась ужасная депрессия; ревность вообще была ей свойственна.
Борис любил жену, несмотря на собственную сексуальную невоздержанность, большого значения которой не придавал. Однако он был абсолютно уверен, что для его женщин такие вольности недопустимы, и никак не желал понять, что Хелен ушла именно из‑за его поведения. В приступе мрачного отчаяния он часами лежал в постели, обнимая свою молоденькую дочь. Анастасия так быстро все понимала, была такой страстной, диковатой и умной, что ее сочувствие приносило некоторое облегчение.
Чтобы продолжать жить, ему нужна была работа. Хотя, по мнению Джастин Вальями, “в двадцатые годы можно было уже сказать, что как художнику-мозаичисту Борису Анрепу нет равных”, заказов все равно приходилось добиваться. В 1928 году Огастес Джон написал статью для журнала “Вог” под заголовком “Пять современных художников”, в которой особенно высоко оценил творчество Бориса. Однажды он позвонил и сказал очень взволнованным голосом: “Борис, ты великий художник. Я хочу, чтобы ты знал мое мнение”. После чего повесил трубку.
Впрочем, признание не всегда означает обилие заказов, поэтому Борис решил попытать счастья в Соединенных Штатах – люди там богатые и предприимчивые, и им должны понравиться шутки и броская красота его мозаик. Было организовано турне с чтением лекций, и в 1929 году Борис на всех парусах отправился в Новый Свет, не догадываясь, с какой серьезностью относятся к себе североамериканцы, и не подозревая, что тонкая европейская самоирония совершенно недоступна людям, с которыми ему предстояло встретиться. С точки зрения добывания заказов поездка с треском провалилась. В Америке магия Анрепа была бессильна.
Однако в любовные сети Бориса там попалась дочь богатого аристократа-южанина, жизнь которой проходила в занятиях охотой, стрельбой и рыбной ловлей. У Джинн Рейнал был тот быстрый, веселый ум, та искренняя женская уверенность в себе, которые так привлекательны в американках. До двадцати пяти лет Джинн ни разу не выходила из родительского дома одна – в такой строгости ее воспитывали. Даже когда она отправлялась в музеи или галереи, ее всегда сопровождала горничная, усталая, но заботливая.
Джинн и Борис уже встречались как-то на обеде в Лондоне.
В тот вечер нам почти нечего было сказать друг другу, – пишет она, – но мы договорились встретиться на следующий день. Я вошла через вращающуюся дверь, опоздав на час, и увидела, что Анреп выходит через ту же дверь, судя по виду, весьма раздраженный столь длительным ожиданием. Но полный оборот двери может сделать удивительные вещи. В данном случае он помог нам стать друзьями. Когда я сказала ему, что еду в Италию, он оказал мне большую услугу, подробно рассказав, какие мозаики следует там посмотреть [60] .
Теперь, когда Борис приехал в Нью-Йорк, их дружба возобновилась, и они решили вместе уехать в Европу. Но Бориса предупредили: Рейналы будут в ярости, так как в результате этого приключения они могут лишиться определенной доли своего немалого состояния. Предупредили его и о том, что если он перевезет Джинн через границу штата и она будет зарегистрирована в гостинице под вымышленным именем, то – хотя ей уже исполнился двадцать один год – это может быть расценено как похищение и Борис рискует предстать перед судом. Но они все-таки стали любовниками, и Джинн поехала во Францию вместе с Борисом.
В парижской студии ее встретили без восторга, и она вспоминает, что ей поручалась самая грязная работа. Однако, в отличие от “южноафриканской сливки”, Джинн мозаикой заинтересовалась и считала сортировку камней по цвету и переделывание целых частей картины бесценным опытом для своих рук, глаз и воли.
Но ее пребывание в мастерской было невозможно из‑за Марусиной ревности, поэтому Джинн занималась мозаикой в своей роскошной квартире с видом на Сену. Она гордилась тем, что благодаря своему энтузиазму научилась наклеивать мозаику на листы быстрее, чем опытные работники.
Однажды Хелен сказала мне: “Когда я ушла от Бориса, я думала, что хотя бы теперь Маруся сможет с ним жить спокойно и счастливо. Но он очень быстро нашел себе американку, которая переехала в Париж, и ситуация оказалась ничуть не лучше”.
Какое-то время работы было так много, что пришлось арендовать еще одну студию в Отей. Здесь в 1930 году, как обычно, когда завершалась работа над заказом, Борис устроил вечеринку. Девушки привели своих кавалеров, которых Борис, снабдив деньгами, послал за сладким белым шипучим вином, напоминавшим шампанское – самое дорогое из тех, что он мог себе позволить.
Кроме шипучего вина на столе были приготовленные Марусей и Борисом закуски. Танцевали под граммофон, который приходилось заводить после каждой пластинки, игравшей три минуты. Игорю, молчаливому шестнадцатилетнему юноше, понравилась девушка по имени Ольга, но на вечере присутствовал ее жених, и сын босса, когда попытался ее поцеловать, получил категорический отказ. Тогда другие девушки посоветовали ему обратить внимание на Варю, жену Джастина Вальями, которая, по их мнению, должна была быть сговорчивей. Борис на этом же вечере взял за руку Вальями и принялся с ним танцевать. Вдруг с веселым изумлением он почувствовал, что архитектор весь размяк в его объятиях. Но когда Борис обнаружил, что семнадцатилетняя Анастасия целуется в чулане с каким-то молодым человеком, он сразу превратился в негодующего отца и указал наглецу на дверь.