Приключения русского художника. Биография Бориса Анрепа

Фарджен Аннабел

Приложение

 

 

Борис Анреп

О черном кольце

[89]

Бабушка завещала Анне Андреевне “перстень черный”. “Так сказала: «Он по ней, / С ним ей будет веселей»”. В Англии такие кольца в свое время назывались “траурными”. Кольцо было золотое, ровной ширины, снаружи было покрыто черной эмалью, но ободки оставались золотыми. В центре черной эмали был маленький брильянт. А. А. всегда носила это кольцо и приписывала ему таинственную силу.

Н. В. Недоброво познакомил меня с А. А. в 1914 году по моем приезде из Парижа, перед моим отъездом на фронт. Н. В. восхищенно писал мне про нее еще раньше, и при встрече с ней я был очарован: волнующая личность, тонкие, острые замечания, а главное – прекрасные, мучительно-трогательные стихи. Недоброво ставил ее выше всех остальных поэтов того времени.

В 1915 году я виделся с А. А. во время моих отпусков или командировок с фронта. Я дал ей рукопись своей поэмы “Физа” на сохранение; она ее зашила в шелковый мешочек и сказала, что будет беречь как святыню.

Не хулил меня, не славил, Как друзья и как враги, Только душу мне оставил И сказал: побереги. И одно меня тревожит: Если он теперь умрет, Ведь ко мне Архангел Божий За душой его придет. Как тогда ее я спрячу, Как от Бога утаю? Та, что так поет и плачет, Быть должна в Его раю.

Мы катались на санях; обедали в ресторанах; и все время я просил ее читать мне ее стихи; она улыбалась и напевала их тихим голосом. Часто мы молчали и слушали всякие звуки вокруг нас. Во время одного из наших свиданий в 1915 году я говорил о своем неверии и о тщете религиозной мечты. А. А. строго меня отчитывала, указывала на путь веры как на залог счастья. “Без веры нельзя”.

Позднее она написала стихотворение (кстати, А. А. терпеть не могла слово “стихотворение”), имеющее отношение к нашему разговору:

Из памяти твоей я выну этот день, Чтоб спрашивал твой взор беспомощно-туманный: Где видел я персидскую сирень, И ласточек, и домик деревянный? О, как ты часто будешь вспоминать Внезапную тоску неназванных желаний И в городах задумчивых искать Ту улицу, которой нет на плане! При виде каждого случайного письма, При звуке голоса за приоткрытой дверью Ты будешь думать: “Вот она сама Пришла на помощь моему неверью”.

Так это и было. Но от нее я не получил ни одного письма, и я не написал ни одного, и она не “пришла на помощь моему неверью”, и я не звал.

В начале 1916 года я был командирован в Англию и приехал с фронта на более продолжительное время в Петроград для приготовления моего отъезда в Лондон. Недоброво с женой жили тогда в Царском Селе, там же жила А. А. Николай Владимирович просил меня приехать к ним 13 февраля слушать только что законченную им трагедию “Юдифь”. “Анна Андреевна тоже будет”, – добавил он. Вернуться с фронта и попасть в изысканную атмосферу царскосельского дома Недоброво, слушать “Юдифь”, над которой он долго работал, увидеться опять с А. А. было очень привлекательно. Н. В. приветствовал меня, как всегда, радушно. Я обнял его и облобызал и тут же почувствовал, что это ему неприятно: он не любил излияний чувств, его точеная, изящная фигура съежилась – я смутился, Любовь Александровна (его жена) спасла положение, поцеловала меня в щеку и сказала, что пойдет приготовлять чай, пока мы будем слушать “Юдифь”. А. А. сидела на диванчике, облокотившись, и наблюдала с улыбкой нашу встречу. Я подошел к ней, и тайное волнение объяло меня, непонятное болезненное ощущение. Я их испытывал всегда при встрече с ней, даже при мысли о ней, и даже теперь, после ее смерти, я переживаю мучительно эти воспоминания. Я сел рядом с ней.

Н. В. открывал рукопись “Юдифи”, сидя за красивым письменным столом чистого итальянского ренессанса, с кручеными фигурными ножками: злые языки говорили, что Н. В. женился на Л. А. из‑за ее мебели. Правда, Н. В. страстно любил все изящное, красивое, стильное, технически совершенное. Он стал читать: Н. В. никогда не пел своих стихов, как большинство современных поэтов; он читал их, выявляя ритм, эффектно модулируя, ускоряя и замедляя меру стихов, подчеркивая тем самым смысл и его драматическое значение. Трагедия развивалась медленно. Несмотря на безукоризненное стихосложение и его прекрасное чтение, я слушал, но не слышал. Иногда я взглядывал на профиль А. А., она смотрела куда-то вдаль. Я старался сосредоточиться. Стихотворные мерные звуки наполняли мои уши как стуки колес поезда. Я закрыл глаза. Откинул руку на сиденье дивана. Внезапно что-то упало в мою руку: это было черное кольцо. “Возьмите, – прошептала А. А. – Вам”. Я хотел что-то сказать. Сердце билось. Я взглянул вопросительно на ее лицо. Она молча смотрела вдаль. Я зажал руку в кулак. Недоброво продолжал читать. Наконец кончил. Что сказать? “Великолепно”. А. А. молчала, наконец промолвила с расстановкой: “Да, очень хорошо”. Н. В. хотел знать больше. “Первое впечатление замечательной силы”. Надо вчитаться, блестящее стихосложение, я хвалил в страхе обнаружить, что половины я не слыхал. Подали чай. А. А. говорила с Л. А. Я торопился уйти. А. А. осталась.

Через несколько дней я должен был уезжать в Англию. За день до моего отъезда получил от А. А. ее книгу стихов “Вечер” с надписью:

Борису Анрепу – Одной надеждой меньше стало, Одною песней больше будет.

Тринадцатого февраля!!

Несколько времени перед этим я подарил А. А. деревянный престольный крест, который я подобрал в полуразрушенной заброшенной церкви в Карпатских горах Галиции. Вместе с крестом я написал ей четверостишие:

Я позабыл слова и не сказал заклятья, По деве немощной я, глупый, руки стлал, Чтоб уберечь ее от чар и мук распятья, Которое ей сам, в знак дружбы, дал.

Это четверостишие появилось в третьем томе “Воздушных путей” (Нью-Йорк, 1963) среди разных стихов, посвященных А. А. Мое четверостишие появилось в измененном виде:

Я позабыл слова, я не сказал заклятья, По немощной я только руки стлал, Чтоб уберечь ее от мук и чар распятья, Которые я ей в знак нашей встречи дал.

Для меня нет сомнения, что эти изменения сделаны были самой А. А. Причины этих изменений мне не совсем ясны. Хотела ли А. А. улучшить литературное качество четверостишия? Так ли? Только ли? Самые значительные изменения: “которое” на “которые” и “дружбы” на “встречи” – вносят личную, интимную, мучительную ноту. Наша “встреча” нашла отзвук в нескольких стихах А. А.:

Словно ангел, возмутивший воду, Ты взглянул тогда в мое лицо, Возвратил и силу, и свободу И на память чуда взял кольцо. Мой румянец жаркий и недужный Стерла богомольная печаль. Памятным мне будет месяц вьюжный, Северный встревоженный февраль.

Я уехал в Лондон, откуда должен был вернуться недель через шесть. Но судьба сложилась иначе.

Небо мелкий дождик сеет На зацветшую сирень. За окном крылами веет Белый, белый Духов День. Нынче другу возвратиться Из‑за моря – крайний срок. Все мне дальний берег снится, Камни, башни и песок. На одну из этих башен Я взойду, встречая свет… Да в стране болот и пашен И в помине башен нет. Только сяду на пороге, Там еще густая тень. Помоги моей тревоге, Белый, белый Духов День!

Я никогда не писал. Она тоже отвечала полным молчанием.

И без песен печаль улеглась. Наступило прохладное лето, Эта встреча никем не воспета, Словно новая жизнь началась. Сводом каменным кажется небо, Уязвленное желтым огнем, И нужнее насущного хлеба Мне единое слово о нем. Ты, росой окропляющий травы, Вестью душу мою оживи, – Не для страсти, не для забавы, Для великой земной любви.

Престольный крест, подаренный мною А. А., оставил след в ее стихах:

Когда в мрачнейшей из столиц Рукою твердой, но усталой, На чистой белизне страниц Я отречение писала, И ветер в круглое окно Вливался влажною струею, – Казалось, небо сожжено Червонно-дымною зарею. Я не взглянула на Неву, На озаренные граниты, И мне казалось – наяву Тебя увижу, незабытый. Но неожиданная ночь Покрыла город предосенний. Чтоб бегству моему помочь, Расплылись пепельные тени. Я только крест с собой взяла, Тобою данный в день измены, – Чтоб степь полынная цвела, А ветры пели, как сирены. И вот он на пустой стене Хранит меня от горьких бредней, И ничего не страшно мне Припомнить, – даже день последний.

Меня оставили в Англии, и я вернулся в Россию только в конце 1916 года и то на короткое время. Январь 1917 года я провел в Петрограде и уехал в Лондон с первым поездом после революции Керенского. В ответ на то, что я говорил, что не знаю, когда вернусь в Россию, что я люблю покойную английскую цивилизацию разума (так я думал тогда), а не религиозный и политический бред, А. А. написала:

Высокомерьем дух твой помрачен, И оттого ты не познаешь света. Ты говоришь, что вера наша –  сон И марево – столица эта. Ты говоришь – моя страна грешна, А я скажу – твоя страна безбожна. Пускай на нас еще лежит вина, – Все искупить и все исправить можно. Вокруг тебя – и воды, и цветы. Зачем же к нищей грешнице стучишься? Я знаю, чем так тяжко болен ты: Ты смерти ищешь и конца боишься.

И позже в том же году:

Ты – отступник: за остров зеленый Отдал, отдал родную страну, Наши песни и наши иконы И над озером тихим сосну. Для чего ты, лихой ярославец, Коль еще не лишился ума, Загляделся на рыжих красавиц И на пышные эти дома? Так теперь и кощунствуй и чванься, Православную душу губи, В королевской столице останься И свободу свою полюби. Для чего ж ты приходишь и стонешь Под высоким окошком моим? Знаешь сам, ты и в море не тонешь, И в смертельном бою невредим. Да, не страшны ни море, ни битвы Тем, кто сам потерял благодать. Оттого-то во время молитвы Попросил ты тебя поминать.

Революция Керенского. Улицы Петрограда полны народа. Кое-где слышны редкие выстрелы. Железнодорожное сообщение остановлено. Я мало думаю про революцию. Одна мысль, одно желание: увидеться с А. А. Она в это время жила в квартире проф. Срезневского, известного психиатра, с женой которого она была очень дружна. Квартира была за Невой, на Выборгской или на Петербургской стороне, не помню. Я перешел Неву по льду, чтобы избежать баррикад около мостов. Помню, посреди реки мальчишка лет восемнадцати, бежавший из тюрьмы, в панике просил меня указать дорогу к Варшавскому вокзалу. Добрел до дома Срезневского, звоню, дверь открывает А. А. “Как, вы? В такой день? Офицеров хватают на улицах”. – “Я снял погоны”.

Видимо, она была тронута, что я пришел. Мы прошли в ее комнату. Она прилегла на кушетку. Мы некоторое время говорили о значении происходящей революции. Она волновалась и говорила, что надо ждать больших перемен в жизни. “Будет то же самое, что было во Франции во время Великой революции, будет, может быть, хуже”. – “Ну, перестанем говорить об этом”. Мы замолчали. Она опустила голову. “Мы больше не увидимся. Вы уедете”. – “Я буду приезжать. Посмотрите: ваше кольцо”. Я расстегнул тужурку и показал ее черное кольцо на цепочке вокруг моей шеи. А. А. тронула кольцо. “Это хорошо, оно вас спасет”. Я прижал ее руку к груди. “Носите всегда”. – “Да, всегда. Это святыня”, – прошептал я. Что-то бесконечно женственное затуманило ее глаза, она протянула ко мне руки. Я горел в бесплотном восторге, поцеловал эти руки и встал. А. А. ласково улыбнулась. “Так лучше”, – сказала она.

Сразу стало тихо в доме, Облетел последний мак, Замерла я в долгой дреме И встречаю ранний мрак. Плотно заперты ворота, Вечер черен, ветер тих, Где веселье, где забота, Где ты, ласковый жених? Не нашелся тайный перстень, Прождала я много дней, Нежной пленницею песня Умерла в груди моей.

С первым поездом я уехал в Англию. Я долго носил кольцо на цепочке вокруг шеи.

Война кончилась. Большевики. Голод в России. Я послал две съестные посылки А. А., и единственное известие, которое я получил о ней, была ее официальная карточка с извещением о получении посылки:

Дорогой Борис Васильевич, спасибо, что меня кормите.
Анна Ахматова.

Хотел писать, но меня предупредили, что это может ей повредить, и я оставил эту мысль. Я остался в Лондоне и мало-помалу вернулся к своей работе по мозаике. Как-то раз, раздеваясь, я задел цепочку на шее, она оборвалась, и кольцо покатилось по полу. Я его уложил в ящичек из красного дерева, обитый бархатом внутри, в котором сохранялись дорогие для меня сокровища: военные ордена; золотой портсигар, подаренный мне командиром английского броневого отряда в России Локер-Ламсоном; запонки самоубийцы, которого я похоронил; и другие вещицы. Я собирался отдать исправить цепочку, но не сделал этого. Гумилев, который находился в это время в Лондоне и с которым я виделся почти каждый день, рвался вернуться в Россию. Я уговаривал его не ехать, но все напрасно. Родина тянула его. Во мне этого чувства не было: я уехал из России в 1908 году и устроил свою жизнь за границей. Перед его отъездом я просил его передать А. А. большую, прекрасно сохранившуюся монету Александра Македонского и также шелковый матерьял на платье. Он нехотя взял, говоря: “Ну, что вы, Борис Васильевич, она все-таки моя жена”. Я разинул рот от удивления. “Не глупите, Николай Степанович”, – сказал я сухо. Но я не знаю, получила ли она мой подарок. Погиб бедный Гумилев! Погиб большой поэт!

Другой поэт и близкий друг, Н. В. Недоброво; заболел туберкулезом почек, и его увезли на юг, где он вскоре и умер. Он был большой друг А. А. Помню, я тяжело перенес известие о его смерти. Перед этим я ему написал дикое письмо, из которого помню глупую, но искреннюю фразу: “Дорогой Николай Владимирович, не умирай, ты и Анна Андреевна для меня вся Россия!”

Шли годы. В глубине души заживающая рана: как часто я отпирал свой ящичек с драгоценностями и нежно прикладывался к черному кольцу. Носить его я больше не хотел, это казалось мне или святотатством, или комедией. Жизнь сосредоточилась на художественной работе, на мозаике. Но в сердце прошлое смутно жило, и кольцо мысленно было со мной “всегда”.

Опять война. Она застала меня в Париже, но я бежал от немцев в тот день, когда они входили в Париж, добрался до Лондона через две недели кружным путем. Немецкие бомбы упали совсем близко от моей студии и разрушили ее. Я потерял сознание, но отошел и выбрался. Это случилось ночью. Наутро вернулся, чтобы спасти что осталось. Не могу найти драгоценного ящичка. Боже! как я рад – вот он! Но что же это? Он взломан и пуст. Злоба к ворам. Стыд. Не уберег святыни, слезы отчаянья наполнили глаза. Почему я не дал кольцо на сбережение в банк? Потому что я хотел иметь его при себе, как пленника, которого я мог видеть, когда хотел. Но я уехал в Париж и не беспокоился о нем. Нет, вина моя, нечего и говорить! Что я скажу, если А. А. спросит?..

В 1945 году и эта война кончилась. Я послал А. А. фотографию в красках моей мозаики Христа: “Cor sacrum”. Его грудь вскрыта, и видно Его пламенное Сердце. Я не знал ее адреса и послал в Союз писателей в Ленинграде, с просьбой переслать конверт по ее адресу. На фотографии я написал: “На добрую память”. Ответа не было, и я не знал, получила ли она пакет.

Жизнь текла. Я работал в Лондоне, я работал в Париже, я работал в Ирландии. Мозаика требовала много напряжения и тяжелого труда. Благодаря дружескому содействию Г. П. Струве, я читал почти все, что А. А. печатала и что печаталось за границей. И эти стихи волновали меня так же сильно, как раньше, – может быть, сильнее. Острые страдания, которые я когда-то переживал от потери черного кольца, смягчились мало-помалу в тихую скорбь. Но чувство вины продолжало мучить.

В 1965 году состоялось чествование А. А. в Оксфорде, приехали даже из Америки. Я был в Лондоне, и мне не хотелось стоять в хвосте ее поклонников. Я просил Г. П. Струве передать ей мой сердечный привет и лучшие пожелания, а сам уехал в Париж, где меня ждали, привести в порядок дела, так как я должен был прекратить, по состоянию здоровья, мозаичные работы и проститься со своей парижской студией.

Образ А. А., какою я помнил ее в 1917 году, оставался таким же очаровательным, свежим, стройным, юным. Я спрашивал себя, было ли прилично с моей стороны уехать из Лондона. Я оказался трусом и бежал, чтобы А. А. не спросила о кольце. Увидеть ее? “Мою Россию”! Не лучше ли сохранить мои воспоминания о ней, как она была? Теперь она международная звезда! Муза поэзии! Но все это стало для меня четвертым измерением.

Так мои мысли путались, стыдили, пока я утром в субботу пил кофе в своей мастерской в Париже. На душе было тяжело…

Громкий звонок. Я привскочил, подхожу к телефону. Густой мужской голос звучно и несколько повелительно спрашивает меня по-русски: “Вы Борис Васильевич Анреп?” – “Да, это я”. – “Анна Андреевна Ахматова приехала только что из Англии и желает говорить с вами, не отходите”. – “Буду очень рад”. Через минуту тот же важный голос: “Анна Андреевна подходит к телефону”. – “Слушаю”. – “Борис Васильевич, вы?” – “Я, Анна Андреевна, рад услышать ваш голос”. – “Я только что приехала, хочу вас видеть, можете приехать ко мне сейчас?” – “Сейчас, увы, не могу: жду ломовых, они должны увезти мою мозаику”. – “Да, я слышала (?), в пять часов я занята”. – “А вы не хотели бы позавтракать со мной или пообедать где-нибудь в ресторане?” – “Что вы, это совсем невозможно (?). Приходите в восемь часов вечера”. – “Приду, конечно, приду”.

Ломовые не приехали. Весь день я был сам не свой – увидеть А. А., после 48 лет разлуки! и молчания! О чем говорить? Столько было пережито. Сколько страдания! И общего, и личного. Воспоминания болезненно возникали, теснились бессвязно, искаженные провалами памяти. Что я скажу о черном кольце? Что мне сказать? Не уберег сокровища. Нет сил признаться. Принести цветы – банально. Но все-таки пошел в цветочный магазин и заказал послать немедленно букет роз в Hotel Napoléon, близко от Arc de Triomphe.

Гостиница была полна советскими. Молодая, очень милая девушка подошла ко мне. “Вы господин Анреп?” – “Да”. – “Анна Андреевна вас ждет, я проведу вас к ней”. Мы подошли к лифту. “Я видела ваши мозаики в Лондоне, мне особенно понравились сделанные вами мозаики в Вестминстерском соборе”. – Это была Аня Каминская, внучка Н. Н. Пунина, мужа А. А. Она сопровождала А. А. в ее путешествии.

Мы поднялись на второй этаж, и Аня открыла дверь в комнату А. А. и тотчас же исчезла. В кресле сидела величественная, полная дама. Если бы я встретил ее случайно, я никогда бы не узнал ее, так она изменилась.

“Екатерина Великая”, – подумал я.

– Входите, Борис Васильевич.

Я поцеловал ее руку и сел в кресло рядом. Я не мог улыбнуться, ее лицо тоже было без выражения.

– Поздравляю вас с вашим торжеством в Англии.

– Англичане очень милы, а “торжество” – вы знаете, Борис Васильевич, когда я вошла в комнату, полную цветов, я сказала себе: “Это мои похороны”. Разве такие торжества для поэтов?

– Это вашим поклонникам нужно, им хочется высказаться, выразить свое уважение.

Мы заговорили о современных поэтах. Только бы не перейти на личные темы!

– Кого вы цените?

А. А. поморщилась и молчала.

– Мандельштама, Бродского?

– О да, Бродский! Ведь он мой ученик. – Она заговорила о Недоброво: – Вы дали его письма к вам Струве. Скажите мне, к каким годам относятся эти письма?

– Все письма до тысяча девятьсот четырнадцатого года, и в них ничего нет, решительно ничего. А у вас, Анна Андреевна, не сохранились его письма?

– Я их все сожгла.

– Как жаль.

Я боялся продолжать разговор о Недоброво, но А. А., очевидно, желала этого.

– Николай Владимирович был замечательный критик, он прекрасно написал критическую статью про мои стихи, он не только понимал меня лучше, чем кто-либо, но он предсказал дальнейшее развитие моей поэзии. Лозинский тоже писал про меня, но это было не то!

Я слушал, изредка поддерживал разговор, но в голове было полное безмыслие, сердце стучало, в горле пересохло – вот-вот сейчас заговорит о кольце. Надо продолжать литературный разговор!

– А где похоронена Любовь Александровна?

– Похоронена на кладбище в Сан-Ремо.

– Вы знаете, – сказала А. А. после минуты молчания, – я никогда не читала “Юдифи” Недоброво.

Я замер. Она желает напомнить о 13 февраля 1916 года, когда мы вместе слушали “Юдифь”, когда она отдала мне свое черное кольцо! Это вызов! Хорошо, – что-то злое шевельнулось во мне, – я его принимаю. Неужели она не видит, в каком я состоянии?

– “Юдифь”, – сказал я равнодушно, – очень академично выработанное произведение, весьма искусное стихосложение, но в общем довольно скучное. Все же это вещь достойная внимания, она, наверное, войдет в собрание его стихотворений, которое, надеюсь, Струве издаст.

– Струве, – отвлеклась А. А., – он много работает, он литературовед, но он поддерживает “холодную войну”, а я решительно против “холодной войны”.

– По-моему, Анна Андреевна, Струве главным образом интересуется современной русской литературой.

– А вы читали “Реквием”?

– Да, это великое трагическое произведение, написано вашей кровью, больно читать.

– Хотите, я вам прочту свои последние стихи, вы, может быть, сравните их с “Юдифью” Недоброво, они на библейский сюжет: Саул, неверная жена, Давид.

А. А. открыла маленькую записную книжку и певучим голосом стала читать. Певучее чтение мне казалось вытьем, я так давно не слыхал ничего подобного. После “Реквиема” мне казалась вся затея упражнением в стихописании. Я не вникал в слова.

– Ну вот, что вы думаете?

– Как всё – очень хорошо.

– Совсем не хорошо, – сказала А. А. с раздражением.

Я чувствовал, что надо сказать что-то умное, и не мог выжать ни слова.

– Очень объективно.

– Да, объективно. – Я не знал, что можно добавить к этому глупому замечанию, и молчал. – Как вы живете, Анна Андреевна? – нашелся я.

– Переводами, – сказала она, поняв мой вопрос в простом материальном смысле. – Я перевожу поэтов древних времен.

– Вы сами переводите? – удивился я.

– Нет, конечно; несколько специалистов дают мне дословные переводы, я их перекладываю в русские стихи.

– Вы всегда в Ленинграде, где вы отдыхаете?

– У меня дача в Финляндии, я там отдыхаю. Вы помните, вы прислали мне цветную фотографию вашей мозаики Христа? Она долго была на моем столе, а потом исчезла.

Тут я мог просто сказать, что такая же судьба постигла ее кольцо. Но фотография – одно, кольцо – другое! Я ничего не сказал. Я чувствовал себя не по себе, надо идти.

– Я боюсь вас утомить, Анна Андреевна, я пойду.

– Нет, нет, мне видеть вас большой отдых, вы совсем не изменились.

Я сгорал от стыда.

– В личное одолжение посидите еще двадцать минут.

– Конечно, Анна Андреевна, сами скажите, когда мне надо уходить.

Разговор не клеился. А. А. чего-то ждала.

– Как вы пережили осаду Ленинграда?

– Меня спас Сталин (это было известно всем), он благоволил ко мне и прислал за мной самолет, на котором я улетела из Ленинграда. Позднее он свою милость переложил на равнодушие или, может быть, на ненависть. – Опять молчание. – Ну, теперь идите, благодарю, что пришли. Напишите хоть на Новый год.

А. А. величественно поднялась с кресла, проводила меня до маленькой передней, прислонилась к стене.

– Прощайте.

Протянула руку. Внезапный порыв: я поцеловал ее безответные губы и вышел в коридор в полудурмане, повернул не туда, куда надо, добрался кое-как до выхода, долго шел по Champs Elysees и до ночи сидел в кафе.

Тысячу раз я спрашивал себя: зачем? зачем? Трусость, подлость. Мой долг был сказать ей о потере кольца. Боялся нанести ей удар? Глупости, я нанес еще больший удар тем, что третировал ее лишь как литературный феномен. Пока я думал, что я еще могу сказать или спросить о поэтах-современниках, она воскликнула: “Борис Васильевич, не задавайте мне, как все другие, этих глупых вопросов!” Ее горячая душа искала быть просто человеком, другом, женщиной. Прорваться сквозь лес, выросший между нами. Но на мне лежал тяжелый гробовой камень. На мне и на всем прошлом, и не было сил воскреснуть.

Во время нашего разговора дверь в соседнюю комнату оставалась приоткрытой, кое-когда был слышен легкий шорох. Кто там? Может быть, политический контроль; может быть, свой человек – не знаю. Это невидимое присутствие было мне неприятно. Было ясно, что кто-то подслушивал наш разговор. Не это ли помешало нашей последней встрече превратиться в теплую, душевную беседу? Я ищу себе оправдания, не так ли? Я его не нахожу.

5 марта 1966 года А. А. скончалась в Москве. Мне бесконечно грустно и стыдно.

Под подписью рукой Б. В., но другими чернилами, приписано:

Это просто, это ясно, Это всякому понятно – Ты меня совсем не любишь, Не полюбишь никогда… ……………………………

 

Борис Анреп

Физа

[90]

“Где ты, Физа, твой край на ложе пустует, Смяты простыни, шерстит мех. Нет тебя, и бок мой остыл. Ты же не у Маи, ибо я просила, и ты сказал: – Пересплю с тобой. – Слово твое точно, а ты не тут”. Тогда вошла в спальню Мая и промолвила: “Юния, я слышу, ты – одна. Не со мною Физа, Но у печей своих и у молота”. Юния обняла Маю и сказала: “Не уснуть мне несогретой. Побудь со мною ночь, Физа и до дня не вернется”. Физа же, отойдя от дома и приблизясь к печам, Упер свой лоб о горн плавильный, Локти прижав к груди и ладонями защитив уши. Так стоял Физа и озадачил мысли: “Зорки глаза мои, но око внутри меня зорче всего. Глаза мои только явное видят, Око внутреннее сон мой снабжает. Не края, но суть им определена. Глаза мои обозревают страны и моря, Окраску и пышность уборов. Внутреннее око пытает тайны, Сокрытые под пестрой одеждой. Мое любопытство – не в путешествиях, Но в рассечении основ и строенья. Разделяя, я разделил даже воздухи, Воды, металлы и камни. Трудом потным обольются мышцы, Но жажда пытанья томится не меньше. Не согнулось долбило, не проржавлено, не затуплено. Легко выколоть мои глаза, Но око заочное как вырвать? Схоронясь за костью, оно рыщет оттуда Неустанно, верно и свирепо. Горек ли корень, сладок ли плод; О, протечет ли медом по губам Сладость корня сладчайшего? Долго мое терпенье, но пустовато надеждами. Как листья, разметанные по ветру, Мои знания полны трепетанья. Много азов мне ведомо, Но альфы первейшей не знаю. Вот мои печи и плавильни, тончайшие орудья, Весы и предельные меры, и сила тока; Кислота и щелочь. Но что разъять? Что совокупить? Правду Мая поет о птице сокрывшейся! Я в иске суетлив пребываю. Не мудрец я, знаньем пронзенный, Но как искатель плодов от древа познанья, Но как некий знахарь времен дьявольских”. Жалуясь и горюя, Физа сел на землю; Голова его между коленями, Поверх головы – локти крышею, Пальцы впились в затылок, И длинные волосы расплелись И спутались, ниспадая ниже колен. Волоса же Физы холены с младенчества, Гордость и чванство и дев дивованье. Горестный Физа лег на землю. И сон, преддверье неизбытых дум, Открыл чертог воспоминаний! Наставник Физы – на порог; Лик золотой и в блестящих ризах. Дух Физин возмутился и поднялись руки, И сказал учитель: “Не открой рта, Мне нечему внимать, ты – внимай. Я жив твоей памятью и не отвергну тебя. Ты – вопрос от вопросов моих, И я поставлю тебя перед собой, Как ответ – во мне, лицом к вопросу. На скрижали, что вот – в моей ладони, Я начертаю знаки и ряды и в них помещу И расположу основы первейшие. Вот ступени их, их вес, и знак, и число. Сходя по ним, ты дойдешь до дна, И ублажится твое яростное око, Ибо на дне их круг и слово всему; Его же имя – пламенем предо мной, ибо он – светород. Обретя его, не скажи: «вот зачало». Ибо начало и конец – лишь для малых сих. Пламя уст твоих – мой огонь, и в твоей руке мой молот. Ты не скуешь венца с чеканным крестом И не поместишь в него светорода. Ибо блажен был Распятый, Но нет в скрещении креста исхода тщеты и пределов. Ты не возложишь его на себя, Ибо никому не снести светорода. Огласив, оглашу к нему путь. Разрушь свой дом и рощу сруби, Разрой под домом гору, Отдели руду и соль ее прояви, Но от многого будет мало: Щепотка в морщине твоей ладони, И в ней заключен светород: Он тяжеле тяжелейших, средоточье и истеченье. Я водвину скрижаль под твой лоб, За яблоки глаз, за внутреннее око; Она будет тебе правилом, И ты объявишь познанное мной, И явленное мной ты укажешь, Ибо ты мой перст указательный”. Был утренний обыкновенный час, И Физа, очнувшись, поспешил домой, Веселя сердце уверенностью и предвкушением. Войдя, Физа позвал громко: “Юния, Мая, Скажите, стар ли я?” И Юния, оставив дело, недоумевала: “Ты заматерел в годах, Физа, Но не дряхл и не остыл. В чем сомневаешься?” “Учитель посетил меня И труд завещал дольше жизни, Больше всех моих дел. Высока гора – мелки мои руки! Возьмите все добро, да не оставят слуги сего дома, Сойдите по уклону горы до долины И поселитесь там, раскинув палатку. Я разрушу наш дом и сад И обрету светород, который – под ними”. Тогда Юния, усомнившись, воскликнула: “Дом отчий, место – насижено. Нет ли иной горы для тебя?” Мая же, одевшись празднично, созывала слуг. Физа же обратился к Юнии: “Мая – покорнее, уже исполняет, а ты противишься, Или я – безумец? Говорю тебе, светород – под горой, Он – конец моего искания”. Поняв необходимое, Юния смирилась: “Не кори, Мая все отдать готова, Да мало что есть у нее. Я же приданым богата и о детях пекусь, Буду ли тебе противницей. Иди направь дело, А я и Мая распорядимся”. Плещут полотнища просторной палатки; Юния и Мая – под нею, а малые дети Приплясывают вокруг, старшие – при отце на работе. “Видишь, Мая, верхушки загородной дубравы, Физа работу ускоряет, снял половину горы, Скоро селенье потустороннее отселешним овеется ветром И одна долина продолжит другую. Куда ручей потечет тогда, где новый дом построим!” Мая же устремила мысли к Физе: “Потечет ручей от своего месторожденья, И дом будет над водным истоком. Солнце рдеет, луга вечереют, Но твоя ярость, Физа, не утолена, Бремя ярости твоей – не на мне, И бремя мучения твоего – не на мне. Но не мне ли – въявь – причина дня, Ибо ты, Физа, – и заря и день”. Слуги вернулись с горы с пустой посудой, Юния шла за ними, ведя сына Маи: “Труден Физа; отрок задумчивый брезглив к работе, Поднял руку Физа на сына твоего, И не пощадил бы, да я уберегла. Страх – на нем и колени ослабли”. Мая жалела сына и Физу одною жалостью, А Юния, отойдя, села под дубом, И судьба ее была в сердце ее: “Холодит мое лоно ветер, но дуб, под которым сижу, Посажен прадедом моих отцов, Ветки его широколиственны и ствол коренаст. Холодит мое лоно ветер, но мне будет тепло, Ибо сыновья облягут меня, и буду согрета”. И была осень, и была весна, и изукрасилось время. Физа гору копает, и скоро конец и подошва. Иссякла гора: били молоты, мололи жернова, Печи жгли, и соль последняя собрана. Физа поднял прозрачную чашу И, глядя, иступил взоры и не мог одолеть сомненья: “Вот соль солей тяжелейших, вот что от горы осталось, Но не вижу знамени светорода. Скуден я разумом, размышлением изобилуя, Сокровенная скрижаль за лбом моим – Как соты опустошенные, и числа и знаки на ней Как пчелы взлетевшие: жужжат и мучительно жалят Оторопь и преткновенье духа”. Тогда рука учителя возлегла на чело Физы: “Не угнетай себя, Физа, но отрезви дух. Не исступленным глазам обнаружится светород. Сомкни веки, око внутри напряги, Ты прославишься тайным светом, Им же и слепые восхитятся. Вот светород под моею рукой, И я выжму его из своего кулака. Источит светород свою благость сюда и сюда. Воздух прояснится и утвердится земля”. И был лазоревый свет и ароматы благоухающие И тайное шевеление воздуха. Встрепанный вскочил Физа, Внешним глазам все обыденно, И две крупицы в чаше; Срединному оку – восхищение и чудо. На дощице чисел за лбом Физиным Знак светорода покрыл прочие: И знак его и его оправданье. Физа сковал золотой ковчежец С оконцем из слюды, точно прилаженным. И в него вложил светоточивые крупицы. Физа слил свинцовый ларец С изображением важного числа. Вверху же ларца – камень сапфир. И вставил ковчежец в свинцовый ларец, Дабы сокровище не утерялось. Сомкни глаза, Физа, и ликуй! Свет лазоревый – не меньше, И благовоние и шевеление воздуха. Тогда Физа, восклицая, выбежал вон: “Оставьте все и всех созовите! Светород землю несет и утомляет солнце. Он – слово и нет послесловья”. Юния и Мая стояли, недоумевая. Тогда Физа закрыл им глаза руками, А дети и слуги пали на свои лица. Радостные вопли вокруг Физы. И воскликнула Мая: “Физа, ты в осиянии дел своих”. Юния же подвела отрока и сказала: “Ты был суров с ним”. И сказал Физа: “Подойди и ты”. И пала Юния на шею его, И сказал Физа: “Отпразднуем день”. И был пир неомраченный во весь день. Слава о Физе распространилась далеко, И соглядатаи донесли о ней князю. И князь, послушный своей заботе, Встал у престола и повелел: “Пусть Физа вручит нам светород, И мы причтем его к нашей казне. Ищущему мы покровительствуем, Но не позволим утаить нашедшему”. Где ты, Физа? сыновья сидят, Перебирают перстами персты, А ты отлучился до зари от дому. Тогда Юния подняла сыновей и созвала вкруг себя: “Что за неделя такая? Вы отцу послужили И мне послужите; возведу гору на старом месте. И восстановлю дом и сад там же, И будет новая гора лучше прежней, Будучи мягкой и ровно насыпанной И обложенной дерном зеленым. Ступайте за мной, взяв по лопате. Вы и без десятника успеваете, Ибо вы проворны и на руки ловки. Я же вам укажу расположение, Ибо мне прежний вид наяву: высота, края и склоны”. Тем временем люди князя подошли К местожительству ярого Физы, И Мая, поняв необходимое, вышла к ним И воскликнула: “Извещу Физу, дабы он не медлил, А вы покамест повремените”. Мая же поспешила в потайной погреб, И, вынув золотой ковчежец, Подвязала его пониже груди. О Физа, был бы ты дома! Мая вернулась к княжеским людям, Держа в руках свинцовый ларец: “Обеспамятела я, давно в отсутствии Физа И сокровище с ним. Вот – пусто вместилище”. Тщетно обыскав все помещения, Люди князя утомились и, убедив друг друга, Вернулись вспять с пустыми руками. И в гневе князь приказал управителю: “Неожиданно услыхать о Физе подобное. Попущения никому же не будет, Ибо перед вами – я, как вы – предо мной”. Назавтра стража явилась туда же, Даже во время обеда. И сказал сотник: “Все ли еще не обрелся Физа, Но по лесу светород носит, гуляя? И на постель не приляжет, и за стол не присядет, Какой путник неутомимый! Кончайте обед, сыновья поработают, Заложниками побудут за отца”. Затосковала Юния, заломив руки, Сыновей же стража схватила и повела, А Юния, ослабев, пала ниц и рыдала, Лицо же ее зарылось в песок. Мая утешала Юнию, склонившись и тихо скорбя. О лазоревое пламя, о голубая зарница, Ни под полой, ни под персью ты неутаима! Юния оттолкнула Маю и догнала стражу, Уводившую сыновей по долине. И, ухватясь за рукав сотника, воскликнула: “Стойте, вы плохо искали”. И возликовали сыновья, будучи освобождены тут же. Юния же привела стражу к Мае, открыв перси ее, Отвязала ковчежец и вручила его сотнику. Тем временем Физа возвратился домой, Уловляя мысль словом и насупя брови, Не замечая тревоги в доме, ни горя Маи. Юния же преградила ему дорогу, сетуя: “Физа, что совершила? предала мужа своего. Разъяри сердце! Гнев твой мне – милость, мое – очищение. Обнаружила сокровище княжеским людям, Ибо князь пожелал его и имеет его. А Мая-то уберегала сокровище, Подвязала под сердцем, а я отняла. Не таи гнев, утуши яростью стыд удушливый!” И сказал Физа, поведя плечами, Увидя и Маю плачущей: “Что убиваетесь? Мне не забота светород. Усладилась моя охота в нем, Он – слово, а я ищу послесловие. И не прав учитель, сказав: «не те». Напрягается мое око и мысль заостряется, И пойму новое, как поймал старое. Князю же подобает венец мученический”. Отряхнувшись, хищный Физа пошел прочь, А Юния скорбела, восклицая: “Вывесилась вина на мне, ухлеснет меня стыд”. Мая же уговаривала: “Сыновья, смотри, играют в бабки, А ты горюешь; иди восстанавливай свои поместья. Сыновья снимут с тебя стыд и оденут славой”. Тогда Юния, обернувшись на пути, сказала: “Мая, а ты-то чем утешишься?” При княжеском дворе стоял слепой ясновидец, Мудрый осязанием вещей. Он вышел навстречу страже и воскликнул, Взяв из рук в руки ковчежец: “Прозреваю”. И сказал сотник, принесший сокровище: “Жена Физина дала нам, сказав: «Вот он». А мы разве знаем, сами судите”. И воскликнул слепец, воздевая руки: “Бедны зрячие, которые не видят. Слепой зрит, а ваши очи пусты. Покройте лица, убедитесь сами”. И было озарение светом вокруг престола, Струя и тайное шевеление воздуха. И сказал слепец ясновидящий: “Дивная весть о светороде. Он умножает силы и благодать копит. Страна наша обширна, его же – крупица. И как распространим благость его? Неделимое сокровище, оно достояние князя. Скуйте венец золотой и богатый резьбою, Поместив светород в середине креста. Пространен свет с высоты, князь же выше престола. Да умножатся силы князя, И силы людей его, ибо он – князь”. Князь же понял необходимое И, обратившись к себе, мыслил: “Известно нам, Не снести светорода и сильнейшему, Но разве они утешатся венцом без венценосца. Об одном кричат: «Вот – крепость!» Они подо мной ходят, И вопль их возложен на мою душу”. Тогда же мастера сковали венец художественно; И крест над венцом и светород в середине креста. И воссел князь на высокий престол, И его увенчал слепой ясновидец. О князь, ты – в осиянии рока и славы! И солнце, опускаясь за окраины страны, Играет в золоте венца, И отходит народ в уповании. О великолепный вид! но не мерцание лазоревое. О восхищение тьмам! О жертва вечерняя! Попрана мысль, но время бывает И слово учителя к себе обращено. Чело князя опалено и сердце ослабло, Могучая спина горбится, вошел в грудь подбородок, И нога оплетает другую. Возляг на свой одр, о князь, дабы не полечь инде! И был плач и поклонение телу. Ярость о Физе и вопль отомщенья, Посрамление слепца ясновидца, И приговор взять Физу под стражу. Где ты, Физа? Печи, остыв, треснули, Усохли жидкости, порыжело железо. А ты странствуешь, и где ты? Твой покой – в утомлении, И услада – в искании добычи, Но глаза твои, Физа, кровью налиты, И пена нетерпения. Чутка дичь, Но ты иной пренебрегаешь И побрезгуешь всякой, ибо ты охотник. Идя по лесу, Физа вышел на просеку И увидел старца, корчевавшего пни. Старец – видом дородный и со львиной гривой. Он окликнул Физу: “Ей, странник, Знаменье общее на нас – обилье волос, Следуй за мной, а я не отложу дела. Выкорчевать поле и вспахать надо, Авось кто-нибудь да засеет, Ведь на мне – ни зерна, ни рассады, Ибо я – пахарь, но не сеятель”. Физа же сел в отдалении И, дивясь могучей старости, не знал, что сказать: “Беспутно блуждаю; вела меня тропа, Но здесь у просеки ты тропы все запахал”. И сказал старец: “Много было дорог, Одна осталась, она же ведет к пещере, В ней – водопад, о котором много сказано, Ущелье под ним полно воды искрометной, Колодезь нерукотворный, благодать источающий”. – И не слыхал Физа о чуде пещерном. – “Идут к пещере за исцелением, Мощные во плоти духом укрепляются, Духом не нищие – в тело входят. Я же в сочинении различий несведущ И многое для меня – едино. Невежам я лево и право указываю, Но утро – направо, налево – вечер, А багрянеет лес на заре и заре. Тебе же вода может быть полезна, Ибо тревога на твоем лице и запеклись губы. Вода же в пещере благотворна. Испей ее, И тягость бремени твоего претворится В колебание радуги и в узор”. Усомнился Физа в свойствах воды, Но не пренебрег советом, размышляя: “Много путей от пещеры проложено И полезно стоять на перепутии, Ибо оно обильно направленьями, Я же ныне искатель безпутный”. И сказал пахарь: “Вот – тропа, Ее паломники протоптали, ее же не запахать. Путешествуй, а я продолжу дело”. И воскликнул Физа: “Ты – пахарь! Ни волов, ни даже кобылы – у плуга. Могуч ты рукой плуг двигать. Говорю тебе, позолотится твоя грива”. И сказал пахарь: “Эх ты, позолотчик”. И был путь каменист, но удобен для ног, Будучи стерт сапогами и подковами. И вот скалы и круги обрывистые, И страны низкие и воздух обширный, Деревья шумные листвою обильные, И роскошь цвета, и тень пещеры, и прохлада. Велико доверие к слову во мне, Но страх предчувствия неодолим. Пристрастен язык мой к тайне вещей, Но тайна – неприкосновенна. Прельщенный пением я обеспамятел, Но бесконечно ли мое пение? Одержим я стоном, и плечи мои разрываются, Ибо тьма людей прохладу найдут у колодца, И Физа подозрительный приложил губы. Увы, а мне от колодца не испить, Ибо между ним и мной океан и серп летящий”. Дивная тишина внутри пещеры И склоненный Физа над колодезным кругом, И не испив, Физа окунул голову И освежил затылок, коса же Физы расплелась, И вода позолотила ее до корней волос. И Физа восхитился свойством воды. Он хлебнул, и заиграла вода в гортани его, И, глотнув еще, не мог перестать пить. Внутренние Физы дрогнули, как город высоченный: Сокрушились башни и столбы, городские стены низверглись, И вот расколота скрижаль учителя, И вот развалины города. Свирепое око за пылью и осколками Тщится пронзить разрушенье. Тогда Физа сошел в прохладу целебных вод. Прояснело облако в душе и воздвиглось зодчество ее, Тенью перевитое, разумом непостижимое, Несказуемое и неопровержимое. И было Физе непонятно и необыкновенно; Движенье в сердце и улыбка на устах. Но что Физе – чудо? что – очарованье? От них, отрешенный, он отрекся, И, смущенный, вышел вон из пещеры. И видевшие его вошедшим простоволосым Дивились и славили золото его волос. И предала Физу слава его, ибо, услыхав, Власти князя взяли его под стражу. Рожь еще не созрела, Мая васильки собирала И подозвала сына своего задумчивого: “Трудно мне, ослабеваю, взойди на постройку горы, Кликни Юнию и, взойдя, осмотри даль, Не возвращается ли Физа, твой отец”. Отрок задумчивый поднялся на возводимую гору, Откуда был широк кругозор. Братья работали, нагибаясь, И, поспешая, сбегались и разбегались. Юния же направляла работу, чертя на земле Прежнее расположение сада и дома. Услыша о болезни Маи, Юния приказала: “Утаи от братьев, дабы не стала работа, Сойди и не отходи от матери, А я задам урок сыновьям и поспешу”. Отрок задумчивый вернулся к Мае, Сел у ее изголовья и развел руки: “И в даль и в ширь глядел, нету Физы”. Мая подняла руку к щеке сына задумчивого, И были ее руки легче перьев: “Кому препоручу тебя, ибо я на исходе. Ты – не помощник, и отец пренебрег тобою, Ты – задумчив и твои пальцы как хрупкие стебли, Ты – не юноша, но не младенец во взоре. И чем ты руки займешь, ибо ты не ремесленник, И чем обогащу тебя, ибо я – нищая”. И сказал отрок задумчивый: “Не утруждайся, Спой о птицах сокрывшихся, Ибо ты поешь, и я слышу гремучие крылья. И я бы спел, да начала не помню. Я помяну тебя этою песнею, И не покинет мой голос твоей памяти, Ибо, кончив, опять начну”. И сказала Мая: “Не осилю забвения, Не подниму ребер и себя не слышу. Я пела в уши Физе, но его нет, И он вторил, но его нет. Но что сыну моему в наследство? Только заглавие песни и размер: – Я пою, и лес зеленеет”. И встал сын Маи из зеленой ржи, воскликнув: “Укрепи уши, ибо летят крылья, Они надо мной, и я в тени их”. И птица была над головой отрока, Остановившись и осеняя его крыльями. И услыхала Мая и сказала птица: “Возьму твоего сына под крыло И прославлю его твоим пением, Ибо песня твоя – обо мне песнь. Я сокрылась, и многие меня искали, Но я обнаружу себя поющему обо мне. Вот я – пред тобой, не ведавшей славы, Ты же ослабла, и руки не подымешь. Я же о сыне твоем попечительствую. Его пальцы, как цветы полевые, Но твои пальцы, Мая, прозрачнее моих перьев”. Синева же небесная голубела в крыльях птицы. “Отрок задумчивый, покрой лик матери, Ты принял ее дыхание и понесешь его. Не скорби: в бездыхании – упокоение. Следуй тени моей и ты не выйдешь из нее. Я же – между солнцем и тобой, Крылья мои – путеводители”. Дуновение крыльев бежит по колосьям, Отрок спешит, птица полет замедляет. Юния же, сойдя с горы, нашла на тело Маи, Упокоенное во ржи незрелой. Сыновья же, услыхав ее стон и горе, Сбежали к ней, побросав лопаты, И, столпившись над Юнией и Маей недвижимых, Не знали, которая – жива и которая – не жива. Юния же, придя в себя, воскликнула: “О Мая, Физу соблюдавшая, ты не убережена!” Юния одела тело Маи в праздничные одежды И воскликнула: “Восстановлена гора, Отнесите Маю на вершину, и там будет ее место. Опустите тело посередине сада, И будет Мая почить под первым деревом сада, От него же разобьем дорожки”. Зеленые колосья на носилках. Воздвижение похорон. Совершив обряд, сыновья спросили друг друга: “А где наш брат, отрок задумчивый?” И вернулись к делу и постройке дома. Был суд скорый и казнь определена: За косу золотую привязан Физа И прикован к приводу жерновов, Ходи вкруг, Физа, и тяни косою, Ты ведь камни молол и горы разрушал, И оком недра постигал. Не видеть тебе и низа своего, Ибо голова задрана и кадык выступил. Пойдешь ты по тропинке ослиной, Ты будешь вертеть жернова до исступления и сна, И, прежде чем проснешься, тебя разбудят. Вот как, Физа, тебе золотая коса послужила! Мая расчесывала, Юния умащала, Вода ей оказала честь. Что Физе участь раба? что – пытка? Страшна ярость хищного ока, Ибо оно от земли отвернуто, И, голодное, вертится в своей ложнице. И чем утолить его, ибо небо – пусто. И вот мука Физы, и воззвал Физа к учителю: “Разрушена скрижаль, и обломки остры, Вынь ее вон, ибо она предел твоего слова, Но что – слово, если нет послесловия. И не мудр ты, учитель, и не умудришь меня, Ибо слово сочинено, и сочиню послесловие. Воспарит мысль, округлив бесконечность. Определится круговорот небесный, Отыщутся пути и прием мира. И слово твое будет пересказано, И я скажу послесловие”. Тогда разгневанный учитель воскликнул: “Физа, неугомонный, знаешь ли, чего просишь? Ибо, и треснувши, приросла скрижаль, И, вынув ее, выну и око, И безокий ты будешь хуже слепого”. Тогда учитель немилосердный простер руку, Голова же Физы закинута, и кадык выступил, И руки гирями увешаны. И вынул учитель дощицу основ И пытливое око, приросшее к ней. О вода благодати! И Физа пил, И ты не высохла на его веках. Собери дух его волной радости, И, вознеся, не низвергни в пучину. Так я, твоей струей омытый, Пребываю в усладе довольства, Но не в поисках удовлетворенья. Физа изощренный, и утратив око, неизменен, И тщетой пренебрегая, исследует небеса, И, безокий, возможности постигает, Но за пределы тверди не проникает. Отрок задумчивый не отставал от птицы; Остановив крылья, она летела против ветра, И привела отрока к месту казни, И, оставив его на соседнем холме, сказала: “Оттуда распространится твоя слава”. И затрепетал отрок, ожидая своей участи. Птица же отлетела к жерновам и Физе. И песня в его ушах, и воскликнул Физа: “О Мая, не ты ли подошла с утешением? Где ты? ибо слышу тебя, но где ты?” И сказала птица: “Я – не Мая, но о ней песнь. Не вращай зрачки, ибо я – невидима. Сыну задумчивому Мая предала свой дух, Ты не допускал его до себя, но он не отойдет. Я же возвещу тебе покой и прекращенье, Но ты слыхал пение о мне и меня, И песня будет над тобою вовек. Тебе же изошел срок. Ибо все о тебе известно. Ты многое постиг, ненасытный Физа, И в горе горишь жаром неистощимым, И, безокий, не отвык устремлять взоры. Но ты довольно зрил и сын твой ждет, Он трепещет, ты же, Физа, изжил, И нечего более повествовать о тебе. Наставь взоры куда хочешь, и я обнаружу Последнюю тайну, тебе предреченную, Ибо на тебе знак моего обиталища. И тень пещеры осталась на твоем челе, И свежесть струи, от нее же ты пил; Я же покинула свое жилище издавна, Но я снабжу тебя, ибо ты был в нем”. И сказал Физа: “Дом вселенной против меня, Но стропил его не вижу и не сосчитаю”. И сказала птица: “Вот стропила небесные; Ты пожелал их и будешь осязать их до века, Ибо слава твоя от недр земных и до горных высот И коса твоя прикрученная позолочена”. И воскликнул Физа: “Утешительница, Не поклонюсь тебе, ибо волосы мои крепки И не вырвать их из темени”. И сказала птица: “Дыхание Маи растекалось по ним, И они сыну твоему послужат. Не помянешь ли Юнию, ибо к ней – последняя речь”. И воскликнул Физа: “Юния, восстанови гору, Ее же я разрушил, и построй дом там же”. И сказала птица: “Уже стоят гора, и дом, и сад, И Юния придет за тобой, отыскав, Но увидит лишь славу твоих волос, Ибо по темя ты будешь утвержден в земле”. И воскликнул Физа: “Ты – непререкаема”. И воскликнул Физа еще: “О небесные стропила, В вас – послесловие, но не мне сказать его”. Тогда села птица на голову Физы, И ушел Физа по темя в землю, И привод жерновов согнулся, как напряженный лук, И дух Физин втек в волоса его. Птица же отняла золотые волоса от рукояти И, взяв их в когти, вознеслась, сокрывшись, Волоса же удлинились до надобности И натянулись, как золотые струны, Будучи закреплены за стропила небесные, Разойдясь вверху, изойдя из одного основания. Совершив дело, птица слетела к отроку, На лету задевая струны и настраивая ладно, И, слетев, сказала: “Сядь в отдалении, Я буду петь, и будут вторить струны, А ты открой уши и внимательно слушай”. О отрок задумчивый, запомни эти песни, Ибо мы не ополчены и не услышим птицы, Но ты – певец, и тебе струны снаряжены ею. О отрок цветущий, стебли пальцев твоих гибки, И дыхание матери в концах их, И дуновение звуков приглашает тебя, И ты удостоился зреть птицу. О, будь памятлив и не пророни ничего, Но повисни на ее голосоведении. Углуби вздох, обопри голос и не разинь рта, Дабы не вширь, но вдаль пронеслось твое пение, Ибо мы за далью долин, но приготовили уши. Изумление несказуемое – на отроке: Изменилась страна и городские стены утаены, И лес произрос на месте казни. И птица как дивный образ Стоит, по небу распластавши крылья. И сказала птица: “Возложи персты на струны, Пой, а я воссяду на горнее место; Пой и в бурю, и не отлетит от яблонь цвет”. О отрок задумчивый, и я скажу о твоем пении: Тебя услышит слепец ясновидящий, И могучий пахарь, но не оставит дела, И братья твои побросают лопаты, И Юния подойдет и останется жить. Ты же почти юноша, но не возмужаешь, Но лес возрос и ты окружен им; И тучи, протекая над тобой, мелко разделятся, Распустившись перистыми облаками, И не ветер, но волнение звуков колебнет воды, Я же здесь – за пределом, Но и мне, о упоение мечты, о свет невечерний.

 

Вклейка

Лондон, Галерея Тейт. Мозаичный пол с решеткой в зале Блейка, 1923 г.

Лондон, Банк Англии. Мозаичные медальоны, 1931 г.

Лондон, Национальная галерея, западный вестибюль. Мозаичная серия «Труды жизни», 1928 г.

Лондон, Национальная галерея, восточный вестибюль. Мозаичная серия «Удовольствия жизни», 1929 г.

Лондон, Национальная галерея, лестничная площадка главного входа. «Пробуждение муз», 1933 г.

Лондон, Национальная галерея, северный вестибюль. Мозаичная серия «Современные добродетели», 1946–1952 гг.

Лондон, Вестминстерский собор, капелла Святого Павла, 1965 г.

Маллингар, графство Уэстмит, собор Господа Иисуса Христа. Вверху: св. Патрик, внизу: св. Анна, 1954 г.

Портрет Мод Рассел в виде ангела Моттисфонта. Фрагмент мозаичного панно, установленного рядом с ее загородным домом Моттисфонт-Эбби (аббатство Моттисфонт) в Гэмпшире, 1946 г.