Борису было уже за семьдесят, когда, к большой его радости, ему предложили работу в капелле Святого причастия в Вестминстерском соборе. Идея заказа исходила от Джона Ротенстайна, члена попечительского совета. Требовалось покрыть мозаикой стены и сводчатый потолок огромной капеллы. На всю работу отводилось семь лет.

Тема Святого причастия более абстрактна, чем тема святых, как, например, в соборе Маллингара, поэтому рисунок потребовался не столь сюжетно-тематический. Композиция в центре потолка включает вписанного в круг ягненка с нимбом, двух ангелов, обнимающих медальон и в свободных руках держащих раскачивающиеся кадильницы. Все это изображено на фоне огромного розового неба с золотыми звездами и пышного серого облака. На возражения кардиналов по поводу слишком пестрого неба – ибо тверди небесной по всем правилам положено быть голубой – художник ответил, что у него небо символизирует зарю надежды, связанную с пришествием Христа и соединением Ветхого и Нового Заветов. У Бориса всегда хватало находчивости ответить на церковные придирки. Из Ветхого Завета он выбрал сцены, изображающие Седраха, Мисаха и Авденаго в печи огненной; Ноя с ягненком на руках, выходящего из ковчега со своей семьей; Авраама с женой, оказывающих радушный прием Господу. Но способный ощутить единую гармонию природы, он сделал животных и растения даже более живыми и привлекательными, чем людей. Колосья пшеницы, величественно поднимающиеся среди камней, вырастают в пространстве между большими и малыми арками, символизируя хлеб, а вьющиеся виноградные лозы тянутся по пустым оконным проемам, символизируя вино. Красивый павлин с раскрытым хвостом и расположенный напротив него чудесный феникс, восставший из огня, изображают Всевидящего Бога и Воскресение. Вход в капеллу охраняют огромные фигуры архангелов Михаила и Гавриила, над алтарем на основании скалы стоит чаша Грааля, над которой сияет большой, украшенный драгоценными камнями крест. Все вокруг излучает мерцающий свет и радость – восторг перед совершенством мироустройства, восхищение его зримой красотой равно служат тут прославлению Господа. Картина наполнена символикой, в которой сплелись богословие, метафора и миф.

В воспоминаниях о Недоброво Борис писал, что помнит едва ли не каждое слово старого друга; слова эти, говорит он, “наполняли мою душу радостью, когда я делал свои мозаики на религиозные сюжеты для церквей, так я, безбожник, творил святые лики с любовью и нежностью, и мои руки и душа тянулись к иконам как к самым высоким выражениям человеческого духа”. Эту ситуацию проницательно разглядела Катриона Келли, писавшая о том, что у Бориса, как и у многих русских, “квазирелигиозный мистицизм в сущности был культом искусства. Несомненно, сакральный смысл художественной образности был для него неотделим от чувственности и даже сексуальности”.

Рисунок мозаики для капеллы Святого причастия был придуман и создан в парижской студии, но сама мозаика делалась в мастерской Занелли в Барнете и братьями Орсони в Венеции, которые, как всегда, обеспечивали Бориса смальтой. Теперь у Бориса полный день работал помощником Джастин Вальями, создавая изящные шаблоны, измеряя, рисуя и приклеивая камешки мозаики.

Одной из привилегий близкого общения со священнослужителями были роскошные обеды в компании кардиналов, в свою очередь получавших удовольствие от кипучей энергии художника и его страсти поспорить. Они обсуждали обычаи и догматы Католической Церкви, и иногда Борис с веселым изумлением обнаруживал отсутствие у собеседников почтительности к вещам, которые, по его мнению, должны были вызывать у них священный трепет, коего, впрочем, сам он не испытывал.

Работа была почти закончена, когда Борису исполнилось восемьдесят, – он был все еще высокий и сильный, а под грубым синим передником вырисовывался гладкий толстый живот, – и я помню, как однажды он поднимался под сводчатый потолок капеллы: он лез по лестнице, и свет отражался от его розовой, почти совсем лысой головы. В одной руке он держал маленький изогнутый молоточек, долото и небольшое ведерко с мокрым цементом. Он взобрался по первой длинной деревянной лестнице, перешел по лесам ко второй, потом по доскам, скрипевшим и прогибавшимся под его тяжестью, дальше вверх по третьей лестнице к центру сияющего розового неба. Там, стоя на лесах, высоко, под самым потолком, он, отклонясь назад, постучал молотком по единственному золотому камешку звезды. Отколол кусочек, мазнул цементом и с силой прижал тот же малюсенький кусочек на старое место, но под другим углом, потом протер его и начал медленно спускаться. Вниз он сошел пыхтя и задыхаясь. Но, посмотрев на потолок, где мерцал золотой квадратик, улыбнулся со словами: “Надо было поменять угол, чтобы камешек отражал свет”.

Работа в капелле была завершена так быстро, что собор еще не успел собрать последние 45 000 фунтов, чтобы заплатить художнику за его семилетний труд.

В течение двух лет после Марусиной смерти Борис жил то в парижской студии, то в лондонской, то у Мод, которая к тому времени купила два верхних этажа красивого дома в лондонском районе Бейсуотер по адресу Гайд-парк-Гарденз, 6. Когда наконец он почувствовал, что слишком стар, чтобы жить одному, он переехал на верхний этаж квартиры Мод, где ему отвели собственную спальню и гостиную. У кухарки и горничной были свои комнаты там же наверху. Между этажами построили внутреннюю лестницу для более удобного сообщения, поскольку Борис всегда ел внизу. Мод была удивлена и очарована его праздничным отношением к трапезе, хотя сама подобных гастрономических восторгов не разделяла, пожалуй, если не считать ее пристрастия к джину и дубровнику. С появлением Бориса качество еды заметно возросло, потому что он никогда не ленился зайти на кухню, чтобы поздравить кухарку с особенно удачным блюдом, и всегда сам выбирал вино.

Жизнь на Гайд-парк-Гарденз была для него непривычной: в роскоши он жил лишь в детстве. Но хотя достаток в его возрасте во многом означал спокойное и беспечное существование, он говорил, что ощущает себя в западне.

После скоропостижной смерти Ральфа Партриджа 1 декабря 1960 года Франсес написала Борису письмо, в котором сообщила, что решила уехать из Хэм-Спрей-хауса. В своем ответе Борис выразил сомнение в правильности этого решения. Конечно, ему не хотелось лишиться возможности посещать дом, с которым были связаны столь дорогие для него воспоминания почти полувековой давности: как он впервые пришел туда к Литтону и Каррингтон, как Ральф и Франсес принимали его и Марусю с теплотой и радушием.

Дорогая Франсес!

Я задержался с ответом на твое письмо, так как всю неделю жестоко страдал от ревматических болей в ногах и ночами выл как волк. Я был просто не в состоянии ни размышлять, ни действовать. Теперь мне лучше, боль утихла, лишь тупо ноют колени и другие суставы.

Прочел твое письмо с большой печалью в душе. Оставить дом, где ты прожила так долго и где счастливые воспоминания преобладают над печальными, означает вырвать свою жизнь с корнем. Разумно ли это? Горе, которое ты сейчас испытываешь, со временем смягчится, и вновь вернутся радостные дни прошлых лет, когда ты будешь смотреть на Берго и его друзей, да и своих старых друзей, собирающихся под крышей дома, который для всех нас был центром любви и гостеприимства, просвещения и величайшего цивилизованного английского вкуса во всем. Уничтожить все это будет трагедией для всех нас и в первую очередь для тебя и Берго.

Но ему не удалось убедить Франсес, и она переехала в Лондон, хотя предварительно ей пришлось серьезно озаботиться судьбой двух украшенных мозаикой каминов, которые оставались в доме. В дневниковой записи за май 1961 года она писала:

Что станет с мозаичными каминами Бориса, когда я уеду? Я думала увезти с собой ту мозаику, которую Борис сделал нам с Ральфом в качестве свадебного подарка, но мозаичные кубики обоих каминов были вбиты в цемент до того, как он затвердел, и поэтому снять мозаику – дело нелегкое. Я писала об этом Борису, но у него все еще много работы в римско-католическом соборе, он очень болеет и теперь ему, долж-но быть, за семьдесят [Борису было 77]. Он умолял, чтобы я не разрешала трогать камины людям несведущим. Я разговаривала с тактичной миссис Элуэз во время одного из ее визитов в ее будущий дом. Она милая, культурная женщина, все знает об искусстве Бориса, но “оно ей как-то не по душе” и не будет “сочетаться” с ее китайским и другим антиквариатом. Она согласилась аккуратно прикрыть камины и проследить, чтобы мозаика никак не пострадала.

Рассуждая о возможности снять мозаику, Борис писал:

Что касается каминной мозаики, то это можно сделать, но работа грязная и может быть осуществлена только в том случае, если ты согласишься терпеть в доме грязь. Обычно сверху наклеивают плотную бумагу и откалывают мозаику от цементной основы, чтобы перенести ее в нужное место, но в данном случае откалывать следует глубже, вместе с цементной основой, поскольку цемент слишком крепок. Это означает, что придется вынуть из стены несколько кирпичей, оставив открытым отверстие, ведущее в трубу, которое потом придется закрывать новой каминной облицовкой.

С новыми хозяевами договорились, что камины не тронут, но позже мозаика, вмурованная в цемент, была выломана большими кусками и сложена грудой в подвале. Узнав об этом после смерти Бориса, Игорь купил ее за пять фунтов и установил гермафродита-Каррингтон в Родуэл-хаусе в Суффолке; другую каминную мозаику с раковинами он отдал Анастасии для ее дома в Танбридж-Уэлсе.

Хотя бывшие муж и жена встречались нечасто, в их отношениях сохранились былая пристрастность и противоречивость. Когда Борис приглашал Хелен, Игоря и Анастасию на обед в какой-нибудь ресторан, мгновенно, как недобрые тени прошлого, возникали раздраженные перебранки и привычные скандалы. Борис начинал читать дочери недопустимые нотации о том, что ей не хватает силы воли “сделать хоть что-нибудь”, чем доводил ее до слез. Игорь заступался за сестру, и мужчины принимались кричать друг на друга. Наконец Игорь уходил из ресторана, оставив Анастасию, которая теперь уже яростно защищала отца. Хелен, тихая и страдающая, как героиня Диккенса, тщетно пыталась унять эти бьющие через край эмоции. Так в старости привычки прошлого возвращались как фарс.

Борис возобновил переписку со своим старым другом – приемной дочерью В. К. Таней Девель, которая так и жила в Петербурге в старой квартире В. К. Мы с Игорем навестили ее, когда ездили в Россию в 1964 году. До Лиговского проспекта мы доехали на автобусе, так как знали, что адрес, по которому нас довезут на такси, будет сообщен властям. Оказалось, прежняя богатая жизнь Тани давно кончилась, и она благодарна даже за то, что ей оставили в этом доме одну комнату. Также она была благодарна и за те шерстяные рубашки, штаны и джемпера, которые прислал ей Борис. В соседней комнате побольше, сказала она на прекрасном английском языке, живет семья из семи человек – взрослых и детей.

– Зачем Борис уехал из России? – спросила Таня. – Я вот, например, была секретаршей у генерала-белогвардейца, потом у генерала-красноармейца, затем работала на Черном море, на археологических раскопках греческих поселений, и наконец вернулась назад в Эрмитаж.

Она была очень умная и образованная пожилая дама, но нас удивил ее вопрос. Ее первое письмо Борису было написано 19 марта 1964 года, вскоре после нашего отъезда:

Дорогой Боря, вот я сижу за своим письменным столом у окна. На дворе внезапно подскочило – минус 20, мне дела нет до мороза – на мне чудесная, самая мягкая, самая теплая кофточка, и я спокойно в сотый раз разглядываю картинки – твои мозаики. Они очень хороши, изумительны! Действуют живые люди со своими насущными заботами. Группа с Ноем и сбор манны – потрясающе выразительны. В последней Господь Бог очень деловито сыплет манну, он даже по-хозяйски следит, чтоб там внизу хорошенько ее собирали. Он меня просто умиляет! Ну а ансамбль с Ноем, эта легкая совместная поступь кажется мне музыкальной. Вот только гадаю, какие птички в корзинке, что несет Ноев сын? Не павлины ли с хохолками? Чудесен деятельный ангел в сцене с Ильей, вся эта композиция такая стройная, изящная. Мне все нравится – и сцена у Авраама, и колосья, и лозы, и змей, и рыба. Воображаю, какое все это производит впечатление в красках. Этой работой ты, вроде Пушкина, создал себе непреходящий памятник. Сколько времени ты над ним работал?
Таня.

Кстати, раз я вспомнила Пушкина – продолжаешь ли ты свои ранние литературные опусы? У меня сохранилось одно твое пиитическое обращение – “Подругам детства”, написанное 11. iv-1902. Ты в нем здорово предвидел свою жизнь. Напомню: “Пусть окрыленная ладья меня в чужую сторону несет, где мир для вас неведомый живет, где жизнь бьет для меня…” Ну а дальше тебе предвиденье изменило: “К улыбкам вашего привета я возвращусь…” Это не вышло, но вместо себя ты прислал сына. Ему я и расточала свои “улыбки”, тем легче, что он оказался симпатичным, похожим на тебя и на твою мать.

Передай ему привет, а тебя по старинке целую, очень нежно.

Переписка возобновилась, к большому удовольствию обеих сторон.

Расстаться со своей независимостью и жить с Мод было для Бориса серьезным шагом. Но так как он вставал в шесть утра, шел в Вестминстерский собор и работал там целый день, ему было приятно возвращаться к уютной жизни, рюмочке виски и обеду, который не надо было готовить самому. Он был горячо благодарен священникам за то, что для прихожан они открывают собор в шесть, ибо сам тоже любил начинать работу рано. Борис был доволен, что может уходить из дома посреди дня, понимая, что Мод – благородная женщина, стремящаяся все делать правильно, но при этом ей необходимо еще и быть правой, а это приводит к появлению диктаторских замашек.

Однажды на званом обеде, когда Борис с увлечением рассказывал свои истории, она его перебила: “Борис, ты слишком много говоришь”.

Пораженные гости на мгновение замолчали. Борис же больше не произнес ни слова.

Что касается денег, то Мод никогда не скупилась. Однажды Борис, у которого был небольшой капитал, попросил ее маклера вложить эти деньги, используя имеющуюся у того конфиденциальную информацию о состоянии курсов акций на бирже. Но маклер не выполнил этого поручения, чем так расстроил Мод, что она дала Борису десять тысяч фунтов, которые он мог бы выиграть в результате такого вложения. Кроме того, она выплачивала своим состарившимся слугам хорошие пенсии. Но нередко, особенно это касалось горничных, она выходила из себя и даже могла их ударить.

На случай ядерной или какой-нибудь другой мировой катастрофы она приобрела два дома в Шотландии и один в Южной Африке. Но настоящую гордость и удовольствие вселяло в ее сердце загородное поместье в Гэмпшире, Моттисфонт-Эбби. Оно было куплено после ее свадьбы и занимало семь тысяч акров территории, на которой располагались живописные деревни и сельскохозяйственные угодья – владения, в которых она распоряжалась вполне по-феодальному: сама назначила школьного учителя и приходского священника, как это делалось в прошлые века. В парке были построены бельведеры, колодец со святой водой, конюшни и отдельное жилье для слуг-мужчин, чтобы они держались подальше от горничных. Через поместье протекала река Тест, где водились лосось, форель и хариус, а в лесах выращивались фазаны, на которых устраивалась охота. Пристройки конца восемнадцатого века к старому полуразрушенному аббатству делали здание похожим на Нортэнгерское аббатство Джейн Остин.

Борис Анреп и Мод Рассел в Моттисфонт-Эбби.

Специалист по грибам, Мод водила своих гостей в лес собирать лисички, которые приготавливались в тот же вечер и поедались с большой торжественностью. Борис в грибах разбирался хуже, но, горя желанием продемонстрировать свою осведомленность, однажды почистил и съел сырой гриб, который оказался разновидностью поганки. Позже он говорил, что у него были все симптомы смерти, кроме трупного окоченения. Будучи таким же крупным человеком, как Распутин, он после этого хвастался, и не без основания, что яд его не берет.

В доме была огромная гостиная с выходившими в парк длинными окнами. В 1930‑е годы ее отремонтировал, подновив, Рекс Уистлер. Предложенный им дизайн включал чрезвычайно тонкий troтре-l’œil – рисунок имитировал штукатурные работы, выполненные в неоготическом стиле: ажурные серо-белые переплетения декоративных вставок, арок и трещин, которые были весьма изящны и с виду вполне осязаемы, вплоть до малюсенькой мышки, бегущей по нарисованной рейке высоко на стене. Уистлер также сделал эскизы портьер и мебели: диванов, стульев и шезлонгов, обтянутых белым атласом с зеленовато-серым оттенком, пухлых, с пуговицами и очень удобных. В сочетании с белым роялем обстановка напоминала великолепную театральную декорацию. Хотя Уистлер и его художник-декоратор работали в доме несколько месяцев, модный дизайнер говорил, что к нему относились как к самому последнему слуге.

Уик-энды в Моттисфонт-Эбби превращались в проверку умения вести себя светски, что для Бориса было делом естественным. Но для тех, кто не был воспитан в столь серьезном отношении к этикету и не знал всех его тонкостей, подобные правила могли показаться чересчур сложными. Во-первых, одежда. К обеду мужчинам было положено выходить в хорошем костюме или смокинге, а женщинам – в длинном платье, предпочтительно скромном и милом. На белье не должно было быть дыр, чтобы не опозориться перед старшей горничной или дворецким, которые распаковывали ваши вещи и аккуратно раскладывали их в шкафу. Для прогулок требовались крепкие ботинки, для дома – элегантные туфли, еще одни надевались вечером, и конечно, нельзя было обойтись без комнатных тапочек, чтобы ходить из спальни в ванную и обратно.

В восточном крыле у нас с Игорем были свои апартаменты: ванная и две спальни, причем дамская была просторнее. Там стояла большая двуспальная кровать с портьерами из французского вощеного ситца в нежно-голубые и желтые цветочки, овально-изогнутый туалетный столик, украшенный оборками из того же материала, и большой письменный стол с двумя золотисто-зелеными подсвечниками в виде сплетенных дельфинов. В мужской спальне стояла лишь односпальная кровать, стулья и письменный стол, обтянутый добротной коричневой кожей. Постельное покрывало и портьеры были сшиты из шотландки, которая больше, чем ситец, подходила для спальни мужчины. Франсис, дворецкий, распаковывал и развешивал костюмы на прочных вешалках в прочных шкафах.

Снаружи в дополнение к роскоши внутри дома имелся еще теннисный корт и лужайка для игры в крокет. Кроме того, в соответствующее время года можно было заниматься рыбалкой и охотой. Ни тем, ни другим Борис не увлекался, но в крокет играл с таким же коварством, с каким некогда в теннис, и всякий раз не мог отказать себе в удовольствии унизить противника какими-нибудь изощренными приемами, потому что всегда хотел выиграть.

Борис жил теперь в сгущенной атмосфере комфорта. Его венецианские тупоносые ботинки были всегда хорошо начищены, а на широких брюках выутюжены аккуратные складки. Его любили слуги, с которыми он с удовольствием разговаривал, чего не могла себе позволить Мод: в ней одновременно уживались стеснительность и снобизм, а также боязнь шокировать низшие классы, которые, обладая гораздо большей проницательностью, чем ей казалось, вовсе не ценили ее заботу об их благополучии. Горничные были уроженками города Сент-Хельера на острове Джерси и говорили по-испански. Эти смуглые девушки, сталкиваясь с кем-нибудь в коридоре, сразу же проскальзывали в ближайшую дверь и исчезали, как будто им следовало быть невидимыми. Однажды после завтрака я пошла в свою спальню за носовым платком и встретила там двух горничных, под присмотром старшей горничной стеливших постель. Они тут же извинились за свое присутствие в комнате и быстро ушли, так что я даже не успела их остановить. Такое небывалое разделение людей, живших в доме, на два сорта сначала удивило, а потом стало злить меня. Этот мир показался мне на редкость лишенным человечности.

Отсутствие любви к людям делало Мод, несмотря на все ее богатство и культуру, женщиной жесткой. Однако она была очень привязана к человеку, которого избрала своим спутником жизни, кокетничала с ним, сносила его насмешки, сбивавшие с нее спесь, и говорила “Когда Борис был могучим, большим и сильным мужчиной…” с особенной веселой и нежной интонацией.

Однажды, когда мы с Игорем обедали с ними за городом, Борис вдруг замолк, что было ему совсем несвойственно. Подали пудинг, потом сыр, потом фрукты, и тут только он произнес слабым и хриплым голосом:

– Игорь, не посмотришь ли ты мое горло? Кажется, там застряла утиная кость.

Дворецкий принес фонарь, и они втроем удалились из комнаты. Потом появился Игорь и сообщил, что в горле действительно застряла кость и он немедленно везет отца в саутгемптонскую больницу.

Мы с Мод перешли в просторную белую гостиную пить кофе, играть в “скраббл” и ждать. Мод всегда хотелось выиграть, а это с таким соперником, как я, было делом несложным: игрок из меня никудышный, мне просто всегда нравилось жонглировать словами. Мы играли долго, обе усталые и взволнованные, понимая, что до Саутгемптона пятнадцать миль, в больнице возможны непредвиденные задержки, и Бориса могут даже оставить там на ночь. Однако в час ночи отец с сыном вернулись. Борис выглядел напряженным, его большие щеки повисли, а по взгляду серых глаз было видно, как он измучен. Операция была не слишком серьезная, но очень изнурительная для пожилого человека. Мод распорядилась, чтобы постели устроили в парадных комнатах дома на первом этаже – в случае надобности Игорь был бы рядом с отцом. Когда дворецкий отвел Бориса в его комнату, Мод обратилась к Игорю:

– Надеюсь, вас это устроит. – И, повернувшись ко мне: – Не вздумайте бегать ночью по дому, Аннабел!

До этого момента мне и в голову не приходило бегать ночью по дому, но тут я вспомнила, какие необъятные кровати с роскошными, фантастическими занавесями из плотного шелка стоят в этих парадных комнатах и как было бы здорово залезть в одну из них.

Когда пришло подходящее время, я в ночной рубашке и своем лучшем белом атласном пеньюаре подошла к верхней площадке широкой лестницы, ведущей из восточного крыла на первый этаж. Внизу я заметила свет и услышала шаги Франсиса, который убирал и закрывал дом. Вернувшись в спальню, я принялась за чтение какой-то новой биографии не то генерала, не то интеллектуала – такие книги всегда выкладывались для гостей.

Когда в следующий раз я решилась выйти из комнаты, в доме было тихо, широкая лестница слабо освещалась падавшим из окна лунным светом. Я не хотела зажигать электричества, потому что, хотя Мод была далеко в западном крыле, можно было разбудить кого-нибудь из слуг. Поэтому я зажгла свечу в одном из подсвечников-дельфинов и, держа ее перед собой, стала медленно спускаться вниз, словно изображала Лучию де Ламмермур из оперы, которую мы недавно слушали в Киеве. В главном коридоре с антикварными обоями под желтый мрамор на меня смотрели бюсты на квадратных пьедесталах. Между ними располагались высокие двери, ведущие в парадные комнаты. Но вот загадка – в какую дверь идти? Я запомнила, что Борис спит в комнате с белыми шелковыми занавесями, а Игорь – с зелеными. Все двери были двойные с промежутком посередине, так что, входя, вы вступали в небольшое темное пространство, напоминавшее чулан. Трижды пройдя взад-вперед по коридору, я наугад выбрала дверь и остановилась в темноте с трепещущей свечой. Тихонько повернула ручку второй двери, и, так как замки в этом доме были хорошо смазаны, ни единый скрип не разбудил спящего. Медленно, подняв свечу, я вошла в спальню. Занавеси на кровати оказались зеленые.