Борис любил своих повзрослевших детей, но в общении с ними чувствовал, что они люди сложные. Анастасия с 1925 года была в интернате Хейз-Корт. Там ее воспринимали как эксцентричную, умную девушку, которая умела приводить в восхищение и друзей, и врагов. Она постоянно требовала к себе внимания и всегда была непрактичной. Однажды она убежала с подружкой в Лондон и спала на набережной в чьем-то саду, а потом привела с собой в Хейз-Корт подобранную по дороге бродячую собаку. Поскольку директриса выращивала породистых волкодавов, она, естественно, была недовольна. Анастасия была высоким подростком и сутулилась, чтобы скрыть свою полную грудь; она постоянно влюблялась в мужчин или женщин и без умолку о них говорила. В 1933 году она изучала английский язык в Самервил-колледже и все еще кружилась в вихре эмоций. Одна из ее оксфордских однокурсниц рассказала мне, что, когда на каком-то экзамене ей не понравился заданный вопрос, она написала на экзаменационном листе целую поэму. Ее вкусы и склонности относились к области литературы, и у нее никогда не было недостатка в живых и оригинальных идеях. Когда однажды Анастасия приехала на каникулы, Вирджиния Вулф сказала Хелен, что Анастасия могла бы написать роман для “Хогарт Пресс”. И это поразительное предложение исходило от женщины, которая на редкость ревниво относилась ко всем писательницам! Но Анастасия страдала неспособностью закончить ни одно из своих литературных творений – свойство, присущее многим талантливым людям.

Хелен находилась под воздействием романтического заблуждения, что великое искусство “должно доставлять такую боль, которую почти невозможно вынести”. Высказала эту идею Ванесса. Но блумсберийцы, как и Борис, были людьми слишком образованными, чтобы понимать смысл творчества столь элементарно. То, что Хелен отнеслась к высказыванию своей приятельницы так некритически, показывает, каким простодушным человеком она оставалась, несмотря на долгое и близкое знакомство со многими писателями и художниками.

С присущей ей экзальтацией Ванесса, несомненно, считала свою сестру Вирджинию гением, так же как и Дункана Гранта, хотя уж он-то никогда не впадал в творческую агонию, создавая свои картины. Наряду с наиболее значимыми для себя вещами, такими как беседа, секс и выпивка, он полагал, что живопись – это прекрасное развлечение. “Он точно маленькая собачка”, – говорила Ванесса о его бесконечных приключениях. Она терпела его непостоянство, потому что любила его, но и сама была страстной поклонницей всех своих избранников.

Хелен, позволяя дочери бесконечно себя обманывать, потворствовала ее эгоистическому безделью. Позже она это осознала. “Одно мне совершенно не удалось воспитать в вас, – писала она сыну, – это приучить настойчиво продолжать что-то делать, даже если вам этого не хочется”. Как многие матери, она цеплялась за свою мечту, веря, что ее ребенок достигнет того, что самой ей не удалось. Джеральд Бреннан правильно понял отношения матери и дочери, сказав, что Хелен никогда от себя Анастасию не отпустит. Борис оценивал Анастасию более реально, хотя он, конечно, восхищался сообразительностью и тонким умом своей дочери. Тяжелый труд мозаичиста, которым он зарабатывал на жизнь, и природный ум подсказывали ему, что гений – это не врожденный блеск таланта, возникающий из романтических мук, но всегда результат владения ремеслом и усилий, к которым Анастасия оказалась неспособной. Он понимал, что на дочь повлиял пример Хелен, у которой не было привычки к труду.

Сколько раз приходилось мне слышать стенания Хелен по поводу преподавательской деятельности дочери: “Бедняжка Баба! Бедняжка Баба! Ей надо работать сегодня утром! Бедняжка Баба!”

Вернувшись из Соединенных Штатов в 1928 году, Борис узнал, что Игорь, который учился в то время у Джека Пауэлла в Уилтшире, пребывает в очень подавленном состоянии. Он изо всех сил пытался сдать общий вступительный экзамен и безнадежно проваливался, хотя сумел написать эссе о Мередите, понравившееся такому строгому критику, как Джулия Стрэчи. У Игоря была дислексия. Тогда никто не знал о существовании этого недуга, и учителя обычно приписывали его результаты лени или тупости. К чести Бориса и Хелен, почти не поддающийся прочтению почерк сына и его ужасную орфографию они неисправимыми не считали и не думали, что он обречен в будущем на ручной труд, который был, с точки зрения английского высшего общества, чем-то унизительным. Учителя, бывшие у Игоря до мистера Пауэлла, намекали, что для Игоря это единственный выход. Мальчик был в отчаянии и сказал отцу, что, наверное, он просто глуп.

“Хорошенький комплимент твоей маме и мне! – воскликнул Борис. – Анреп не может быть умственно отсталым!”

Через несколько лет Игорь решил стать психоаналитиком. Исполненный энтузиазма, он спросил Адриана Стивена, почему его сестра Вирджиния Вулф, находившаяся в тот момент в одном из своих маниакальных состояний, не подвергается психоанализу. В ответ он услышал ироничное: “Храни Господь психоаналитика!”

Психоаналитику в те годы, как и теперь, требовалось получить медицинскую степень. Поэтому для начала Игорю было абсолютно необходимо сдать вступительные экзамены в университет по английскому языку, математике, истории, латыни и французскому. Каждый раз Игорь проваливался на каком-нибудь новом предмете. Каждый провал был ударом, но это не остановило молодого человека, которому уже исполнилось восемнадцать лет.

Двадцать седьмого апреля 1933 года он получил от отца из Парижа (бульвар Апаро, 65) письмо следующего содержания:

Дорогой Игорь!
Борис.

Я очень расстроился, узнав, что ты не сдал вступительные экзамены, но рад, что ты вновь к ним готовишься. Мне очень хотелось бы узнать о тех “серьезных шагах, которые ты предпринял”, но не желаешь обсуждать в письме. Такая таинственность только встревожила меня, и ты меня очень обяжешь, если расскажешь, в чем дело, не дожидаясь моего возвращения в Лондон, которое может быть отложено на месяц и более. Надеюсь только, что ты не сделал ничего такого, что могло бы помешать тебе в будущем. Мое единственное желание – увидеть тебя твердо стоящим на ногах и получившим достаточно знаний, которые могли бы открыть перед тобой интересное тебе и нужное другим существование. Также я хочу, чтобы ты помнил, что у меня нет средств, на которые можно было бы рассчитывать. Единственные деньги, которыми я располагаю, это те, что я зарабатываю. У меня есть работа на год или два, а будет ли она потом, это уж как судьба распорядится. Говорю тебе это, чтобы объяснить, что хотя я готов потратить все, что могу, на твое образование и овладение профессией, но я не буду в состоянии помогать тебе в течение слишком долгого времени, поскольку с возрастом, скорее всего, не смогу выполнять работу в том же объеме, что и раньше. Пишу тебе это не в качестве отцовского наставления, но в совершенно дружеском духе. И надеюсь, ты не будешь держать меня в неведении и сразу же сообщишь свои намерения и можно ли их с тобой обсудить. То, что я не имею права голоса в делах, которые, по-видимому, достаточно важны для тебя, является, наверное, наказанием за мою оторванность от твоей жизни.
Между прочим, обрати внимание на то, правильно ли ты написал слова: “apoligise”, “haveing” и “write” [67] .

Маруся шлет тебе свою любовь, и я тоже.

Игорь понимал, что отец не одобрит его выбор, потому что тот относился к психоанализу резко отрицательно. Но, по крайней мере, родители надеялись, что сын сдаст вступительный экзамен (который ему пришлось-таки сдавать шесть раз, прежде чем он добился успеха). К счастью, он был упорен. Борис же по старой, доброй анреповской традиции выговаривал ему и читал наставления.

Как отец, он был совершенно невозможен, – говорил Игорь. – Вся жизнь превращалась в длинную нотацию – он постоянно спрашивал, каковы мои намерения. Когда же я рассказывал о них, он всегда оставался недоволен.

Борис каждый год выделял детям по 50 фунтов на учебу, а когда Игорю исполнилось восемнадцать лет, стал ему выдавать еще 50 фунтов на содержание любовницы. Но ни на питание детей, ни на покупку одежды он не давал ничего, поэтому в средствах Хелен была стеснена. В доме на Бернард-стрит, где теперь жили она, Роджер Фрай и дети, было заведено, что Фрай оплачивает газ и еду, а также кухарку и уборщицу, приходивших каждый день. Во время школьных каникул, когда Хелен и Фрай уезжали за границу – во Францию или Италию, – она сама оплачивала гостиничные счета. Фраю постоянно нужно было думать об обеспечении двух собственных детей, а также нести расходы по содержанию сумасшедшей жены в частной лечебнице для душевнобольных.

На протяжении 1930‑х годов продолжалась связь Бориса с Джинн Рейнал. Приезжая в Лондон, они, чтобы скрыться от Маруси, останавливались в пансионе в Блумсбери. Борис водил детей обедать в Лайонз-Корнер-хаус на Тоттнем-Корт-роуд, но не к Берторелли на Шарлотт-стрит, где им могли повстречаться блумсберийцы.

Однако провести Марусю было трудно. Она устраивала Борису бурные сцены ревности, и оба они страшно кричали друг на друга по-русски, к ужасу случайных свидетелей. Во всех прочих случаях Маруся была вполне покорной любовницей: красивой и простой, курившей сигареты через длинные мундштуки и любившей Анастасию и Игоря. Кроме того, она присматривала за своим племянником Джоном во время школьных каникул, которые тот проводил в “Хи-студии”, как теперь называлась бывшая прачечная.

Роман с Джинн Рейнал продолжался восемь лет, до 1938 го-да, и все было бы прекрасно, если бы не Маруся. Игорь однажды спросил отца, почему он не женится на Джинн. Молодому человеку была бы по душе такая живая и энергичная мачеха, хотя из‑за ее американского происхождения он относился к ней немного свысока. Дело в том, что Борис воспитал в детях сознание собственного аристократизма, Хелен же внушила им убежденность в превосходстве вследствие принадлежности к клану Блумсбери. Как первое, так и второе едва ли способствовало формированию у них нормальных отношений с остальным миром. На вопрос сына о женитьбе Борис ответил лишь: “А что будет с Марусей?”

Было очевидно, что он уже обдумывал эту проблему и решил, что не может пожертвовать своей русской любовницей. Она, конечно, с трудом смогла бы приспособиться к жизни без мужской поддержки.

Теплые отношения с Литтоном Стрэчи оставались неизменными, и вплоть до Второй мировой войны Борис принимал участие в уик-эндах, которые устраивались Литтоном и его друзьями – распространенный обычай у художников и интеллектуалов того времени. К тому же загородные дома и слуги были дешевы и доступны. Франсес Маршалл (позднее Партридж) вспоминает эпизод, случившийся однажды, когда Борис был единственным гостем в Хэм-Спрей-хаусе:

Как всегда, он [Борис] говорил без умолку и поразил меня богатством своих идей. Все воскресенье он что-то увлеченно обсуждал с Литтоном. “Предположим, у меня действительно связь с женой мэра, и что?” – услышала я его слова. Когда я вошла, он мерил комнату шагами как безумный, атмосфера же в течение по крайней мере десяти минут оставалась очень напряженной, и никто из них не произнес ни слова. Интересно, что все это значило?

Борис обычно привозил с собой какие-нибудь экзотические кушанья, а однажды поставил на стол великолепную русскую пасху, которую сам приготовил. Правда, она оказалась такой сытной, что почти никто не смог ее доесть. Борис был глубоко оскорблен. Эта пасха – взбитые сливки, творог, цукаты, сахар, яйца и вишня, оставленные в миске под грузом на ночь, а потом утыканные, как ежик, очищенным миндалем, – никогда бы не показалась ни одному из Анрепов слишком сытной.

В январе 1932 года Литтон, который всегда был болезненным, почувствовал себя очень плохо. Фактически он умирал, и хотя к нему приглашали множество специалистов, рак желудка диагностировали только посмертно. Джеймс и Пиппа Стрэчи помогали Ральфу и Каррингтон ухаживать за больным. Борис написал Каррингтон, выражая сочувствие и предлагая помощь. Она ответила:

Дорогой Борис!

Как было мило с твоей стороны написать мне. Мне бы хотелось как-нибудь использовать твою незаменимую помощь, однако, боюсь, в данный момент это невозможно.

Но ты сделал долгие безрадостные часы не столь ужасными своим изысканно прекрасным камином – здесь, у Литтона, я постоянно сижу у огня, смотрю на твою мозаику и благодаря ее живой прелести набираюсь сил.

Сегодня ему немного лучше, но ты понимаешь, как печально сидеть рядом с тенью человека, которого любишь с каждым днем все больше. Даже в самые тяжелые часы он не терял остроты ума. Его твердость духа удивляет всех специалистов. Он был очень тронут, когда я передала ему от тебя привет.

Литтон умер 21 января. Через два месяца Каррингтон, обе-зумев от горя, настояла на том, чтобы ее оставили в Хэм-Спрей одну, и выстрелила себе в живот.

Ральф Партридж унаследовал дом, библиотеку Литтона и фарфор Каррингтон. Он женился на Франсес Маршалл, с которой у него был давний роман. В качестве свадебного подарка Борис сделал каминную доску, украшенную изысканными морскими раковинами, которая тогда же была установлена в Хэм-Спрей. Борис с Марусей часто бывали в этом доме.

Франсес Партридж считала Марусю забавной: она скрашивала собою общество, делая проницательные замечания грудным, низким от курения голосом. Кроме того, она была женщиной со множеством наивных русских суеверий и предрассудков, любила национальную кухню – соленые огурцы и селедку, молочного поросенка и кашу; ей нравилось элегантно одеваться, но не боялась она и жизненных трудностей. Ее мнения всегда были определенными и категоричными. Борису нужна была ее преданность, поскольку его благополучие во многом зависело от восхищения его мужественностью, умом и талантом. Хелен всегда смотрела на него более критически, чем Маруся, и это испортило их отношения задолго до появления Роджера Фрая.

Блумсберийское общество разделилось на тех, кто поддерживал Хелен, и тех, кто был на стороне Бориса. Но благодаря Фраю у Хелен теперь появилась возможность более широкого общения, включавшего еще и кембриджский кружок. Среди ее знакомых были Морган Форстер, Мейнард Кейнс, Бертран Рассел, Дэди Райлендз, Сидни Сэкстон Тернер и Дезмонд Маккарти; кроме того, чувство восхищения и любви вызывали у нее и французские интеллектуалы – семья Бюсси, Шарль и Мари Морон. Среди более молодого поколения – Кеннет Кларк, которого она, впрочем, считала чересчур оборотистым. Фрай же был потрясен, когда Кларк, вернувшись из Италии, привез с собой маленького бронзового Донателло за 25 фунтов. Через Игоря, к тому времени студента Юниверсити-колледж, состоялось знакомство с такими молодыми художниками, как Уильям Колдстрим, Клод Роджерс и Виктор Пасмор, к которым Хелен и Фрай относились с симпатией и желанием помочь.

Они много путешествовали по Франции, обычно медленно и без всякого плана разъезжая в открытой машине Фрая и останавливаясь в местных гостиницах или у друзей. Фрай писал пейзажи, а Хелен критиковала его и читала Пруста. Ее художественный вкус был вполне оценен обоими предыдущими любовниками, но и Борис и Лэм разрушали в ней чувство уверенности в собственном мнении: им нужно было преклонение перед их творениями, и оба они были плохими учителями. Для Фрая же учить было делом обычным, а высокая оценка ее способностей придавала Хелен уверенность, которой она раньше никогда не испытывала. Вместе они осматривали каждую церковь, встречавшуюся им на пути, иногда посещая восемь церквей в день, и каждую картинную галерею в каждом городе. По приезде в Лондон устраивались большие приемы, и сами они часто бывали желанными гостями. Во время таких обедов Стрэчи громкими голосами обменивались остроумными замечаниями, а Бертран Рассел, прихорашиваясь перед зеркалом, с удовольствием демонстрировал собравшимся свои энциклопедические познания. Хелен была очаровательной хозяйкой, любившей компанию и прекрасно умевшей вести светские беседы. У нее был природный дар создать обстановку для непринужденного разговора, и она всегда искренне сочувствовала тем, кто поверял ей свои горести. Чета нередко ездила на автомобиле в Родуэлл, дом в Суффолке, который Хелен купила на деньги, вырученные от продажи дома на Понд-стрит, и оттуда отправлялась осматривать церкви восточных графств. Дети гостили у нее на летних каникулах, когда Фрай уезжал во Францию, поскольку Анастасия ненавидела человека, занявшего место ее отца. На одном из приемов в Блумсбери она стояла у стены и наблюдала, как сияющая от счастья Хелен танцует с Фраем, и, когда они оказались рядом с ней, прошипела матери: “Я чувствую себя как Гамлет!”

На Троицу 1934 года Фрай, которому было тогда шестьдесят восемь, упал у себя дома на Бернард-стрит, споткнувшись о коврик, и сломал бедро. Оказалось, что на уик-энд уехал не только его личный врач, но, судя по всему, и все лучшие хирурги окрестных больниц. Наконец нашли какого-то терапевта, больного поместили в Королевскую бесплатную больницу на Грейз-Инн-роуд, и там хирург старой школы наложил на Фрая гипс, сковавший его, как броня, от груди до пальцев ног.

Хотя он лежал в отдельной палате, сестра не пустила к нему Хелен, поскольку официально они не были женаты. Через два дня, так как кишечник у Фрая оказался парализован, возникла необходимость снять гипсовый корсет и высвободить вздувшийся живот. Одна из сестер проявила сочувствие и, встретив Хелен на лестнице, сказала: “Если вы хотите застать мистера Фрая живым, лучше идите к нему сейчас же”. Хелен вошла в палату и увидела, как врач и медсестра ссорятся над распростертым телом. Они не могли найти специальных гипсовых ножниц, а сестра не желала давать свои, чтобы не затупить их. Но ситуация становилась критической, и сестра согласилась попробовать прорезать толстый неподдающийся каркас. Началась бессмысленная и бесполезная борьба. В ужасной агонии Фрай скончался.

Из Монкс-хауса в Суссексе к Хелен пришло письмо от Вирджинии Вулф:

Дорогая Хелен!
Твоя Вирджиния.

Пишу только несколько слов, чтобы передать тебе нашу с Леонардом любовь. Мы сидим здесь и думаем о тебе и Роджере – самом великолепном, самом дорогом из всех наших друзей. Он никогда не умрет, потому что он – лучшая часть нашей жизни. Мы чувствовали это все годы нашего знакомства. И мы благодарим тебя и благословляем за все, что ты для него сделала.

Дорогая Хелен, ты знаешь, как мы всегда будем сочувствовать тебе, хотя я не могу этого выразить.