Студия Бориса находилась в мощеном переулке Хит-Пэссэдж, ведущем от Норт-Энд-роуд к Хэмпстед-Хит. Это было низкое и узкое здание, в котором все комнаты были проходными, поскольку для коридора места не хватало. В том конце, что находился ближе к Хэмпстед-Хит, здание было двухэтажным, и здесь на потолке имелось подъемное колесо, позволявшее подавать материал из подвала, – там, внизу, хранили мозаику, перламутровые раковины и другие необходимые в работе вещи. В обоих концах дома располагались ванные комнаты и маленькие кухни. Некогда существовавшая здесь прачечная была перестроена Джастином Вальями в конце 1920‑х годов при активном участии Бориса. Как и во многих художественных мастерских, на самый верх вела лестница; там, на антресолях, была спальня. Через выходящее на север огромное, от пола до потолка, окно был виден Голден-Хилл-парк.
Хотя приятно было сознавать, что в Англии есть дом, где можно жить, Борис постоянно беспокоился о мозаике, оставленной в Париже на милость немецкой армии. Размышляя о ее возможной судьбе, он понимал, что если обнаружится большой медальон с портретом английского короля Георга VI, всю мозаику увезут в Берлин как трофей.
“Блицкриг” начался с воздушных налетов на Лондон в сентябре 1940 года и продолжался всю зиму. Среди ночи выли сирены, слышался гул груженных бомбами немецких самолетов и ответный грохот зенитных орудий. Страшные взрывы поблизости или глухие удары вдалеке заставляли постоянно гадать о том, куда именно упали бомбы, летят ли самолеты на город или возвращаются назад. То и дело отключали воду, газ и электричество; мелкая пыль от разрушенных домов въедалась в кожу горожан, и руки было трудно отмыть, повсюду скрипел песок. После ночного налета лондонцы шли на работу измученные и грязные, перешагивая в метро через нашедших там убежище людей, спящих вповалку целыми семьями. Вид разбомбленных домов с обрушившимся фасадом и открытыми, как в кукольном домике, на всеобщее обозрение мебелью и обоями придавал опустевшему городу ощущение чего-то нереального.
Второго октября 1940 года 2000-фунтовый фугас упал рядом с мастерской в Голден-Хилл-парке. К таким фугасам прикреплялся синий шелковый парашют, чтобы они летели не слишком быстро и при падении не возникало бы слишком глубоких воронок. Таким образом они вызывали значительно больше разрушений. Всю силу взрыва принял на себя ряд соседних с мастерской домов – они рухнули, отчасти прикрыв ее собою, но огромное окно размером шестнадцать на девять футов разбилось, и длинные осколки стекла вонзились бы в кровать, где обычно спали Борис и Маруся, если бы не тяжелые занавеси, между которыми был проложен светомаскировочный материал. Крышу подбросило на воздух, но, к счастью, она опустилась на прежнее место. По фасаду пошла трещина. Борис и Маруся, спрятавшиеся под стол, когда услышали, что падает бомба, потеряли сознание от взрыва. Потом они выбежали из дома, потому что могли рухнуть стены.
Утром явились муниципальные рабочие заколотить зияющее окно – такие работы проводились оперативно. Помочь убрать жуткий беспорядок пришла горничная Кора. Кругом валялись битые вещи и мебель, все было засыпано пылью. При разборе вещей обнаружилось, что исчез ящичек, в котором Борис хранил подаренное Ахматовой кольцо. Когда в конце концов его отыскали, кольца внутри не оказалось. Борис не мог прекратить поиски и пришел в страшное отчаяние. Пропало черное кольцо Ахматовой!
Хотя студию теперь едва ли можно было считать пригодной для жилья и к тому же она все еще грозила рухнуть, Тоби Хендерсон, придя туда, обнаружил сидящую среди обломков Марусю. Она находилась в состоянии сильнейшего нервного потрясения, от которого так никогда до конца и не оправилась. Муниципальные власти переселили ее и Бориса во временную квартиру на Уиллоу-роуд в Хэмпстеде. Четыре месяца спустя, 21 февраля 1941 года, Борис писал оттуда Франсес Партридж:
Моя дорогая Франсес!Борис.
Спасибо за письмо. Мне очень жаль, что ты не дала нам знать о своем приезде в Лондон, так как ничто не обрадовало бы нас больше, чем несколько часов, проведенных в вашем с Ральфом обществе. Я не могу думать об отдыхе, пока не закончу работу в банке. Это произойдет весной. До тех пор тружусь как чернорабочий, пытаясь восстановить старые мозаики, которые пролежали спрятанными десять лет и теперь находятся в плачевном состоянии. Каждый день я работаю там с 8 утра до 5 вечера, затем еду по указанному выше адресу и ложусь спать в 9.30. Мы надеемся вернуться в нашу разгромленную студию через несколько месяцев, так как к тому времени починят канализацию и приведут в порядок водопровод.Маруся передает привет. Она в очень нервном состоянии, бедняжка.
Я никого не вижу, но от бомбежек не просыпаюсь, а вот бедная Маруся прячется под кухонным столом. Как чудесно, должно быть, сидеть у камина после сытного ужина в тихом и мирном Хэм-Спрее. Увижу ли я вас когда-нибудь? Одно из самых разрушительных следствий войны – потеря возможности видеть друзей, да и потеря самих друзей. Что будет, то будет, время летит, даже вместе с кирпичами. И весна уже близко. Весною все веселее, даже “блиц”.
Мне очень приятно твое упоминание о мозаике в Шотландии. Большое спасибо за рекламу моего искусства. Когда подниму голову от теперешнего скучного занятия, буду рад пойти по следу. Главное, его не потерять.
До свидания, дорогой друг.
Борис ломал голову над тем, как зарабатывать на жизнь себе и Марусе, потому что было ясно, что никаких новых заказов, пока идет война, не предвидится. Он решил, что можно попытаться использовать знание языков, и обратился в информационное агентство Рейтер в надежде получить работу переводчика. Его пригласили на собеседование. Рейтер считался даже более авторитетным источником, чем “Таймс”. Собеседование прошло неудачно: кандидатуру Бориса отвергли, и он вернулся в студию к Марусе раздраженный и подавленный. На следующий день, 22 июня 1941 года, нарушив взаимный пакт о ненападении, заключенный между Сталиным и Гитлером, немецкая армия вторглась в Россию.
В своей книге “История агентства Рейтер” Дональд Рид рассказывает, как было сообщено об этом событии:
Министерство иностранных дел Германии обнародовало заявление, в котором говорилось: “Мы ожидаем, что выходные дни пройдут спокойно”. Это показалось ответственному редактору Джеффри Аймерсону подозрительным, и он насторожился. Обычно служба радиоперехвата как Рейтера, так и Департамента национального вещания прекращала работу около полуночи и возобновляла в 6 утра. Перерыв делался, чтобы переводчики могли отдохнуть. Но на этот раз Аймерсон попросил Нину Джи слушать всю ночь – на всякий случай. В середине ночи она взволнованно сообщила по телефону: “Германия напала на Россию”. Аймерсон тут же обнародовал эту новость. И только после этого Нина Джи объяснила, что она всего лишь услышала сообщение о том, что Гитлер объявил о своем осуждении советской политики.
Репутация агентства значительно возросла, когда выяснилось, что Джи оказалась права. Утром зазвонил телефон – Бориса срочно вызывали в Рейтер, чтобы он немедленно приступил к работе. Службой прослушивания радио России, Польши и Германии, в которой начал работать Борис, руководил Глеб Струве, ранее профессор-славист в Юниверсити-колледже Лондонского университета. В Готик-хаусе в районе Барнет было установлено мощное радиооборудование, которое могло ловить радиопередачи со всей Европы. Борису полагалось слушать передачи на русском, польском и немецком языках, собирая информацию, и, как до него делала Нина Джи, решать, насколько эта информация важна. Ему часто приходилось работать ночью, и Маруся волей-неволей оставалась в студии одна, дрожа от страха.
Чтобы делать синхронный перевод радиопередач, Борису пришлось вырабатывать у себя новые навыки, но он был настроен решительно. Когда Борис отдыхал на выходных у Ральфа и Франсес Партридж в Инкпене в графстве Беркшир, частенько было слышно, как поздно вечером он тренируется перефразировать вслух то, что слушал по русскому радио, – новости и пропагандистские вопли.
Через два года, в 1943 году, Борис ушел из Рейтера по причинам, как он объяснил, “личного характера”, что, вероятно, было связано с нервным возбуждением Маруси и ее ночными страхами. Принимая его отставку, Дж. Грэм Грин писал:
Позвольте мне со всей искренностью сказать, что нам будет очень не хватать столь обаятельного человека и доброго друга, который так много сделал, чтобы скрасить тяжелое время. ‹…› Моя задача – найти преемника на Вашу должность, обладающего Вашей находчивостью, редкой мудростью, компетентностью и доскональным знанием предмета, – поистине тяжела.
В то время так хорошо было вырваться на несколько дней из Лондона в Хэм-Спрей-хаус, где Бориса с Марусей ждали покой и дружеское внимание. Партриджи встречали своих русских гостей на вокзале Хангерфорд. На платформе Борис и Ральф обнимались, приплясывая, как два огромных медведя, а флегматичные британцы глядели на этих больших мужчин с изумлением: такого они никогда не видели. Маруся тоже была счастлива. Ее грудной голос, большие черные глаза, зачесанные назад, как у балерины, волосы и прямые непринужденные ответы нравились хозяевам. Ей было приятно видеть Бориса счастливым, не флиртующим с какой-нибудь новой пассией, а лукаво следящим своим острым взглядом за Ральфом, который пытается ускользнуть от мата за шахматной доской.
Как и прежде, Борис был популярной личностью в Мейфере. Здесь он познакомился с Мод Рассел, женой Гильберта Рассела, гвардейского офицера, ставшего биржевым маклером, а теперь уже старого и больного человека. Мод родилась в 1890 году и была дочерью немецкого банкира-еврея, чей отец по ротшильдовской традиции послал своих сыновей в европейские столицы, чтобы создать сеть, способствовавшую развитию семейного банковского дела. Будучи ребенком в очень богатой семье, Мод почти не виделась с родителями, а общалась в основном со служанками и гувернантками, хотя, кажется, не испытывала к ним никаких теплых чувств. Она росла вместе с сестрой в огромном доме на Портман-сквер и никогда в жизни не заглядывала за зеленую, обитую сукном дверь, отделявшую хозяев от слуг. Когда я спросила, не испытывала ли она хотя бы малейшего интереса к тому, как жила прислуга, она резко ответила: “Мне до этого не было никакого дела”. Около 1914 года она вышла замуж за Гильберта Рассела, который потом стал работать в Сити и в результате спекуляций ее приданым в первый же год сделал ее миллионершей.
Мод была энергичная и красивая светская дама, с большим вниманием относившаяся к своей внешности. После полудня она подолгу отдыхала, покрыв лицо и шею густой питательной маской, и только после этого вставала, накладывала косметику и одевалась к обеду. Она носила вещи, сшитые на заказ знаменитыми кутюрье, и привыкла жить ни в чем себе не отказывая. У нее был роман с писателем Иэном Флемингом, когда она познакомилась с Борисом и влюбилась в него.
В 1941 году пятидесятивосьмилетний Борис был человеком внушительного вида и крепкого сложения, хоть и похудел на скудной военной диете. Он не сомневался, что способен очаровать всех вокруг, твердо знал, что является знатоком своего дела, был смел и остроумен в разговоре. Его светлые волосы поредели, но и глаза, и все его существо выражали физическую радость жизни, а любопытный нос, слегка раздвоенный на вздернутом кончике, как у шустрого барсука, свидетельствовал о животной чувственности.
Конечно, новый роман осложнил отношения с Марусей. Она услышала, как однажды Борис назвал Мод “восхитительной”, и с тех пор всегда с горечью называла так свою соперницу. Она вновь с омерзением говорила о “дамочках Мейфера” – испорченных женщинах, которые представляют интерес только благодаря своим деньгам и влиятельности. Но Мод была еще и еврейкой, и тут Маруся, как многие русские, испытывала самую вульгарную неприязнь. В рассказе Бориса о внешности и женитьбе Бакста, возможно, тоже чувствовалось предубеждение, связанное с национальностью последнего, особенно когда Борис бурно высмеивал его маленький рост и уродливую внешность. Но такой налет презрительности подавался как шутка. А если кому-то не хватало ума это понять, Борис лишь пожимал плечами.
Иногда Мод бывала в студии. Ее поражала простота обстановки и отсутствие удобств: ванные слишком маленькие, нет мягких кресел и диванов, зимой жуткий холод из‑за того, что толщина стен старой прачечной всего лишь в один кирпич, а обогреваться можно только двумя жалкими, маленькими каминами. Во время войны Мод приносила с собой в сумочке нечто очень ценное: небольшую бутылку бренди. Вместе с Борисом они шли по переулку к Хэмпстед-Хит, потом вверх по маленькому крутому холму, устраивались там на скамеечке и по очереди прихлебывали бренди.
В студии обычно с жалким видом сидела Маруся. Даже в теплые дни съежившись у огня, она ставила на пол бутылку алжирского красного вина и бокал и беспрерывно курила. Маруся боялась воров, бомбежек, боялась выходить из студии, боялась в ней оставаться. Ее бледное лицо казалось от пудры еще белее, губы были накрашены ярко-красной помадой, брови неровно выщипаны. Она больше не следила за домом, и больно было видеть состояние ужаса, в котором она постоянно пребывала.
Но рядом все же были знакомые: ирландская няня, присматривающая за старым художником Д. С. Макколлом на Нью-Энд-роуд, и русский садовник Павел, работавший у Анны Павловой в доме, который она построила по ту сторону парка. С Павлом Маруся могла поговорить на родном языке. От прежних времен жизни в Хэмпстеде сохранилась дружба с Хендерсонами и Энфилдами.
Борис и Маруся теперь без конца ссорились и громко кричали друг на друга по-русски. Из‑за этих перебранок Борис предпочитал находиться подальше от дома и наслаждаться спокойствием и комфортом у Мод Рассел. Марусе же оставалось только напиваться в студии.
В письме Бориса, написанном из студии и адресованном Франсес, нарисована картина его жизни в конце войны:
Моя дорогая Франсес!Твой Борис.
Давно хотел написать тебе. Мы были невыразимо тронуты твоим телефонным звонком и письмом с приглашением погостить у тебя. Мы много раз думали поехать к тебе, но как-то все не могли собраться. Нас так засосала жизненная рутина, что просто нет сил ее разорвать. Так ужасен наш моральный распад на шестом году войны. Утром у меня почти нет сил подняться с кровати, и только жестокое упорство Маруси, с которым она не желает приносить мне завтрак в постель, заставляет меня спускаться вниз под воздействием приступов голода, неизменно сопровождающих меня утром, днем и вечером, несмотря на обильную еду, которой я наслаждаюсь в должные часы по православному обычаю.
Нет, больше я ничего не сочинил. Засунул “Бегство из Парижа” в нижний ящик письменного стола, чтобы о нем забыть. Немного рисовал, и это приносит мне удовольствие. Я предаюсь праздным мечтам о мире и жду, жду, жду. Написал десяток открыток в Париж в первый же день открытия почтового сообщения, но еще не получил ни одного ответа. Это меня беспокоит, так как подозреваю, что все мои друзья оказались коллаборационистами и могут сейчас сидеть в тюрьме. Там у меня также сводный брат, о котором я не имею известий с того времени, как вернулся из Парижа.
Я получил заказ от одного католика сделать мозаичную икону. Тема – Святое сердце. Ни художники, ни скульпторы не раскрыли ее должным образом, и мой клиент выражает надежду, что в мозаике я смогу это сделать лучше. Я уверен, что смогу. Традиционные изображения ужасны. У меня также есть предложение от большой торговой фирмы создать для их продукции торговую марку, имитирующую мозаику. Я посетил их фабрику “Гестетнерз лимитед”, где несколько сот милых молоденьких девушек как заведенные весь день делают одно или два одинаковых движения руками, поскольку им доверена только одна операция. Движения такие точные, что на них приятно смотреть, а руки, их производящие, очень красивы. Но как подумаешь, что эти молодые, хорошенькие и жизнелюбивые создания вынуждены восемь часов в день делать один и тот же жест, сердце наполняется ужасом. Не думаю, что я в конце концов получу этот заказ, так как я проконсультировался у одного коммерческого художника, и он назвал мне минимальную сумму, которую следует запросить у фирмы. Поскольку работа меня особенно не интересует, я последовал его совету, который показался мне довольно разумным. Совет поощрения музыки и искусств после двухлетнего раздумья написал мне, что было решено организовать выставку интересных мозаичных работ, если не слишком дорого будет их перефотографировать и увеличить те репродукции, которые у меня имеются. В настоящий момент многие репродукции неудовлетворительны, и едва ли стоит их выставлять.
Москва не прощает французских интеллектуалов, сотрудничавших с немцами или же относившихся к ним безразлично. По московскому радио их называют “немецкими прихвостнями”. Андре Жид вызывает особую ярость Москвы. Они говорят: “Мы спасли европейскую цивилизацию от тигров и не допустим, чтобы такие заразные блохи, как Андре Жид, распространяли болезнь среди французского народа”. Андре Жид был коммунистом до того, как посетил Москву задолго до начала войны. Вернувшись, он написал книгу, полную ужаса, вызванного впечатлениями от рабского существования русских людей и полного отсутствия свободы мысли. Этого Москва не забывает и не прощает.
Мне предложили давать один урок в неделю в Сити-колледже восьми ученикам, которые стремятся изучить русский язык. Я дал один урок, но так разволновался, что забыл, как пишутся русские буквы. Это было страшное испытание, однако я подписал контракт на зиму, так как уверен, что не смогу уехать в Париж раньше чем через год. Тупой мужчина сорока трех лет, три девушки, знающие французский, испанский и немецкий, две матроны, задающие замысловатые вопросы о фонетическом развитии славянских языков, и два коммивояжера, питающие жалкие надежды заниматься бизнесом в России. Я попытался отпустить несколько шуток, которые, не сомневаюсь, были бы оценены моими друзьями, но не вызвали никакой реакции у аудитории, которая смотрела на меня по-совиному, я же от стыда залился краской. Как тяжела жизнь!
Я все еще подумываю после войны открыть магазин, если ничего не выйдет с мозаикой. Хочу привозить из‑за границы гончарные изделия, сделанные в деревнях и в маленьких гончарных мастерских. Есть ли у тебя какие-нибудь предложения? Я уверен, что ты, как и твои друзья, знаешь удивительные места, где попадаются интересные вещицы. Трудности будут с перевозкой по морю и получением лицензии, так как я чувствую, что со всеми ограничениями импорт будет нелегким.
Я рад, что тебе понравились спагетти. Надеюсь, ты разложила их на полу в сухой комнате, потому что их следует высушить перед приготовлением, иначе они останутся сырыми.
Я влюблен. Предмету моей страсти я всего лишь “нравлюсь”, отсюда возникает множество недоразумений.
До скорого свидания. Маруся шлет привет. Мне приятно сообщить, что она начинает забывать о самолетах-снарядах и купила три блузки: пастельно-голубую, оранжево-розовую и белую, и находит большое утешение, когда вертится перед зеркалом, покрытым пылью и паутиной. Мы часто думаем обо всех вас и хотим увидеться, но мечтаем о прекрасных вещах, не получая их. Так что придется еще немного подождать приезда в ваш гостеприимный дом. Нам нужно собраться с силами, чтобы совершить путешествие, которого оба желаем.
Если приедете в город, дайте нам знать, и мы вместе выпьем чаю.
Шлем наилучшие пожелания тебе, Ральфу и Берго.
С любовью,
Две мозаики были установлены в 1945 и 1946 годах. “Святое сердце” для мистера Стерлинга – это панно, изображающее Христа, чья правая рука держит горящее сердце, а левая, расположенная ниже, потир, наполненный кровью. Сверху вниз рядом с золотисто-голубым нимбом сделана надпись COR SACRUM.
Это очень профессиональная, традиционная, прекрасно исполненная работа, но в ней не хватает индивидуальности. Борис послал ее цветную репродукцию Анне Ахматовой, как всегда не получив ответа. Любая переписка с заграницей все еще могла представлять для нее серьезную опасность, что прекрасно понимал ее давний друг. Как он написал в письме к Франсес, “Москва не прощает”.
Другая мозаика – это выполненный в натуральную величину портрет Мод Рассел. Она была установлена в ее загородном доме Моттисфонт-Эбби (Аббатство Моттисфонт) в Гэмпшире. Мод изображена на панно у стены аббатства в виде ангела Моттисфонта, одетого в желтое, с голубыми крыльями и оранжево-красным ободком нимба, окружающего ее черные вьющиеся волосы. У нее тонкие семитские черты, нос с небольшой горбинкой, огромные глаза и подчеркнутое полукружье брови. Поза и выражение лица необыкновенно безмятежны и напоминают ангельскую леди Баунтифул, благословляющую свое поместье.