А потом, откинувшись навзничь и глядя во тьму, Хэл думал, о чем уже столько раз думалось. Что же это подобно перегородке из толстенной сталюги будто рассекает его надвое ниже пояса? Порыв был. Еще бы не быть – и сердечко колотилось, и дух спирало. Но, по правде-то, он ничего не переживал. И когда подступал тот миг, который у Впередника именовался моментом осуществления из возможного, свершения и торжества истиннизма, Хэл испытывал чисто механические ощущения. Тело срабатывало, как заповедано, но сам он не переживал восторга, так живописуемого у Впередника. Внутри была перегородка, стылая, бесчувственная, глухая. И он чувствовал только подергивания тела, будто электродик шпынял нервы, и те тут же намертво теряли чувствительность.
«Не то», – говорил он себе. Или все же то? Могло ли быть так, что Впередник ошибся? В конце концов, он был человек выдающийся, не чета остальным. Возможно, ему было даровано столько, что он мог испытать совершеннейшие ощущения, не отдавая себе отчета в том, что остальное человечество этой везухи с ним никогда не разделит.
Но нет же, так не могло быть, если Впередник истинно провидел суть каждой особи, да сгинь мыслишка, что, может, и не каждой!
Значит, Хэл был обделен, один-одинешенек изо всей паствы Госуцерквства истиннизма.
Один ли? Он никогда ни с кем не делился своими ощущениями. Это было если не немыслимо, то неосуществимо. Непристойно. Антиистинно. Учителя никогда не говорили ему, что это запретно; и не пристало им такое говорить, потому что Хэл и без них об этом знал.
Однако Впередник заповедал, что должно Хэлу испытывать.
Может быть, не дословно? Когда Хэл обдумывал ту главу из «Талмуда Запада», которую дозволялось читать только посвященным и супружеским парам, он разумел, что Впередник и впрямь описывал не просто физическое состояние. Глава была написана поэтическим языком (Хэл знал, что такое поэтический язык, поскольку, будучи лингвистом, имел доступ к разного рода сочинениям, запретным для прочих), а местами – метафорическим и, даже можно сказать, метафизическим. Изложена в выражениях, которые, если так-то разобраться, истиннизму мало присущи.
«Впередник прости и помилуй, – думал Хэл, – я подразумеваю только, что эти выражения не суть просто само по себе научное описание электрохимических процессов в человеческом теле. Они приложимы, спору нет, но лишь на более высоком уровне, поскольку истина феноменологически полипланарна».
Субистинна, истинна, псевдоистинна, сюристинна, сверхистинна, ретроистинна.
«Ни времени на богословие, – думал он, – ни желания заставить ум сосредоточиться нынче ночью, как в иные ночи, на неразрешимом и не скором на ответы. Впередник ведал, а мне вот не дано».
Истина на сегодняшний день сводилась к тому, что он не в фазе с мировой линией. И раньше был не в фазе. Он балансирует на грани антиистиннизма каждый миг своей яви. И это не к добру: вот-вот поддаст Обратник, и рухнет Хэл Ярроу прямо в лапы Впередникова братца…
Проснулся Хэл Ярроу, как от толчка, в тот миг, как в жилье прозвучала утренняя зорька. Секунды две не знал, где он: мир сновидений и мир яви так причудливо переплелись.
Скатился с кровати, встал, оглянулся на Мэри. Та, как всегда, спала себе под этот громкий зов, поскольку ее он не касался. Через четверть часа по трехмерке поступит второй сигнал горниста, побудка для женщин. К тому времени Хэл должен быть умыт, побрит, одет и снаряжен в путь. В свою очередь, у Мэри будет пятнадцать минут на сборы в дорогу; а через десять минут после этого с ночной работы сюда войдет Олаф Марконис и устроится пожить-поспать в этом тесненьком мирочке до возвращения семейства Ярроу.
Хэл справился даже быстрее обычного, потому что был уже в дневной одежде. Оправился, лицо-руки вымыл, набуровил крем для бритья на щеки персональной кисточкой, убрал проклюнувшуюся щетину (в один прекрасный день авось заделается он в иерархи и ужо тогда заведет себе бородищу, как у Сигмена), причесался и выскочил из того самого.
Собрал полученные вчера вечером письма в дорожный чемоданчик, шагнул к двери. И вдруг что-то как толкнуло – обернулся, подошел к кровати, наклонился и поцеловал Мэри. Та еще не проснулась, и на секундочку даже жалко стало, что это до нее не дошло. Ведь не по обязанности, не согласно предписанию. А по толчку из темного провала, где заодно все-таки, должно быть, был и свет. И с чего это он? Не далее, как вчера вечером уверен был, что ненавидит. И вдруг…
Что ей иначе никак, что ему. Хотя это не оправдание, кто говорит? Каждая особь сама в ответе за себя: худо ли ей, хорошо ли ей, а сделано, как говорится, своею собственной рукой.
Впрочем, поправочка; да, они с Мэри сами свои беды породили, но не сознательно. Светлое начало в них противилось краху любви; того добивалось начало темное, глубоко затаившееся, это пресмыкался в них Обратник, гад ползучий.
Перебрав ногами у входной двери, он увидел, что Мэри открыла глаза и глядит на него будто в каком-то смятении. Но не вернулся, не поцеловал ее еще раз, а шмыгнул в коридор. Дикий страх одолел, боязнь, что вдруг она окликнет и по новой заведет все то же все про то же. И только тут припомнилось, что так и не пришлось к слову сказать ей про свой отъезд нынче же утром на Таити. Да ладно, одной докукой меньше.
А коридор был уже полон мужиков, спешащих на работу. Многие, как и Хэл, были в просторных балахонах спецов. Кое-кто – в зелено-красном: университетские преподаватели.
Конечно же, для каждого нашлась пара слов.
– Эрикссен, привет будущему!
– Да улыбнется Сигмен, Ярроу!
– Чан, цветное ли было мысленное предначертание?
– Буверняк, Ярроу! Цветное, как наяву.
– Шалом, Казимуру!
– Да улыбнется Сигмен, Ярроу! Первый заторчик у лифта, пока утренний дежурный по случаю толпы в коридоре выстраивал очередность спуска. Оказавшись снаружи, Хэл запрыгал с полосы на полосу, пока не пробился на центральную, на экспресс. Там остановился, стиснутый телами мужчин и женщин, но народ был свой, так что без неприятного чувства. Десять минут дороги, и скомандовал себе лево руля на край. Еще пять минут, и сошел на грунт, зашагал к пещероподобному входу пали No 16 «Университет Сигмен-сити».
Там второй заторчик, тоже недолгий, пока дежурный назначил лифт. И Хэл взмыл экспрессом в один скок на тридцатый этаж. Обычно, выйдя из лифта, он шел прямо к себе готовиться к первой лекции старшего курса, которую давали по трехмерке. Но нынче направился в деканат.
По дороге жутко захотелось курнуть, а в присутствии Ольвегссена насчет этого – ни-ни, и Хэл приостановился, закурил и с удовольствием затянулся приятным женьшеневым дымком. Как раз против входа в аудиторию первого курса, откуда доносились обрывки лекции Кеоки Джеремиэля Расмуссена:
– Первоначально слова «пука» и «пали» бытовали у общин полинезийцев, первонасельников Гавайских островов. Англоязычное население, которое колонизовало острова в более поздний период, заимствовало многие термины из языка гавайцев. И в числе наиболее употребительных – слово «пука», означающее нору или пещеру, и слово «пали», означающее утес.
Когда после Апокалиптической битвы американо-гавайцы заново заселили Северную Америку, эти два термина употреблялись в своем первоначальном смысле. Но в течение следующего полустолетия смысл этих двух слов изменился. «Пука» – так с очевидным пренебрежительным оттенком стали называть отдельные помещения, предназначенные для жилья у низших сословий. Впоследствии этот термин стали употреблять и сословия повыше. Если вы принадлежите к сословию иерархов, вашим местом обитания является «площадь»; если вы принадлежите к любому из остальных сословий, вашим местом обитания является «пука».
Словом «пали», то есть «утес», стали называть небоскребы или любые другие крупноразмерные здания. В отличие от слова «пука», слово «пали» сохранило и свое первоначальное значение.
Хэл докурил сигарету, бросил окурок в пепельницу и прошел через приемную прямо в кабинет декана. Там за столом восседал доктор-декан Боб Кафзаэль Ольвегссен собственной персоной.
По старшинству, Ольвегссен заговорил первым. У него был едва приметный исландский выговор.
– Алоха, Ярроу. Что у вас?
– Шалом, авва. Прошу прощения за явку без вызова. Но до отъезда есть необходимость обговорить несколько вопросов.
Ольвегссен, седовласый ученый муж средних лет (около семидесяти), нахмурился.
– Как так «до отъезда»?
Хэл вынул из чемоданчика письмо и подал Ольвегссену.
– При случае взгляните. Оберегая ваше драгоценное время, докладываю: получил предписание на производство срочного лингвистического дознания.
– Вы же предыдущее только-только кончили! – сказал Ольвегссен. – Как можно требовать с меня полноценной работы факультета во славу Госуцерквства и в то же время отвлекать персонал на ловлю ненормированной лексики!
– Вы уверены, что это не критиканство в адрес уриелитов? – не без жесткой нотки в голосе отозвался Хэл. Не от начальстволюбия (таковым не страдал) или стараний его изобразить – обязан был со своей стороны каленым железом выжечь подобный происк антиистиннизма.
Ольвегссен рыкнул:
– Абсолютно уверен. Я на это неспособен. Да как вы смели о таком подумать!
– Извините, авва, – сказал Хэл. – Даже в мысленных предначертаниях подобные намеки не посещают.
– Когда предписано отбыть? – спросил Ольвегссен.
– С первым же рейсом. Думаю, где-то в пределах часа.
– И когда вернетесь?
– Сигмен ведает. Как только закончу и сдам отчет.
– И немедленно ко мне.
– Еще раз прошу прощения, но не смогу. Моя СН к тому времени будет недозволительно просрочена, вынужден буду навести порядок вперед всех прочих дел. А на это уйдет не меньше нескольких часов.
Ольвегссен набычился и сказал:
– Кстати о вашей СН. Последняя вам не к лицу, Ярроу. Надеюсь, следующая будет получше. Иначе… Хэла бросило в жар, коленки дрогнули.
– Так точно, авва.
Собственный голос едва расслышал.
Ольвегссен соорудил флешь из пальцев и глянул на Ярроу сквозь амбразуру в воздвигнутой фортификации.
– Иначе, как ни жаль, я вынужден буду принять меры. Я не могу держать в своем штате человека с плохой СН. Боюсь, что я…
Ольвегссен надолго замолк. Хэл почувствовал, как взмокло под мышками, как бисеринками выступил пот на лбу и на верхней губе. Знал: Ольвегссен нарочно тянет время, – и ни о чем не хотел спрашивать. Не хотел доставить этому седовласому красавчику с «гимелом» на груди удовольствие послушать, каково он, Хэл, умильно поет. Но не дай Сигмен показаться безразличным! Будешь молчать, как пень, – поулыбается Ольвегссен, возьмет, да и уволит.
– Что вы, авва… – подхватил Хэл, силясь ни единым звуком не выдать бури собственных страстей.
– Очень боюсь, что не смогу позволить себе даже такое снисхождение, как ваш перевод в преподаватели подготовительных курсов. Хотелось бы проявить милосердие. Но милосердие по отношению к вам грозит обернуться попустительством антиистиннизму. Сама мысль об этом недозволительна. Ни в коем случае…
Хэл ругнулся про себя, не в силах совладать с дрожью.
– Так точно, авва.
– Очень боюсь, что мне придется обратиться к аззитам, чтобы вашим делом занялись они.
– Только не это! – ахнул Хэл.
– Именно это, – возразил Ольвегссен из-за своей фортификации. – Было бы крайне неприятно, но представляется, что все прочее не буверняк. Я смогу мысленно предначертать со спокойной совестью, лишь обратившись к ним.
Он разобрал фортификацию, развернул кресло боком, подставил Хэлу профиль и сказал:
– Все же надеюсь, что мне трудиться не придется. Прежде вас самого призовут к ответу за то, что творите. И, кроме себя, винить вам будет некого.
– Так заповедал нам Впередник, – сказал Хэл. – Приложу все старания, чтобы не доставлять вам огорчений, авва. Позабочусь, чтобы мой АХ не имел поводов ухудшить мою СН.
– Очень хорошо, – сказал Ольвегссен без капли веры в эти благие речи. – Вы свободны, предписание возьмите с собой, копия мне наверняка поступит с нынешней почтой. Алоха, сын мой, и приятных мысленных предначертаний.
– Авва, где вы, там истина, – сказал Хэл, повернулся и вышел вон.
Не помня себя от жуткого страха, с трудом понимал, что делает. Безотчетно добрался до вокзала и подал заявку на бронь по всему маршруту. Походкой лунатика прошел в салон рейсовика.
Получасом позже он был уже в Лос-Анджелесе на пути к стойке – узнать, как там насчет местечка на Таити.
Он был уже у самой стойки, когда почувствовал, что спиной вроде бы кого-то задел.
Дернулся, обернулся извиниться.
Сердце громыхнуло так, что чуть наружу не выскочило.
Сзади оказался коренастый, плечистый пузан в свободной блестящей черной хламиде. На голове черная шляпа конусом с узкими полями лаком блестит, а на груди – серебряное изображение ангела Аззы.
Пузан подался вперед, вгляделся в еврейскую цифирь под знаком крылатой пяты на груди у Хэла. Сверился по бумажке, зажатой в кулаке.
– Буверняк, вы и есть Хэл Ярроу, – сказал аззит. – Пошли со мной.
Самым странным во всем этом деле было то, что Хэл не до смерти сомлел, но подумалось об этом гораздо позже. Не то чтобы никакого жуткого страха вовсе не было. Просто страх отхлынул в какой-то дальний угол разума, а все ближние были заняты лихорадочным гаданьем, что стряслось и как отбиться. Растерянность и смятение, которые как скогтили его во время разговора с Ольвегссеном, так с тех пор и не отпускали, вдруг будто испарились. На смену пришла холодная и быстрая сметка: мир просматривался насквозь и был враждебен до предела.
Возможно, потому, что угроза Ольвегссена была далекой и двусмысленной, а аззитская лапа – ближе некуда и недвусмысленно грозна.
Его подвели к карете на полосе возле здания вокзала. Приказали сесть. Залез туда и тот аззит, набрал на панели маршрут следования. Карета взвилась вверх на полкилометра и взяла с места, куда ведено, но с жутким воем сирены. Хэлу было не до шуток, но все же мелькнула мыслишка, что тысячелетия идут, а полицаи верны себе. Никакой срочности нет, а страж закона не страж, если по его милости всем встречным-поперечным ушей не заложило.
Минуты через полторы карета причалила на двадцатом этаже какого-то здания. И аззит, который и звука не проронил за весь маршрут, жестом велел Хэлу вылезти. Хэл тоже молчал, поскольку знал, что разговоры бесполезны.
Они вдвоем пересекли причал и зашагали по коридорам, в которых кишмя кишел народ. Хэл силился запомнить дорогу, будто на случай возможного по бега. Смешно, конечно. Отсюда не сбежишь. И не виделось причины оказаться в положении, когда кроме побега ничего не остается.
По крайней мере, он так предполагал.
Наконец аззит остановился перед дверью без таблички. Указал на нее большим пальцем, и Хэл вошел первым. Оказалось, секретариат: за столом сидела бабенка-секретутка.
– Докладывает ангел Паттерсон, – сказал аззит. – Доставлен Хэл Ярроу, специалист номер ЛИН-56327.
Секретутка повторила по громкой связи, и голос со стены приказал войти.
Секретутка нажала кнопку, дверь откатилась.
Хэл, по-прежнему первым, вошел.
Комната оказалась непривычно просторная, больше его рабочей в университете, больше всей пука в Сигмен-сити. В дальнем конце был здоровенный стол, столешница загибалась полумесяцем с острыми концами. За столом сидел мужик, и при взгляде на него все самообладание Хэлово разлетелось вдребезги. Хэл рассчитывал увидеть АХ'а повыше рангом, самого в черном и в колпаке конусом.
Но мужик был не аззит. Он был в лиловой рясе, на голове лиловый клобук, на груди болталось золотое еврейское «Л» – «ламед». И мужик был с бородой.
Выходит, высший из высших, уриелит. Хэл видывал таких всего десяток раз в жизни, из них всего однажды – в натуре.
«Сигмен великий! – мелькнула мысль. – Что же я такого натворил? Вот уж погорел так погорел!»
Уриелит был мужик рослый, почти на полголовы выше Хэла. Лицо длинное, скулы торчат, нос что клюв, узкий и крючком, губы ниточками, глаза водянистые, с монгольской складочкой над верхним веком.
Аззит позади Хэла страшным шепотом сказал:
– Ярроу, приставить ногу! Стоять смирно! Исполнять все, что прикажет сандальфон Макнефф, резину не тянуть, и без лишней суеты.
Хэл кивнул. Неповиновение – да разве такое мыслимо?
С минуту Макнефф сверлил глазами Хэла Ярроу, теребя пышную темно-рыжую бороду.
Вогнав таким образом Хэла в холодный пот, он, наконец, заговорил. Голос оказался на диво басовитый для такого тонкошеего.
– Ярроу, что скажете насчет того, чтобы покончить с этой жизнью?